Лимб 3

3

- Эй, дядя Саня, за карабин-то распишись, - в окно оружейной комнаты выглянуло опухшее лицо старшего смены. У сержанта Козлова – плохо бритые висячие щеки в пеньках седой щетины и налитые желтизной пропитые добрые глаза, - Слушай, Нинка говорила утром – плохо жрет совсем твой кобель. Пиши, однако, рапорт. В утиль его, а ты забирай себе Алтая, который от Мишки остался.

Александр Петрович Ефимов вздохнул тяжко, узловатыми тонкими пальцами вывел в журнале закорючку. Да-а-а, был ефрейтор Мишка, и нет его. Вроде жалко, а тосковать по пропавшему пареньку кроме кобеля Алтая и некому совсем. До чего дело дошло – опознавать убиенного в собственном подъезде ВОХРовца сослуживцев со смены позвали.

Петрович пожевал сухими губами, вспомнил, как на секционном столе санитары, бухая по оцинковке размозженным черепом, вертели к свету скукоженное желтое лицо ярославского худенького детдомовца. Как прожил он свои двадцать с небольшим годов, думал Петрович, уму ведь не постижимо. Мамки и папки не знал, прокантовался в детдоме в Нерехте, вернулся в Ярославль, только вроде зажил в квартире с подселением, что на службе ему предоставили, и – на тебе. Закопали в подмерзающую глиняную жижу в фанерном гробу.

- Кто ж его так? – посетовал тогда, искренне жалея наивного доброго пацана, Петрович. Мишкин труп начал потихоньку оттаивать после холодильника, капал прозрачными слезами из-под сомкнутых век на стол, на бурую обколотую метлахскую плитку трупохранилища.

Средних лет опер с помятым злым лицом прищурился от сигаретного дыма, кинул чинарик на пол.
- С какой целью интересуешься, дед? Бандиты нынче кругом, видишь сам. Убили твоего напарника так просто, между делом. А может, увидел что лишнее…

Сам ты дед, подумал Александр Петрович, выходя из морга в зябкую осень. Из-за вас, таких именно, недоделанных нынешних ментов, и катится все кверху тормашками. А есть еще похуже – это те самые, которых Хрущев пожалел, Брежнев проспал, да Горбачев, названия ему не придумать, в Америку выпустил. Была ж страна, порядок был.

Тридцать лет охранял от таких вот гадов антисоветского толка Александр Петрович Советский Союз. Кормил гнус своей кровушкой на вышке в Норильске, заметала его в караульном тулупе злая тундряная поземка в Воркуте, вместо чая заваривал вместе с зэками кору в Совзе, что на озере Воже. А теперь – этак повернулось.

Александр Петрович к службе серьезно подходил. В детстве доучиться не успел, так уже в семидесятых закончил юридический техникум, чтоб знать – как оно быть должно. Стажером в нарсудах побывал, в милиции недолго покрутился, да и обратно. Туда, где людей очень мало. Воздух свежий, за дощатыми барачными стенами – растресканные, изломанные судьбы.

После учебы пристрастился книги читать. Читал все подряд – от Диккенса до Жюля Верна, от Шолохова до Симонова. На службе читал, дома, вечерами. Хорошие это были времена – супруга на кухне, либо коридоры в коммуналке моет, дочурка маленькая рядом, на крашеном коричневом полу куколку безрукую наряжает в бумажное платьице.

Александр Петрович думал часто – когда ж оно все кончилось? Копался в памяти, искал зацепочки, хоть день бы этот злосчастный установить, откуда все покатилось. Как-то уж очень быстро, в один миг, будто кто на свечку дунул.
 
Встретил год назад старого знакомца – народного заседателя, замшелого, проверенного системой «кивалу» с Фрунзенского райсуда. Тот без ноги сидит себе на картонке у проходной мукомольного завода, где теперь – россыпь ларьков и жизнь ключом. В баночке из-под кофе – мелочевка, в беззубом рту – измусоленная «Прима». Улыбается, судья, однако, узнал. 
- А что, - говорит так-то весело, - Саша! Людям, - гляди, хорошо! Может, зря мы с тобой гнали их на зону-то?! Я, бишь, гнал, а ты – харя вертухайская, караулил…

Дома, за стеклом в старом, бежевой эмалью выкрашенном, буфете – фотокарточка дорогой, навеки любимой жены, Зинаиды. Она там еще молодая, с бантом и в нарядном светлом платье. Прожили вместе почти сорок лет, душа в душу. Зина говорить не любила, слушала все больше, да вздыхала. Придет, бывало, со смены из столовой, принесет банку котлет. Когда он кушал, сидела рядом, смотрела задумчиво на рыжеватые, в крошках усы, вздыхала, улыбалась иногда.

Сглодала Зинаиду хворь за полгода. Дочка только школу закончила, это год был, не соврать, одна тысяча девятьсот девяностый. Это когда по кускам рассыпался Союз, Горбачева избрали первым и последним президентом СССР и в Москве открыли Макдоналдс. Зинаида умерла такой же, как теперь, осенью. За день до похорон, опустошенный до состояния полнейшей потерянности, Петрович смотрел по черно-белому старому телевизору «Крым», как в Москве на Лубянской площади, напротив священных чертогов КГБ, вчерашние советские люди устанавливают памятник врагам народа под названием Соловецкий камень.

Дочка Светланка – взрослая уже, красавица, комсомолка, быстро как-то отдалилась, сначала парня ждала из армии, потом к нему же съехала. Полбеды бы еще – да кобелина ей попался из новых, стриженый, богатый, презрительно смотрящий на все прошедшее, будто жизнь теперь началась в этом поломанном мире с другой точки отсчета.

И остался Петрович один – в пустой маленькой квартире на первом этаже розовой пятиэтажки неподалеку от шинного завода. Все так же весной цвела под окнами черемуха, которую высаживала еще Зина, в маленьком дворе летом носились высоко над тополями стрижи, Петрович читал книжки и смотрел в бездонное небо, размышляя – когда же конец? К водке не пристрастился, а вот думал много и почти не спал. Иногда ему снились сны, совсем не страшные, но до жути тоскливые, такие, что сердце разрывалось.

Снился Петровичу слепящий, радостный в разноцветье флагов Первомай, снился голубенький облупленный ялик на Волжской лодочной станции, а в нем – жена и дочка…

А еще снился иногда заключенный Малинин. У него соломенные, чуть отросшие волосы, синие глаза и курносый веснушчатый нос. Когда обрезали Малинина в побеге, Петрович как раз выскочил ему навстречу, аккурат на железнодорожную насыпь, над бездонной хмурой прорвой озера Воже.
- Начальник, мне назад никак, - сказал зэка, улыбнулся косовато и устало, - Смотри, денек какой… Одно слово – воля.
- Руки поднять! Стой на месте, - Петрович перевел дыхание, стволом СКС точку наметил на впалой груди Малинина под черным бушлатом.
- Ты глянь, - уже совсем тихо сказал тот, задравши голову к зениту, - Небо-то какое. Оно и теперь, и раньше было, и потом останется. А все прочее – неважно.
И побежал не быстренько вдоль берега, перепрыгивая камешки и куски старых бревен. Петрович стрелял по ногам, да поспешил, и угодила пуля Малинину прямо в затылок, вышла на лице вместо синего веселого глаза. Теперь вот, изредка снится этот самый Малинин выброшенному на свалку прапорщику, ныне стрелку ВОХР, Александру Петровичу, сидит себе, бродяга, на кухне и одним глазом смотрит в окно на небо…

 Всех друзей у Петровича на самый конец жизни получилось – старый остроухий кобель с поседевшим чепраком и повисшей спиной, заслуженный немец Рой. Петровичу он достался уже немолодым, и седьмой год вместе служат на спецскладах затрапезной ВЧ, что потеряна в лесу среди мешанины узкоколейных тупиков в низинах за левобережным Тутаевым. Охраняют сонные вольнонаемные здесь бочки с соляркой, запасы мыла, консервированной воды и пересыпанные тальком противогазы.

- Не отдам я тебя никому, Роюшка, - Петрович вывел пса из вольера, потрепал по холке, по стоячим бархатным ушам. Овчарка глянула в глаза, лизнула ладонь шершавым горячим языком, - Хрена им, не рапорт. Послужим еще.

Где-то за рядом собачьих тесных квартир хлопнула дверь пищеблока, зазвенел печальным гулом металлический забор, послышались приглушенные голоса, смех и матюжки. Путь на обход периметра начинался как раз там, Петрович выудил из пачки крошащуюся табачной трухой «Приму», зашагал по гравийной дорожке.
Осень перекатывается в предзимье. Уже отступает сырость, ночами выяснивает и крепко холодает, так, что стынут лужи и появляется на гравийной дорожке морозная белая пудра. Тут кругом на десяток километров – никого.

Брошенная деревенька дальше на пригорке, да за болотом, петляя от КПП, идет разбитая грунтовка к неслышному отсюда шоссе. Есть еще позабытая узкоколейка, утыкающаяся в тупики из бетонных блоков. Там и сям проржавевшие до дыр таблички – «Стой! Въезд запрещен!» и еще «Стой! Назад! Запретная зона». Над искрошенным бетонным забором, в местах, где упали целые пролеты – путаница ржавой колючей проволоки.

У дверей пищеблока, в оранжевом мигающем свете оплетенного сеткой фонаря, умственно отсталый кочегар Матвейка черными клешнятыми ладонями ощупывает под фуфайкой грудь поварихи Нины. Нине сорок лет, у нее интеллигентное лицо и искалеченные варикозной болезнью потемневшие икры. Петровичу она нравится давно, наверное, за серые уставшие глаза и тихий проникновенный голос.

Раньше Нина работала в музыкальном училище, потом аккомпаниатором в доме культуры Водников, а теперь варит собакам жратву. У нее парализованная мать и дочка-школьница. Платят Нине четыреста пятьдесят рублей, и еще двести дает Матвейка. Матвейкина мать, старая молдаванка, приезжает к начальнику части раз в месяц и требует уволить Нину, потому что та отбирает зарплату у ее дурачка-сына. Сержант Козлов смеется над ней и провожает:
- Идите, мамаша! Скоро женим пацана, внуки пойдут! А вечером Козлов вызывает Нину и делает с ней то, что имбецильный кочегар сделать не в состоянии.

Старый кобель Рой, проходя нога об ногу с хозяином мимо неполноценного Матвея и притихшей поварихи, презрительно и недоверчиво глядит на них. В его собачьем сердце тихо тлеет хищный огонек чистопородной ненависти. Когда его предки встречали на платформах в Польше эшелоны, ползущие в печи Освенцима, они точно также глядели на притихших несчастных евреев, умственно отсталых, больных, набитых в раздрызганные железнодорожные скотные вагоны.

Ветер погасил сигарету. Последний уголек зашипел в пегих усах. Пришлось остановиться, прикурить снова. Собака поглядела хозяину в глаза, и Александр Петрович чуть заметно кивнул ему, мол, понял. Парочка замерла в паре метров. У Матвейки глаза осоловевшие и щербатый рот слегка приоткрыт. Руку забыл под женской фуфайкой.

- Нина, ты еврейка? – осведомился Петрович, неторопливо чиркая гаснущие на ветру спички. Овчарка наклонила треугольную голову, внимательно смотрит из-под седоватых бровей на замерших под фонарем людей. Карабин на плече тяжел. Почудилось, будто просится в руки. Чтоб осталось у них на двоих – два всего глаза. Примерно, как у Малинина…
- А что вы хотели, Александр Петрович? – Чуть слышно спросила повариха, освобождаясь из рук кочегара. Ветер выбил у нее из-под косынки выкрашенную хной рыжую прядь. Красивая, или чудится? Наверное, красивая. Только вместе с теплой волной в животе, во рту появляется металлический кровавый вкус и стынет, стынет опустевшее сердце.

– Да просто Рой скалится. В толк не возьму – на тебя, или на Матюшу…
Шагает по периметру бетонного, с колючкой, забора пожилой человек с усталыми глазами. На плече у него – карабин, на поводке – старая проницательная овчарка.

 За забором – примерзший осенний лес. Кажется, нет ему конца и края. Сгинул жестокий, до первобытного садизма новый мир, остался в целом свете лишь маленький островок канувшего в лету прошлого. В этом прошлом – солнечный Первомай, голубая река, счастливые дети. И не понятно вовсе, почему там плачет замученная женщина и прячется за ее спиной напуганный слабоумный кочегар.


Рецензии