Бог уберег
Я родилась осенью 1939 года в Москве. После меня через год родилась ещё сестренка Валечка.
В то время братья моей мамы, Павел и Андрей и сестры, Анна и Зинаида со своими семьями жили в Казахстане в городе Актюбинске. Из Тамбовской области, где когда-то проживала вся их большая семья, приехала к ним погостить их мама Прасковья Ильинична. Она тяжело болела астмой и боялась умереть, не повидав семьи ещё одной своей дочери, Веры, моей мамы. Родители мои были простыми людьми. Отец работал плотником на стройке, а мама уборщицей в общежитии, в котором они и жили. Чтобы повидаться с родственниками, родители вместе с нами, всё же поехали в Казахстан, где тогда собралась почти вся мамина семья.
18 июня 1941 года приехали в Актюбинск. Радость от встречи с родными людьми оказалась недолгой. 22 июня началась война.
Бабушка Прасковья, не выдержав потрясений, вскоре умерла.
За свою жизнь бабушка родила девять детей: четырёх дочерей и пятерых сыновей, двое из которых умерли.
«Один «во младенчестве», - как говорили мои тетушки, - «а Сёма в 12 лет «от болезни». Мои тётушки с умилением любили рассказывать про бабушкин сон, который та видела после смерти Сёмы. Они так и рассказывали: - «И вот снится маме сон, будто бы бежит с Суховки Сёма ей навстречу, весёлый такой, и кричит: «Мама, мама, к нам новенький пришел, а сам бежит мимо»... И потом обязательно примолкнут, пригорюнившись.
В 1958 году мы с мамой съездили на её малую родину, видела я и эту Суховку. Совсем маленькая деревенька в несколько деревянных домов на небольшом с высохшей травой взгорочке... Одно слово, Суховка! Господи, как же в этой жизни все скручено-перекручено, связано-перевязано, как же долго живёт в нас всё доброе, светлое от дедушек и бабушек!
В смущённом умилении смотрела я тогда на длинную улицу села Большое Ломовисс, вокруг которого рядышком разлеглись мелкие деревеньки, и у одной из них было название «Зажопинка», что меня тогда очень смешило. Глубокая река Цна, леса, зелёные великолепные луга с множеством незнакомых мне цветов, какой-то необыкновенно вкусный воздух, тихое спокойствие неторопливой деревенской жизни, искренняя приветность оставшихся ещё там немногих маминых родственников и друзей:
- «Ой, Вер, ты, што ля? Неужль, ты? Ды как жа ты, ды как жа-а! Да вы заходитя! Заходитя!», - в радостном изумлении от неожиданной встречи, приговаривали они своим мягким тамбовским говорком.
Вероятно, тогда я и почувствовала настоящую Русь-Матушку, свою бесценную красавицу-Россию и всем сердцем глубоко и навеки полюбила её!
Дедушку, Ивана Васильевича, я впервые увидела году в 47-ом, когда он вместе с ещё одной дочерью, Евдокией, и пятилетним внуком Ваней приехал в Актюбинск, как говорили, «насовсем».
Но всё это было уже потом, а в 41-ом родителям возвращаться в Москву уже не было смысла. Из Москвы шли поезда с эвакуированными жителями из Москвы и Подмосковья. В Актюбинск был эвакуирован завод «Мосрентген», цеха которого разместили в длинном здании педагогического училища, и уже через полгода завод, - теперь уже «Актюбрентген», - стал работать на полную мощность. Очень многие эвакуированные москвичи так и остались жить и работать на свёем заводе навсегда.
Город Актюбинск, как и все города и веси родной страны, привыкал жить по законам военного времени. Родители временно, как они думали, стали обустраиваться в городе, в котором, как потом оказалось, им предстояло прожить до самой своей смерти.
Отец пошел в военкомат, но из-за плохого зрения на фронт его не взяли, а отправили на Трудовой фронт (Трудфронт, как тогда говорили), куда-то в Астрахань. Пока он там был, заболела и умерла Валечка, потому что никаких лекарств, в то время достать было невозможно. В Астрахани отец заболел дизентерией, и его отпустили домой. Около трёх месяцев, без денег, больной, добирался он к семье. Вернулся совершенно истощённый.
Мама его выходила, но через некоторое время его снова взяли на Трудфронт. На этот раз его отправили на лесозаготовки в Свердловскую область. Через какое-то время, как рассказывала мама, приехал к ней товарищ отца, который был с ним на лесозаготовках и сказал маме, что папа там заболел тифом и умер, и что он видел, как он умирал. Этот товарищ просил маму выйти за него замуж, но мама не захотела. Она сказала, что будет все-таки ждать отца. Прошло несколько месяцев, и отец вернулся, правда, в таком состоянии, что, как мама говорила: - «И в чём только душа держалась!».
И снова мама его выходила. Родилась ещё одна девочка. Её тоже назвали Валечкой. Но и она, как и первая моя сестренка умерла. Мама всю жизнь о ней горевала и говорила, что она была очень красивым ребенком, и батюшка, как она называла старенького священника, ей говорил, чтобы мама её берегла. Но... не сберегла.
Война не щадила никого!
Из-за смерти сестричек мама всю жизнь обижалась на бабушку Акулину, маму отца, которую вместе с дочерью Александрой, а во взрослой жизни – моей любимой тётей Шурой, эвакуировали из Москвы в Актюбинск, и они жили тогда вместе с нами.
И, вот, когда родилась первая Валечка, бабушка Акулина сказала маме, что она долго жить не будет. История повторилась, когда родилась вторая Валечка. Бабушка сказала маме, что и эта девочка долго не проживёт, потому что у неё такие же «пустые глаза». Как она это определяла, неизвестно.
Но предсказания ее, к сожалению, сбылись.
После освобождения Крыма, госпиталь, где работала тётя Шура, переправили, если не ошибаюсь, в Ялту, и они уехали. Больше мы с бабушкой Акулиной не виделись...
Ни бабушку, ни тётю Шуру того времени я не помню, зато себя я помню лет с трех-четырёх. Помню, как я, набычившись с большой неохотой очень медленно шла к табуретке, которая служила для нас тогда столом. На ней стояла тарелка с очень густой кукурузной кашей, которую называли мамалыга. Эту кашу резали ножом, как хлеб. Мне эта сухая каша так не нравилась! Я так не хотела её есть! Но мама настойчиво заставляла меня есть эту противную кашу! Потому что больше всё равно есть было нечего. Ничегошеньки я тогда не понимала, и всё же эти отрицательные эмоции живут во мне и сейчас! При воспоминании об этой мамалыге, я, как упрямый бычок, невольно наклоняю голову, глаза наполняются слезами, и начинает пощипывать в носу...
И я до сих пор очень не люблю, когда меня к чему-нибудь принуждают. Помню комнату, где сначала мы жили вместе с бабушкой и тетей Шурой. Они спали на единственной кровати, так уютно стоявшей у стены напротив двух окошек, и на которую мне, помню, не разрешалось забираться, а мы спали на ватных матрацах на полу. Днём эти матрацы вместе с подушками и одеялом скатывались валиком возле стены. Больше в комнате ничего не было. Полы были деревянные, некрашеные, но всегда очень чистые, потому что, когда мама мыла полы, она их натирала красным кирпичом, и цвет пола был желтым, прямо, каким-то солнечным!
Позже с нами жила мамина двоюродная сестра тётя Маша Тарасова с сынишкой Вовкой. Он был года на два старше меня, и я его немного помню. Они тоже спали на кровати. Это было как бы их жизненное пространство. А мы так и продолжали спать на полу.
Так мы жили до поры, пока отец не выздоровел. Он стал работать в Обкоме партии плотником. Где-то в начале 45-го ему дали проходную комнату в двухкомнатной квартире. В этой комнате, через которую в любое время суток проходили в свою комнату наши соседи, - тетя Мотя и ее пятнадцатилетний сын Колька, жили мы вчетвером: родители, я, и родившийся в декабре 45-го года, братишка. В комнате была печь, скамья, на которой стояли два ведра с водой, стол и три табуретки, сделанные отцом, и кровать, на которой спали родители и я, обнявшись «с папиными ножками». Братец мой спал в обычном цинковом корыте, которое устанавливалось на ночь на двух табуретках рядом с кроватью, а днём – на кровати.
Детских смесей для малышей тогда и в помине не было, и, когда брат маленько подрос, мама подкармливала его жиденькой молочной манной кашей. А мы с двумя двоюродными братьями, сыновьями младшей маминой сестры тёти Зины, которые тоже жили в этом же доме, Вовкой и Толькой с завистью поглядывали на эту кашу, от которой исходил такой вкусный запах!
Иногда мама давала нам по чайной ложечке этой кашки, и это называлось «полечить язычок», и нам казалось, что вкусней этой кашки ничего на свете нет, и не может быть. Потому что для нас в те годы лакомством был просто кусок чёрного хлеба с настоящим растительным маслом, посыпанным солью, а иногда даже и сахаром!
К продуктам в то время относились очень бережно. Мама называла все продукты уменьшительными словами: «Хлебушек», «пшенцо», «мучка», «маслице», и только родители знали, сколько трудов стоило их заработать. Мама вязала из обыкновенных катушечных ниток кружевные скатерти.
Пряла веретеном вату и из этой пряжи вязала носки. Пряла и пух, и вязала пуховые платки. Хорошо шила. Шила мама вручную, потому что швейной машинки не было, но и работая вручную, она шила так аккуратно, что стежочки получались ровными, как на машинке. Всё это либо продавалось, либо обменивалось на продукты. Были проданы и все более-менее ценные вещи, привезенные из Москвы. К тому же мама, как и почти все женщины в военное время, работала. Она ложилась спать позже всех, а вставала всех раньше…
И все же мы, как почти и все в то тяжёлое время, жили впроголодь, но не роптали! Солдаты на фронте могли быть спокойны: у них были крепкие тылы.
Своим упорным трудом наши простые, такие незаметные, но такие удивительные и великие в своей стойкости и верности, женщины- труженицы вместе со всеми приближали День Великой Победы!
Сейчас, к сожалению, мало многодетных семей. В большой маминой семье всегда поддерживали друг друга, и это очень помогало им в трудное время.
Но не всем так везло. В нашем подъезде жила тётя Маруся Кочеткова с двумя дочками, Райкой и Валькой, почти моими ровесницами. Её муж пропал без вести, а это значило, что никаких денег за мужа на детей она не получала. Родных у них не было. Работала она уборщицей в Обкоме партии. Сердобольные женщины из обкомовской столовой иногда давали ей остатки недоеденной пищи. Вместо хлеба тётя Маруся готовила лепёшки из собранных на помойке картофельных очисток, которые она промывала, потом сушила их на плите, размалывала на ручном каменном жернове, добавляла горсточку муки, замешивала и пекла эти лепёшки прямо на горячей плите. Лепёшки получались тёмно-коричневого цвета. На вкус они были кисло-сладко-горьковатые. Когда мама готовила оладьи, правда, тоже почти без масла, вместо которого она подливала немного рыбьего жира, но всё-таки, жареные на сковородке, я шла к ним в гости со своими оладьями, которые давала мне мама. А они угощали меня своими лепёшками. И все были довольны, кроме тёти Маруси, которая удивлялась, что я ела их лепёшки и даже не морщилась. А мне эти лепешки даже почему-то нравились, может быть потому, что за компанию всё кажется вкуснее, да и
у нас таких лепёшек не пеклось…
Мы росли, как придорожная трава. Никто на нас особенно вроде бы и не обращал внимания, но если кто-то шалил, любой, даже просто прохожий взрослый человек, мог остановиться и навести порядок. Иногда было достаточно только пригрозить шалунам, что об их шалости узнают родители. Авторитет взрослых для нас был непререкаем. Игрушек у нас не было. Вместо игрушек мы собирали яркие стекляшки от разбитой посуды, камешки, тряпочки, из которых мастерили для себя все, что угодно. Ярких цветов в нашей детской жизни тоже почти не было. Во всём преобладали тёмные тона: чёрные, серые, коричневые, бежевые, и их сочетания, даже в рисунках ситца. Помню, когда мне было лет шесть, я впервые увидела небольшую ярко-красную деревянную игрушечную машинку и, остолбенев, в полном восхищении долго смотрела на неё, не в силах оторвать взгляд от такой невероятной красоты!
В 47 году пошла в школу. Портфель стоил дорого, и мама сшила мне из какой-то тёмно-серой холщовой материи сумку, с которой я ходила в школу весь год. Зато, какая замечательная у нас была учительница! Совсем молоденькая, но такая добрая, хоть и казалась строгой! С глубокой признательностью и любовью я вспоминаю её всю свою жизнь, и всегда сердце моё наполняется теплом. Звали ее Дарья Михайловна Бондаренко.
Как же это важно, кто идёт с тобой по жизни и кто ведёт тебя, когда ты только начинаешь входить во взрослую жизнь полную неожиданностей и открытий!
В 1948 году у нас в семье родился ещё один брат, но тогда мы уже жили в том же доме, но в двухкомнатной квартире, и наша жизнь стала потихоньку налаживаться.
Нашей семье действительно очень повезло: видно и впрямь Бог оберегал. Только у тёти Дуси, погиб её муж, Першин Михаил. Он пропал без вести подо Ржевом в 1942 году… А остальные все вернулись домой. Удивительно, но дядя Миша, муж моей тётушки Зины, Петюкин Михаил Петрович, воевал с первых дней войны и до Победы, и ни разу не был даже ранен! Правда, где-то в Белоруссии он попал в плен, но, когда колонна машин с пленными шла по глухой лесной дороге, солдаты договорились бежать. По свисту наших солдат из машины, шедшей впереди колонны, одновременно сразу же из нескольких машин все пленные бросились в разные стороны в лес.
Две недели добирались они через линию фронта, обходя населённые пункты. Где-то по пути им попалась брошенная лесная изба, где они нашли в бочках остатки квашеной капусты и сливочного масла. Некоторые, не выдержав, поели эти уже заплесневевшие остатки, и последствия этой «трапезы» не замедлили сказаться. Но, как ни трудно было, солдаты всё-таки дошли, доползли, добрались к своим!
И снова воевали! И пришел день, когда наш дядя Миша вместе с другими воинами брал Берлин.
Однажды он нам признался, что, несмотря на то, что он был коммунистом, на груди под гимнастёркой он всегда носил нательный крест...
Что ни говори, но каждый настоящий русский человек в простоте своей Души всегда крепко верил Богу, как своим предкам и отцам, которые испокон веку верили в своего Бога-Творца и уповали на Его помощь!
Свидетельство о публикации №218061101407