Рисовал ли Пушкин святого Серафима

Сообщение на конференции «Книга. Православие. Общество» Тверской Центральной городской библиотеки им. А.И. Герцена 14 марта 2018 г.


Интересующее нас изображение «святого» ПД 990, л.1 (см. в коллаже) находится в пушкинской рукописи стихотворения, именуемого по его начальной строчке «Отцы пустынники и жены непорочны…»:

Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв;
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой:
Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи. (III, 421)

Рукой самого поэта это стихотворение датировано 22 июля 1836 года, то есть, за чуть более чем полгода до его гибели. Обнаружив этот автограф при посмертном разборе  пушкинских бумаг, В.А. Жуковский показал его царю Николаю I, и тот велел  опубликовать его, как свидетельство действительной религиозности мировоззрения поэта, факсимильно в пушкинском   «Современнике» за 1837 год.
Кого и что на этом рисунке видели истинно верующие люди – его венценосный публикатор, а также отыскавший «православный» пушкинский графический лист Василий Андреевич Жуковский? Бесспорно, просто «Монаха в келье». Под таким названием этот рисунок и фигурировал в пушкиноведении вплоть до наших дней, когда изображенный на нем монах получил вдруг конкретное имя – был «опознан» как святой преподобный дивеевский старец Серафим Саровский (1754-1833).
Какие основания для такого вывода были у «опознавшей» его саратовской  исследовательницы пушкинской графики Любови Алексеевны Краваль? (1) Разве что – согбенная спина монаха (известно, что у старца Серафима она была травмирована то ли жестоко избившими его грабителями, то ли падением на него дерева). И еще клюка да грубая, топорщащаяся на спине «роба» (в ненастную погоду святой поверх обычной монашеской одежды хаживал в накидке из невыделанной кожи). Но что нашей исследовательнице помешало взглянуть хотя бы на прижизненный портрет Серафима? И на старинную, написанную, вероятно, с этого портрета его икону? (то и другое см. в коллаже)
На них ведь хорошо видно, что убеленный сединами старец с молодости был рыжеволос и под накидкой нашивал обычную черную (!) монашескую рясу, поскольку не был ни епископом, ни белым (приходским, семейным) священником, которым позволялось носить рясы иного цвета (серые, коричневые, белые, темно-синие). Черным у монаха должен был быть и подрясник – одеяние нижнее, в котором не «щеголяют» в чьем-либо присутствии. Особенно, как у батюшки Серафима, – перед дивеевскими девушками-инокинями. Да и вообще не представляется правдоподобным ношение святым старцем уличной накидки прямо на подрясник любого цвета: в собственной избе вдали от монастыря, где батюшка жил и мог бы позволить себе пребывать в одном подряснике, накидка ему вроде как и ни к чему. На рисунке же Пушкина помещение, как видим, – явно толстостенное, монастырское, где в одном подряснике уж никак не пофланируешь.
Когда и где именно Пушкин мог (пусть чисто теоретически!) встретиться со святым Серафимом? Разве что в Болдинскую осень 1830 года, когда отправился в Нижегородскую губернию по собственной надобности – заложить в банк часть имения, которую выделил ему отец к свадьбе с Натальей Гончаровой. Однако, окруженный холерными карантинами, эту осень поэт  так и просидел, как известно, в Болдине – примерно в 65 верстах по прямой от Сарова с Дивеевым.
А, не случись карантинов, устремился бы на встречу с Преподобным? Сомнительно. Рвался в Москву, где его ждала невеста, и вряд ли дал бы крюку ради того, чтобы познакомиться со старцем, о котором в стране еще практически не было известно. Да что Александр Сергеевич? Есть воспоминания писателя Бориса Зайцева, который жил в Нижегородской губернии после Пушкина полвека спустя. Причем, буквально в четырёх верстах от Сарова. Вот что он о своем времени и о батюшке Серафиме пишет: «Мы жили рядом, можно сказать под боком с Саровом, и что знали о нем!.. В монастыре: белые соборы, колокольни, корпуса для монахов на крутом берегу реки, колокольный звон, золотые купола. В двух верстах (туда тоже ездили) – источник Святого: очень холодная вода, в ней иногда купают больных. Помню еще крохотную избушку Преподобного: действительно, повернуться негде. Сохранились священные его реликвии: лапти, порты – все такое простое, крестьянское, что видели мы ежедневно в быту. Все-таки пустынька и черты аскетического обихода вызывали некоторое удивление, сочувствие, быть может, тайное почтение. Но явно это не выражалось. Явное наше тогдашнее, интеллигентское мирочувствие можно бы так определить: это все для полуграмотных, полных суеверия, воспитанных на лубочных картинках. Не для нас. А около той самой пустыньки святой тысячу дней и ночей стоял на камне, молился! Все добивался – подвигом и упорством, взойти на еще высшую ступень, стяжать дар Духа Святого – Любовь: и стяжал! Шли мимо – и не видели. Ехали на рессорных линейках своих – и ничего не слышали… Серафим жил почти на наших глазах… Сколь не помню я степенных наших кухарок… скромный, сутулый Серафим с палочкой… всюду за нами следовал. Только «мы»-то его не видели… Нами владели Беклины, Ботичелли… Но кухарки наши правильнее чувствовали. В некоем отношении были много нас выше»… (4)
Если и слухи о святом Серафиме хотя бы через неграмотную прислугу до Пушкина в Болдине не доходили, то еще менее вероятно, что ему на глаза могли попасться прижизненные изображения Преподобного. А ведь Пушкин анфасы и профили своих знакомых на полях своих рукописей набрасывал (копировал, дополнял пиктограммами, карикатурил…), как правило, именно с их художественных портретов, которых в семьях тогда было разве что чуть меньше, чем сегодня – фотографий. И если Пушкин не видел старца Серафима ни вживую, ни на холсте, разве мог бы он его себе придумать? Причем, так для своего религиозно-просвещенного времени «безграмотно» – в белой рясе?
Одежда, цвет волос, мужественно-суровое выражение лица старца на его прижизненном портрете разоблачают предвзятость современных исследователей в «узнавании» святого на пушкинском рисунке: что хотелось увидеть, то и «увидели». Но что в своей рукописи в действительности графически «нафантазировал» Пушкин?
Чтобы узнать это, его рисунок нужно не только внимательно рассматривать, но и читать. Что в данном случае приходится делать по весьма некачественному изображению, взятому из книги Т.Г. Цявловской (5), поскольку в гораздо более подходящие для исследования издания («Рабочие тетради» и «Болдинские рукописи» А.С. Пушкина) этот лист не включен.
Из фрагментов записанного в линиях рисунка текста, которые удается прочесть, следует, что данное изображение – не только не образец иконографии, не портрет, а …прямая карикатура! Что изображенный поэтом человек в белой рясе – не только не Серафим Саровский, а и не монах вовсе. И, более того, он – даже …не мужчина (!).
По выступающим из черноты буквам и полубуквам на пушкинском рисунке читаем: «…в ея смерти виновны ея мать и сестра Глицера. Она отправила мои Картины ей в Парижъ. Ея неумная мать дала ихъ ей въ руки, и она 29 сентября выбросилась въ окно отеля. А я сукин сынъ, я виновенъ въ томъ, что написалъ те стихи. Я просилъ ея руку у ея матери 23 мая …25 мая въ Европу… я приехалъ утромъ, но ихъ уже не засталъ…»
Как видим, даже фрагментарно прочитанный графический текст перекликается с покаянным по смыслу стихотворным текстом на этом листе и рассказывает о первом крупном грехе поэта –  невольном соучастии в 1819 году в доведении до суицида 17-летней царскосельской девушки Жозефины Вельо.
По информации, почерпнутой из текстов, записанных в других пушкинских рисунках, тогдашнюю ситуацию можно реконструировать так. В 1817 году «первая любовь» Пушкина Екатерина Бакунина отказала ему в своей руке и нажаловалась на его «преследования» его мэтру Н.М. Карамзину. Дав Николаю Михайловичу слово «отстать» от будущей фрейлины Бакуниной, 18-летний Александр решает доказать ей на деле, что его недооцененной ею персоной способны интересоваться царскосельские девушки и женщины не только ее возраста (Бакунина старше Пушкина на четыре года), но и более высокого общественного положения. То есть, попросту говоря, в 1818 году принимается увиваться за фавориткой царя Александра I, недавно вышедшей замуж ровесницей Бакуниной Софьей Осиповной Вельо-Ребиндер. Правда, безуспешно. Завязать роман ему удается только с ее родной младшей сестрой Селестиной Осиповной Вельо-Каульбарт, также недавно вышедшей замуж за воина, страдающего от полученных в боях с французами серьезных ранений и по этой причине не могущего уделять своей супруге должного внимания.
На самом же деле Пушкину интересна только третья (сводная вышеназванным девушкам по отцу) сестра Вельо – шестнадцатилетняя Жозефина Осиповна, воспитывающаяся в доме своих приемных родителей Тепперов де Фергюсонов. Пушкин вхож в дом возрастного музыканта и лицейского учителя пения барона Вильгельма Петровича Теппера вместе со своим сверстником и приятелем-офицером интендантской части Василием Петровичем Зубковым, у которого роман с также для этих ее гостей возрастной бездетной хозяйкой дома – приемной матерью Жозефины Жанетой Ивановной Теппер. Кстати, родной сестрой матери Софьи, Селестины и Осипа баронессы Софьи Ивановны Вельо.
С Жозефиной Пушкин имеет возможность лишь перекинуться словом у калитки ее дома или посидеть в людном месте на лавочке. Кроме личных симпатий, сближала их любовь к поэзии. Вечером 22 мая 1819 года они даже ухитрились допоздна уединиться в царскосельской беседке Большой Каприз для чтения стихов под распитие припасенного на такой случай Александром Сергеевичем нравящегося этой его девушке ликера. Пушкин читал стихи, понятно, – свои, а Жозефина – пастушеские идиллии ее любимого пишущего на ее родном португальском языке бразильского поэта Антониуша Гонзаги. При возвращении, уже у ворот тепперовского дома, наши поклонники муз были «застуканы» якобы искавшими Жозефину по всему парку ее сестрами Софьей с Селестиной и теткой их Жанетой. Оглядев смятую и обрызганную ликером светлую юбку Жозефины, эти «стражи морали и нравственности» не поверили Пушкину в том, что они с Жозефиной в беседке только распивали ликер да читали стихи…
Наутро невольно скомпрометировавший Жозефину молодой сотрудник дипломатического ведомства Александр Пушкин  явился к Жанете Ивановне Теппер де Фергюсон официально просить руки ее 17-летней приемной дочери. И кто знает, как поступила бы Жанета, если бы сама перед этим не имела нескольких любовных свиданий с Пушкиным, которому была «передана по наследству» ее любовником Василием Зубковым, переставшим появляться в Царском Селе из-за ревнивых подозрений ее мужа.К тому же Зубков оставил ее, как вскоре выяснилось, впервые в жизни беременной. Пушкинское сватовство дало Жанете повод ускорить давно задуманный ею и одобренный ничего не знающим о ее романах и беременности мужем отъезд в Европу.  А ей надо было срочно и что-то делать со своим состоянием здоровья, и «спасать» приемную дочь от нежеланного для ее семьи брака с Пушкиным: на красавицу и, кстати, не бесприданницу Жозефину в Царском Селе были виды и у особ княжеских кровей…
Жанета попросила  на раздумья два дня, за которые спешно собрала семью к отъезду и таким образом дальнейших щекотливых объяснений с навязывающимся в женихи к ее названной дочери Пушкиным избежала. Наглым увозом от него Жозефины 25 мая, в аккурат накануне его 20-летнего юбилея, Александр Сергеевич был очень раздосадован. «Утешила» его ее старшая сестра Софья. В конце лета она насплетничала ему о заинтересованных взглядах, которые якобы бросает на Жозефину вхожий в дом Вельо известный женолюб император Александр I, а также об ухаживаниях за Жозефиной соседского парня (на деле – 14-летнего подростка Андрюши Маркевича). В обмен на собственную  благосклонность она предложила Пушкину написать на эту тему о своей самой младшей сестрице Жозефине, которую ревновала к императору и красоте которой завидовала, шутейные «пастушеские», как та любит, стихотворные Картины в духе модного  француза Эвариста Парни.
Получив от Пушкина заказанные стихотворные Картины «Фавн и Пастушка» уже в начале сентября, Софья от «расплаты» с ним за этот труд как-то увильнула. Переложила ее на свою сестру Селестину, а сама  быстренько закатала пушкинские листы в бандероль и отправила ее почтой-«Молнией» тетке Жанете в Париж. Пребывающая в необычном для нее состоянии здоровья и сосредоточенная на собственных проблемах, та, не вдаваясь в подробности пушкинского текста, отдала присланные Софьей поэтические листы прямо в руки своей названной дочери.
У плоховато владеющей русским языком этнической португалки Жозефины чувство юмора, как и следовало ее сестре с приемной матерью ожидать, не сработало. Да Пушкин ведь и не рассчитывал на то, что его стихотворная шутка  попадется Жозефине на глаза. Имя героини его Картин Лилы один в один совпадало с именем, которым он звал саму Жозефину в посвящаемых ей других своих стихах.  И фривольное поведение пастушки Лилы, описанное в тоне на грани приличия,  ни в чем не повинная юная  девушка восприняла на свой счет – как незаслуженное оскорбление, предательство фактически единственного человека, которому она доверяла. Почувствовав себя всеми брошенной и вконец опозоренной, она впала в глубокую депрессию и в отчаянии выбросилась на мостовую из окна своего номера в верхнем этаже парижского отеля на площади Вивиани.
В свете этой фактуры вернемся к пушкинскому «религиозному» рисунку. Там, в отличие от портрета реального преподобного Серафима Саровского, у согбенного, придавленного некоей тяжестью человека в придачу к его белому платью –  длинные черные волосы, короткий вздернутый носик и слишком миловидный женоподобный лукаво-улыбчивый профиль. Эти черты гораздо больше напоминают облик  пушкинской пассии-злодейки – вышеупомянутой Софьи Вельо-Ребиндер. Сравните профиль пушкинского «святого» с профилем Софьи Осиповны на других пушкинских рисунках. К примеру, на рисунке в самом конце Лицейской тетради (ПД 829, л. 92 об.) – среди имевших отношение к Пушкину в 1819 году лиц. (см. в коллаже) Слева направо здесь: мужчины – муж Софьи А.М. Ребиндер, император Александр I, брат Софьи Осип Вельо; женщины – сама Софья Вельо-Ребиндер, ее сестра Селестина Вельо-Каульбарт, их с Селестиной и Осипом родная тетка Жанета Теппер де Фергюсон и их сводная сестра Жозефина Вельо.
Имеет прямое отношение к данной ситуации и пушкинский рисунок ПД 997, л. 21(см. в коллаже) в рукописи болдинской повести 1830 года «Гробовщик». Софья Осиповна (по происхождению – полу-немка полу-португалка, по вероисповедению – лютеранка) в этой повести и на этом рисунке – нарядный и сладко-улыбчивый немец Готлиб Шульц. Эксклюзивная ономастика здесь такая: Готлиб – любящий Бога (в данном случае, Софья – «Русского Бога» царя Александра I), а Шульц – намек русскому уху на «шулер», то есть, обманщик. У героя этой повести Адриана Прохорова не только пушкинские инициалы, но и вечно-тяжкая собственная дума в связи с историей Жозефины на тему «Разве гробовщик брат палачу?» Ведь если Адриан просто «угробляет» своих клиентов – упаковывает их тела для временного  хранения в деревянные гробы, то он, Пушкин, свои «жертвы» облачает в тела славы – их образы в своих стихах увековечивает, предает бессмертию.
«Серафимовский» горб и вроде как грубая кожаная накидка на спине «монаха» на пушкинском рисунке в рукописи стихотворения «Отцы пустынники и жены непорочны…» – это не что иное, как смертный грех Софьи Вельо-Ребиндер: гроб, могила погубленной ею сестры Жозефины, которая тонкой скорбной девичьей тенью высится за спиной (в прошлом) «святого». Окно, которого вроде как касается рукой эта тень, своей формой повторяет форму окна в месте пушкинского «чаепития» в «Гробовщике»  и отдаленно напоминает небольшой могильный памятник-стелу Жозефины на краю оврага на кладбище самоубийц на невском островке Гонаропуло на пушкинском же рисунке ПД 836, л. 26 об. (см. в коллаже) в рукописи имеющего отношение практически ко всем упомянутым здесь женским персонажам стихотворения лета 1827 года «Сводня».
А как же, спросите вы меня, всюду в литературе упомянутая Л.А. Краваль и прочими пушкинистами в связи с пушкинским рисунком ПД 990, л.1 серафимовская клюка-«мотыжка»? Да какая там, собственно, мотыжка! Мерещится она тем, кому хочется ее здесь увидеть. На самом же деле совсем не напоминающий мотыжку набор линий у груди и у пояса «святого» – это всего лишь …«дольки», полоски животика, чрева злого насекомого (овода), с которым поэт обычно ассоциирует Софью в своих рисунках и  стихотворных «коллекциях насекомых». Интерес к энтомологии, кстати, Пушкину привил  тот самый его бывший царскосельский приятель Василий  Зубков – большой специалист в этом своем хобби.
Столь подробно выписанный живот персонажа, впрочем, здесь выдает пушкинскую информированность о том, что у Софьи Осиповны были большие проблемы с деторождением. Бог супругам Ребиндерам послал только одного ребенка – сына Александра, появившегося на свет в 1826 году. Скорее всего, Ребиндеры хотели еще детей, но родить их не могли. И это – вторая, духовно связанная с первой и не менее важная для жизни, здоровья и благополучия семьи Ребиндеров причина молитв и паломничеств Софьи. С годами она сделалась очень богомольной, активно раскаивающей по монастырям тяжкие грехи своей молодости (по ее вине погибли две ее сестры – Жозефина и Селестина и подвергся «неправым гоненьям» Пушкин).
Вполне возможно, что Александру Сергеевичу было известно о том, что в свои последние годы жизни в России Софья Осиповна посещала и Дивеевскую женскую обитель. К старцу Серафиму со своими проблемами тогда уже начинали приходить некоторые знатные люди. Да и вышел из затвора прозорливец, как точно зафиксировано, 25 ноября 1825 года – будто  в предзнании важнейшей для судеб России своей встречи с «покойным» ее императором Александром I, ушедшим в мир томским старцем Феодором Кузьмичом. Его особый интерес к религии, душевный настрой  последних лет официальной жизни заставляет верить в эту до наших дней бытующую в Дивееве легенду. (6)
На пушкинском рисунке 1833 года ПД 845, л. 2 об. в рукописи «Медного всадника» (см. в коллаже) у профиля Софии Осиповны необычно для женщины ее времени и сословия  коротко острижены волосы.  Да и сам ее профиль специально повернут к нам затылком – так, чтобы ее стрижка сразу бросалась в глаза. Что этим хочет сказать нам Пушкин? По всей видимости, он знает, что эта его несостоявшаяся пассия после смерти царя Александра Павловича ведет затворнический, иноческий образ жизни. Возможно,  слышал или догадывается, что у Софьи была, по крайней мере, мысль и в самом деле постричься в монахини во время какой-то из ее поездок в Европу. На  пушкинском рисунке Софья как бы умерла для мира – смотрит в одном направлении со своей родной младшей (поскольку ее изображение гораздо крупнее) покойной сестрой Селестиной, а над ними обеими реет профиль их еще раньше погибшей не без их совместных необдуманных усилий младшей сводной сестры Жозефины.
Свои последние годы Софья Осиповна жила в Германии на деньги, которые зарабатывались на предприятиях купленного за 12 тысяч ее фрейлинского приданого имения Шебекино в Белгородской губернии. Ее муж Алексей Максимович Ребиндер (1795-1869), потомок старинного вестфальского рыцарского рода, герой войны 1812 года, генерал-лейтенант, оказался хорошим предпринимателем и с годами сделался одним из крупнейших в стране сахарозаводчиков. Выходит, гений-Пушкин, не ведая, понятно, о будущих шебекинских Алексеевских сахарных заводах, как в воду глядел, когда еще в молодости прозвал в стихах свою пассию Софью Вельо Глицерой – «сладкой»…
Бог отпустил Софье Ребиндер не очень длинный век. Она ненадолго пережила Пушкина и умерла в 1840-м (по другим сведениям – в 1842-м) году в возрасте всего-то 47-ми или 49-ти лет. Похоронена в Германии, на «русском» кладбище «Северной Ниццы» – города-курорта Висбадена.
Впрочем, многое из этого Пушкину узнать уже не было дано. В постной покаянной молитве, под текстом которой он нарисовал своего «Серафима», он размышляет лишь о себе, в истории с Жозефиной «падшем»:

…Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.

Праздность для него – состояние, когда ему не работается. То есть,  когда не посещает его вдохновением самый первый его «ангел с мечом» – покойная его девушка Жозефина Вельо. Любоначалие – это его самость, приводящие к чудовищным грехам попытки жить не по Божьей, а по собственной воле. Празднословие – стихи не от Бога, а наподобие пресловутых «заказанных» ему некогда Софьей Ребиндер Картин «Фавн и Пастушка».
«Осуждение» же – давняя пушкинская обида. На неправедно и для него вслепую воспользовавшуюся его стихотворным талантом Софью. И на себя самого, польстившегося на ее обманные посулы. А также на не пожелавшего доподлинно разобраться в ситуации с гибелью Жозефины царя Александра I, заслонившего свою фаворитку Вельо-Ребиндер от общественного приговора собственным авторитетом. Вся вина за гибель Жозефины тогда пала практически  на голову одного Пушкина, от греха подальше сосланного на юг.
Со временем обида на царя Александра у поэта прошла: «он взял Париж, он основал Лицей». Оставалось хотя бы перед близящейся собственной кончиной, о которой Пушкин в 1836 году твердо знает и которую  сам «Медным всадником» сознательно приближает, по-братски простить и свою былую «подельницу» по греху  Софью. Да где, у кого, кроме как у Бога, просить ему на такое сил?..

С н о с к и :
 
1 – Краваль Л.А. Пушкин и Святой Серафим // Христианская культура. Пушкинская эпоха. Вып. Х. Ред.-сост. Э.С.Лебедева. СПб., 1996, с. 26-30

2 – Прижизненный портрет Серафима Саровского –
3 – Святой Серафим Саровский, икона –
4 – Сколько верст от Болдина до Сарова? Интервью писателя Н.М. Коняева – http://fluffyduck2.livejournal.com/217665.html

5 – Цявловская Т.Г. Рисунки Пушкина – М., «Искусство», 1987, с. 95

6 – Серафим Саровский и Александр I –


Рецензии