День Второй. Часть 2. 4

Задним числом причины и поводы событий обнаружить легче. Ум входит в свою колею, и без усилий объясняет то, что в самый момент события было неясным.
С чего все началось? Основной вопрос, от ответа на который, зависит ход рассуждений и выводы, и оценки.
Трещина была, но ее никто не замечал. Никто не знал, в какой момент она появилась.
После смерти Егорова, и выхода спектакля, что-то веяло в воздухе, предчувствие чего-то грозного и непоправимого, словно уход Егорова, изменил нас настолько, что мы не сможем стать прежними. Хотя не сложно догадаться, что Егоров – это только повод, а причина крылась внутри до поры до времени, не обнаруживая себя. Как скрытый враг, ждущий своего часа. Не смерть Егорова, так что-то другое вынудило его к действию.
В первые годы существования театра мы были одной семьей, и никакие интриги и прочая отрава всех творческих коллективов нас не беспокоила. Казалось, что мы сможем избежать участи других театров, где труппы напоминали пауков в банке.
Мы жили высокими материями и разговаривали с нашим зрителем новым театральным языком, смелым и независимым. Наши враги были вовне, и плечо к плечу мы стояли перед ними стеной. Но в стене так легко пробить брешь.
Разговоры, полунамеки, многозначительные взгляды, недомолвки – как маленькие незаметные трещинки, они расползались по коридорам и гримерным. Шепотки постепенно сменили разговоры в голос.
Любавин царствовал и не замечал. Скорее, пренебрегал, делал вид, что вся эта суета – для «холопского звания», и ему незачем обращать внимание. Сам не чуждый интриг, и порой любивший столкнуть «холопов» лбами, он держал себя владыкой. Он один знал нам цену, и один пытался научить нас уму-разуму.
Внешне все было как обычно. Он – отец, мы – нерадивые, но все же не способностей дети. Иногда мы даже умудрялись радовать его, мы вновь становились семьей и тогда все заговоры казались химерой.
Погруженный отчасти в личные переживания, отчасти в творчество, я поначалу не заметил дуновения ветра, переросшего в ураган. Нам меня кидали вопросительные и ожидающие взгляды, но я не понимал их значения и быстро забывал. Но долго закрывать глаза мне не дали.
Кончился спектакль, с охапками цветов я вхожу в гримерную и устало опускаюсь на стул. В дверь постучали.
– Войдите, – неохотно разрешил я.
Это был Глеб Фролов, единственный, кому я полностью доверял в театре.
Он начал с места в карьер.
– Ты уже определился?
– С чем?!
– А то не понимаешь!
– Глеб, я только-только со сцены, еще не пришел в себя, а ты мне тут шарады загадываешь!
– Хорошо, ты прав. Спрошу прямо: ты за Любавина или против?
– Вы за Мазарини или герцога и Фронду? – не удержался я.
– Я ж серьезно, Жень! – обиделся он.
– Глеб, ну как можно серьезно задавать такие вопросы?!
– Понимаю, но все же, ответь.
– Ладно, – поддаюсь я на его просьбу, и, повернувшись к зеркалу, начинаю разгримировываться, – Отвечаю. Ты знаешь, и все знают, что у меня с Любавиным отношения сложные, но, что бы там, ни было, предавать его я не намерен. Я ответил на твой вопрос?
– Вполне. Я другого ответа и не ожидал.
– Я тебя разочаровал?
– Наоборот. Ты только подтвердил, что являешься порядочным человеком. Я всегда это знал.
Я повернулся к нему.
– А теперь твоя очередь. Отвечай, как на духу, что вы там против Любавина имеете?
– Я-то как раз ничего.
– А кто?
– Колька, Валерка, Димка….
– А им чего неймется?!
– Черт его знает! Диктатура говорят любавинская достала.
– Но это же бред! Где они видели театр без диктатуры главного режиссера?
– Не знаю. По мне так это Колька к власти рвется. Он у них там главный бузотер.
– Колька?! Он что, белены объелся?
– Ой, Жень, не знаю, чего он там объелся, но мутят они воду тщательно. Короче, завтра собрание труппы. Кстати, они на тебя тоже зуб точат…
– По поводу?!
– Считают тебя его «любимчиком».
– Глеб, ты это серьезно?
– К сожалению, да.
– Господи! Да какой я «любимчик»! Он же меня больше всех вас жует и выплевывает!
– Жень, да знаю я! И все нормальные люди это знают! И Колька знает. Только ему искра нужна, чтоб пламя разгорелось.
…– И чего же вы хотите, господа артисты? – спросил Любавин устало, когда собрание перевалило за третий час. В зале было душно, говорили разом, во многом путано и бестолково, как матросы в семнадцатом году на митинге. Было дико наблюдать, как твои вчерашние товарищи, словно опоенные злым зельем, поделились на «своих» и «чужих».
Лицо Кольки Павленко, замечательного артиста, гордости труппы, стянуто обидой, как у мальчишки, обманутого взрослыми. Взоры Валерки Блинова и Димки Воронина, сидящие чуть поодаль от своего вожака, насуплены. Я смотрел на этих людей и не узнавал. С ними мы больше десятка лет, знаем друг друга наизусть, все секреты шиты белыми нитками. Никогда не завидовали успехам друг друга. Валерка с Егоровым ездили вместе на съемки, писали мне оттуда трогательные веселые письма. Театр был вторым домом, и в минуты опасности мы готовы были оборонять этот дом до конца. Они с детским восторгом принимали участие в сочиненных мною «капустниках», и однажды в избытке эмоций Валерка написал на самодельной афише одного из них: «давай, никогда не расставаться!».
У всех у нас противоречия с Любавиным, но признавая его мастерство и авторитет, мы прощали ему дурной характер, и порой обидную не любовь. Мы единодушно знали, что без Любавина театр рухнет, и, когда власти вынудили его уехать из страны, тот же Колька боролся «не щадя живота» за его возвращение. И когда оно случилось, мы ликовали, как в День Победы, и так же плакали, и свято верили, что впереди светлое будущее.
Не может быть, чтобы сегодня они сами расшатывали то, что с таким трудом восстановили. Я не верил этой внезапной беспричинной ненависти.
– Так чего же вы хотите, господа артисты? – повторил Любавин.
Павленко нахмурил круглый лоб и пробасил:
– Чтобы вы оставались только худруком, а все другие вопросы решал другой человек.
– Ты, что ли? – усмехнулся Любавин.
– Может, и я! – вызывающе бросил Колька.
– Николай, – растягивая слова, отвечал ему Андрей Ильич, – Ты хороший артист, роли у тебя дай бог каждому, чего тебе не хватает?
Колька нахмурился сильнее.
– Мне может и хватает, но вот другим…
Любавин не дал ему закончить:
– А, так ты о других? Борец за правду значит? Благородный идальго? – И вдруг его прорвало: – Тебе власти захотелось, Николай? Так? Ты думаешь, что ты сможешь здесь «вопросы решать»? Не выйдет! Это – мой театр! Я его создал! И я буду решать, как этому театру существовать!
Павленко в долгу не остался, даже покраснел от натуги:
– Вот! – Заорал он, вытянув указательный палец в сторону Любавина, – Вот! В этом все и дело! Только и знаете, что «я», «мой», а мы для вас – никто! Мы права голоса не имеем!
– Как же не имеете, когда вон как ты орешь, – спокойно сказал Любавин.
Кто-то хихикнул.
– Ну, а вы что молчите? – обратился Любавин к Валерке и Димке, и тем, кто сидел около них. – Чего один Николай старается?
– Андрей Ильич, поймите нас правильно, – боязливо начал Валерка, – мы ж против вас, как постановщика ничего не имеем, вы – лучший, это ясно.
– И на том спасибо, – отвесил ему поклон Любавин.
– Но Николай прав, – смелее продолжал Валерка, – слишком много власти у вас, слишком многое вы один решаете…
– То есть, если я правильно понял, вы требуете, чтобы часть своих полномочий я передал тебе и Николаю?
– Почему сразу нам? – отступил Валерка, – как решит собрание.
– А, – оживился Любавин, – так значит, «глас народа – глас божий»?
Кто-то засмеялся уже в голос, открыто, и смех подхватили все присутствовавшие, собрание было скомкано, и пафос убит. Казалось, что можно отмахнуться от произошедшего, как от недоразумения….


Рецензии