День Второй. Часть 2. 5
– Не знаю, Андрей Ильич. Со стороны все глупостью кажется.
– Вот-вот, и я говорю, клоунада. Но опасная.
– Чем же?
– Евгений, ты что, забыл? Меня уже выгоняли один раз.
– Причем тут это?
– А притом. Слух пойдет, и они опять прибегут.
Я озадачено молчал. А ведь он прав, пожалуй. Явное или мнимое недовольство труппы – великолепный предлог взяться за старое. Раздуют пожар, и, кто знает, вообще театр закроют.
– Что же делать, Андрей Ильич?
– Главный русский вопрос! Я даже спектакль хотел сделать по Чернышевскому. Да, видно, не судьба…
– Погодите, Андрей Ильич! Ну, дурит Колька, что мы не справимся? Тем паче, его отнюдь не вся труппа поддерживает!
Любавин отечески поглядел меня.
– Идеалист, ты, Женечка. Он труппу расколет, будем с тобой вдвоем куковать.
– Но почему, вдвоем?!
– Потому что после всего я только тебе и доверяю. Впрочем, всегда доверял.
Он сказал это и сам себе поверил. И я сам чуть было не поверил. Однако он «забыл», как слушал наветы тех, кто считал меня, его «любимчиком», как отзывался обо мне на людях, если слышал что-то лестное в мой адрес. Он забыл, как ревновал к моим успехам, даже и в театре, как снисходительно принимал мое заступничество за него. В момент сказанного, он едва ли вспомнил, как мы ходили по бесчисленным «высоким кабинетам», выбивая тот или иной спектакль, и он всякий раз использовал меня как «группу поддержки» и ни разу не поблагодарил за это.
Но он был моим учителем, благодаря ему я раскрылся как артист. Я весь, без остатка отдал себя его театру, здесь прошла огромная и сама значительная часть моей жизни, рядом с его жизнью. Мы связаны, кровным родством с этими стенами, и погибнем под их обломками вместе.
Эти размышления должны войти в ту самую книгу, которую я вряд ли когда-нибудь напишу. Сейчас, говоря о доверии, он имел в виду: «Я верю, что ты меня не предашь». Ему незачем сомневаться, предательства не моя стихия. Как сказал Глеб, являюсь порядочным человеком.
– Так как же, Андрей Ильич?
– А никак. Я отсюда не уйду. Буду работать с теми, кто останется. Только вот что, – с угрозой добавил он, – спектакли свои я этим дуракам не отдам! Пускай свои сочиняют! Решатели, – презрительно сплюнул.
Угроза была не пустой. На следующий день Павленко подал Любавину список бунтовщиков, которые намерены уйти от него. Кроме самого Павленко, Блинова и Воронина, там стояло еще двадцать фамилий, в основном не слишком востребованных артистов.
– Все равно я хотел их уволить, – сказал Любавин, прочитав список. И задержал Павленко у себя, чтобы внести ясность в вопрос о спектаклях. Коля, похоже, ожидал этого, потому что выслушал Любавина и молча, откланялся.
– Думает, что у него получиться создать репертуар, – усмехнулся Андрей Ильич ему в спину. – Не знает броду, а лезет в воду.
Происходящее все еще казалось мне плохим сном. Но вот Николай уже делит помещение, и пытается завладеть мебелью и реквизитом, вот уже сооружается вторая сцена. По городу ползут слухи, один невероятнее другого, и люди собираются у входа, пытаясь узнать правду. Но к ним никто не выходит, никто ничего не объясняет, в газетах – ни слова. Спектакли между тем, играются как ни в чем ни бывало, и с прежним успехом, и все, вроде как обычно, и многие решают, что у нас просто ремонт.
Они все же приехали, целая комиссия. Важно прошествовали в кабинет Любавина, а потом было объявлено о собрании всей труппы. Отщепенцев позвали тоже.
Глава комиссии, невысокий лысоватый тип с приплюснутым кончиком носа, дождался тишины, и обратился к нам:
– Товарищи, до нас дошла информация, что у вас в театре происходят непонятные события. Мы пришли, чтобы разобраться. Объясните же нам, что у вас творится.
Переглянувшись с соратниками, Павленко встал и сказал:
– Дело в том, что часть артистов решила уйти из-под руководства господина Любавина.
– Товарища, – поправил его тип. – Так чем же он вам не угодил, товарищ…. простите, не знаю вашей фамилии….–
– Павленко. Николай Павленко.
– Ага. Так чем же, товарищ Павленко, вам вдруг не угодил ваш режиссер? – повторил он вопрос.
– Совсем не «вдруг». Он давно уже вызывает недовольство коллектива – информировал Николай.
– Хм…, странно. Помниться, товарищ Павленко, несколько лет назад, когда товарищ Любавин… ммм… – он замялся, – скажем, так, вынужден был временно покинуть СССР, вы очень рьяно добивались его возвращения, не так ли?
– Так – краснея, подтвердил наш «Пугачев».
– Что же изменилось? – живо интересуется лысый.
Вопрос по существу. В самом деле, Коля, что изменилось? Испытания сплачивают. Так было с нами. Что изменилось? Мы не перестали верить себе, друг другу, Любавину. Что изменилось? Неужели он сейчас ответит на этот вопрос? Любавин тоже напряженно ждал ответа, хотя внешне выглядел спокойным. Если Николай промолчит, значит, бунт ненастоящий.
– Ничего, – выдавил он из себя, наконец. – Любавин остался прежним, с дикторскими замашками, отъезд ничему не научил его.
Если бы я не услышал этих слов собственными ушами, я бы не поверил, что Николай их произнес. Он говорил как человек, слепо преданный какой-то идее. И я не ошибся, со временем он вступил в партию, и ставил у нас за спиной нравящиеся власти спектакли. Получалось, что Николай был среди нас «пятой колонной», «чужим среди своих». Таким образом, его разногласия с Любавиным носили вовсе не творческий характер.
Слова Павленко удивили чиновника, ибо он пришел к тому же выводу, что и я. Он ожидал чего угодно, только не этого, и теперь не знал, как реагировать. Обведя глазами зал, он посмотрел на Любавина, как будто прося о помощи. Но Любавин не заметил его взгляда, или сделал вид, что не понял его.
Между тем повисла тишина. Все поняли, что ситуация зашла в тупик. Члены комиссии переглядывались. И все же ее глава переложил ответственность на Любавина:
– Что скажете, Андрей Ильич? – задушевно спросил он его.
Тот бросил из-под очков неприязненный взгляд:
– А что я должен сказать? – проворчал он. – Пусть катиться ко всем чертям. Знаете, – почти доверительно обратился он к председателю, – я давно живу и мне приходилось сталкиваться с предательством. Это не новость. Ничего страшного, просто выяснилось, что среди моих артистов есть предатели. Пусть уходят. Он откинулся на спинку кресла и замолчал.
Комиссия поднялась, и не глядя ни на кого из нас, вышла. Мы продолжали сидеть. На Николая и его компанию никто не смотрел.
Все было кончено. Конец и кончина слились воедино. Когда-то, выпуская очередной шедевр, Любавин опасался, что терпение власти лопнет, и вместе со спектаклем они закроют театр. Во время ремонта здания, мы откровенно боялись, что его у нас отнимут. Потом Любавина выгнали из страны, к нам прислали другого режиссера. Очень талантливого и очень хорошего. Но он был наивен, он думал, что мы перестроимся, и будем играть в его театр. А мы его отвергли, как отвергают дети нового «папу» или новую «маму». Наш протест был яростным и жестким. Это позже стало понятно, что власть использовала нас, пытаясь разделаться с еще одним талантливым и «неудобным» человеком. Мера оказалась кардинальной: талант умер, а вскоре вернулся Любавин и, казалось, что все драмы уже позади. Но случилось невероятное: наше царство раскололось само, без вмешательства извне. Для Любавина это был удар, прежде всего, по самолюбию режиссера. Как бы он не критиковал нас, как бы не отзывался уничижительно, как бы не «забывал» хвалить, тем не менее, считал нас лучшей для себя труппой, и ни с кем другим он не нашел бы общего языка в творчестве. Все наши разногласия с ним были суть бытовые на фоне искусства, и им в расчет не принимались. Главным было то общее дело, которое мы делали, и ради которого существовал этот театр. Мы никогда не выносили «сор из избы», скандалы, нас сотрясающие, были известны без частных подробностей, и касались исключительно трений с властью.
И вот теперь наружу вылезает скользкая правда: «вместо горящей прежней любви, вселилась в братию ненависть и оболгание и всякая злоба…»
Свидетельство о публикации №218060201268