37 Сакральность отзывы на творения Олеси

САКРАЛЬНОСТЬ ХХХVll - Отзывы на творения Олеси Николаевой.

18-05-18

Олеся

Вот еще один комментарий к моему стихотворению, написанный для журнала "Литература".
Не стала бы это писать, если бы мне вдруг не показалось интересным и важным.

ПРОЩЕНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ

В России Хронос побежден,
к пространству пригвожден:
с погодой слит, с рельефом свит
и звездами блазнит.

Здесь Ленин Сталина дерёт
за рыжие усы.
Здесь Сталин Ленина ведёт.
схвативши под уздцы.

И птица Сирин здесь поёт
невиданной красы.
И в недрах – Древний Змей живёт,уйц
и в кузнях – кузнецы.

Башмачкин мокрый снег жует,
Тряпичкин жжет чубук.
И Клячкин открывает рот,
да вырубили звук.

Все рядом: там – приказчик пьян.
Ямщик попал в буран.
Святая Ольга жжёт древлян,
бьёт заяц в барабан.

Бомбист таскает динамит,
язык ломает фрик,
чело Державина томит
напудренный парик.

И стелятся туман и дым,
и Врангель входит в Крым.
Прощается славянка с ним,
а я останусь с ним.

Эпох сливаются слои,
хоть в славе, хоть в крови,
где все чужие – как свои,
пускай и визави.

Глядит зелёная звезда,
Земля пред ней, что взвесь,
и говорит, что навсегда
мы вместе будем здесь!

Конечно, можно было бы начать разматывать это с вещей умозрительных: в России самым таинственным образом совмещаются и накладываются друг на друга одновременно разные реальности и эпохи: архаика, модерн, постмодерн. Миф побеждает факт, симулякр прикрывает ничто, архетип проступает сквозь декорации сиюминутности.
 Это смешение эпох и стилей становится очевидным, входит в состав ощущений и ловко и пластично разворачивается в пространстве: не мудрено различить в нем разные исторические слои и уровни существования, словно надстроенные один над другим и при этом входящие в один объем. Словно вписанные в свиток, в который свернется Небо («Небеса свернутся, как свиток книжный» (Ис.34:4).
Не этот ли свиток держит Ангел у входа в рай и не его ли развернет, когда «времени уже не будет» (Откр. 10:3)?
Вот и в России такая оптика, позволяющая претворить категорию времени в атрибут пространства, где не «когда-то», а «где-то», не «давно», а «далеко», которое порой может оказаться совсем близко. Это специфическое зрение даёт возможность, не меняя ракурса, увидеть расставленные в неком порядке разновременные события, обозреть оживших исторических героев, святых, литературных персонажей, обернутых в словесную ткань и не уступающих в своем бытийном статусе ныне живущим возле нас совре-менникам .
Это ощущение у меня  столь устойчиво, что проникает в словесных образах во многие мои стихотворения, то так, то этак пронизывая их.
Вот, например, из триптиха «Пространство время»:
 
Спрашиваешь: – Когда?
 – Где-то на той неделе.
(Словно бы чуть поодаль – на пне хромом).
– Где-то в эпоху Грозного…
 (Словно у дальней ели).
– Где-то в Смутное время…
 (Словно за тем холмом).

Густо заварено днями пространство. Битком набито:
не протолкнуться, не вклиниться, чтобы не задеть – в упор
то пролетарий с булыжником глянет темно, сердито,
то зрачком помавает цепкий тушинский вор.

Плотно заселено эпохами всхолмие. Крепко сжато
медленными веками – впритык и заподлицо
время покрыло землю…
 – Где-то веке в десятом…
(То ли в сарай запихнули, то ль в сундук под крыльцо).
Ну и т.д.

Вот и тут вся лестница воплощений – от низших ступеней к высшим - существует в едином обзоре: Ленин, Сталин, птица Сирин, Древний Змей-Искуситель, Башмачкин-Тряпичкин- Клячкин – каждый по своему ранжиру, замерзшие ямщики и спаленные древляне, фрики и бомбисты, чинный Державин, везущий на казнь Емельку Пугачева, барон Врангель, Крым и Крымнаш. Там еще много чего: зацветший дуб Андрея Болконского, заячий тулупчик Петруши Гринева, совет Савельича: плюнуть да и поцеловать злодею ручку, нескончаемая «литературная кадриль» и Чичиков с птицей-тройкой. Завернешь за ближайший угол, а там то Блюмкин с наганом, то Мышкин, то Клямкин, Лебядкин, Голядкин.
Собственно, всё это и есть Россия, мистическая земля, страна Оз, как преображенная реальность вошедшая в новый Эон, где «исполнились времена», и все уже написано в ангельском свитке, в Книге Жизни – и то, что было, и то, что есть, и то, что еще должно случиться: «В Книге же Твоей и еще несодеянная написана Тебе суть» (Пс. 138:6).
Прошлое не умерло, а будущее уже сбылось.
И оттого и больно, и страшно, и таинственно, и тревожно, и торжественно.
Под неумолкающий марш «Прощание славянки» «мы будем вместе здесь».

P.S. А меж тем – из вышеупомянутого триптиха – в самом его конце:

Тут что-то царица Савская высматривает на небе,
загадывает, зрачок вперяет – хоть плачь, хоть вынь:
– Когда же увижу вновь возлюбленного моего?
 Но жребий
«Где-нибудь после смерти» – гласит ей.
Аминь. Аминь.

***

С.Ф.
Эскиз, вариант Великаго Канона покаянного за всю Россию. Вы справитесь. При чем Канон может возникнуть, или уже заложен, именно из комментария, а не из стихов. Конечно Ленин , за усы таскающий Сталина, как под узцы - замечательно! Но этот образ не может быть доминантой, главной интонацией Канона, это для стихов. У Андрея Критского библейские персонажи, у Данте политические, а у Вас может в Каноне возникнуть синтез библейского и исторического! Может быть Владыка ( в будущем Патриарх?) Тихон Вас и благословит написать такой Плач Церковный. Так и хочется написать - ''Дерзай дщерь!"

Олеся

Только про будущего патриарха помолчим: дай Бог здоровья настоящему!
.
Светлана Иванова
"синтез библейского и исторического" - Св.Предание - :-)

С.Ф.

Многая лета и Святейшему патриарху Кириллу, и высокопреосвященному митрополиту Тихону!

***
Олеся

Где-то часа через два выезжаю на Myfest в Музее Серебряного века.

С.Ф.
Вы можете свой дом во время отсутствия сдавать под музей  имени себя. К нему '' не зарастет народная тропа''

Олеся

Да я это написала ради "где-то через два часа"...

С.Ф.
Юные девы будут писать оды в ''священном месте" поклонники целовать край платьев. И стихи, стихи, стихи!

Агния Волкова ( Наталья Корнильева)

А чей комментарий-то? Замечательный.

Олеся
Мой

Агния (Наталья)

Olesia Nikolaeva Ваши стихи отличаются множеством скрытых смыслов, подтекстов, побуждают разгадывать, углубляться, кружить в лабиринтах, возвращаться к началу, перечитывать, искать что-то в Евангелиях. И никогда не раскрываются до конца. Тем и притягательны. Комментарии всегда интересны, а иногда просто необходимы. Спасаюсь толкованиями Федорова Мистика. В данном случае пояснение к стихотворению воспринимается как единый информационный посыл, утверждающий сакральность русского мира.

Олеся

Агния Волкова Спасибо! Сакральность Русского мира, вот именно!

С.Ф.

Надо же, как все повторяется! Были толкователи Дантевской ''Божественной комедии'', теперь толкователи творений Олеси! О посланиях апостола Павла упоминают, что в них есть нечто неудобовразумительное. Избранные Божии!  ''Если Я говорю о земном, и вы не верите, как поверите, если буду говорить о небесном?"
 Агния, я очень польщен, что Вы спасаетесь моими толкованиями.

***
27-05-18

В пятом номере журнала "Знамя" вышла рецензия (а по сути - статья) Ирины Роднянской на мою книгу "Средиземноморские песни, среднерусские плачи".
Рецензия, конечно, длинная для фб, но все же...

Ирина Роднянская
«Христианская нация» в заколдованном мире

Не всякую очередную поэтическую тетрадь — личную веху и веху времени — Олеся Николаева на своем уже долгом пути готова назвать «книгой». На сей раз — действительно книга — многозначное послание, где адресация с географиче-ской прямотой указана в заглавии и где темы и мотивы собраны в тугой вещий пучок1 . И притом чаша весов, кажется, впервые так явно склоняется от лирики к малому эпосу: баллада, сага, сказание — и к анонимной по определению фольк-лористике: гадание, заговор, заплачка, скоморошина; наконец — к «мы», чаще прежнего замещающему лирическое эго. Примечательно и то, что почти все сти-хотворения, за исключением четырех или пяти, получили названия: значит, кон-цептуальны и так или иначе принадлежат к публичной, а не интимной речи.
Поэтическое слово автора здесь узнаваемо в своем ритмическом дыхании и лексическом пиршестве: «расшлепанная на широкую ногу» строфа, перемежае-мая песенной звонкостью силлаботоники, ошеломительно находчивые цепочки перечислений (вот уж кто за словом в карман не лезет!), притчевое удвоение смыслов — от предметного к духовному. И, однако, в существенных чертах оно, это слово, неузнаваемо. А именно: поэту понадобилось — как видно, нечто, рас-творенное в эфире времени, понудило его — выплеснуть весь скопившийся внут-ри и извне негатив. Это не означает, что Олесины «песни» и «плачи» угнетающе мрачны, нет, цветная радужность (сурик, терракот, аквамарин, лазурь), «свето-вые волны» небесного золота в них все так же сверкают и сияют, но теперь — как достигнутое усилием отражение угрозы. Так оно с зачина книги: «На земле чуж-бинно и темно», но в небесах манящим убежищем — «золотое окно» утренней звезды, пушкинского Веспера.
Угроза же мировая предстает не в монументальном люциферическом облике, а — нежданно-негаданно — в обличье ведовства и колдовства, подколодной порчи и напускаемой нечисти, в ставших вдруг опасно действенными поверьях и прие-мах мелкопакостного низового «чернокнижия». Того гляди чтобы тебе не подки-нули «усов крысиных, порошков из поганок». То на покой невинной простушки «позарятся коварные тати, прокрадется мышка-норушка, украдет счастье, про-грызет платье». То губительницы-болезни «ходят по дорогам, рассыпают мерт-вые листья, сухие веточки, хвостики беличьи, перышки птиц, мышиные лапки», а «Лихорадки, лютые Иродовы дочки», сеют заразные семена духовных хворей — смертных грехов. То дурная старуха-колдовка насылает на девушек в час святоч-ного гаданья вместо сладкого предвкушения женишков томление духа. То в ответ на запрос о свете и любви являет себя мертвая голова извращенным каким-то пу-галом: «и глаза у нее на лбу». То свекровь задумала извести неугодную невестку: «бросала ей в суп колдовскую мушку, заговоренным пойлом поила. Клала мо-лодке иглу в подушку, бросала ловчую сетку, насылала черную кошку, черную метку» («Заплачка», с благополучной, правда, развязкой, обеспеченной вмеша-тельством Небес). Наконец все мелочно-завистливое зло мира, вырвавшееся из «хтонических бездн», готово обрушить хитрое волхованье на просватанную не-весту и отнять у нее суженого: «Там такие разлучницы рыскают, сводницы, ведь-мы, колдуньи, то дуэньей прикинутся, то каркающей вороной, по лицу то веткой помажут, то шёрсткой куньей заколдуют в принца Оленя, заговорят Финиста Яс-ного Сокола, царевича Елисея, заплетут ноги хвощами, завяжут бощевиками…». Приходит на ум, что у той самой Ойкумены, что означена в книжном заглавии, чародеи века сего изощренными кознями ищут отнять искони обрученного ей Небесного Жениха…
Но это только «начало болезней» (Мк. 13:8). Главная же из них — эпохальная неподлинность нынешнего мира, скрывающего свое неумолимое старение под жирным слоем ретуши и грима. Мир не желает знать свои времена и сроки и на-пяливает разнообразные маски, чтобы обмануться самому и обмануть каждую вступающую в него новую душу, которая от начала принадлежит вечности и по-тому прекрасна и юна («Диалог»). Символический лик инфернальной маски с первых страниц («…слепа, как крот, вот такая маска: дыры, дыры и зияет рот…») до последних не покидает читателя. Щеголяет в маске выдумавший себе аристо-кратическую родословную авантюрист («Вымысел»); изнывает под декоратив-ным гнетом наша столица:

Осенняя Москва, как студия:
с искусственной подсветкой видно,
как тошно ей от словоблудия
и как она себе обрыдла.

И лишь угомонится, спящая,
сквозь сон расслышит еле-еле:
«Здесь жизнь совсем не настоящая
в гальванизированном теле…»

Гримом и ряженьем разит от натужной массовидности мандельштамовского юбилея, от запоздалой дани поэту, равно взимаемой с согласных и несогласных; после ее уплаты «будем с каждой строчки / слой за слоем счищать желтизну елея / и сжигать пластмассовые веночки».
Три стихотворения: «Маска», «Игра» и «Театр» — образуют в книге невеселый триптих. В первом из них — парализующая утрата личности ради кажимости, пошедшей в итоге прахом: хаос обезображенных обломков — «куклёнок без лица и часики без стрелки, свеча без фитиля» — вопиют о подменной житейской стезе; и лишь слеза, стекающая по подбородку из-под намертво приросшей маски, по-нуждает поверить, что под ней скрыто — столь же изуродованное — человеческое, жен¬ское лицо. Второе стихотворение — о безуспешной схватке с Ангелом смерти: анестезия памятования о конце посредством жалких ухваток и ужимок.

Но бойки старички, кокетливы старушки
и после небольшой усушки и утруски —
и блеск в глазах, и шутка льнет к устам.
И только подлый дух крадется по кустам.

В третьем — дело уже завершается в шеоле, в аду; сценические лицедеи осуж-дены, будто Сизиф на свой нескончаемый труд, на преисподний спектакль в пус-тоте, где «под Офелию всё гримируется сорокалетняя мышь» — между тем как «зрители спят до трубы».
Автору этих стихов не откажешь в очистительной, лишь изредка смягчаемой нотой сострадания («Балерина»), жестокости:

Зачем я чую запах,
змеиный слышу шип,
зачем на лисьих лапах
мех беличий налип?

И мир на этой скрытной
подветренной версте
вдруг виден в беззащитной
и страшной наготе.
(«За благостным фасадом»)

Не откажешь в ожесточенной решимости, порожденной еще и тем, что автор на сей раз обновляет свое понимание роли художника в его предстоянии миру.

__________

В книге представлены вразброс, собственно, два варианта реакции на непри¬глядность лица эпохи. Первый из них — побег. «И как только скотоводы / под-нимают макогон / и грозят пасти народы, / можно просто выйти вон». К тому же «можно развеяться в шири безмерной, / распасться от этой свободы, / раз нет ни хребта у души легковерной, / ни гендера нет, ни природы». Наконец, «блажен, кто вовремя сокрылся» (стихотворение «Кто бурно жил и к смерти сватался…») — параллель цветаевскому2  «Прокрасться» и заодно отсылка к словам пророка Исаии о Мессии: «Трости надломленной не переломит и льна курящегося не уга-сит» (42:3):

Им ничего не потревожено,
не переломлено, не смято, —
всё так, как было и положено,
как и задумано когда-то

Не наследивший! И по-аглицки —
ушедший в логосы и зёрна,
и тихий голос, голос ангельский
не перекрикивающий вздорно.

А того лучше — «…из котла, где нечисть варится, где кошмарный снится сон», чудесным образом взбираться в небесную весь по веревочным лестницам, спле-тенным подвигом аскетического терпения: «Не сбежать оттуда посуху и не скрыться под водой, лишь по воздуху, по облаку, лишь по туче кучевой». Заду-манный побег — не Иваново «возвращение билета» Творцу, повторенное Цветае-вой в «Стихах к Чехии», — тут есть куда бежать. И тому, кто устремится от поги-бели не вправо, не влево, а вверх, откроется «тайный лаз» (баллада-притча «Пленник» киплингиан¬ской озвучки).
Между тем жажду побега все-таки превозмогает другой ответ мировому об-стоянию: ответ деятельный и связанный с призванием к творческому целитель-ству. В представленной книге куда как четки установки автора относительно при-емлемого и неприемлемого в зыбкой сфере художественного делания. Джотто, еще не оторвавшийся от церковно-культового канона, являет евангельский сю-жет «в преображенном свете» («Рождество»). А у Микеланджело на знаменитой ватиканской фреске Адам отвечает тянущему к нему «свои узловатые пальцы» Творцу — «капризным изгибом руки»: живописная параллель реформаторскому деянию Лютера. И если этот художественный акт (как сам его мятежный источ-ник) — «сучок в европей¬ском глазу», то одним из бревен в глазу нашем, русском, оказываются «Богатыри» Васнецова, на чьем полотне неуместное правдоподобие с его грубой вещественно¬стью опошляет полет былинной фантазии. (Согласимся с оценками этих образцов или нет, они существенны на ценностной шкале стихо-творца.)
Ну а что касается современности, тут нас поджидает сатирический шарж «Ху-дожник». Портретируется «наш маленький Босх», — заботливо вынянченный специфическим культурным истеблишментом: респектабельный, со слегка бо-гемным отливом («в белоснежный рубашке, шейный платок из ситца»), кумир этой публики. «Пусть он рисует красками всё, что ему приснится: клювы без го-ловы, без панциря черепахи, на длинных ногах мокрицы. Вы повесите это на сте-нах, на доме и на заборе». (Олеся Николаева, надо сказать, — сама искусница по части изготовления босхианских «монстров пиковой масти»: «Ах, то-то я смотрю: то голова / торчит безносая, то из ушей — трава / ползёт пожухлая, то рот в чер-вях кривится… / А вместо глаз в слепых щелях лица / стекло бутылочное, попки огурца, / две пуговицы иль обрезки ситца». Но «пейзаж» такого рода — гротеск-ное чучело запустелого дворянского именья, поруганного хамом, — предназначен не для вернисажей актуального искусства и не для салонов роскошных яхт, у него другая функция…)
Карикатурной свободе мнимого сновидца противопоставлена свыше данная свобода «небожителя Лермонтова» (миф о Лермонтове — неложный, но все же миф — унаследован у Мережковского и Розанова): «Для него и узы — метафорою свободы / оборачивались, и притчей сияли бездны Так и жить бы: у каждой зем-ной напасти / вырвать жало и угли разжечь в кадиле…» Две последние из этих строк уводят от идеального портрета Лермонтова к творческому идеалу самого автора. Сто лет назад на языке наших «светских богословов», хоть Владимира Соловьева, хоть Сергея Булгакова, исполнение этой задачи называлось «теурги-ей».
«Глухота» и «немота» богооставленного мира, сконденсированные в назойли-во маячащем образе «мёртвой головы», — эта навалившаяся на всякого, кто си-лится «снять железную маску с лица», омертвелость духа — предстает перед ху-дожником как вызов и как призыв к подвигу оживотвоения: «надо умолить Все-вышнего, в Его садах / понемногу брать того этого: свет, соль. / И в Его укладах, в Его ладах / то диез себе выпросить, то бемоль… Будем же мёртвую голову ожив-лять…» Подражание чудотворству Богочеловека, Который делал «глухих слы-шащими и немых говорящими» (Мк. 9:37) — что это, как не теургия («богодейст-вие»)? Да и не только теург, но пророк — носитель творческого дара; подобно Ионе, призывавшему Ниневию к покаянию, он «посыльный», тот, кто «ломится в двери, стучит в окно к ушлым ниневитянам Твоим седым» (сказано автором от своего лица).
И однако же поэт вынужден признать, что эта миссия, выходящая за границы собственно искусства и придающая искусству сверхсмысл, для него невыполни-ма:

Люди бьются за еду, стайками слипаются,
засыпают на ходу и не просыпаются.
Хоть труби ты им в трубу — мечутся и маются,
повторяют «бу-бу-бу», а не пробуждаются.
Только цепи разорвёшь — новые выковываются,
расколдовываешь мир — а он заколдовывается.

Отчаянных пять строф, каждая — с таким вот, изматывающим гипердактили-ческими рифмами, рефреном!

__________

Что же надо понимать под этими колдовскими узами, повязавшими мир? Тут, кстати, припоминается, что Новое время не раз терминологически определялось философами (Максом Вебером, к примеру) как эпоха расколдовывания мира си-лами секуляризации, как высвобождение его из мистифцированного средневеко-вой религиозностью образа. Думала Олеся Николаева об этом или нет, когда со-чиняла свой «плач», но она вывернула философему наизнанку: мир, в котором «Бог умер», подпал, расставшись со средневековым «реализмом», под колдов-скую власть неконтролируемых низших сил.
Разумеется, всяческие мушки-присушки и заговоренные крысиные усы, угнез-дившиеся на исподе нынешнего цивилизованного общежития, — в атмосфере книги не более чем метафора. Своего рода «черная метка», посланная поэтом «постхристианскому» миру в ответ на его апостасию, отступничество от прежних заветов и совлечение прежних одежд в угоду маскарадному платью иллюзий и утопий. Кара за это, соответствуя символам Писания, уподоблена изгнанию из рая. Изгнанию, в первую очередь, из рая европейского — нашествием «инозем-цев несытых», «моавитян» и «агарян» нынешней миграции. Европейские абори-гены отвечают на вопрос пришельцев: «А какой вы будете нации?» — с немалым достоинством: мы (поэт не отделяет себя от этого «мы») «народа избра;нного, рожденного от воды и Духа Божьего рода / сыновья и дочери мы! / Пира званого / гости принаряженные у царского входа. / По сему нация наша — христиан-ская!» Поэт исполнен сочувствия к теснимым, не отрекающимся от своей еван-гельской идентичности. Но помочь нечем.

…Захвачены дома наши ладные, росою умытые,
черепицей покрытые, виноградом увитые,
оплёваны песни наши надрывные,
мандолины призывные, скрипочки заунывные,
разогнаны наши праздники, потоптаны наши свитки,
разорваны белые платья пурпурные накидки…

Стихотворение «Изгнание» — одно из центральных — держится на очень тон-ких различениях переживаемой ныне исторической ситуации — и ее метаистори-ческого смысла. Мне вспоминается давняя «фирменная» вещь Олеси «Судьба ино¬странца в России». Там тоже «из третьего мира арабы то в окна влезают, то в дверь». Но тогда наставление автора заключалось в том (и я это с удовлетворени-ем замечала), что граждане Небесного града, христиане, должны себя хоть не-много чувствовать такими же «арабами», чужестранцами в земном отечестве, и терпеливо мириться с навязчивыми чужаками. То есть настроиться именно так, как недавно повела себя канцлерин Ангела Меркель, глава христианских демо-кратов (коль наименование ее партии еще сохраняет некий смысл) — тем самым совершившая, согласно общему мнению, роковую ошибку.
Но, во-первых, в «Изгнании», написанном много лет спустя «Судьбы ино-странца…», авторская интенция все-таки направлена не на обвинение понаехав-ших «несытых» (откуда быть им сытыми, ищущим лучшей доли?), а — на уличе-ние «богопротивников, всех мастей, отщепенцев, христопродавцев, бесопоклон-ников, извращенцев» (назовем их нейтральным словом «неолибералы»), для ко-го всевозможные пришлые «моавитяне» — безличный расходный материал в кампании против Христа. А во-вторых, куда деться, коль эти идеологически мо-тивированные силы не без ехидной логики ловят «нас» на слове: «Христиане! Если земля вам — чужбина, нечего тут раскладываться, укореняться, кресты ста-вить, Бога своего славить». И в самом деле, так ли уж несправедливо, что «нация христианская изгнана аж на Седьмое небо» (последняя, итоговая строка стихо-творения)? И так ли уж худо для духовного здоровья «христианской нации» — быть гонимой князем мира сего и его служителями? Стихотворение завершается парадоксом, в котором, конечно, много горькой иронии. Но негодование смягча-ется раздумьем…
Поэт, почти в духе Константина Леонтьева, любит пестрый европейский мир в его еще не подточенном укладе и с улыбкой украшает его стать, не пренебрегая словом «наш»: «…на праздник наш ведь как одеваются? Одеваются парни в ша-ровары триковые, рубаху шелковую, опояску гарусную, шляпу поярковую, лись-ими хвостами отделанную, выхухолью отороченную, сатен-дуплем подбитую, би-сером разукрашенную. Отправляются славить Младенца Христа с Пречистою Его Матерью». (Мне это напомнило гуцульский наряд, который я успела застать на Буковине, но тут скорее этнографическое обобщение.) Уклад этот в своих корнях загублен, согласно Олесиной историософии, еще Лютером, «ядовитые гвозди» вбивавшим «в церковный каркас», так что на нем утвердились «европейские ан-гелы, плотно увитые жиром: этот — с видом рантье, и с лицом бакалейщика — тот»; а спустя шесть веков на родину Реформации приползли «мрачнолицые парни с Магриба».
Должно быть, такая Европа необратимо потеряна для «христианской нации», но не осталось ли у Нового Израиля, вытесняемого с отчих земель в небесные пределы, запасной земной родины — России? Сочинительница «среднерусских плачей» готова бы это возгласить, но получается не так-то просто, а иначе — по-чему «плачи»?

__________

«Русский космос», в отличие от эскизного европейского, представлен в книге рядом конкретных мазков — отчасти болезненных эпизодов: муки раскаяния ге-нерала Алексеева, предавшего в 1917-м последнего Государя; отчасти — обнаде-живающих зарисовок: портрет «русского немца», живого носителя достоинств, присущих этой особой сословной группе: «…но когда среди пролетариев, юродов, фриков / появляется дворянин — церковник и монархист, / воскресает Россия к недоумению язы;ков». А отчасти — публицистических выпадов: «Сквозь бури росчерки кривые3» — насмешка над вялым участником оппозиционного марша, которого «достали» отметины постылого отечества: «…всей этой Рощи Марьиной / и византийского замеса, / сермяжной правды, / репы пареной, / авося, кваса и бельмеса!» — вкупе с «алфавитом кириллическим» (преданность коему нынче служит одной из лакмусовых бумажек отсталой «почвенности»).
Однако «русский космос» у Олеси слагается не из этих вылазок в конкретику, а из иных смысловых блоков. Они предсказуемы и, видно, для наших соотечест-венников так же органически неотменимы, как для забугорных соглядатаев — образ «русского медведя». Это зима: метель, вьюга, пурга на триумфально-необозримом просторе. Стихи соответствующего колорита: «Русский космос», «Просто зима», «Пурга» — образуют в книге еще один композиционный сгусток: «триптих подлинно¬сти» в противовес обнаруженному выше «триптиху непод-линности» («Маска», «Игра», «Театр»). Оспаривая авторское определение («плачи»), я бы назвала их тональность «гимнической» (особенно в последнем из перечисленной троицы). Первое стихотворение обращено к негоднице Москве с призывом напитаться неповрежденной русскостью и «пасхальной любовью», сбереженными за пределами среднерусской равнины: «Уткнись в ладонь дальне-восточную, в плечо Сибири, в грудь Урала. Там русский космос…». Что ж, пусть так, хотя разве не жаль «золотого кольца», уже вкусившего вместе с Москвой дурмана подсветок и подмалевок, но все еще милого нашему сердцу и нашей ле-тописной памяти? В колыбельном гимне (такой вот сплав) «Просто зима» внут-ренний голос поэтессы, на «ты» обращающий к ней свой напев, ведет ее обрат-ным маршрутом — от грандиозной Сибири, где «в подземном царстве пекут ал-маз, рубин, изумруд, из небесного города реки сюда текут, лепят снежных коней, трут на тёрке звездный имбирь» и где изумленно склоняешь голову «пред ве-личьем Творца», — к Уралу с его тектоническими чудесами («Создатель в глаза целовал эту землю-младенца»). И наконец — к пункту прибытия, в падшую сто-лицу, где «в однополом союзе сливаются лесть и лихва и пластмассовый вкус на губах оставляют слова». В полную меру тут-то и ощутишь всю тягость земного хо-лода, но баюкающий голос утешит: «Это просто зима, дорогая, просто зима».
Не может ли, однако, показаться, что это вечная зима? Не слишком ошибемся, предположив это:

Меж землей и небом моя постель,
И на воздух ступает нога.
Потому страна моя любит метель,
Что она и сама пурга.
……………………………………….
Потому все линии смещены,
А огни расплывчаты. Близорук
Каждый куст, и призраками луны
Всякий недруг взят на испуг.
………………………………………….
Ничего очевидного — только звук:
То ли эпос, то ли Псалтирь,
И дитя больное берет из рук,
Словно грудь материнскую — ширь.

Как и в славословии Сибири и Уралу, здесь дышит неподдельный пиитиче¬ский восторг, способный обезоружить скептического слушателя. Но разве не похожи эти подземные клады, где невольно подразумеваемые гномы пекут «алмаз, ру-бин, изумруд», эти вьюжные терки, в осколочный прах растирающие звезды, эти вихри, лепящие снежных коней для некой монаршей колесницы, — не похоже ли все это на царство бестрепетной Снежной королевы? В строках коды Россия-пурга, конечно же, вручается и поручается не злой андерсеновской владычице, врагине христианства, но самому Господу Богу: «А не так — то Кто ее подхватил / На качающиеся рамена?»4  Но поэтика этих превосходных стихов дышит ледя-ным величием какого-то другого истока. Так сказалось. А может, читателю (мне) помстилось…

__________

…Книга завершается светло-печальной кодой, легким, бестрагичным вздохом, озвучивающим и нейтрализующим (как и положено в элегиях) слово «смерть». Для меня между тем (пусть это останется на моей совести) кульминационный всплеск, увенчивающий «Средиземноморские песни…», осуществился не здесь, а ближе к их началу. Это стихотворение «Агава», исходно задуманное автором как часть «средиземноморского» цикла (см.: «Арион», 2013, № 4), однако вторгшее-ся в него каким-то не чаемым образом. Конечно, агавы растут и в Старом Свете (преимущественно в наших декоративных парках и ботанических садах), но за-океанская, как-никак, пришелица тут словно с неба свалилась.
И она действительно сошла к поэту с Неба. Жаркая энергия этих стихов (для укрепления духа их стоит перечитывать раз за разом) побуждает разглядеть в их «героине» некую земнородную заместительницу чудотворной Неопалимой Ку-пины и даже естественную икону Взбранной Воеводы и Невесты Неневестной. А одновременно — преходящий образ непреходящей Жертвы, на коей стоит мир:

…Так агава мощная до поры славословит,
выкидывает луч с цветами, солнечные струны перебирает,
горит, пока не сгорает!.. И умирает.
Так агава, поражая, выпрастывает руки, танцует на одном месте,
чтобы ахнули огромные камни, эхо вдали обмирает:
кто это — величественная, как полки со знамёнами?
Румянцем подобна невесте?
Красуется, пленников собирает…5
И умирает.

Да, точно так. Растение, цветущее единожды в жизни, истощающее себя цвете-нием вплоть до смертной истомы, в посмертии же — своим соком причащающее людей, предъявлено как нетривиальный, но безупречный символ христианского подвига. И подвиг этот предстает не в блеклых тонах аскезы, а в «положительно-прекрасном» (используем слово Достоевского) огненном свечении.
Всем многогласием книги этот подвиг вменен «унылым людям» постхристиан-ской Европы и озябшим насельникам еще не оттаявшей России — как спаситель-ный путь к Радости.

1  Олеся Николаева. Средиземноморские песни, среднерусские плачи. Книга стихов. М., ОГИ, 2017. 127 с.
2 Попутное замечание. Как-то давно я написала, что Олеся — один из немно-гих не цитатных и не центонных поэтов. Сохраняясь за ней поныне, это свой-ство не подразумевает, что ею никто не окликнут в русском поэтическом пространстве. Вот, Цветаева окликнута по внезапному совпадению позиции и чувствования; невзначай окликнут и Жуковский с его «гостями незримыми» («Метель»), не раз потревожен «пророчественный Тютчев, а в «Послании», заодно с ним, Георгий Иванов. Не говоря уже о близости к просодии «Песен за-падных славян» в фольклорных стилизациях «песен» и «плачей».
3 «Кривое» и все от него производные — значимое гнездо слов в этическом лексиконе нашего поэта (из другой ее книжки: «Мысль безумца пляшет в крас-ных кривых чулках»). Кривое — то есть духовно порченное — все, что поэт напрягается выпрямить ради исцеления современности. Ср.: «Всякий дол да наполнится… кривизны выпрямятся и неровные пути сделаются гладкими» (Лк. 3:5).
4 В подтверждение этой отдачи под вышнее покровительство поэту «сквозь вьюги росчерки кривые» видится русский, отчужденному наблюдателю «непо-нятный», люд, нашедший жемчужину веры и готовый за нее расплатиться от-сутствием западных благ (ср.: Мф., 13:45, 46).
5 Ср. из Великого канона Андрея Критского: «…и Тобою побеждаяй… пленяет ратники…».

 

Третье фото сделал Анатолий Степаненко: это мы с Ириной Бенционовной на закрытии премии "Поэт".

***

С.Ф.

''Редкая птица долетит до середины Днепра'' и до середины статьи. Колоссальный обьем, сознание отключается. Как-то монотонно и очень умно. Слишком умно! А ''поэзия должна быть глуповата'' и рецензия на стихи тоже. Рецензент получается умнее и серьезнее автора, и это скушно. Сознание утомляется от слишком большого количества умных мыслей. Нет ''Убиться веником!!" или какого-нибудь хулиганства, трудно читать. Рецензент делает в своём восприятии, Олесю синечулочной жрицей, этаким Сальери. Шостакович не Моцарт, но тоже гений. Можно все правильно сказать о Шостаковиче, и засушить текст, испугать слушателей. Пугает и эрудиция  рецензента, чем больше читаешь, тем скорее падаешь со стула.
А мне нравятся рецензии написанные самой Олесей. Мне кажется, что у рецензента могут быть сильными и интересными тексты, написанные в  ключе Гоголя-Дали. Есть у рецензента Гоголевский взгляд, мазки , образы Сальвадора Дали.  И рецензент может оказаться писателем. Только побольше хулиганства и раскованности. Но статья капитальная, академическая, как раз для толстого журнала. Значительная. А может ли рецензент написать как Красная шапочка зарезала Бабушку, и скрутила Волка как мочалку? Это я о раскрепощенности сознания.
***

Виктор Григорьевич Лукша, профессор.

Попробовал читать саму рецензию на ф/б, и быстро остыл, полностью согласился с вашими словами.
***
28-05-18

Олеся

Пока я тут сижу, в Китае кипит работа: в журнале "Поэзия" вышла моя огромная подборка стихов.
Интересно, что там понимают китайцы? Вернее, как они это всё понимают?
***

 С.Ф.

В России чёрная кошка к несчастью, а во Франции, говорит мтр. Антоний Блюм, белая. А в Китае какая? Омар Хайям для американских ковбоев ''что-то вроде агента по продаже вин'' ( О'Генри) А в Китае Вы можете оказаться  инструктором по медитации,  ''массажистом слова''. Словесным иглоукалывателем. Медиком. И Ваши творения медицинскими инструкциями. Вместо сеней  -''Ах, вы вестибюли мои, вестибюли!"

***

29-05-18

Олеся

Сегодня у ворот Литинститута.
Сидим с владыкой Геннадием (Гоголевым) как бы в итальянском ресторанчике, а на самом деле - на улице, и ведём литературные разговоры.
Передо мной - только что изданная книжка стихов владыки.
И никто нас не упрекнёт в грехе чревоугодия: владыка пьёт морс, я - кофе. И не едим ни-че-го! Хотя могли бы...
***

С.Ф.
Владыка он и в поэзии Владыка!  Начинаешь задумываться о Святейшем. От Вас всего можно ожидать. Вы как-то умеете вытаскивать подноготную человека, с Вами все начинают писать стихи!
***

(/Я помню этот ресторан/)


Рецензии