День Второй. Часть 2. 8

…– Евгений, ты ведь с Маяковским «дружишь»?
– Смею надеяться, Андрей Ильич.
– Вот и пиши следующий спектакль.
– То есть?!
– Не делай круглые глаза. Следующая наша постановка будет о Маяковском.
– А что я должен написать?
– Что хочешь. Представь, что это посвящение ему.
Расправив крылья, я сочинил панегирик великому поэту.
Но первый вариант Любавина не устроил. Пришлось переписывать. Принял на «ура», но схлестнулись из-за названия. «Скрипка и немножко нервно» его не вдохновило.
– Назовем «Послушайте!
– Нет, Андрей Ильич! Оставим как есть.
– Почему?
– Это будет ваш Маяковский, а мой – «Скрипка…»
– Спектакль ставлю я!
– Да! Но сочинил его я!
– Женя, ты как ребенок!
– Наверное. Оставим «скрипку».
– Это длинно, понимаешь? Название должно быть хлестким и выразительным!
– У Маяковского полно длинных названий!
– Причем тут! Я об афише говорю!
– А я о Маяковском!
– Короче, Евгений, будет «Послушайте!»
– Нет, Андрей Ильич! Или «скрипка» или вообще никак!
– Да что с тобой?!
– У меня все написано под тон скрипки, а то, что вы предлагаете, это лозунг!
– Маяковский и был таким!
– Нет! Нам так внушали, но он был лирик! Так надо было мне сказать, о чем спектакль! Если так, я бы писал о Моссельпроме!
– Господин Орехов, пока я руковожу этим театром, я буду выбирать названия!
Меня не испугало это «господин».
– Очень хорошо. Тогда я забираю рукопись.
Неделю он не смотрел в мою сторону.
– Что, Маяковского не поделили? – смеялся Фролов.
– Не поделили. Не вижу ничего смешного, между прочим.
– Все равно, он свое название даст!
– Тогда на меня пусть больше не рассчитывает.
– Ну что ты уперся, в самом деле?
– Глеб, это принципиально, неужели ты не понимаешь?! Если изменить название, надо все переписывать! Там все на этом «завязано»!
– А я отлично тебя понимаю, – вмешивается Егоров. – Молодец! Не уступай ему! Твое название меня больше греет.
– Володь, ты серьезно?
– Жень, еще как!
Назавтра слышу:
– Евгений, зайдите ко мне в кабинет, будьте добры.
– О! Кажется, лед тронулся! – шепчет Егоров.
И он оказался прав.
– Ладно, Евгений, Сдаюсь. «Скрипка» и вправду лучше.
И в день премьеры на афише огромные буквы: «В. Маяковский. Скрипка и немножко нервно».
… Новый режиссер известен все стране, он почти гений, его имя актеры произносят с придыханием: Аркадий Фроссэ. Нерусская фамилия от предков, то ли голландцев, то ли немцев. Мы, как и обещали, настроены зло.
На собрании труппы Фроссэ говорит спокойно, даже ласково, как с непослушными, но милыми его сердцу детьми и это раздражает.
– То, что случилось с Андреем Ильичом, очень печально, я понимаю, как вы к нему привязаны. Но мы должны найти с вами общий язык, ради искусства.
– Гладко стелет, – мрачно шепчет мне в ухо Глеб.
– Посмотрим, – отзываюсь я.
– Ты знаешь, что он ставить собирается?
– Что?
– «Дядю Ваню».
– Не может быть!
– Я те говорю! Вчера Димка собственными ушами слышал, как Фроссэ на «верх» докладывал по телефону.
– Распределение уже есть?
– Нет, по-моему. Но ты, Женечка, готовься.
– К чему?
– Ну, я точно не скажу, но полагаю, к Астрову.
– Иди ты, знаешь куда, – грустно говорю я.
– А что? Чем тебе плохо? Он мужик правильный.
– Глеб, прекрати, а? – предлагаю я.
Но Фроссэ и в самом деле ставит «Дядю Ваню», и заставляет меня играть Астрова. Спектакль ни плохой, ни хороший, но меня неожиданно отмечают, хвалят.
Жизнь в театре замедленная, тягучая, будто бабка вяжет длинный шерстяной чулок. Прежние, любавинские спектакли играем с отчаяньем и надеждой, а спектакли Фроссэ – будто отбываем повинность.
– Может, он и впрямь еще вернется, – говорит Дина.
– «В нашей жизни все бывает», – без улыбки вздыхаю я.
В это возвращение мало кто верит. Тем более что, по слухам, Любавину там совсем не плохо, он востребован, и его имя работает на него. Наше вынужденное сиротство стало нашей личной бедой.
…. Невыносимая, почти среднеазиатская жара. Через день играем «Гамлета». Клавдий в шерстяном вязаном свитере с высоким горлом. Кондиционеров нет. Невозможность сосредоточиться на тексте. Егорову во всем черном тоже нелегко, но мне куда хуже. Еще эта пыльная мешковина «проезжает» перед самым носом. Глаза слипаются.
– Если вы настоящие профессионалы, вы должны терпеть, – назидает Любавин в ответ на наши жалобы.
– Андрей Ильич, я в этом свитере как в сауне!
– Терпи, Евгений, что делать.
– Зачем меня вообще в него обрядили?
– А в чем ты хотел играть?
– Не знаю, но почему именно свитер?
– Если бы не жара, тебе было бы все равно.
– Именно: если бы не жара…
– Евгений, ты артист или где?
– Артист, я, артист. А если я упаду в обморок или засну на сцене?
– Получишь строгий выговор. Слушай, почему Володя не жалуется?
– Потому что на мне нет шубы, – улыбается Егоров. – Андрей Ильич, кроме шуток, Женьке и впрямь тяжко!
– Ладно, в сцене молитвы можешь снять свитер, так и быть, – великодушничает Любавин, – Только не смей простыть!
И в моей самой нелюбимой сцене я освобождаюсь от шерстяного плена. Но потом Любавин передумал:
– Нет, в свитере эта сцена выходит у тебя лучше. Больше не раздевайся.
– Искусство требует жертв, – ободряет меня Егоров.
И я героически приношу себя в жертву. Все тогда было легко и без последствий.
…Фроссэ полон энтузиазма. Думает о Мольере. Он чувствует себя в гостях, как дома. Почему-то больше, чем с другими, он хочет сблизиться со мной. Но я держу вежливую, но твердую оборону. Хотя мне немного стыдно, потому что Фроссэ – по-настоящему талантлив, и не виноват, что его используют. Но ничего не могу с собой поделать. Так и живем в худом мире.
В разлуке вещи выглядят иначе. Трения и размолвки с Любавиным, обиды на него, все стирается, кажется ничтожным, суетным. С ним было трудно, но безумно интересно. Анатолий Фроссэ – консервативен, а в наш театр с первого дня – бунтарский. Нас ругали и любили именно за это: новизну и смелость протеста. Мы ничего не отвергали, никого не сбрасывали со счетов, мы всего-навсего не хотели быть «как все». А Фроссэ втискивал нас в прокрустово ложе «системы Станиславского», которую отвергал Любавин.
От Астрова я спасался Воландом. Может это и помогло выстоять.


Рецензии