Мастерская

Пётр был моим другом. Поэтому я влился в ту странную компанию. Давай, говорит, познакомлю, интересные люди, особенно хозяйка. С тебя когда-нибудь писали портрет? Нет? Самое время, говорит. Хозяйка – художница, ей натура требуется. А ты парень атлет, мышцы и всё такое. По сравнению с Петром – атлет, не спорю. Но как я понял, Веронике плевать было, какое мясо рисовать. Лишь бы оно сидело перед ней.
Стал я ходить в мастерскую. Ничего, весело. Разговоры – кто во что горазд. Пей, сколько пьется. Танцуй. Молчи. Прикорни, если сморило. Народ разнокалиберный. И творческие типы, и простые, вроде меня, словесника сельской школы. Отработанные модели Вероники. Почему мы, отпозировав, продолжали толпиться в мастерской – не знаю. Может, продлевали ощущение молодости, когда жаждешь тусоваться, пьянеть, много разговаривать, влюбляться и расставаться об общий шум.
Кончилось всё внезапно: Вероника тронулась умом.
Когда это случилось, я думал, распадется компания. Но всех так задело её несчастье, что полгода мы то и дело встречались, созванивались. Навещать ходили. Она же одна была, без семьи. Не местная, даже. Думали, с ней временный сдвиг. Подлечат и вернется. Спасибо скажет, что не забывали. Ничего из благородной затеи не получилось.
Личные встречи с ней категорически запрещались. Нам доложили, что пациентка никого не узнает, не ориентируется в пространстве, впадает в психоз, если приближаются посторонние. Что психушка ей теперь и семья и убежище. От кого убежище, я не понял, но смотреть сквозь щели забора на бывшую подружку радости не доставило. Вероника была похожа на одуревшую от зимы козу, выпущенную во двор почесать зудящие бока. Бездумно во что-то уставясь, с балтийскими локонами, превращенными в стриженное мочало, она тёрлась и тёрлась спиной то о деревья, то о фонарный столб.
Однажды мы упросили показать закрытку, отделение для буйных, куда Вероника  иногда попадала. Удостовериться хотели, что нам не врут. Экскурсию проводил сам директор, чья выправка намекала на недавнее армейское прошлое. Не меньше полковника, смекнул я, потому что смотрел директор весьма надменно, с трудом, наверное, удерживаясь от команд настырному обществу, спустившемуся вместе с ним в цоколь.
 Мы шли узким белым коридором, вдоль непробиваемых дверей с окошками, за которыми маячили нарушившие режим психи. Почти уже утихомиренные. Свежее поступление провинившихся томилось на карантине – в стеклянном зарешеченном кубе. Точно всполошенные рыбы, бились они о зеленоватые стены аквариума, что-то немо орали, таращили глаза, топырили руки. Вот-вот разобьют стекло и кинутся. А в паре метров, как ни в чем не бывало, пост дежурной медсестры. Журнал, пульт с белой кнопкой, банка с кофе, чашки, вязание… И не страшно в окружении сумасшедших, пусть и запертых!..
Вероника, к счастью, находилась не в кубе. Долго глазеть, как она сидит на продавленной койке, запахнутая в необъёмный халат, и отупело качается из стороны в сторону, мы постыдились. Убедились, что значат для нее посторонние, то есть, мы и – назад.
- Кризис затихает. Скоро ее переведут в простую палату, – волновалась перед неожиданной делегацией медсестра.
- В комнату, – поправил директор значительно. – Больных принято называть клиентами, и живут они соответственно в комнатах.  Мы придерживаемся норм европейских методик в области психиатрии.
Стало неприятно, точно мы подыскивали гостиницу.
- Часто она сюда попадает?
- Редко. Если не тревожить. Пожалуйста, не переживайте. Ваша знакомая не понимает, что с ней происходит. И потом, после медикаментозного курса, ее состояние скоро улучшится. Она сможет самостоятельно кушать…
Так завершилась человеческая история художницы Вероники.
Больше мы не приходили, неприятно быть чудищами чьих-то кошмаров. Лучше об этой истории было вовсе забыть, но дело повернулось иначе.
Петр упорно не желал успокаиваться. Не мог примириться с несчастьем женщины, которую безответно и преданно любил. Доискивался причин, погружался в расследование с не избытой страстью.
- Я докопаюсь до правды. Я вытащу Нику из психушки, - твердил.
Мы понимали: любовь. Всё то время, что Вероника жила в мастерской, он находился рядом. Как пёс.
Всё ее художественное богатство хранились в кладовке. В деревянные длинные ящики запихали мы портреты и пейзажи, которые Вероника неустанно писала в прежней жизни. Она никогда не выставлялась, не участвовала ни в одном вернисаже, и никто не знал – мечтала ли она об известности, и зачем было так напряженно, до помутнения разума, работать.
Художницу интересовало только стояние у мольберта. Ни сплетни, ни политика, ни погода за окном, ни даже собственное благополучие. 
Огромная, на весь поверх двухэтажного дома, мастерская была одновременно кухней, спальней и залом для приемов. Заляпанная красками, заваленная выжатыми тюбиками и отработанными палитрами, которые почему-то запрещалось выбрасывать, она вмещала еще книжный стеллаж, диван со сложенным бельем в изголовье и самодельный стол за перегородкой - трапезничать. Бытовых предметов, вроде телевизора или холодильника, не имелось. Умывались в коридоре из дачного рукомойника.
Непонятно, как бы существовала Вероника без петиного участия. Он кормил ее, затыкал на зиму щели в окнах, сбывал кому-то пейзажи, искал заказы, покупал холсты и краски. Но заботы его не ценились. Вряд ли Вероника даже замечала неутомимые хлопоты поклонника. Только наши периодические застолья могли отвлечь художницу на сутки-двое от работы. И то потому, что среди гостей она искала натуру. Узрев подходящее лицо, просыпалась. И безликая скучающая фигура в заляпанном фартуке превращалась в красивую, энергичную женщину с бешено горевшими глазами. Белый вихрь волос метался по мастерской, и всем становилось весело.
На память о Веронике нам остались наши портреты. Правда, хвалиться решаются не все. Некоторые прячут изображения в шкафах, не в состоянии объяснить, почему они так уродливо неинтересны, или перекошены страданием, хотя никаких страданий, в принципе, во время сеанса не испытывали. Одного запойного гитариста, небритого и нестриженного, Вероника нарисовала святым отшельником с настолько непорочным благостным ликом, что он сам отмахнулся – не я, не выдумывай!..
Без Петра никакой компании не сформировалось бы, конечно. Это он обеспечивал раздольные посиделки, когда любимая проявляла желание.
С Петром я учился в одном классе. Он всегда был как ангелочек: тихий, улыбчивый, добрый, белый. Не задирался, и его не задирали. Хотя внимание обращал на себя. Альбинос же. Будто в хлорке вымоченный. Кожа, и та белая, в голубизну. На переменах обычно стоял, смотрел, как другие по коридорам носятся. Порок сердца, что ли. От физкультуры освободили, а он посещал. Лучший болельщик! У нас уроки, как настоящие соревнования, благодаря Петьке, проходили.
С ним легко было дружить. Не привязчивый, умный. В армию меня провожал. Стоял на вокзале, один среди девчонок, махал поезду пухлой ладошкой. Потом я женился, а Петр карьеру делал. В главном доме все кабинеты, наверно, перепробовал. Инструктором каким-то работал, методистом, референтом, заведующим, чертом лысым. В последнее время свой кабинет заимел. Я не вникал, нужды не было, но другие, знаю, обращались. Он помогал.
К Веронике Петр попал уже огромным ангелищем. Большое тело колыхалось под одеждами, даже если он сидел неподвижно. На нем всё всегда шевелилось. Щеки, брови белые, руки. Даже очки. Он носил затемненные, в черной оправе, как Вероника посоветовала. Четкость лицу, типа, придать. Да не по размеру выбрал. Глянешь, а те ползут с носа, будто хотят сбежать. Петр подхватит в последний момент, всадит на место, а они опять ползут. Некоторых раздражало…
Любовь его к художнице была ясной, открытой, не обременительной. Не взаимной, но он не роптал. Служил покорно и радостно дорогому человеку.
Петр ходил в интернат дольше всех.
- Крайняя форма деменции. Это неизлечимо. Лекарства, покой, специальный уход, и мы гарантируем стабильность ее здоровья, - в пятидесятый раз объясняли врачи.
- Стабильность помешательства?
- Это вы как хотите, понимайте.
- Как мог здоровый человек стать сумасшедшим? – продолжал приставать Петр.
- Вероятно, наследственность или сильнейшее потрясение. Какая теперь разница?
Но для него разница существовала.
В конце концов, не выдержал. Взломал замки и самовольно поселился в брошенной мастерской.

Что он там расследовал, неизвестно. Думали, наводит порядок, перебирает бумаги, ищет адреса, чтоб сообщить кому-нибудь о состоянии Вероники. Так оно, наверно, и было. Но скоро он позвонил, что берет отпуск и отключает сотовый телефон. Сказал – не беспокойте, не мешайте, я близок к разгадке. Какой?!... Недели через две мы решили его навестить. В конце концов, не по-человечески держать товарища одного в доме, где сошла с ума хозяйка. Пусть даже он сам захотел.
Пришли. И увидели.
Петр висел на притолоке входной двери. Огромный. Голый. Мраморный. Ступни касались порога. Рядом валялся подрамник с чьим-то портретом.
- Повесили! – ахнул кто-то.
- Ничего до полиции не трогайте!
- Надо взглянуть, - шепотом настаивал гитарист, ставший вдруг деловитым и сосредоточенным. – Полиция все равно ничего не выяснит, на фиг им нужно, а мы, может, допетрим, что тут приключилось.
Я и гитарист шагнули внутрь. И сразу нашли главное: записку, пришпиленную к стене. «Дальше не хочу. Вероничку не тревожьте. Найдите дневник. И уничтожьте чертову преисподнюю!». Мастерская выглядела как обычно. Никакого разгрома, следов борьбы. Дневник обнаружили под портретом. Посовещавшись, решили забрать завещанное другом. Почему-то было понятно, что дневник, записка и валяющийся подрамник предназначались нам. В них – разгадка, но полиция не вправе ковыряться в оставленных знаках. Что тайна мастерской касается только тех, кто был сюда вхож.
Как и ожидалось, полиция особо не копала. Определив, что «холостой мужчина покончил с собой вследствие потрясения от потери любимой женщины», закрыла дело. Похороны родственники организовали скромные, стыдились самоубийцы. В нашу сторону косились, как на виновников. Устроили, мол, притон, вот вам и результат. Поминать мы отправились на дачу, где дожидались выкраденные улики.
Прежде всего взялись за картину. Дневник пугал сильнее, оставили его на потом.
Портрет оказался женским и весьма неживописным. Три ходовые краски применила Вероника: сажу, белила и чуточку охры. Лицо получилось ученически плоским, гладким и малоинтересным, кроме удивительно прописанных глаз. Сквозь черноту пробивался остывающий огонь – розовато-белый, опасный, кто понимает. Такой огонь вспыхивает большим пожаром, если за ним вовремя не уследить. Тонкие губы неизвестной скупо и презрительно улыбались.
- Слишком уж злая красавица получилась, - нехотя принялись обсуждать.
- Капо концлагерное.
- Прическа ничего так, пышная.
- Кто-нибудь знает, кто это?
- Пьяное чудовище, весенний и тлетворный дух*, -  не удержался я от цитирования любимого Блока.
Желающих взять картину себе, естественно, не нашлось. Выбросить? Не поднималась рука. Гитарист предложил продать.
- Есть поверье: если неприятную штуку поменять на деньги, а те сразу пропить, вещь становится самой обычной, без всяких там.
- И что?
- То. Нормальный портрет, Вероника старалась. Пусть где-нибудь висит. Вернется – обрадуется.
- В мастерской таких несколько ящиков.
- Этот последний. Наверняка для нее что-то значит.
Вспомнили Чумного, разбогатевшего уголовника, когда-то покупавшего ее работы.
Тот приехал. Долго смотрел. Низкая цена манила, но терзали сомнения.
- Не знаю.
- Чего знать! Повесь в гараже, пусть мужики любуются.
- Стану я для гаража тратиться.
- Ну, в баню повесь.
- Разве что…
Наконец, именем Петра - «разве Петя когда-нибудь обманывал?» - мы убедили, что он приобретает шедевр в стиле европейского примитивизма по мотивам творчества Пазоллини.
- Через десяток лет втридорога перепродашь. Стопудово, - торопились мы спровадить Чумного.
Затем, решились раскрыть дневник. Читали вслух, по очереди.

… Где она разыскала эту халупу?, - писал Петр почерком почти каллиграфическим. -Кто навел?.. Прежняя на что несуразной была, заваленная чужим хламом, двери какие-то, ниши, лестницы, – а всё на жилье была похожа. Рисовать – отдельное место, отдыхать отдельное. Кушать тоже не на диване. А здесь?! Скажите на милость! Огромная комната со стенами, крашеными зеленой краской! Ангар. Склад. Холодильник. Собачья конура. Что хотите, но не место, где может обитать женщина, даже если она художница. Нет и еще раз нет. Кто-то завел ее сюда обманом, а Ника, конечно, радовалась: шесть окон! Ух ты, ах ты. Работай от зари до зари. А жить?!
– Это же склеп, – вразумлял я.
– Хоть преисподняя! – отмахивалась. – Какое мне дело до крашеных стен, если они не мешают писать. Ты взгляни, сколько я наработала!
Это правда. В новой мастерской Нику, и так не отлипавшую от кистей, будто прорвало. Рисовала сутками. Какие пленэры, этюды, погоды, природы! На улицу глаз не казывала. В окна смотрела ли, не знаю. Я уж и занавески красивые вешал, и обои цветастые купил. Отстань, не мешай, не надо. Задергивалась на ночь старой мешковиной, и достаточно ей. Хорошо, гардины дала повесить, а то бы гвоздями мешки прибила. А это внезапное увлечение портретами?..

Верно. Пейзажи Вероника забросила. Последний натюрморт был непонятно на что похож: позеленевший ветхий стул на фоне ядовитых оранжево-лимонных полос. На сиденье кривая бутыль со стаканом. На полу, на первом плане, заскорузлые кирзачи. Так и ждешь явления грузчика-забулдыги. Что удивительно - ожидания сбываются! Когда ты готов отойти, сбросил фокус, из голенищ, из вздутых сапожных головок начинает проступать лицо. Безглазое. Серо-коричневое, вылинявшее, в пятнах засохшей грязи. Словно у похороненного и вырытого покойника.
Каждый, увидев, испуганно вскрикивал:
- Что это!
- Правда, здорово получилось? – радовалась Вероника. – Что – не знаю. Почудилось, и написала.
После этого и вспыхнула страсть к портретам. Она всех замучила просьбами позировать. Соглашались, сидели. Знакомых приводили, чтобы ей гонорар какой – никакой перепал. Но поток лиц не остужал неистово разгоряченного живописца.
Вероника требовала – тела! дайте мне тела!.. Дали. Начали позировать обнаженными. Но скоро, друг за другом, стали отказываться раздеваться перед Вероникой. Даже Ольга, неисправимая нимфоманка, отнекивалась: ладно, Викуш, потом, отдохни... Смущала трясучка, охватывающая Викушу под конец сеанса. Глаза выпучены, зубы клацают. по вискам пот. Того и гляди – помрет, а ты виноват.
 
… Кто ляпнул, что Ника, рисуя, словно бы трахается с моделями? Кисточку в руки и... вперед. Помню, я вскинулся, извинись, кричу. А вокруг молчат, не поддерживают. Ника моя притихла на диване, то ли спит, то ли притворяется, ждет, что будет. Я и давай кулаками махать. Никогда руку ни на кого не поднял, а тут... Дурость прямо. Понимаю, не дело творю, а остановиться не хочу. Если бы воды в морду не плеснули, поубивал наверное всех... А сейчас вот думаю – может, это было правдой? Насчет траханья?.. Вошла в образ, полюбила модель до оргазма и – готовый шедевр! Разве кто- нибудь говорил, что портреты скверно получались? Ни боже мой! Глаза таращили. Откуда у нас такие выражения, откуда такое всё?.. Ника что-то неведомое из нутров доставала. Нашаривала в костях и мясе, и бросала горячим на полотно. Попробуй-ка не потрясись от такой операции. Стоп! Поймал. Красное, липкое, жаркое... Грешное место? Не оттуда ли ощущение, что она трахала моделей. Всасывала... Получается…? Гадость какая.
… Путаюсь что-то. Жарко. Дурачина конченный. Я ждал ее любви, хотя бы из
благодарности, а всего-то нужно было раздеться. И сесть перед ней. Или лечь. Или встать. Как повелит. Она же хотела тела! А у кого еще его так много?.. Тупица. Прозевал. Любовь прозевал. Всех она поимела, кроме меня. Трахала, как болванок. Один я бегал, суетился... Разгромлю эту чертову комнату! Ника! Ника!  Смотри, я разделся, я гол перед тобой, я гол, я гол!..

Когда позировать, даже в одежде, перестали, Вероника принялась рисовать себя. Но она ли то была? С каждой работой темнела прибалтийская белая четкость, расползались черты.
Мы заговорили о том, что совсем не знали Вику-Нику. Приятельствовали. Водки немерено вместе выпили. Но кто она, откуда и когда явилась в наш город, никто с точностью вспомнить не мог. Обрывки ее слов и наши предположения не складывались в целое. Известно было, что с янтарных берегов, училась на художника в Питере, на каком-то курсе заболела головой и... Что после – покрыто мраком. Фотографий не показывала, родных не упоминала. Может, ждала, когда спросят? Но мы не спрашивали. Нам хватало, что Вика существует, и есть ее мастерская, в которой так славно тусоваться. Но мы приходили и уходили, а она оставалась в неизменном состоянии творческого бешенства.
Почерк становился всё хуже, Петр пропускал буквы, забывал ставить точки. Писал о нарастающей нервозности Вероники, о нежелании общаться. Приводил доказательства: не открыла дверь, выбросила из окна подаренный им телевизор. Вспоминал, как разыскали пропавшую Веронику в глухой психушке дальнего района. Оказалось, нажаловались перепуганные соседи. Скорая диагностировала острый психоз. Дальше описывал, как мы перевозили ее в нынешний престижный интернат –  комфорт для помешанных. Наше общее «прости».
В бедах винил себя.
Петр будто отчитывался, приводил жизнь к знаменателю. И ждал. Неизвестно чего.   

… Ночью по мастерской бегали ящерицы. Шуршали, чпокали – целовались, что ли? Надоели ужасно. Я лежал и думал: зачем Ника развела ящериц? Какой с них толк? Потом осенило, что их в мастерской быть не может. Второй этаж. Глухие стены. Даже насекомые не водятся. Но если нет ящериц и вообще никакой живности, что тогда чпокает по разным углам? Бред. Включил лампу. Вроде, что-то заползло под плинтус. Но ящерицы – бегают! Как угорелые, я в детстве видел!
Ангелок, возьми башку в руки. Думай…

Затем Петр нашел тот самый портрет, который мы сбыли. Отыскался в диване, завернутый в бумагу и склеенный скотчем. На бумаге выведено единственное слово «адрес». Петр порвал упаковку, надеясь определить, кому собиралась Вероника отправить картину. Изображенная женщина никого не напоминала, и он поставил портрет на мольберт. А мы нашли у выхода, под его босыми ногами. Ходил с ним в обнимку, прежде чем накинуть петлю?..

… Не хочу, а любуюсь. Хотя красивого мало. Какая у нее связь с Никой? Позировала же. А никто не видел. Когда она приходила? Ночами? И давала Нике то, в чем мы, придурочные, отказывали?
Ночью получил сюрприз. Кто-то улегся рядом со мной. Тяжелый, длинный. Открыть глаза было страшно. Лежал и ждал, что дальше.  Чудилось, тянутся к лицу руки, удлиняясь и удлиняясь. Руки. Вот сейчас они сдавят горло, и я умру. Но этот кто-то вдруг вздохнул, поднялся, топ-топ – и всё. Тихо. Никаких рук.
Я дышать не хотел: пусть он возвращается, пусть душит, но только не заставляет открывать глаза. Нет!.. Когда окончательно рассвело, решился посмотреть.
Всё как прежде. Вру. Лучше. Солнце пронизало комнату вдоль, поперек, по диагонали, горело квадратами на полу. Словно я попал на сказочный корабль, где вместо тросов и веревок развешены солнечные нити и если взяться рукой за одну из них, придет в движение неведомо-чудесная жизнь.
Но здесь не сказка, люди! Примите к сведению: в мастерской кто-то есть! Знаю, за мной следят, присматриваются. И вовсе не чудесный корабль, а отвратительнейшая утроба, которую не разгадать, дрожит под ногами. Всё погружается в какое-то месиво….Ника, из какого болота вырывала ты портреты?.. Надо выбираться. Потерплю пару дней – и хватит. Муторно мне…
...Я видел. Кого-то или что-то. Оно осталось. Не сегодня - завтра мне обязательно расскажут, как тебя вытащить. Главное, не гасить по ночам свет. А лучше совсем не спать. Жить и ждать…
Я глуп, не понимаю в искусстве. Но догадываюсь, что у вас там законы параллельные. Поэтому прощается многое. Глупости, нелепости совершаются вами не почему-то, а во имя чего-то. Допускаю, речь о вечности, нет? Тебе лучше знать. Но чудесная девочка, в параллельном мире тоже у каждого свое место. Кто обманул, сыграл с тобой в поддавки? Где Джоконда, которую писала ты? Этот мерзкий портрет на мольберте? Да там никакого лица нет. Видимость. Этого ты хотела? Обманули. Насмеялись. Забрали талант, разум, откупились дешевкой. Оставили гнить в закрытке. Что? Сама?! Сама сорвалась? Врешь…
...Башка раскалывается, будто долотом по доске...

Дальше стояли только даты и кресты на пустых страницах, точно Петр перечеркивал каждый прожитый день. Полистав, наткнулись на корявые редкие записи.

...Видел женщину-куклу. Бесстыдница оседлала мольберт и молча хохотала, хлопая руками по юбке. Ее зовут, представьте, Кармен. Любимый персонаж Ники. Имя у меня во лбу прозвенело. Будто я спросил, а оно там затренькало. Но это не та, что на картине. Мелкая очень. И не ползучая. Думаю, та придет позже. Уж я, черти, объяснюсь!..
...Стыдно. Омерзительно. Блюю. С кем-то спал, захлебываясь в склизком студне. Тело млеет и вонь отвратная.
…Не согласен так разговаривать! Она то в одном углу, то в другом. Зашевелится под одеялом, или заскочит на дверь и качается там, скрипит. Верчусь, ловлю взглядом, а она – хнысь в окно. Зеркалом – хнысь. Да не жалко. Купим. Давай поговорим, дура.
...Я пуст. Им со мной неинтересно. Но я же был хорошим человеком. Разве мало? Плевать, говорят. Иди в задницу со своей хорошестью...
...Заперто. Ух как приперли – не убежать. Вздор. Я всё решу. Кто из вас Кармен?..
...Что вы сотворили с Никой? Ни хрена не сотворили, шипят. Она просто переступила порог. Где притолока с крючком. Вижу. И ты за этим пришел. Устал... так не люблю холод... сними лишнее. Нет мозга, нет забот. Вкусная черная пастила. Устал...
Они дразнятся. Не сбивайте меня с разума, уроды! Отлипните. Я должен понять. Прочь, прочь!.. А, воду несут? Такую длинную?..
...Черти черту чертей чертя чертой чертовой...
...Льется песня вверх... Там потолок или небо?.. надо собраться... нити... золотые нити... найти и дернуть...

Дальше невозможно было разобрать. Подобия букв скатывались со страницы, как с обрыва камешки, никуда и ни о чем.
Обсуждать ничего не хотелось. Молча, каждый сам по себе, допили вино, ставшее пресным, как вода из крана. Стояли по углам и пили. Поминки же. Дневник остался лежать на столе, никто не подходил, не притрагивался. Может, до сих пор там лежит.
Дождавшись рассвета, спехом собрались и разъехались, бессильные даже распрощаться.
Встречаться больше никогда не хотелось. Прежней компании словно не существовало. Вероника, говорили, пошла на поправку. Что она не трется о столбы, а собирает пазлы и детские мозаики. Наверное, и в столовой теперь сама кушает...
Дом, где размещалась мастерская, стоит все так же. Чей он, и кто остался жить внизу - неизвестно. Дом молчит, будто умер. На боковом окне, как при хозяйке, отдернута грязная мешковина и, когда идешь мимо, кажется, что из-за нее кто-то пристально и недобро тебя разглядывает. Проверить бы - кто? Надгробные там воют лики, и бледна Смерть на всех глядит... Чур нас, чур, господин Державин. А все таки… Петр был моим другом. Не пора ли выяснить, наконец, что он видел  и понял перед тем, как повеситься? Сходить и спросить. Напрямую, в лобешник.


Рецензии
Наверное лучшее, что я читал про безумие. Так натурально написано, нет лишних описаний, лишь всё самое странное, дать какую-то характеристику даже трудно. Чувство, будто пока читал сам бредил. Описано сумасшествие Ники, описано сумасшествие Петра, а чувство, что с ума сошёл и рассказчик, а с ним и писатель. Вроде произведение-то пустое, но не посоветуешь, не придерёшься. Оно такое, каким должно быть. Мне кажется, сейчас подобная литература спросом не пользуется, уж очень мозги нагружает, а это в наш век не терпят, но очень хорошо написано, очень. А почему — понять не могу.

Егор Андролиниум   02.06.2018 14:47     Заявить о нарушении
Егор! Это лучшая оценка, которую я могла и хотела бы услышать)) Спасибо!

Марина Ксенина   02.06.2018 16:21   Заявить о нарушении