Сто дней одиночества. 3 часть

"Чей-то голос пел мне в тишине
О бренности несыгранных ролей."

День двадцать первый.

Какое-то необыкновенное чувство лёгкости [шалфей], возникшее у него этим хмурым серым утром, заставляло его красться и притворяться тенью. Притворяться кем-то незаметным, тихим, тёмным; тем, кто прислуживает самой тьме, и делает что угодно. Отшельник хищно щурил глаза и осторожно оглядывался, ползая по голым колючим кустам, на которых только начали появляться почки.
Идея вернуться теперь казалась ошибкой, которая погубила бы его. Он что-то искал. Что-то давно забытое, затерянное меж веток, ягод и кустов.
Шагая вдоль холмов, пробегая по лесным тропинкам, крадясь среди гигантских валунов, он неумолимо двигался к своей цели, являющейся солнечным зайчиком: только начнёшь настигать, а она всё дальше, дальше, дальше...
Растворяясь в пронзающих тело солнечных лучах, он всё больше становится тенью, но продолжает бежать за своей мечтой.

Проходя по тайге, кот вдруг замирает: впереди мелькает что-то неестественно яркое, и его, погруженного в свои мысли, это пугает; отшельник тут же скрывает израненное тело за ветвями кустов, боязливо глядя на субстанцию сквозь просветы меж ветвями.

"Я сегодня рухнул в рыхлый снег,
Я сегодня умер на войне

за знамёна наших королей."

[огненно-рыжая незнакомка идёт через лес; непонятное чувство тревоги сгущается вокруг неё. и, ощущая чьё-то присутствие, судорожно себя уверяет: никого здесь нет.]

Боязливо оглядывается, вздыбив блеклую шерсть на загривке. Он утратил свои краски, погас внутренний свет.
Со стороны он выглядел лилейником, отцветающим, подходящим к концу своей жизни длиной в один день. Возможно, он просто выдумал себе прошлое. Все эти встречи, мысли, чувства - не его. Он давно не существует. Никогда не существовал.
Существо жмётся, щурит разноцветные глаза, оставаясь внешне спокойным. Но внутри - в груди - бушует борьба. Не один день, не один месяц. И вдруг, в одно мгновение, в нём что-то щёлкает - должно быть, ломается - и он, полный непонятных ощущений, выходит из своего укрытия.
Смотрит на огненно-рыжую так, словно её шерсть - не огонь, а эфемерное свечение. Они - просто призраки прошлого. Их решения никогда не были важны. Вот только она в будущем добилась всего, вырвалась из бесконечного круга неудач, смогла доказать обратное, а он... так и не смог.
Молчит, диким виноватым взглядом окидывая Язык Огня.

[нервно дёргается и издаёт безумный смешок, когда _оно_ безобразно выбирается из кустов. узнаёт знакомые очертания, однако, глаза давно уже не кошачьи.
 - кле-вер?]

Клевер. Слово далёким эхом доносит гул тёмных вод. Рокот седых вершин. Крики птиц. Взгляды звёзд.
Его голова не похожа на картонно-бумажное вместилище для вещиц. Его голова — калейдоскоп, что выворачивает мысли наизнанку, заставляя их мерцать тысячами огней.
Он создаёт себе искусственное небо и искусственные планеты. Новый поддельный мир. Жизнь-фальшивку. Ложные надежды.

Всё, чтобы хоть как-то держаться на плаву. Рано тонуть.

— Кто это, — в нём заключалась уникальная способность задавать многогранные вопросы. Самолёты алыми дорожками расчертили небо, превращая облака в кровавые следы порезов; заполнили бесконечность оранжевым множеством мандаринов, которые рассыпала какая-то тётенька на выходе из магазина.

Калейдоскоп мыслей крутится, уносит его из города, вдруг возвращая на прежнее место. Вот он, живой и вещественный, стоит перед пламенем, чьим-то будущим. Все стрелки в конце концов сводятся на нём, на покинутых местах, на забытых идеях, желаниях, действиях. Хочется вновь упорхнуть, но, приземлившись однажды, ты почувствуешь вкус земной свободы и больше не захочешь возвращаться.

[незнакомка отступает, пытаясь понять тот факт, что перед ней стоит живое, ничуть не мертвое, существо. это так странно, так неожиданно и глупо?

Он не понимал, почему все они — моменты прошлого, настоящего и будущего — не уходили. Не бросали его.
Хотя и видели его хворь; ту, что подтачивала его изнутри долгие месяцы, и вот, набравшись достаточно сил, вырвалась наружу, сметая все стены и границы, которые он установил для себя.
Каковы были расчерченные им границы? Никто не знал. Никто не помнил.

— Зачем-- нет, нет... — должно быть, язык бежал вперёд головы. — Они убьют меня, убьют, — отчаянно зашептал зверь, до пятен зажмуривая глаза.

Как сказать, как предупредить, что они — те, кто высоко над головой — опасность? Как уберечь, спасти, помочь?
Нет, всё чушь. Бредни сумасшедшего. Он сам придумал себе проблемы и сам от них бежит.
По кругу.
Почему ты всё ещё здесь? Его разум давно закрыт; в каких целях вы всё ещё стучишься?..

[- кх, - рыжая моргает и ждет действий от кота. а вдруг сумасшедший нападет? она напрягает лапы, готовясь к прыжку, но в мыслях тут же осудает себя - вдруг кот поймет, что она его боится? и тогда Огонь Свободы не сможет поговорить с ним, а так хотелось бы!]

Нас убивает не прошлое — нас убивает то, что в нём.
Сумасшедший? Да. Жертва или же преступник? Сам отшельник давно не отдавал себе отчётов о своих действиях, не называл имя своё.
Будто вспомнить малейшую часть своей жизни, один маленький фрагмент, стало самым худшим наказанием для него.

Он поднимает расфокусированный взгляд на огонь. На пламя, что пробуждает надежду в груди, в которой давно погасла всякая жизнь.
Уберечь.
Спасти.
Для него спасения уже не будет. Лишь одна дорога впереди.

— Не дай им себя обмануть, — он резко двигается и падает в её ноги, судорожно выбрасывая слова; в его глазах плещется страх, надежда, забота... милосердие. — Спасайся, не верь им!

Всхлипывает, опускаясь на колени.

— Слишком высоко, слишком далеко, — неопределённо говорит он, бросая взгляд в сторону.

Кажется, он сам уже запутался в своих словах, но всё ещё видел в них истину.

[незнакомка начинает понимать - кажется, бродяга предупреждает ее о какой-то опасности. они? кто они? почему высоко?
- о чем ты, черт возьми? - Огонь Свободы уже выходит из себя, ее бесит данная ситуация. внезапный страх овладевает рыжей, и она старается подавить предательскую дрожь в коленях.]

По его лицу уже, кажется, катятся слёзы, и он силится понять, что же здесь может быть неясно. Что он делает не так? Как рассказать, как объяснить, как помочь? Невидимый коготь уже давит на горло, готовясь его вспороть, но он не сдастся, он не проиграет, он не убьёт своих близких.

Чертов лжец.

— Они, — он поднимает дрожащий взгляд вверх, — однажды погубят и тебя, стерегись...

Они всегда бьют со спины. Вонзают нож прямо под рёбра, льют кровь, но непосредственно, руками других. Руками живых. Руками тех, чьим разумом легко завладеть, представившись богом и раздавая свои дары налево-направо. Безумие.

Вот всё, что останется после тебя, если ты, однажды доверившись, пойдёшь этой дорогой.
Не ходи. Не верь. Не слушай. Беги как можно дальше, сожги их. Выпей их кровь и живи свободно.

Гори.



День двадцать второй.

Время тянется так мучительно медленно. Вчера ты пытался кого-то спасти, сегодня сам больше всего живого желаешь быть спасённым.
Минуты тянутся медленно, ты разбираешь их по крупицам, по капелькам, как тянется тонкой ниточкой капелька клея на конце сточенного карандаша; дотрагивается до хрупкого тела бабочки и клеит её на бумажный лист, чтобы заточить под стекло, из-под которого невозможно выбраться.
Двадцать одна бабочка не трепыхается, не порхает, а каменным грузом скручивается на дне живота, и он ловит двадцать вторую, как лисица, клацая зубами в потёмках, пробираясь сквозь острые ветки кустов.
Он — лис, кто-то — волк, кому-то намного легче выть на луну и смотреть в лес, когда тебя зовёт город.

Он не знает, когда добирается до бетонных многоэтажек, но скорей спешит в тень, обжигаемый светом их окон.
Гул, стоящий в голове с самого начала шоссе, никак не утихнет, становясь с каждым шагом всё сильней и сильней.
Нет, прочь — это не его стихия, не сейчас, когда он так слаб и потерян; его лапы все в собственной крови и уже не чувствуют боли, когда он подходит к холодной грязной луже, чтобы попить.
В отражении на него смотрит совершенно дикое существо.
Он замирает на пару секунд, бьёт по водяной глади ногами и бежит прочь.

Ещё один день идёт в пекло.




День двадцать третий.

Трудный рассвет. Небо плачет дробными, крупными каплями, заражая своим несчастьем весь лес. Он жмётся под корни сосны и проклинает погоду, не понимая, откуда в голове взялось это чертово слово; дрожит всем щуплым телом и прижимается к тёплой сухой земле, словно к большому дышащему существу; закрывает глаза и впервые за долгое время проваливается в сон.
Он видит какие-то яркие тупые картинки; они сменяют друг дружку, устраивая карнавал в его больной голове. Он сильнее сжимает зубы и сквозь сон слышит треск корня, под которым сидит; хрипит натужно, судорожно, но не пробуждается — нет сил.

Его кусает под бок одиночество. Скребёт рёбра, пробираясь под солнечное сплетение — ха, какое смешное, тёплое название; лучевая кость; ты только послушай, будто все мы состоим из чего-то яркого и светящегося, будто мы частички солнца, его прямые единственные потомки.

Затем наступает тьма. Лучевая кость сломана, он воет, подрывается было, но тут же валится с ног и устало хрипит — сегодня явно не лучший день.
Под рёбрами ноет. Под рёбрами стучит, и рвётся наружу, и просит, но он сделал свой выбор — пути назад нет, он сделал свой выбор, в руке пистолет, приставь к виску, облегчи жизнь.

Он поднимается, упрямо ползёт прочь от поваленных деревьев.
Чуть не засыпало заживо! Спи почаще, крошка, дам тебе горошка.

К вечеру он доходит до какой-то безымянной реки, в которой отнюдь хорошо отмывается кровь. Его лапы, исхудавшие до неузнаваемости, покрыты мелкими порезами, ссадинами и синяками — вот что бывает, если бежать, сломя голову.
Но теперь это его способ жить.




День двадцать четвёртый.

Любой позавидует его разнообразной, яркой жизни.
Вчера ты сломал себе ногу, позавчера триповал в лесу, позапозавчера — не смог кого-то спасти... Время тянется медленно, но дни незаметно сменяют друг друга, будто их и нет; будто время неисчислимо, будто мы живём вечно, вне пространства, вне его глупых законов; мы ниже всего этого настолько, что сломали систему и вырвались из круга.

За сколько дней человек может потерять себя?

Человек — не знаю, мы с тобою здесь одни.

Он дрожит. Лес всё ещё не оправился от небесного плача, и он раздражённо клацает зубами, ковыляя по обочине небольшой песчаной дороги. Куда людей в такую погоду несёт? Воняет! От них воняет устаревшими мнениями и глупыми принципами. У нас нет этого.
Материя порождает сознание. Но если материи нет? Если сон?

Он ловит старую седую мышь, но и этому рад. Она, должно быть, больна; но этого не чувствуется в её рваных кусочках, а всё, что от неё осталось, небольшим кровавым пятном размазано по дороге. Желудок довольно урчит. Желудок — хитрый ублюдок.
Он вдруг вспоминает, что такое обиженно мяукать. Дико звучит в его устах, если честно.
Хватит. Новый ночлег, снова без дома — будь ты проклята, гроза, прекрати лезть в чужой дом и рушить его.

Ха.
Сойдёт и разваленный тюк из сена, прогнивший до основания.
Он едва пережил зиму. Переживёшь ли ты эту весну?
Ночь вечера мудренее.




День двадцать пятый.

Сумасшествие — это не то, чем тебя нарекают другие; ты чувствуешь это сам, по крупицам, по точкам оно разъедает твою голову изнутри, путает местами внутренности, и ты уже никогда не сможешь понять, лжёт сердце на этот раз или говорит тебе правду. Сумасшествие — это то, что ты сделал сам. Ты создаёшь его и падаешь в эту дыру с головой.

Тело не ломит, тело скрипит по швам, и под сломанным ребром рождается тупая ноющая боль — тебе известно, что шрамы болят к дождю.
Он поднимает голову к хмурому небу и втягивает носом воздух, морщась от первых капель, попадающих на потускневшую радужку глаз. Поле шумит колосьями в ответ на его молчание, трогает щуплые бока с выпирающими рёбрами и засохшей кровью, гладит, успокаивая. Небо вот-вот снова заплачет, и он спешит найти себе новый кров, срываясь на бег — каждый шаг отзывается новой вспышкой в тощем ломком теле, но он не останавливается, заведомо зная, что лишь не сдаваясь сможет спастись.

Сумасшествие — это тоже стадия отречения. Он не верит в эти глупые сказки, но всё равно смотрит на небо каждую ночь с ненавистью, со скребущей тупой злостью, яростью; хочет подпрыгнуть высоко-высоко, расправить четыре чёрных крыла и когтями содрать все белые точки, чтобы никогда больше не почувствовать падение, чтобы никогда больше не ощутить смертельной силы удар о землю, чтобы никогда больше не смотреть в чужие глаза и ощущать беспомощность, потерянность, одинокую тоску и жалость. Но всё так же подставляет пальцы под его мокрые глазки, прыгая в луже, как промокший мотылёк, и не может взлететь. Он благосклонен с ним каждый день, но знает: наступит время, когда он достанет из-за спины кинжал, чтобы наделать в его голубом бесконечном теле чёрных дыр. Не обязательно сдаваться, теряя разум.

И он чертовки готов утонуть в этом океане свой чувств, но знает, что слишком рано — он слишком слаб, чтоб встречаться с угрозой лицом к лицу.
Он больше не видит лиц. Не различает эмоций. Всё, что у него осталось — серый спектр тоски и своё сумасшествие.

Оно сворачивается у него на коленях и просит ласки, просит принять себя, просить по одному отдавать свои воспоминания — взамен на пустоту.

И он не уверен, что сможет отказывать вечно.




День двадцать шестой.

Время не щадило даже его. Время убивало в нём всё живое, человеческое, светлое, заставляя последние звёзды, что остались в его душе, меркнуть. С каждым днём становилось всё темнее.

С каждым днём на деревьях появлялось всё больше почек. Природа готовилась к новому кругу жизни, расцветала, оттаивала — он же свою доживал, оставшись в полном беспроглядном одиночестве. Ручьи бежали через лес, огибая его тонкие, как прутья, ноги, покрытые многочисленными шрамами и отметинами. Он не помнил, когда пятна на его бёдрах начали блёкнуть.

В нём оставалось всё меньше от Клевера.

Внутри что-то тихо, едва слышно, скреблось. Трещало на задворках души и разума, постепенно оживало, пользуясь тем, что он перестал слышать и чувствовать. Всё, что от него осталось — пустая покинутая оболочка и звериные инстинкты, за которыми он прятал осколки того, кем когда-то был. Ходить по ним было чертовски больно, особенно, когда взгляд цеплялся за каждую мелочь, и каждая мелочь напоминала о счастливом прошлом.

Было так больно падать, стирая локти и колени до крови, но он не мог ни прервать, ни отсрочить падение — он погибал, не сумев спастись от небесных взоров.
Это меняло.

Это делало его кем-то другим. Кем-то, кому он был не рад, но кем-то, кому было легче переживать отрезание крыльев.

Середина марта радовала солнцем и задорной капелью. В лесу появлялось всё больше красок, которые он уже не замечал.



День двадцать седьмой.

Ты чувствуешь, что больше не можешь.

Твоя кожа слазит, оголяя прогнившую плоть.

Не физически, морально; это нельзя увидеть или потрогать, но он может поклясться чем угодно, что боль от этого не становится менее реальной.

Это сводит с ума. Выворачивает наружу.
Это очень-очень больно и ни черта не отрезвляюще.

Он корчится, взрывая когтями холодную землю, покрытую коркой льда, будто в него разом вонзается тысяча лезвий. Его тело и разум разрывает на кусочки, и он не может понять, как сбежать от этого, как спастись; он хватается за каждый лучик, но знает, что на самом деле ждёт тьму в конце тоннеля.
И, должно быть, глубоко в себе он умоляет, чтобы она пришла поскорее.

Он не знает, что ему делать, куда идти. У него не осталось ничего, что можно было бы назвать противоядием.
Его разум погибал, раскалываясь на части.

Но погибал ради того, чтобы дать жизнь чему-то новому: оно зародилось давно, оно было вложено вместе с ядом, что его теперь убивает; оно пустило свои корешки и желает разбить вазу, чтобы наконец увидеть свет.

***


Он проваливается во тьму, чувствуя, что становится всё труднее думать.
Внутренний монолог стал обрываться чаще. Вместо привычного хрипловатого голоса его самого он теперь слышит кого-то другого.
Тихо, практически бесшумно, тот поёт на задворках сознания реквием.

Он проваливается во тьму, чувствуя, что какая-то его часть умирает.

..Или же... её убивают?




День двадцать восьмой.

Он смотрит на свои руки и ощущает старость. Пальцы такие израненные, такие худые, будто вовсе не мягкие и не кошачьи; будто это пальцы скелетов, каждую фалангу которых тщательно переламывали.
Он смотрит на свои руки и ощущает, что в его взгляде что-то меняется. Что-то незаметно перестраивается, и каждая клеточка его тела тревожно кричит, чувствуя, что кто-то чужой лезет наружу из чёрных провалов его глазниц.
Но ему.. ему, должно быть, было бы всё равно.
Если бы он всё ещё был здесь.

В лесу тихо, лишь раскачиваются высокие сосны.
Та, что свалена грозой, лежит у его ног. Он смотрит на неё пустыми глазами, не ощущая эмоций. Это был чей-то подарок? Это была чья-то милость? Воспоминания?
Теперь он забыл.

Теперь его жизнь — движение по бесконечному кругу, и он будет убегать от себя, пока не задохнётся, проглотив свои лёгкие.
Таково наказание. Таков его крест.

" — Знаешь, я тут долго думал над одной вещью. Мне кажется, додумался.
 — А я пойму?
 — Уверен, да. Поймёшь. Ты знаешь, наша планета, она действительно для веселья оборудована.. плохо.
И когда нас сочиняли родители, они нас не спрашивали, хотим мы сюда – не хотим... а здесь по большей части грустно.
Так вот, я вдруг понял, что единственное оправдание человеческой.. жизни –
это помочь другому человеку. Помочь, чтобы он не так мучился."




Прошёл год.
Ровно год, который я прожил с тобой в двадцать восемь дней.
Те «восемнадцать» превратились в «тридцать». Те абсциссы пошли по ординатам и кто-то дотошно умный вычислил, что я всё никак не могу тебя отпустить. Да, я тыкаю палкой в труп.
Вернее, пустоту — словами: тебя ведь давно рядом нет, а я всё никак не могу привыкнуть.
Всё никак не могу заставить себя смириться, ищу тебя глазами среди разношерстной серой толпы, окрикиваю слишком похожих прохожих..
Ты — остаточное. Ты что-то, что я проживал так долго, и, потеряв, больше не могу ощутить себя дома. Я скитаюсь, скитаюсь душой, как однажды скитался ты.
Ты нашёл свой дом.
В моём доме меня не ждут. Мой дом — не мой.

Я так искренне, рвано, и,
возможно, тоскливо-досадно, всё ещё по тебе скучаю.
Я убил в тебе всё. ..Теперь убиваю себя.

р о в н о г о д.

Всё потеряло свой смысл.
Дороги, которыми он ходил домой, эти тоскливые серые лужи с прошлогодней листвой, поля и озёра.. Всё.

Он больше не видел радости в том, чему раньше был рад; не том, чему раньше был рад; не грустил по тем, кто раньше был его сердцем; не плакал уже оттого, что ему дико больно.
Не хотел бежать от осознания, что больше никто никогда его не обнимет; не мог прятаться от укора тех, кто всё решал. Он.. сдался?

Сдался.

Такое маленькое слово, такое серое и печальное.
Такое бесконечно тоскливое, отражающееся в озерцах его глаз каждый раз.. каждый раз, когда он их открывал.
И закрывал, чтобы лучше видеть во тьме, что его уничтожила.

Хотя.. его уже не было в этом теле.
Лишь остатки, лишь отголоски далёкого прошлого долетали до него слабыми серыми чувствами.. И он был не рад.

Ноги стали слишком тонкими, тело — слишком неподъёмным. Сердце слишком часто лгало. Он стал ненавистен самому себе.
И хотел стать уже, наконец, чем-то большим.



День двадцать девятый.

И он просыпается.
И он просыпается, слышишь?

В венах бурлит и взрывается кровь, глаза распахиваются так широко, что фиолетовые пятна не заставляют себя ждать ни минуты — он уже и не вспомнит, что это было, но это совершает толчок в его мелком разбитом теле и вырывается наружу. Пасть раскрывается в недокрике, и он захлёбывается своей блевотиной, а следующие пару часов проводит где-то в низах моральных устоев.

* * *


Когда что-то новое приходит в себя, его уже в теле нет. Он благополучно уходит, оставляя за собой невнятную серую стену, заслонку, ограду с колючей проволокой из ярких жёлтых вспышек, не позволяющих вспомнить, кто он такой.

Что-то новое поднимается на удивление легко, но с трудом выбирается из канавы, замечая, что его тело прогнило до самого скелета ; точно так же, как и его старый хозяин. Тронь, и по телу, того и гляди, побегут мелкие трещины, а сам он рассыпется и так и останется мелкими стёклами валяться в канве обрыва ; никому не нужен, никем не иском.

И это даёт ему свободу.
Это и есть свобода: реальная, материальная, дышащая и живая. О, какой ценой далось её рождение..

Он не знает, куда идти, как и не знает этих мест ; (не)родной лес кажется ему Атлантидой, в которую он чудом нашёл проход. И её, конечно же, нужно исследовать.

Спустя первый десяток шагов он понимает, что его тело сломано.
Лапа, ребро, мильён мелких заноз и порезов.

Разве так можно жить? Разве это справедливо ; так резко обрубать чью-то жизнь?
Но свобода нема. Свобода не сможет ответить, не сможет утешить. Он сам виноват в своём сумасшествии.

Но его уже нет.

Отравленный звериной кровью, обросший шерстью и изменивший форму, в нем плачет человек.
Но свобода сильна. Свобода гонит вперёд и не позволяет осколкам осыпаться.

И он.. начинает новый круг с новым лицом.




День тридцатый.

Спешл. «Make this go on forever»

Люцифер стоял по пояс голый, окровавленный, разбитый. Его золотые волосы шевелил лёгкий прохладный ветер. Раны были рассыпаны по всему телу; оно было искорёжено, разорвано, несмотря на все попытки починки. Воздух пропах смертью, во рту ощущался металлический привкус крови.

Он стоял, закрыв глаза, отрицая всё своё существование. Солнечные лучи играли в четвёрке белых крыльев за его плечами, залитых кровью.

В кабуре был револьвер. Он знал точно, что патроны остались: металл приятно тяжелил набедренный карман. В одну секунду всё могло закончиться.

И он хотел бы, мог бы, но... он дал клятву.

all that I keep thinking throughout this whole flight
is it could take my whole damn life to make this right

 — открой глаза, Люцифер.

Мир был во мгле. Вокруг валялись кучи трупов, запах гнили и крови был почти невыносимым. Его тело вдруг сковала острая вспышка боли в глубоких ранах; он согнулся, но не упал.

За спиной была только одна пара чёрных, как смоль, крыльев. И два обрубка.

Люцифер посмотрел вперёд. В его разноцветных глазах отражалась лишь бесконечная тоска.

Он протянул к нему руки.

this splintered mast I'm holding on won't save me long
because I know fine well that what I did was wrong.

 — война окончена.

***


И его лицо уродливое. Покрытое шрамами, ссадинами и свежими рубцами — а ему всего четырнадцать, сколько это там по-человечьи? Давно вышедший из детства, безумно летевший по отрочеству и вот-вот вступающий в юность — кто он?

Он выпускает длинные спутанные нити мыслей наружу, избавляя голову, и оплетает вокруг себя кокон — чтобы больше никто не пробился. Он чист.
Ведь ему больше нечего скрывать, некого обманывать и также незачем возражать.

Этот.. совершенно новый. Из чувств в нём — лишь ярость. Единственное воспоминание, что оставило ему на прощание сумасшествие, оказалось обидой на мир. { и — боже, как наивно думать, что на этот }

Он не забудет. Он постарается не забыть. Потому что злость чёрным ядом разливается по венам, тугой сетью сплетений сосудов опутывает тело.

Он зол, но пока что безвреден.
Он покорный, он паинька, потому что ещё не нашёл способ добраться.
Он будет улыбаться во все тридцать, обнажая клыки, пока однажды не захлебнётся кровью — чужой или собственной.

Он — маленький ободранный комочек злости с кошачьим лицом.
Вселенная пожевала его чёрную искалеченную душу и выплюнула наружу — а он не стёрся, не потерялся, ухитрился вывернуться и плюнуть в ответ. Ведь он пока что жив.

Жив, а значит

найдёт способ

дотянуться до звёзд.


Рецензии