Конец Лабиринта

ПОВЕСТЬ

...а то, что принято именовать хаосом,  есть лишь изощренная закономерность...

Из записок Дедала Афинского

... Давно это было. Еще до прихода дорийцев, даже до великого землетрясения, вот как давно. Про эту историю много рассказывают, всей правды и в ту пору никто не ведал, а уж нынче, тем более. Случилось это при царе критском Миносе. У него три сына было, один из них, самый старший, подался по какой-то надобности в Афины, да там и сгинул. От этого едва большой войны не случилось. Вышло так, однако, что один афинянин, Тесей, изловил и предал смерти разбойника по имени Дамаст, который перед смертью признался, что это он и убил царевича критского. Не все этому поверили, да все согласились, что это так и есть. Даже сам царь Минос. Верят тому, во что хочется верить. А государю-то критскому, видать, воевать не хотелось, он и поверил. Ну а дальше вышло так, что этот Тесей, и с ним ещё шестеро, очутился на Крите, позвал их царь критский к себе на службу. Сам-то Тесей этого не хотел, да не посмел ослушаться. Все бы ничего, да служить ему велено было в Лабиринте. Лабиринт этот построил некий Дедал, беглый афинянин. Тёмный человек. А Лабиринт этот был таков, что вошедший в него оттуда выбраться не мог никогда, так и гнил там до скончания лет. Да еще, говорят, жил в том Лабиринте Минотавр, чудище, полубык, получеловек. Тем бы все и кончилось, остался бы Тесей навек в том окаянном Лабиринте, если б не Ариадна, дочь критского царя. Говорят, она и помогла Тесею выбраться невредимым. Что с ним в Лабиринте приключилось, про то никто не знает, но только он вышел оттуда один, без товарищей, и тут же тайком покинул Крит. Никто его не разыскивал, потому, наверное, что никто не поверил, что из Лабиринта можно живым выйти...

I ЧАСТЬ

Пролог

Спокойней всех должен вести себя тот, кто точно  знает: выхода нет. Странно, но, как правило, этого не происходит.

Из записок Дедала Афинского.

... Но самое скверное, думалось ему порой, – это пыль. Воздух был так густо насыщен ею, что они, казалось, не шли, а плыли в вязком пылевом месиве. Пыль волнами оседала на теле, смешивалась с потом, кожа была сплошь покрыта едкой известковой слизью. Она мешала дышать, забивала ноздри, переполняла легкие, разъедала глаза. Пыль мягко сглатывала шаги, звуки угасали в этой волокнистой гуще. Тесей не слышал шагов бредущего чуть позади критянина, хотя точно знал, что он идет чуть поодаль с выражением тупого отчаяния на лице, неуклюже прижав к груди перебитую руку.

В какой-то момент Тесею вновь показалось, что коридор начинает сужаться. Дабы убедиться в этом, он расставил руки в стороны, уперся пальцами в стены и некоторое время так и шел, словно птица, волочащая по земле подбитые крылья.

– Что?! – встревоженно встрепенулся критянин. – Он сужается? Сужается?!

Тесей не ответил, продолжая сосредоточенно ощупывать стены.

– Я тебя спрашиваю! – сорванным голосом закричал критянин. – Коридор снова сужается? Отвечай, когда тебя спрашивают!

– Кажется, нет, – неохотно ответил Тесей. – Мне просто показалось. И потом – перестань орать. Меньше болтаешь, легче идти.

Так оно, вроде бы, и было. Тесей знал, стоит критянину заговорить, как он вскоре снова начнет всхлипывать, проклинать его, потом станет умолять бросить. Порой Тесей думал, что это было бы разумней всего. Этот озлобленный, полуживой человек был чистой обузой. Но и себе самому он боялся признаться в том, что более всего он боится сейчас одиночества. Понимал он и то, что критянин боится одиночества не меньше его, потому и не оборачивался, знал, что тот не отстанет.

– Потерпи, скоро будет вода, – сказал он, не оборачиваясь, сам не зная для чего.– Я не хочу пить! – зло ответил критянин голосом избалованного ребенка.

– Хочешь! – усмехнулся Тесей. – Не хочешь сейчас, захочешь потом. Вода все равно нужна.

– Для чего?! Ты рехнулся! – критянин вновь принялся истерически всхлипывать. – Или дурак с рождения. Ты еще не понял, что отсюда нет выхода? Только не говори, мол, раз есть вход, так должен быть и выход. Это там, на воле, можно выйти через дверь, в которую вошел. А здесь нельзя. Потому что это – Лабиринт. Из него еще никто не выходил. И все, что нам остается, это сесть и ждать, пока душа не выйдет из тела, и молить богов, чтобы это произошло скорее. Просто сидеть и ждать!.. – критянин вдруг судорожно закашлялся, перемежая кашель проклятиями и стонами. Тесей остановился было, но решил не оборачиваться и неторопливо двинулся дальше по коридору.

Озеро оказалось ближе, чем он думал. Когда плеск воды стал явственным, критянин перестал стонать и тоже ускорил шаги.

…Круглый зал, в котором находилось озеро, напоминал опрокинутую воронку. Сноп пыльного света, опускавшийся с вершины конуса, рассеянно отражался от поверхности озера, казалось, именно от него вода дрожала мелкой рябью. Потому что кроме него не было ничего живого в этом вкрапленном в камень скопище мутной, пепельно-серой влаги.

– Ты что, в самом деле не хочешь пить? – удивленно спросил Тесей, когда, оторвавшись от воды, увидел, что критянин неподвижно стоит в стороне, глядя на воду с отвращением и страхом.

– Это… не вода, – пробормотал он, морщась, точно от яркого света.

– Да нет, вода. Самая обычная. Горькая на вкус, верно. Но пить можно.

Критянин недоверчиво покачал головой, однако осторожно подобрался к краю, нерешительно опустил в воду ладонь, зачерпнул, сделал несколько глотков, затем отошел в сторону и присел на корточки.

– Надо передохнуть, – неуверенно сказал Тесей, глядя в сторону. Он не хотел признаваться самому себе, что ему просто не хочется уходить отсюда, из этого кружочка зыбкого света, вновь загонять себя в спертую, бредовую мглу коридора, где темнота, словно пальцами, давит на веки, рождая уродливые видения.

– Интересно, – сказал он, борясь с вязкой дремотой, – здесь глубоко? Похоже, что нет. Самое большее – по пояс.

– Не совсем. С этой стороны впрямь неглубоко. Зато вон там, – критянин указал пальцем на противоположный берег, где каменная стена изгибалась в широкую вогнутую нишу, – там, пожалуй, в два твоих роста будет. Если не побольше.

– А ты-то откуда знаешь? – Тесей удивленно приподнялся на локтях. – Ты же здесь никогда не был.

– Знаю. Не был здесь, был в другом месте. Тут таких озер полным полно. Там, за стеной – еще одно точно такое же.

– А что там, за стеной?

– Второй круг, – помолчав, неохотно ответил критянин. – Эти проклятые озера соединяются между собой, понятно? Вон там, – вновь ткнул он пальцем в сторону ниши на противоположном берегу, – есть проход. Что-то вроде протоки. Только глубоко, на самом дне.

– Проход?! – Тесей удивленно встрепенулся. – Так там проход? Что ж ты молчал?

– Потому и молчал, – зло и отрывисто ответил критянин, – что ты, чего доброго, захочешь его отыскать. Я уже вижу, как у тебя глазенки загорелись. Ты все никак не поймешь, что проходов тут тьма. Вот только выходов нет.

Не слушая его, Тесей поднялся и, пошатываясь, побрел к берегу. Критянин остался на месте, однако весь подался вперед, глядя ему вслед с усталой ненавистью.

– Эй ты, болван! А хочешь знать, что с тобой будет? Хочешь? Будет одно из двух. Или ты утонешь, застрянешь в этом окаянном проходе и зайдешься пузырями. Или ты выберешься-таки туда и получишь там в точности такое же известковое болото, как здесь. Ты, небось, думаешь, Второй круг это спасение? Там ты будешь ползти, как навозный червяк. Там на каждом шагу ловушки …

Тесей его не слышал. Он не торопясь вошел в воду и медленно, ощупывая ногой дно, двинулся вперед. Когда вода дошла до пояса, он глубоко вздохнул, развел руками, словно примериваясь, и пустился вплавь. У ниши было вовсе не столь глубоко, как сказал ему критянин, вода едва доходила до подбородка. Почему-то это обнадежило. Критянин говорил что-то еще, сперва выкрикивал, намеренно стараясь оскорбить, затем перешел на еле слышное брюзжание, а вскоре Тесей услышал за спиной плеск воды: он пошел следом.

– Погоди, не торопись, – сказал критянин, едва переводя дыхание, хотя Тесей не думал торопиться, – это где-то здесь. Вон, видишь…

– Знаю, – не сразу ответил Тесей, – я его чувствую. Сейчас…

Он шумно набрал воздух в легкие и погрузился в воду. Там, в холодной, непроницаемой мгле он осторожно, точно боясь поранить руку о камни, обшарил стену и нащупал наконец неровные края полукруглого лаза. Оттуда несло холодом, ощущалось едва уловимое течение, оно как бы тянуло его за собой, мягко и вкрадчиво. На мгновение он ощутил волну темного, парализующего страха. Однако страх быстро исчез, вернее, он просто растворился в другом, уже давно пропитавшем все его существо страхе, имя которому – Лабиринт. Он быстро оттолкнулся ногой от дна и вышел на поверхность.

– Проход узкий, – по-прежнему задыхаясь, говорил критянин, – в случае чего развернуться там не удастся. Плыть можно только вперед.

– Знаю, – вновь перебил его Тесей.

– Боишься? – сказал вдруг критянин. – А не бойся. Хуже не будет.

– Вот и я говорю, – криво усмехнулся Тесей. Он хотел сказать что-то еще, ну хотя бы узнать его имя, но не стал ничего говорить, потому что уже не было сил медлить. Он заранее крепко зажмурился, глубоко вдохнул воздух и нырнул.

Тесей нащупал края прохода и резко бросил себя вперед, в колышущийся, мглистый холод. Он плыл короткими толчками, стараясь не касаться руками стен, греб под себя. Тьма окружала его. Самое главное – спокойно. Раз проход существует, значит его можно пройти… Если, конечно, это не ловушка. Проклятая тьма. Грести лучше руками, ноги только мешают. А лучше вообще не грести, просто отталкиваться от стен. Вот так. Боги, почему нельзя взять с собой хоть немного воздуха про запас! Хоть еще на один маленький вдох, чтобы не так скоро возник этот проклятый, режущий звон в застилающем разум багровом дыму. Просто приоткрыть рот и глотнуть. Тогда бы он точно доплыл. Спокойно, спокойно! У него ведь еще есть немного сил. Или уже нет? Проклятье, неужели нельзя было вдохнуть там немного поглубже! Гул в ушах становится невыносимым. А что, если не думать ни о чем? Просто плыть и все. Он уже не человек, не существо, а просто нечто плывущее. Кажется, поворот. Еще немного он продержится. Спокойно, движения размеренны. Он уже согласен умереть, но перед смертью только один раз… Эти круги перед глазами, словно кто-то рисует их раскаленной проволокой на тыльной стороне век. Удушье разрослось, оно уже взломало ребра, оно уже больше его самого, он уже давно ослеп и оглох, он уже весь – сплошное удушье, пузырь, наполненный этим радужным, удушающим газом. Разорвать ногтями кожу на груди, чтобы выпустить его прочь вместе с болью. Чтобы пришли прохлада и ночь…

Бессильные руки уже не ощущают стен. Кто-то – уже не он – почувствовал: что-то изменилось. Да, что-то изменилось, стен больше нет. И вообще ничего нет, наверное, он уже умер, или… Неужели он поднимается наверх?..

Это было похоже на пробуждение от вязкого кошмара. Тесей со сдавленным, стоном исторг из себя то изжеванное, измочаленное, отравленное, что заполняло его легкие. Но на вдох не было сил. Скрученные судорогой легкие отказываются верить спасению. Он вновь издал протяжный, сиплый всхлип, воздух проник в легкие холодным, жалящим лезвием. Ноги его уперлись в дно. Голова на открытом воздухе, ноги – на твердой земле. Это называется – жизнь...

Тесей, едва волоча ноги, побрел, голова кружилась так, что он дважды упал, всякий раз в ужасе вскакивая, в страхе вновь ощутить зыбкие объятия воды. Выбравшись, он рухнул сначала на колени, потом набок. Дыхание наконец перестало причинять боль.

И тогда он услышал где-то там, далеко позади… Вернее, не услышал, почувствовал кожей, потому что это нельзя было назвать звуком. Толчок в самое нутро, заставивший его приподнять голову и впериться невидящими глазами в мертвую гладь озера. «Критянин», – как-то отстраненно подумал он. Неужели он пошел следом? Хотя, какая разница, пошел, не пошел. Тесей вновь с усилием поднял голову и глянул назад. Там, как и следовало ожидать, ничего не было. Равнодушная гладь воды. Показалось? Нет, не показалось. Там что-то есть. Но – там, внизу, о чем лучше не вспоминать. Сама мысль о том, чтобы вернуться туда, в этот темный ледяной студень, вызвала в нем новый приступ мучительного озноба. Надо просто полежать еще, наслаждаясь спасением, еще совсем немного, чтобы сказать потом: все, поздно, ему уже ничем не поможешь. Да и с какой такой стати он должен ему помогать? Ему, который совсем недавно хотел его убить и лишь по случайности не убил. Будь прокляты все эти критяне, они все заодно…

Мысли его вновь перебил все тот же глухой, потусторонний толчок. «Он все-таки пошел за мной. Все-таки пошел», – несколько раз повторил Тесей с бессмысленной улыбкой. Страх отступил, так и не успев нахлынуть, он поднялся и, шатаясь и продолжая бормотать, двинулся назад, сонно давя в себе протестующий вопль рассудка. Уверенно и безошибочно, будто делал это сотый раз, добрался до нужного места, заглотнул воздух и бесшумно ушел в глубину. Столь же быстро и расчетливо он отыскал во мраке отверстие, не давая себе времени на раздумья, втиснулся в его нутро, и сильно оттолкнулся ногой от скользкого выступа. «Тут где-то должен быть поворот, – вспомнил он, – критянин наверняка где-то там». Тотчас ткнулся выставленной вперед растопыренной пятерней в какое-то податливое трепещущее препятствие и, выгнувшись в отчаянном усилии, рванул его на себя, как хищник добычу.

Окончательно осознал он себя лишь на берегу. С удивлением оглядел распростертое тело критянина, с трудом вспоминая то, что было с ними несколько мгновений назад. Перевернул его сперва набок, затем на живот. Критянин наконец судорожно шевельнулся, издал сдавленный, утробный стон, пальцы его начали скрести камень. «Ну давай же, давай», – нетерпеливо подумал Тесей, и в тот же момент критянин, точно послушавшись его, конвульсивно выгнулся, его начало рвать...

И тогда Тесей удовлетворенно отошел от него, с блаженной улыбкой сел, привалившись спиной к каменному столбу с непонятным вычурным знаком, и прикрыл глаза. Тяжелая дремота, которая, казалось, должна была тотчас свалить его наповал, лишь едва затушевала сознание. Смутная, нарастающая тревога не давала ей разрастись. Мысли его не пытались заглянуть в будущее, оно было непроницаемо темно, словно там, под холодными сводами прохода. Прошлое же казалось столь иллюзорным, что размышлять о нем всерьез казалось неуместным. Мысли лишь беспорядочно и невесомо парили, никуда не углубляясь. Они словно стали частью Лабиринта...

– Эй, – услышал он вдруг задыхающийся голос. – Это ты меня вытащил оттуда?

– Ну да, – равнодушно ответил Тесей, не оборачиваясь на голос. – Ты там застрял в проходе. Пришлось подтолкнуть.

– Зачем тебе это, не пойму. Ведь я же сказал...

– А мне скучно стало одному. Вот и подтолкнул. Я, знаешь, люблю веселую компанию. Я вообще, как ты понял, большой весельчак.

– То-то я смотрю. Слушай, а правду говорят, что ты... ну, в общем, что ты был любовником Ариадны?

– Пожалуй, что правду. Хоть и не совсем.

– Ладно. Хоть я и не понял, что значит – не совсем. Хотел, да не дала?

– Слушай, критянин. Когда мы выберемся отсюда, мы посидим за кружечкой вина, поговорим и я тебе все расскажу и про Ариадну, и про все прочее. Надеюсь, от вина ты не будешь блевать, как этой мутной водицы. А, критянин?

Тот не ответил, он лежал притихший, бессловесный, лишь изредка всхлипывая и вздрагивая во сне.

О чем рассказать тебе, мой неуклюжий и ненужный спутник? С чего начать рассказ? С того, как манила и дразнила его гладкокожая дева? Та, Которую Не Забыть. Или лучше: Та, О Которой Лучше Не Вспоминать. Потому что даже сейчас при воспоминании о ней – сладкая судорога ниже живота. Даже сейчас, когда, пожалуй, не до игривых воспоминаний, стоит ослабить узду в башке, как тут же вспомнится то, что было-то в сущности один раз, и, наверное, могло бы быть лучше и слаще, но уж точно никогда не позабудется, даже если он в самом деле выберется из этого запутанного каменного клубка, в который и привело его то душное и пахучее травяное ложе близ храма Кибелы. Да как расскажешь об этом! Как удержать в руке пыльный снопик света, который разглядеть-то трудно.

Так что лучше начать не с этого. А с того дня, как сошлась его дорога с темной и извилистой дорожкой Дамаста, вора и душегуба...

Дамаст

Для того, чтобы некое деяние стало тем, что именуется  «подвиг», надобно, чтобы об оном действе узнало  как можно больше людей, и как можно дольше о нем не забывало.

Из записок Дедала Афинского

... – Эй, с тобой говорят, скотина! Отвечай!

Дамаст, прозванный Растягивателем, исподлобья глянул на стоящего перед ним Ферекла, сплюнул кровью и покачал головой.

– Ты еще не понял, Дамаст, что спета твоя песенка? Отвечай, если хочешь...

– Если хочешь – что? Жить? – Дамаст вопросительно прищурил почерневшее от кровоподтека веко.

– Ну нет. Самое большее, что мы можем тебе пообещать, это легкую смерть, – Ферекл широко улыбнулся, вытащил меч и провел большим пальцем по острию.

– Не больно вы щедры. – Дамаст попытался улыбнуться. – Велика награда, легкая смерть. Легких смертей не бывает, мальчик.

– Еще как бывает. Если б ты знал, что тебе приготовили в городе, ты бы так не говорил.

– Тогда развяжи меня для начала. Не привык я разговаривать со связанными руками.

– Обойдешься, Растягиватель. Язык-то у тебя не связан. Вот и говори. А я послушаю. Потерпи, недолго осталось.

– Да ты не бойся, парень, куда я убегу, вон вас сколько, я шагу-то ступить не успею.

– Что верно, то верно, – Ферекл самодовольно улыбнулся, – не успеешь. А развязать я тебя не могу, не проси.

– Ну так позови старшего. Кто тут у вас старший? Этот? – он небрежно кивнул на стоящего в отдалении Тесея.

– Ну этот, – Ферекл недовольно насупился и отошел. – Тесей! – крикнул он. –Эта сволочь что-то хочет тебе сказать!

Тесей, все это время стоявший в стороне, но напряженно прислушивавшийся к разговору, кивнул и не спеша подошел к связанному. Дамаст же смерил его с ног до головы неторопливым, изучающим взглядом. Улыбнулся, будто нашел наконец то, что желал найти.

– Тесей? Наслышан. Царского рода, говорят про тебя. Кем же ты ему приходишься, царю нашему, а?

– Ты только это и хотел у меня спросить?

– Нет, это я так. Все кем-то кому-то приходятся. Ладный ты парень, Тесей. И силой, похоже, не обделен. А сказать я тебе хотел вот что. Вот ты меня хочешь непременно притащить в город и всенародно казнить. Разбойник, изверг Дамаст получит заслуженное. Так?

– Именно.

– А после что? Ну меня вы взяли хитростью, но дальше-то у вас дело не пойдет. Мои ребята сидят на перевале и выбить их оттуда вам не по зубам. На перевале сотня головорезов, они быстро выберут нового атамана и все останется как было.

– Хоть бы и так. Что-нибудь придумаем. С тобой же вон придумали и неплохо. И с ними придумаем. Тебе-то что до того?

– А то, что я мог бы вам помочь. Конечно, не за так. Легкая смерть, как сказал этот мозгляк, меня не устраивает...

– Выбирай выражения, ублюдок!

– Ладно, не мозгляк. То, что предложил этот юноша, меня не устраивает. Мне нужна не лёгкая смерть жизнь, а свобода и немного золота. Царь получит свободную дорогу на Мегару, а ты – почет и уважение. Ну и золото, разумеется, тоже. У меня в горах, его немало, и на твою долю хватит. Еще раз говорю, если ты решишься идти на перевал, положишь своих молодцов и сам сломаешь шею.

Тесей молчал. Не нравился ему этот разговор, не нравился напряженный, испытующий взгляд связанного по рукам и ногам Дамаста, не нравилось, что разговор этот идёт почти во всеуслышание, и что призванное прославить его героическое деяние у всех на глазах превращается в простенькую торговую сделку.

Хотя весь подвиг и состоял-то в том, что ворвались они всемером в дом шестнадцатилетней вдовы Анафы, на окраине Афин, связали не успевшего опомниться Дамаста, погрузили, как куль с тряпьем, на мула и привезли непонятно для чего сюда, в полуразвалившуюся маслобойню у самого предгорья.

(То, что белокурая красотка Анафа была одной из тайных Дамастовых подруг, знали все в округе, да она и сама не скрывала этого, творила, что желала, брала, что нравилось, попробуй, возрази. Вот как-то и подошел к ней Навситой, заговорил как бы в шутку. Предложил купить серебряный браслетик в виде виноградной лозы, намекнув, что согласен взять за него не монетами, а благосклонностью. Анафа браслетик взяла, ну а за платой приходи, мол, вечером, как солнце сядет. Пропал парень, решили все, кто слыхал тот разговор, устроит тебе Дамаст ночь любви. Навситой, однако, пришел не к заходу солнца, как обещал, а раньше. Влез в окно и взял с нее что хотел, даже с избытком. Анафа не ждала такого, потому сперва упиралась, даже кричать задумала, а потом перестала. Когда Навситой ей ноги связывал, она даже улыбалась поначалу, думала, поди, что это некий любовный изыск. Даже когда он ей сказал: «как придет Дамаст, голоса не подавай, смирно лежи, вроде, ждешь его прямо в постели», она еще некоторое время продолжала улыбаться, думала, что шутка. Когда дошло до нее, стала рваться, кричать. Пришлось сделать ей больно. Однако ничего, жива осталась, только подурнела…)

Не нравилось Тесею и то, что сам он раздумывает, колеблется вместо того, чтобы велеть этой мрази заткнуться. Ну да, перед ним был Дамаст, свирепый разбойник, позванный Растягивателем за обыкновение мерзко истязать свои жертвы перед тем, как спровадить на тот свет. Оседлал со своими людьми перевал близ горной речушки Кефис и не пропускал купцов из Мегары в Афины. То есть пропускал, конечно, но обчищал, сперва наполовину, потом вовсе стал обирать до нитки, однажды со злости зарезал одного чересчур неуступчивого. И все, с той поры ни один купец не проскочил живым Кефисский перевал. Вялые попытки сбить оттуда проклятого Дамаста заканчивались ничем, если они вообще были, эти попытки. Однажды, говорят, попал в его руки некий Андрогей, критский царевич. Как попал, с чего заезжему знатному критянину угораздило оказаться в этих проклятых местах, неведомо. Говорят, охотился. Через некоторое время труп его с перерезанным горлом обнаружили у городской стены. Все согласно решили, что это Дамастовых рук дело. Когда об этом узнали на Крите, дела в Афинах пошли вовсе плохо. На суше, в горах – разбойники, в море – критский флот, будь он проклят. Начался голод. Метион, царь Афинский, поклялся тогда прахом матери, что изловит проклятого убийцу и самолично доставит в Кнос, на суд царя Миноса. Флот, как ни странно, ушел, дожидаться не стал, но покончить с Дамастом все же решили не на шутку. И вот он здесь, прямо под ногами, лежит, как боров с опаленной щетиной. Однако и впрямь, дальше-то что?..

– Положим, я согласился. И что ты станешь делать? Уговоришь своих людей сдаться?

– Уговорить я их не смогу, они меня и слушать не станут. – Дамаст весь подался вперед, говорил срывающимся шепотом, но так, чтобы его слышали все остальные. – А вот выманить дурней с перевала – дело несложное. Скажу им так: есть выгодное дело в городе, они и клюнут, надоело парням сидеть в горах. А уж в городе...

– Так ты хочешь продать своих?

– Тесей, – рябое лицо Дамаста исказилось и стало серым и холодным, как вчерашний пепел, – я хочу выпутаться из этой истории, вот все, что хочу. Нельзя думать сразу обо всем. Придет черед для угрызений совести, вот уж я намучаюсь вдоволь, а пока не до того мне.

Все дамастово существо, каждая его частица противилась надвигавшейся смерти. Никому умирать не хочется, а Дамасту, кажется, меньше всех. Мечется его разум в горячке, силится отыскать тот единственный выход, который, он твердо верит, должен быть всегда. Безнадежно только мертвое. Надо только безошибочно ощутить в затхлой мгле этот дразнящий, верткий лучик.

– Тесей, – Дамаст вновь через силу улыбнулся, судорожно облизнул кровоточащую нижнюю губу, – я врать не буду. Если б ты или кто-то из твоих людей попался бы мне в руки еще вчера, я бы навряд ли кого пощадил. Почему? А потому что нету мне надобности щадить. Хлопот от этого много, а проку никакого. Уж чего, а доброты во мне никогда не бывало. А в ком она есть? Что-то не видал я на своем веку добрых. Слабых – видал. Трусливых – сколько угодно. А вот добрых – ни разу. Потому и меня жалеть не за что и не нужно, ибо я есть вор, душегуб. Я – Дамаст-растягиватель. За мной грехов – впятеро больше, чем ты думаешь. А я греха и не боюсь, он мне роднее брата. Скажут: это Дамастовых рук дело, я и соглашусь – моих. Хоть, может, и не моих вовсе. А не жалко. Грязь от грязи грязней не станет. Вот говорят: Дамаст потрошит купцов, самих убивает, а добро прячет в пещере. Я говорю: точно, потрошу, прячу. А то, что я половину того добра отдаю кое-кому, про это, не считая моих людей, никто не знает. Знаешь, кому отдаю? Царю Афинскому Метиону. Не из рук в руки, конечно. Я об этом никому не рассказывал, тебе первому. Не веришь? Правильно, не верь. Он царь, ему положено быть мудрым и праведным. Так и пусть будет. И богатым положено быть. Потому что ежели царь небогат, так праведность его дерьма не стоят. А как богатым быть? Кто золото царю даст? Разбойник и даст. Больше-то некому. С бедного взять нечего, а богатый не даст, зачем ему царь, он без царя проживет. А разбойник без царя никак не проживет, оттого и даст. Золото даст, во-первых. Купцов с хлебом в город не пустит, во-вторых. А у царя закрома всегда полны, вот и продаст добрый царь горожанину хлеб в три цены, а тот спасибо скажет доброму царю. А то ведь если царь не добрый, так народ сдуру разнесет царевы закрома, он ведь дурак дураком, народ-то. А я разбойник, мне положено быть душегубом, изувером.. Или вот еще говорят: Дамаст, мол, зарезал Андрогея, критянина. Я говорю: точно, я и зарезал. А я, по правде, не то что резать, я в глаза-то его не видал, этого Андрогея. На что он мне? Кто его зарезал? Не знаешь? А я вот знаю. Талос это сделал, вот кто! Талос, царевич, сын Метионов. За что, не знаю. Говорят, приревновал к какой-то бабенке. Откуда знаю? Не скажу, чтоб тебе спалось спокойней. Зачем я все это тебе говорю? Я хочу уйти с перевала. Во-первых, потому, что нас оттуда рано или поздно выкурят. Не ты, так другой. Царь меня в покое не оставит, больно я много знаю. Во-вторых, сидеть на перевале уже давно смысла нету, ни один купец не ходит через Кефис вот уж год. И в-третьих, – Синид. Колченогий паук, сукин сын. Давно мутит воду, хочется ему стать главарем. Сперва я смеялся над этим, а надобно было б не смеяться, а свернуть ему башку. Теперь вот поздно. Теперь как бы он мне не свернул. Он бы уже давно это сделал, да боится. И еще хочет, гаденыш, знать, куда я припрятал свою долю. А моя доля – три четверти. Тесей, ты, кажется, мне не веришь. Верно, я тоже бы не верил, человек, которому неохота подыхать, и не такого наболтает. А ты поверь. Нет, Тесей, на свете героев, нет. Есть цена, которую одни хотят платить, а другие нет...

– Много говоришь,– Тесей поморщился, – и ни одного умного слова.

– Небось, думаешь, я прошу, чтоб ты меня отпустил на перевал? – Дамаст через силу рассмеялся и тут же закашлялся, побагровел. – Я ж не дурак, Тесей, и тебя дураком не считаю. Нет, все будет не так. Все будет прямо на твоих глазах. Я выманю ребят с перевала прямо в ваши объятия. Когда скажешь. Делайте с ними что пожелаете. А обо мне в городе скажешь так: хотел, мол, притащить негодяя в город, да вот беда, упал Дамаст в пропасть и насмерть расшибся. Убедительно. А уж я-то тебя не подведу, исчезну из здешних краев навечно. Никто тут обо мне не услышит. Кое-где услышат, но уж не тут.

– Как ты хочешь их выманить? – Тесей недоверчиво усмехнулся и с непонятным раздражением покосился на своих товарищей, стоявших в отдалении, но, видимо, внимательно прислушивавшихся к разговору. Дамаст тотчас уловил этот взгляд и понимающе кивнул.

– А вот тут будет самое интересное. Только для этого тебе надо будет меня развязать. А то я себя чувствую так, будто у меня вместо тела червивый пень.

– Ничего, – Тесей вновь нахмурился, – потерпи, бывает хуже. Те, кто побывал в твоих руках...

– Их уж не воротишь, а меня прошу развязать. Разговор важный, а мне трудно дышать. Не молод я уже. Ты ведь не боишься, храбрый воин? Развяжи и давай отойдем вон за ту скалу. Друг, который знает больше положенного, хуже врага.

Тесей поколебался, вытащил нож и, брезгливо морщась, перерезал веревки. Дамаст сел и вытянул руки перед собой, всплескивая ладонями, будто воду отряхивая.

– Ох-х! Не в обиду тебе будь сказано, но связывать по-настоящему ты не умеешь. Будет время, научу. Ерундовой веревкой в три локтя длиной можно связать так, что кровь очень скоро превращается в простоквашу. Ну ладно, теперь помоги мне подняться. Ну! – он требовательно протянул Тесею короткопалую, с отросшими ногтями руку. Глянул в упор маленькими, напряженно сузившимися глазами.

– Ничего, встанешь как-нибудь, – Тесей зло отпихнул протянутую руку прочь и, не оборачиваясь, зашагал к скале. Дамаст, кряхтя и постанывая, перевалился на живот, поднялся и поплелся следом.

– Эй, помедленней, мне за тобой не поспеть. Вот тут поговорим, зачем далеко ходить. Погоди, что-то я хотел у тебя спросить... Так, мелочь. Анафа... Это она навела вас?

– Да зачем тебе это знать? Ну, она.

– Врешь!.. То есть, прости, я хотел сказать, в это трудно поверить. Она ведь... Что ж вы с ней сделали, чтобы она согласилась?

– Ничего особенного. Не так уж много надобно, чтоб уговорить женщину. Навситой с ней поговорил наедине, она и согласилась. Ей даже понравилось.

– Ничего особенного? – глаза Дамаста мертвенно расширились, заросшее рыжей щетиной лицо скривила судорожная усмешка. – Нет, за ничего особенного она не согласилась бы меня продать. С ней надо было так поговорить, чтоб у нее все нутро встало на дыбы. Так Навситой, значит... Ну ладно, теперь о главном. Так вот, с моими молодцами я встречусь сегодня и прямо здесь, вот на этом месте. Не веришь? А вы тоже здесь будете. Говорить я с ними буду вон там. Видишь дерево? Во-он! Да не там! Выше! Еще выше! Еще выше, сопляк!

И уж вроде вовремя успел заметить Тесей, как внезапно сузились и застыли, словно остекленев, только что суетливо бегавшие дамастовы глаза, как мрачно окостенело его лицо. Однако промедлил. То ли боязливым не хотелось показаться, то ли решил, что померещилось. Страшно и хлестко, наотмашь ударил его Дамаст прямо в горло костяшками пальцев, как зверь лапой. Часто он так убивал, изверг. Так и говорил, бывало: глянь, мол, вон туда, и бил потом по выгнувшемуся горлу, с хряском ломал кадык, да так, что и добивать беднягу не надо было. Только, видно, поторопился на сей раз, скользнул удар впустую, однако и то еле удержался Тесей на ногах. Дамаст увидел, что промахнулся, выругался, метнулся в сторону и побежал сперва вверх вдоль ручья, потом перешел его по колено в клокочущей ледяной воде, хохоча и проклиная преследователей. Добрался до массивного, в полтора человеческого роста камня, подпрыгнул, ухватился жадно скрюченными ладонями за его острые края, втягивая с натужным, задыхающимся стоном тело свое наверх. Услыхал вдруг, как тонко засвистела позади тесеева праща, замер. Но камень ударился рядом, только осколки колюче брызнули. Так-то, много зла за Дамастом, но своих он не выдает! Еще чуточку – и спасен Дамаст, вот оно, за этим камнем – спасение, уйдет он к себе на перевал, только и видели его, сопляки вислоухие. Хотя нет, они встретятся еще. И тогда держитесь. Каждого – лично, своею рукой, и не торопясь. А уж с этим Навситоем будет разговор отдельный и долгий...

Второй камень тяжело угодил ему в шею ниже темени. Дамаст дернулся, с криком разжал руки, рухнул вниз. Тут же вскочил, но прежде чем что-либо успел, настиг его третий камень, свалил с ног. Тотчас две стрелы – Навситоя и Алопа – вошли одна в плечо, другая в бедро. Он даже боли не почувствовал. Просто понял – не уйти. Сел и закрыл голову руками. Били его крепко, и не столько со злости, сколько с досады. Едва не упустили пса проклятого. А с досады больней бьют, чем со злости. Глядишь, убили бы, если б не Тесей, хоть ему досадней всех и было.

– Довольно, – говорит он взопревшим от усердия воинам. Убивать его мы не будем. Не наше это дело.

– И то верно, – соглашаются с ним, хоть и неохотно. – Наше дело в город его приволочь.

– Тоже нет, – Тесей качает головой и странно улыбается, – и в город мы его не поведем. Здесь его оставим.

Все словно не верят услышанному, даже у полумертвого Дамаста веки как будто затрепетали.

– Что-то мне сегодня, Тесей, не до шуток, – хмуро говорит ему верзила Навситой. – Может, я не понял чего?

– А что тут понимать. В город Дамаст не пойдет, я сказал. И убивать мы его не будем. Сам он себя убьет, вот что я сказал. Прямо здесь. Ты ведь меня слышишь, Дамаст? Сам – себя. Ты же сам говорил: упал Дамаст со скалы. Вот и упади взаправду. Пусть по-твоему будет. Вон с той скалы. Ты глянь на нее, Дамаст, не бойся, я тебя в горло не ударю.

Глянул бы Дамаст, да головы не повернешь. Хотя какой резон головой вертеть, нет теперь у него выбора. Да хоть бы и живым оставили, ведь жить-то ему всего-то до темноты, а там сожрут его волки и костей не оставят. Куда от них денешься с перебитыми ногами. А в город? Тут тоже ясно. Привяжут за ноги к лошади и – волоком по улицам затылком булыжники считать. Счастье – это когда тебе из семи зол меньшее выпадает. Оно и выпало. Так что получается – счастлив Дамаст!

Верзила Навситой все еще хмурится. Охота ему протащить злодея по главной улице, лихо осадить коня, кинуть к ногам царя афинского красный, обглоданный камнями шматок! Чтоб все по справедливости.

Дамаст поднялся наконец на ноги. Боль такая, что дышать трудно, а еще ведь на скалу карабкаться. Остановился передохнуть. Не вышло – огрели кнутом через всю спину, словно ушат кипятку плеснули меж лопаток. Оно и правильно: оказали тебе милость, так ты уж поторопись, не гневи добрых людей.

Вот он и край скалы. Отсюда донизу две сотни локтей, а то и больше. Не так высоко для птицы, но чтоб дух из себя вышибить хватит вполне. Внизу – камни. Это лучше, чем колючий и жесткий горный кустарник, который раздерет тело в красные клочья. Впрочем, вниз глядеть не нужно, успеешь наглядеться, пока лететь будешь. Стало быть, это и есть конец его, даже могилы не будет...

– Все? Теперь прыгай! Или помочь тебе?

– Нет, благодарствую, – у Дамаста хватило сил усмехнуться.

– Ну так прыгай! – старается Тесей говорить твердо, злостью себя распаляет, и со стороны собою любоваться пытается, и о славе грядущей думает, а не выходит. Мерзко. Словно в жажде выпил разом полковша, а вода – тухлая. Да и не только у него так. Вон даже верзила Навситой в сторону смотрит, будто высмотрел что-то вдалеке.

Дамаст снова кивнул. Нету смерти, есть только страх, боль и рвущая напоследок сердце тоска. Ладно, сейчас кончится все, сейчас он все узнает, как оно там, сейчас... Тем лучше! Он неторопливо и деловито, будто делал давно знакомое дело, отошел от края скалы шагов на десять, сцепил руки на груди и, давя в себе боль, побежал обратно, к краю. Не споткнуться бы только, глупо будет... У самого края закрыл глаза, взревел страшным голосом и скакнул вниз.

Как он летел вниз, того никто не видел, не слышно было и удара тела о камни. Странно, что крик оборвался очень уж быстро. Голос умер раньше тела. Лишь несколько мгновений спустя Тесей подошел к краю и глянул вниз. Не сразу разглядел он распластанное тело среди серых, заросших травой камней. Вслед за ним подошли другие.

... – Ну вот и кончился Дамаст, – сказал Навситой с дрожащей, словно виноватой улыбкой. – Хотя по мне лучше было бы его в город. Чтоб уж все по закону. –И вопросительно поворотился к Тесею. Может, объяснит, отчего это он вдруг так. Неужто душегуба пожалел?

Тесей промолчал. Хоть и не сожалел о совершенном, а не понимал, для чего совершил. Потому, должно быть, и понять не силился, дабы ненароком не пожалеть. Может, и прав Дамаст, нету на свете героев…

Царь критский

…ибо царь есть тот, кому даровано законное право полагать себя владыкою, судеб и не считаться при том душевнобольным…

Из записок Дедала Афинского

Минос, царь критский, сидел, обхватив голову руками, чуть раскачиваясь, словно обдумывая что-то. На вошедших даже не глянул. Чтобы привлечь внимание, Тесей шумно вздохнул и нетерпеливо шевельнулся, однако сопровождающий, плосколицый нубиец, предостерегающе прикоснулся к нему локтем и вместе с тем едва заметно кивнул.

Тесей ясно видел сцепившиеся, нервно вздрагивающие пальцы великого царя, худую, узловатую шею с пульсирующей жилкой. Этот старик в белоснежном хитоне, украшенном золотой брошью в виде бычьей головы с рубиновыми глазками, сгорбившийся в кресле в форме выгнутого дубового листа, и есть грозный царь Минос? Плешивая, с редкими космами волос голова украшена венцом из серебряных крокусов. Снять с него венец, убрать из-под него трон, – ни дать ни взять дрянной портовый попрошайка, беззубый и слезливый.

Минос меж тем, словно услышав его, поднял голову и в притворном удивлении вскинул бесцветные брови.

– А. так ты, значит, и есть Тесей, доблестный афинянин! – уголок его рта приподнялся вверх, что должно было означать доброжелательную улыбку. – Давно хотел встретиться, да все не удавалось.

Царя явно развеселил ошарашенный вид вошедшего. У Тесея действительно кружилась голова после долгих блужданий по коридорам, сужающимся и расширяющимся галереям, колоннадам, колодцам, спускам и подъемам, лестницам, закоулкам, то темным, то залитым светом.

Здесь, в небольшом округлом зале было светло, хотя и не было ни одного окна, свет, очевидно, проникал через незримые световые проемы в потолке, отражался от выложенного золоченой мозаикой пола. Казалось, он где-то уже видел эту комнату со скользящими золотыми бликами, дымчатую водяную пыль фонтана, бьющего между рогами медного быка с маленькой девочкой, танцующей на его спине, собаку с вытянутой оскаленной мордой и короткой, сально блестящей шерстью, этот трон с вздыбленными над ним двумя скрещенными двойными секирами – символом Лабиринта и восково-бледного старика.

Тесей почтительно отступил, искоса глянул на сопящего за спиной нубийца и склонился в поклоне.

– Здравствуй и радуйся, великий царь, – выдавил он из себя и поразился, как сдавленно и сипло, и вместе с тем гулко, словно откуда-то со стороны, прозвучал его голос.

– Радуюсь, радуюсь, – Минос кисло сморщился, но тут же вернул лицу прежнее подобие радушия. – И я тебя столь же приветствую, храбрый Тесей, истребитель разбойников.

– Великий царь преувеличивает мои скромные...

– Ну, ну. А вообще, это даже приятно, когда герой к тому же еще и скромен. Это нынче редкость... Так ты ступай себе, Нуб, – он как-то странно, по-особому кивнул темнокожему стражнику и тот бесшумно удалился, вновь незаметно, по-свойски прикоснувшись к нему локтем...

– Так вот я говорю, стражникам надо видеть иногда царей, а царям – своих стражников. Я прав?

Тесей неопределенно кивнул, не зная, что ответить.

– Вот и хорошо. – Минос коротко рассмеялся. – Я в самом деле много слышал о тебе. Даже если молва что-то и преувеличивает, это не беда. Преувеличенная слава, даже дурная слава – лучше, чем безвестность. Победа над Дамастом-растягивателем это кое-что. Честное слово, я был в восторге, когда мне рассказали о ней. Н-да... У меня ведь к этому типу свои счеты. – Минос вдруг болезненно скривил лицо. – Мой сын, Андрогей, если ты знаешь, безвестно пропал где-то в тех краях. Я даже не знаю, где его могила... Некоторые говорят, это тоже дело рук Дамаста, будь он проклят. И поступить с мерзавцем так, как он обходился с жертвами – это ли не стоящее дело! Распять его на том самом ложе, на котором он... Ты, кажется, что-то хотел сказать?

– Только то, что все это было не совсем так...

– Вот как?! И как же это было? – разочарованно и даже раздраженно спросил Минос. – Только не очень длинно.

– Разбойник Дамаст-Растягиватель был сброшен со скалы. – Тесей нахмурился, точно вспомнив нечто тяготящее душу. – А его люди...

– М-м, тоже недурно. Со скалы. Но знаешь, распять на ложе – все-таки лучше. Мой тебе совет: если о тебе сложили красивую сказку, не опровергай её. Молва все равно переврет по-своему. Кстати, о домыслах. Воображаю, чего только ты за полтора года службы не наслушался обо мне. Так ведь?

Тесей молча пожал плечами.

– Видишь ли, Тесей, когда беседуешь с царем, тем более великим, как ты сказал, пожимать плечами не надо. Отвечать ясно и коротко.

– Приходилось слышать всякое, великий царь. Да мне-то мало дела до того, что болтают люди. Я считаю, чем меньше интересуешься чужой жизнью, тем меньше будут интересоваться твоей.

– И совершенно правильно считаешь. Но все же интересно узнать, что о тебе болтает сброд. Небось говорят так: мрачный, злобный старик, творец Минотавра, затворник, боящийся собственного отражения в зеркале... Кстати, ты обратил внимание, что во дворце почти нет зеркал?

– Признаться, не обратил. Да и к чему они, эти зеркала.

– Ответ, достойный воина, – Минос усмехнулся и на некоторое время замолчал. – Скажи-ка, Тесей, спросил он вдруг задумчиво, – у тебя есть братья?

– Есть, – удивленно ответил Тесей, – у меня есть брат в Афинах, его зовут Мед, он...

– Хорошо. И ты, конечно, любишь своего брата Меда.

– Разумеется.

– Разумеется? – лицо царя вдруг исказилось. – А почему, собственно, – разумеется? Братьев и сестер непременно надобно любить?

– Да, – не очень уверенно ответил Тесей, пытаясь понять, чего от него хочет этот царственный старичок. – Кого же еще любить, как не родного брата.

– Кого еще? Да кого угодно, милейший! Вот этот пес. – Он кивнул на лениво приподнявшую ухо собаку, – у него, поди целая свора братьев, сестер, племянников. Если кто-нибудь из его собачьей родни вздумает явиться сейчас сюда, что он сделает? Немедля вцепится в горло. И никому не придет в голову его в том упрекнуть. Даже наоборот. Прав он будет? Прав. Ну так в чем дело?

– Так люди ведь не собаки, – Тесей принужденно улыбнулся.

– О да, – царь кивнул, – не собаки. Так вот, ты наверняка уже слышал о моем братце? Только больше не пожимай плечами, как ярмарочный дурачок. Слышал?

– Слышал, – кивнул Тесей, побледнев от обиды, – вы говорите о почтенном господине Радаманте?

– Да нет же! – Минос раздраженно махнул рукой. – Этот почтенный господин Радамант посвятил жизнь пыльным египетским папирусам и глиняным вавилонским скрижалям, спит украдкой с рабынями, полагая, что обрюхатив десяток, он приобщил их к кладезю мудрости восточных царств. Радамант!... Нет, я говорю о другом, о Сарпедоне. Э, не может быть, чтобы ты не слышал! Да ты садись, Тесей, – он кивнул на низкую мраморную скамью, – а то еще чего доброго устанешь... Сам не пойму, почему, но мне хочется рассказать тебе эту историю, очень, кстати, поучительную. Тесей, ты слышал? Я сказал – садись!

И вновь, точно по волшебству, откуда-то из-за колонны появился человек, настолько бесшумно, словно был бесплотен. Кажется, то была женщина. На низком эбеновом столике близ скамьи появился узкогорлый медный кувшин тончайшей работы в виде свернувшейся кольцами змеи, две глубокие чаши, кратера с водой и гора фруктов.

– Итак, Сарпедон, – продолжал Минос, не обращая внимания на слугу. – Мы с ним родились в один день и почти в одно мгновение. Вот это самое «почти» и явилось злополучной занозой, от которой набух этот гнойник, и непонятно, когда он рассосется... Принято было считать, что Сарпедон родился раньше, так во всяком случае, заявила наша с ним матушка, покойная царица критская Велькана. Наш отец, царь Астерий, спорить с нею не стал. Так или иначе все, кругом были убеждены: царем Крита быть Сарпедону. Вслух никто этого, разумеется, не говорил, но уж тем более, не говорил и обратного. Мы были похожи как две капли воды (говорю «были», потому что теперь этого уже сказать нельзя), однако Сарпедон казался едва ли не на голову выше. Странно, но это так. Еще более странно, что, несмотря на полное сходство, Сарпедон был красив как бог, а я – нет. Видно, печальная участь с рождения до смерти быть пасынком престола, пригибала к земле. Видишь ли, по нашим законам престол наследует старший, а все прочие получают лишь то, что из милости им выделит престолонаследник. Иначе говоря – ничего. Итак, отличить нас друг от друга было несложно. Сарпедон был силен и храбр, дважды побывал на войне, воины его обожали. Да что говорить, все обожали Сарпедона! И все, как я сказал, были уверены: вот он, Сарпедон, будущий великий династ Крита и Киклад. Сивиллы пророчили процветание и мир на Крите при грядущем царе, заезжие купцы одаривали его приношениями, слуги открыто заискивали, аэды даже начали было слагать песни.

Убеждены были все, кроме него самого. Даже мизерная возможность того, что этот вот трон может вдруг унаследовать кто-то другой, а не он, не давала ему покоя, просто жгла изнутри. Если кто-то из нас и страдал, то уж во всяком случае не я, которого все воспринимали как забавную игру природы, а он. Не я ненавидел его, а он меня. Причем не утруждая себя скрывать эту ненависть. Это, Тесей, к вопросу о братской любви...

А я? Я был благонамеренным сыном и законопослушным подданным. А что оставалось делать? Безумная мысль оспорить единодушную волю окружающих мне даже не приходила в голову. Вместе с тем я точно знал: под отчей крышей мне жить лишь до воцарения Сарпедона, ибо здравый смысл не вполне лишил меня честолюбия. Быть ходячей восковой куклой царствующего династа мне не желалось. Да и не очень-то это безопасное занятие – быть двойником царствующей особы. Все, чего я желал, это безбедное независимое существование, желательно вдалеке от Кноса и даже вообще от Крита. С другой стороны я не имел пристрастия ратным делам, как Сарпедон, или к египетским и вавилонским закорючкам, как Радамант. Более всего меня привлекала морская торговля. Финикийские купцы были моим всегдашним окружением, а их корабли – неутолимой страстью. До сих пор испытываю сладкую дрожь при виде корабля или вдыхая запах дегтя, смолы, влажной древесины... Я просто бредил новыми землями в Вечерних морях, о которых мне рассказывали финикияне, мечтал самолично основать новую колонию, назвать своим именем... Отец не одобрял моего увлечения, говорил, что финикияне лукавы, с ними надобно держать ухо востро, но я все пропускал мимо ушей, ибо считал себя временным жильцом под этими сводами, а стезя морехода, открывателя земель и купца, воспаляла мое воображение. Что до финикийцев, то они, конечно, лукавы, но отнюдь не более, чем мои соотечественники. Впрочем, отец был не слишком настойчив в своих увещеваниях, потому не хуже меня понимал, в Кносе мне все равно не жить. А каким именно образом мне покинуть Кнос, – в конце концов, не все ли равно. Так бы и случилось, если б не Пасифайя... Она была невестой Сарпедона, единственной дочерью пергамского купца, дальнего родственника нашей матушки, первой красавицей Крита, как все в один голос утверждали.

(Она действительно была красива, но воспринимал я её не более чем мраморную статую, украшенную шафрановыми венками.

Судьбы людские движимы великими страстями и помыслами, скажут иные. Увы, за всю жизнь не видывал я ни одной великой страсти, да и помысла. Страсти и помыслы портового нищего мало чем отличаются от оных у венценосных особ. Пасифайя была заурядна, столь же заурядна была тоскливая тяга к её телу, спрессованная гнетом недоступности.)

Вскоре Пасифайя с челядью переселилась во внутренний флигель царского дворца, на берегу искусственного озера. Это в общем-то было неслыханной вольностью, добропорядочные незамужние женщины из дома-то не должны были выходить в одиночку, а тут... Дворец очень скоро заполнился какой-то несусветной швалью – музыкантами, танцовщицами из пафосского святилища, поэтами, фокусниками, прорицательницами. Хорошего в этом было мало, но никто не осмеливался сказать слова, ибо матушка наша была прямо-таки в восторге от этакой жизни, сама порою отплясывала с налакавшимися фиадами, несмотря на полноту и одышку. А Сарпедону было все равно, он, похоже, и невесту свою не слишком замечал, хоть и наведывался во флигелек почти еженощно... Тесей, не сиди как истукан. Все, что поставлено на стол, поставлено не для красоты, уверяю тебя. Налей заодно и мне. Это кипрское вино, его можно не разбавлять...

(Меня эти ночные оргии мало привлекали, вернее сказать, не привлекали вовсе, но некая бесстыдная, порочная слабость порой брала свое. Я то убеждал себя, что хожу на них из-за того, что не хочу отставать от брата, то ссылался на скуку и бессонницу, то готов был признаться в собственной порочности и сладострастии. Пока однажды не понял, что хожу туда, на поляну в глухом, отдаленном уголке сада, по одной единственной причине: из-за Пасифайи. И именно оттого, что ни на миг не сомневался – стоит мне захотеть, она будет моей. И дело тут не только в её порочности и любвеобилии. Я понял тогда, что мучает, оказывается, не недостижимое, а как раз вполне достижимое. Это было нечто вроде горячки, мучительной и непродолжительной... Плоть не задает вопросов и не отвечает на них. Она не прислушивается к доводам разума, ибо не подвластна ему.)

И вот случилось-таки то, что давно уже можно было предугадать. То была заурядная ночная попойка на нижней, нависшей над морем террасе сада, пришли музыканты, танцовщицы, привели даже какую-то жуткого вида ручную пантеру. Сарпедон был изрядно пьян, хотя я, право, не помню, много ль он выпил. И вот в самый разгар он вдруг громко, так, чтоб непременно все слышали, сказал, что, мол, к сожалению, он принужден всех оставить, потому что его давно уже ожидает невеста. Он встал со скамьи, его сильно качнуло, он даже едва не упал, причем, прямо на меня. И тут я сказал... «Сарпедон, не надо бы тебе никуда ходить, тем более, к невесте. Останься тут, а к Пасифайе, если ты не против, могу пойти я. Уверяю, она спросонок не заметит. А ежели и заметит, возражать не станет...» Вот что я сказал, слово в слово.

Что произошло дальше, – в общем-то ясно без слов. Сарпедон побелел, словно из него разом выпустили кровь, хмель из него выветрился, если он вообще в нем был, этот хмель. Он ударил меня по лицу... кажется, два раза, хотел схватить за горло. Я попытался было что-то ему объяснить, а потом понял, что это бесполезно. Главное, никто не пытался нас разнять, все точно окаменели. Хотя вообще-то потасовки и даже поножовщина на этих застольях были делом вполне заурядным... Тесей, это, в конце концов, неучтиво, сидеть подобно истукану, демонстрируя твердокаменную трезвость! Если тебе не по нраву вино, я велю принести другое... Вот так-то лучше. Налей и мне.

Минос быстро, словно боясь, что его опередят, принял чашу. Пил торопливо, шумно, захлебываясь, словно в судороге. Допив чашу до дна, он в изнеможении перевел дух, вытер ладонью подбородок и некоторое время мочал, сидел, откинувшись в кресле, тяжело, со всхрапыванием дыша. Затем словно очнулся, глянул мутным, бессмысленным взглядом, пока окончательно не пришел в себя.

–... Итак, Сарпедон натурально разыграл сцену пламенной ревности. Настолько натурально, что я почти поверил в истинность чувств. Задыхающимся голосом он велел мне идти следом за ним, и сам, не оборачиваясь, пошел вниз, на морской берег.

(Я двинулся вслед покорно, как баран. Воистину, как баран! Потом мной овладел страх, ледяной, сковывающий страх, да такой, что я всерьез возмечтал о том, чтобы вдруг случайно оступиться, упасть вниз с кручи, сломать, допустим, ногу, или еще что-нибудь, лишь бы не произошло того, что неминуемо должно было произойти на берегу. Я бы, возможно, так и поступил, ежели б надеялся, что это может хоть как-то помочь. К счастью, никогда после мне не доводилось испытывать столь постыдно явного страха смерти.)

Когда мы спустились на берег, мне стало окончательно ясно, что никакой ревности близко не было. Сарпедон был спокоен как никогда. Он просто вознамерился меня зарезать, спокойно, с сопящей деловитостью подпаска. На берегу не было ни души, видно, он об этом позаботился, потому не было нужды продолжать играть в оскорбленного жениха.

Сарпедон протянул мне нож. Вот он, кстати, – Минос отстегнул с пояса и небрежно бросил на столик нож с длинным лезвием в виде ивового листа и выгнутой костяной рукоятью, – как видишь, я с ним с тех пор не расстаюсь. «Ты мой брат, – сказал он мне, – но на братскую нежность тебе рассчитывать не стоит. Что-то в этом роде. То, что мне не стоит рассчитывать на братскую нежность, он мог не говорить, это было ясно без всяких слов, достаточно было глянуть в его глаза.

Я знал, что Сарпедон прекрасно владеет оружием. Он был едва ли не лучший лучник на Крите, пращей владел не хуже заправского охотника, прекрасно водил боевую колесницу, с завидной ловкостью управлялся с тяжелым египетским серповидным мечом, а кинжал мог метнуть назад, не оборачиваясь, без промаха, просто на звук.

А я... Нет, кое-какой опыт я, конечно, имел. Более всего я был обязан в этом отношении одному финикийцу по имени Телефа, это довольно известный мореход, ты о нем, наверняка слышал, он доплывал до Вечного моря за Геракловыми столпами, на его счету не менее пяти открытых финикийских колоний на островах и на Большой земле. Так вот, этот самый Телефа был, как мне кажется, не только путешественником и открывателем. Он не любил много болтать, но все были убеждены, что в свое время Телефа немало потрудился на ниве морского разбоя. Он был по-своему ко мне привязан, ну и кое-чему обучил. Так, на всякий случай. Пять-шесть выпадов, которые он считал неотразимыми, и которые были, увы, вполне отразимы, да еще для такого мастера своего дела, каким был Сарпедон. Так что шансов у меня не было никаких. Единственное, что могло вселить какую-то надежду, было то, что Сарпедон-то считал меня полным неумехой, а я все же кое-что знал.

(Я взял нож из его рук нарочито опасливо, точно боясь случайно порезаться, взял чисто по-женски, оттопырив в сторону мизинец. Искоса глянув на Сарпедона, я увидел, что тот презрительно улыбается. Стало быть, поверил.)

«Начали?», – сказал он мне. Я кивнул удрученно и покорно и, продолжая разыгрывать роль неумелого сопляка, встал не боком, как положено в таких случаях, а напрямую, лицом, воинственно раскорячившись и выпятив челюсть. Сарпедон хотел было что-то сказать по этому поводу, но тут я сделал тот самый «неотразимый» выпад. Сарпедон успел увернуться, но мой нож полоснул-таки ему по руке выше кисти.

«Ну-ка, щенок, попробуй еще раз!» – Сарпедон улыбался так же презрительно, но уже нечто вроде опаски мелькнуло в его глазах. Более ломать комедию уже не имело смысла. Я закричал и, размахивая ножом, снова бросился на Сарпедона. На сей раз он был наготове, нож в считанные мгновения вылетел у меня из руки и упал ему под ноги. Он наступил на него и вновь улыбнулся. Чудес не бывает.

Сарпедон медлил, похоже, ему было нелегко взять да прирезать обезоруженного, да к тому же, как ни говори, единоутробного братца, и это его бесило. И тогда я, плохо соображая, что делаю, снял с шеи вот эту штуку. – Минос кивком указал на брошь в виде бычьей головы. – Тогда она была на цепочке, нечто вроде медальона. Цепочка сломалась, как раз в ту ночь. У Сарпедона был такой же, наша мать когда-то подарила их нам обоим на счастье...

«Минос, я ведь уже сказал тебе, – Сарпедон с трудом переводил дух и покачивал головой, – о братских чувствах говорить не стоит...»

Однако я, мыча, как глухонемой или идиот, все протягивал ему материнский амулет, словно в безумной надежде разжалобить убийцу. «Брось! – вдруг пронзительно закричал Сарпедон, бледнея, – брось эту дурацкую игрушку, трус, дерьмо...»

Я страдальчески взвыл, заломил, точно в мольбе, руки и вдруг что было сил наотмашь хлестнул Сарпедона по лицу маменькиным подарком. Как видишь, штука тяжелая, ежели б я попал ему в висок, так, пожалуй, и убил бы наповал. Однако я угодил ниже, по скуле. Удар был что надо. Сарпедон отшатнулся, едва не упал, я тотчас кинулся ему под ноги, успел схватить с земли нож. Мы ударили друг друга почти одновременно, он меня сверху вниз, я его – снизу вверх. Но на сей раз ему повезло меньше, его нож только слегка скользнул по моей шее, содрал лоскут кожи, я же полоснул ему прямо по лицу. От подбородка до брови. (С этого момента мы навсегда перестали быть близнецами.) Кровь залила ему глаза, он взвыл от боли и ярости. Не помня себя я изо всех сил толкнул его в грудь, причем почему-то не ножом, про который, видно, просто забыл, а просто рукой, он потерял равновесие и кубарем скатился вниз, прямо на берег. Однако тут же вскочил и метнул в меня нож, не попал, я швырнул в него камнем, и тоже, кажется, не попал.

И тут сверху, со стороны сада послышались крики, замелькали факелы. Потом появились люди. То был отец, его брат, ничего не соображавший спросонок, слуги. Даже какие-то посторонние люди. Матери не было. В общем-то, произошло то, о чем несколько мгновений назад я мог лишь молить судьбу, но когда это все же случилось, честное слово, я был в ярости. Все мое нутро требовало продолжения драки. Кровь, и чужая, и моя собственная, лишила меня на какое-то время рассудка.

«Вяжите их, – кричал отец. Я никогда, ни до, ни после не видел его в таком бешенстве, – обоих вяжите!»

Вязать нас, конечно, не вязали, обезоружили и держали обоих за руки. Потом потащили наверх, к саду, Сарпедон выкрикивал что-то, вырывался, а мной овладело деревянное равнодушие, а потом – припадок безумного смеха.

Меня ввели в маленькую комнату наверху, там смазали и перевязали кровоточащую шею и заперли на засов. До утра было еще достаточно времени. Воистину, то была удивительная ночь. Жизнь, которую я прожил, не назовешь спокойной и размеренной, но таких ночей у меня, благодарение богам, больше не бывало. Мне было совершенно ясно, что та, прежняя моя жизнь безвозвратно кончилась, вернее, её кончили за меня, и не стоит даже пытаться её воротить назад.

Я был твердо убежден: во всем, что приключилось на берегу, виновным буду я и никто другой. В тот момент я горько сожалел, что не дал себя спокойно зарезать Сарпедону. Теперь я стану проклятием рода, Сарпедон будет желать моей смерти уже не тайно, а явно, ибо желание сие будет законным и необходимым. Я был близок к безумию, настолько, что уже явственно ощущал эту близость. Скорая смерть и безумие стояли над моим изголовьем рука об руку. Спасла меня от этой напасти, как ни странно, моя мать.

Царица Велькана удостоила меня посещением когда уже начало светать. Причем, её я мог ожидать менее всего. Видно было, что она не ложилась в ту ночь, была возбуждена, от нее явно попахивало вином, а на платье были следы крови, видно, она врачевала раны своего любимца. Впрочем, зная характер матушки, не могу сказать с уверенностью.

Не решаюсь даже приблизительно воспроизвести все то, что она мне тогда высказала прямо с порога. Слова «выродок», «братоубийца», «никчемная тварь» – это наиболее членораздельное и осмысленное из того, что она произнесла. Прочее не поддается словесной передаче. Когда я слышу теперь слово «ненависть», я вижу лицо своей матушки, обращенное на меня. Во всем мире моя мать любила только одного человека – Сарпедона. Когда-то её разрывало между любовью к одному из сыновей и необходимостью любить обоих. Худшую ненависть порождает вынужденная любовь. Как у всякого недоброго человека, любовь у нее должна была быть непременно уравновешена ненавистью. Я не успел проронить ни единого слова, ибо она говорила без умолку, да и не видел я никакого смысла что-либо говорить; возражать фанатику – что может быть бесполезнее. Зачем она приходила? Не знаю, видно, просто не в силах была удержаться. Но повторю еще раз: нежданное появление в тот день моей матери, возможно, спасло меня от безумия – я вдруг ощутил вкус жизни и прилив сил. Ничто так не подстегивает жизнь, как ощущение чужой ненависти к себе. Когда она выговорилась и ушла, я немедленно лег, повернулся на бок и почти сразу же заснул, причем спал отменно, и даже, кажется, с приятными сновидениями.

А потом был следующий день, но начался он для меня поздно вечером, потому что я проспал, не просыпаясь, дотемна. Меня, как осужденного, привели в зал. В зале были отец, мать, ничего не понимающий, как всегда, Радамант, несколько слуг, два писца с тростниковыми палочками за ушами и. Потом ввели Сарпедона. На него страшно было смотреть, голова его была перевязана, правая половина лица, левая же невообразимо распухла.

Все долго молчали, наконец отец заговорил, долго и малопонятно. Что-то о городе, о стране, о море, о врагах, которые не дремлют, о союзниках, которым веры на грош.

Я же и не силился понять, какое вся эта галиматья имеет отношение ко мне. Наконец он перешел, как мне показалось, к сути – речь зашла о страшном грехе зависти и междоусобицы, что, мол, нету страшнее врага, чем неверный друг, того пуще – брат. То, что при этом все, кроме Сарпедона, смотрели на меня, казалось мне совершенно естественным. В том, что я буду проклят, я не сомневался. Меня интересовало лишь, что за этим проклятием последует. Единственное, что показалось странным, так это поведение матушки. Царица точно окаменела. Признаться, на какое-то мгновение мне даже пришла в голову нелепая мысль, что царицу одолели материнские чувства.

Астерий повернулся к Сарпедону и произнес нечто вроде следующего:

«Едва не произошло страшное преступление. Вернее, оно произошло: брат обнажил нож на единоутробного брата. Обнажил не в гневе, не в ослеплении, а в подлом желании возвыситься. Обнажил тот, кто уже и так был возвышен. Тщеславная гордыня взяла верх над разумом. Если бы это Минос поднял руку на брата, раздосадованный своею обойденностью и приниженностью, я бы, клянусь, сурово покарал его, но в душе понял бы. Но это сделал ты, Сарпедон, ты, который вдосталь хлебнул милости моей, просто-таки купался в благосклонности, которому уже почти напрямую было обещано царство Критское. Если ты, еще не будучи властителем, способен на братоубийство, то что с тобою станет, когда ты возьмешь наконец то, что подвигло тебя на преступление? Если ты сейчас, в блаженной юности, не великодушен, а злобен и мелочен, не благороден, а вероломен, так что с тобою станет, когда старость со всеми её пороками возьмет свое? Мне страшно об этом подумать. Так вот, именно сегодня я хотел объявить всем, что, подчиняюсь воле времени и ухожу от престола критского. Наследником престола а полагал объявить тебя, сын мой Сарпедон. Клянусь, это так. Но то, что случилось на берегу вчера ночью, переменило все, ибо не враг я народу своему. И не враг себе, потому что не пощадивший брата пощадит ли отца? Да и мать не пощадит, ты слышишь меня, Велькана? И мать не пощадит!

Итак, Сарпедон, сын мой, услышь мою волю. Я не отрекаюсь от тебя, но ты завтра же, слышишь – завтра же! – навсегда покинешь Кнос. Ты отправишься в Кидонию. Там тебе будет не голодно, но покинуть её тебе будет дозволено лишь через десять лет. Можно покинуть и раньше, но это значит, Сарпедон, тебе придется оставить Крит, причем навсегда...»

Он говорил еще много, но я, признаться, плохо запомнил – о том, что в Кидонию он сможет взять с собою не более пяти слуг, что будет, разумеется, должная охрана, о том, что кидоняне будут оповещены об этом до его прибытия, а уж как они его примут, – зависит от него самого... Но я, как ты сам понимаешь, внимал ему уже не слишком внимательно.

Царица выслушала супруга в молчании, даже не шевельнулась, похоже, была уже во все предварительно посвящена. Столь же недвижим и мрачен был мой брат. Когда отец заговорил о том, что он все еще верит, что мир и согласие все же рано или поздно... Сарпедон внезапно и резко перебил его, спросив, сам ли он вправе выбрать себе пятерых слуг и охрану, или же это угодно будет сделать верховному владыке. Отец побелел от гнева и сказал, что уже обо всем распорядился. После чего Сарпедон холодно поклонился и вышел прочь. На этом, кажется, весь разговор и закончился, потому что отец и мне тотчас велел уйти.

– А теперь вообрази, что произошло. – Минос вновь взял чашу, сделал несколько жадных глотков, – вообрази, Я – царь критский! Ха! С таким же успехом можно было объявить меня богом морей и столкнуть со скалы в море: вот твое царство, радуйся, царствуй и повелевай! Очень скоро, как и в ночь накануне, ко мне пожаловала матушка. Правда, на сей раз она была спокойна, почти приветлива. Первым делом она сообщила мне, что от души меня жалеет, потому как я, какой ни есть, а все же сын ей. И ей больно видеть, какую напасть на меня навлекло необдуманное решение отца. Вернее, пока еще не навлекло, но может навлечь. «Ну разве ты царь, – говорила она мне ласково и увещевающе, – это ведь даже не смешно». Сказав все это и еще много чего в таком же духе, матушка ушла, так и не выслушав, что я сам думаю по этому поводу.

К тому же мать была права. Царь Минос – даже и не смешно. Так оно и было. У меня не было ничего из пестрого изобилия предметов и понятий, из коих получается то бесформенное и бестелесное, что зовется властью. Не было друзей, сторонников, союзников, подданных, воинов, налогоплательщиков, сборщиков податей, рабов, наложниц, слуг. Меня обволокло бездонное слово «одиночество». Когда ты сохнешь по сисястой бабенке и тебе не с кем поделиться переживаниями, это зовется одиночеством. Когда ты остался один в горах, впереди ни огонька, скоро наступит ночь и неподалеку слышен волчий вой, тоже зовется одиночеством. Есть разница? Так вот, у меня было нечто второе. Там, на берегу, у меня была возможность хоть как-то постоять за себя. А в той проклятой комнате у меня такой возможности уже не было. Я вновь ощутил вкрадчивую поступь безумия. Комната показалась мне невыносимой. Надо было или выйти из нее или сдохнуть от тоски. Я решил выйти.

* * *

– ... Итак, я выбрался из комнаты. Ко мне, как оказалось, был приставлен страж. Это было даже кстати, я забрал у своего стража меч, он даже не пикнул, пожелал ему доброй ночи, прошел на цыпочках по галерее и через окно выбрался в сад. Тогда я не думал ни о чем, вернее, убеждал себя, что не знаю, куда я направляюсь. Лишь обнаружив себя у порога домика на берегу искусственного озера, я осознал, куда я иду. То было жилище Пасифайи...

За дверью была крохотная комната. Там были два презабавных существа – маленькая серебристо-серая обезьянка и карлик. Карлик тоже какой-то серебристо-серый. Оба были в малиновых шапочках и ярко-зеленых плащах. Оба никак не отреагировали на мое появление.

Я прошел мимо них, как призрак, и толкнул следующую дверь. Сделав это, я вспомнил, что уже бессчетное число раз переступал этот порог в запретном уголке воображения...

То была, пожалуй, самая красивая комната во всем царском дворце Этакая благоуханная шкатулка для украшений. Все прочие, в том числе и опочивальня царицы Вельканы, выглядели рядом с ней не более чем комнатами для прислуги. Какие-то разноцветные фрески, украшения. Одна стена, помнится, была лазурно-синей – море, сказочные корабли и пляшущие священные дельфины. Другая – ослепительно желтая. На ней – огромный бык, но не наш, критский черный бык, а египетский, золотой бык Хапи с месяцеподобными рогами.

Она не спала, и, похоже, совсем не удивилась моему приходу. Я подумал было, что она приняла меня за брата. Но Пасифайя, привстав на ложе, странно улыбнулась и сказала: «Смелее, Минос, смелее...»

То была горячая добыча победителя. И я воспользовался ею с нарочитой грубостью и незатейливостью солдата. Мысль о том, что эта воспаленная плоть еще вчера трепетала в руках моего обидчика, удваивала силы. Я не ждал сопротивления, но втайне желал его.

Но Пасифайя была покорна, податлива и как-то насмешливо бесстыдна. её нарочитая изобретательность в деле любви более походила не на страсть, а на увлеченную и опасную игру. Да ей никакого искусства и не требовалось. Сладострастный спазм охватывал меня при одном лишь звуке её голоса. И тем не менее, она желала быть не покорной, бессловесной добычей, а расчетливым и своевременным перебежчиком.

К утру я непонятно для чего спросил её, ждала ли она меня сегодня или нет. Если нет, то почему не заперла дверь? Или она ожидала моего брата? её ответ разочаровал меня.

«Что ты придешь рано или поздно, я знала. Для этого не нужно быть прорицательницей, достаточно было раз взглянуть на тебя. А я поглядывала и не раз. Что именно сегодня? – тут она пожала плечами. – Нет, не знала. Откуда мне знать. Брата твоего я сегодня не ждала. Я не жду его уже несколько дней. Кроме того, его уже с вечера нет во дворце. И, пожалуй, уже не будет никогда. Так что можешь не прислушиваться к шагам. А дверь я не запираю никогда. Мне так спокойней. Кроме того у меня есть страж, как ты видел».

«Ты имеешь в виду обезьянку?»

«Нет, я имею в виду карлика. Смеяться над ним не стоит. Дада владеет кинжалом, как бог, если, конечно, боги владеют кинжалами».

«И даже лучше моего брата?»

«Для Дады нет разницы, что ты, что Сарпедон».

Надо сказать, это была чистейшая правда, я в этом не раз убеждался. Пасифайя вообще никогда не лгала. Не от избытка честности, просто не видела в этом надобности.

До того дня я был убежден: стоит мне разок переспать с нею, как наваждение рассеется. Даже уходя от нее тогда, я продолжал так думать. Я говорил себе: «Теперь я свободен». Не слишком, однако, уверенно. Если человека тянет неизведанное, глупо надеяться, что, изведав, он исцелится от тяги. Искушение, если это искушение, а не любопытство, может быть вытеснено лишь более сильным искушением.

От Пасифайи я воротился уже почти днем, причем почти не таясь. Страж мой столь же бдительно стоял у двери.

Вскоре я узнал, что Сарпедон действительно с вечера покинул Кнос. Причем, совершенно один, не взяв с собою никого. Известие это не вызвало радости. Только круглый дурак мог не понять, что этим дело не кончится. Скорее, лишь начинается. Так и оказалось...

(... Итак, человек, который всю жизнь мечтал о престоле и о причудах власти, оказался изгнанником. Царем же стал тот, кто о царской власти не помышлял. Я бы все простил брату, воротил бы его в Кнос, дал бы ему все, о чем он вожделел. Если бы... Если бы хоть на мгновение мог вообразить, что он не постарается меня тут же прикончить. Потому я и стал царем критским. И являюсь им по сию пору все по той же причине. Но я как не хотел им быть, так и не хочу по сей день. Наверное, в это невозможно поверить, но это так.)

Не прошло и десятка дней, как начался мятеж кидонов. Ты, поди, слыхивал об этом безумии, которое приключилось на Крите тридцать с лишним лет назад. Казалось, кидоны поголовно впали в какое-то бессмысленное неистовство. Они никогда не были образцовыми подданными, но дело тут, думаю, не в желании скинуть с себя длань кносской династии. Я вообще не слишком верю, что мятежом движет желание свободы. Уж поверь мне, я немало повидал мятежей, заговоров

Но я отвлекся. Итак, в считанные дни вся западная оконечность Крита превратилась в пылающую головню. Все наши гарнизоны близ Кидонии были вырезаны с каким-то торжествующим упоением.

Вскоре в Кнос прибыли двое оборванцев из Кидонии. Они вели себя с истеричной наглостью смертников, выкрикивали, что, мол, их повелитель, великий Сарпедон, велел мне немедля прибыть в Кнос босиком, дабы вымолить, если повезет, у него прощение. Полагаю, ежели б я не распорядился тут же на месте удавить их, а отпустил бы с миром, они были бы раздосадованы.

Однако все это ничего не меняло. То, что мятежники не пошли сразу на Кнос, говорило лишь о том, что они решили подготовиться. Хотя долго готовиться они бы не стали, уж кто-кто, а Сарпедон прекрасно знал, что войска как такового в Кносе не было в помине. Полсотни вооруженной дворцовой стражи, вот и все. Все прочее являло собой полуголодный сброд, умеющий лишь красть скот да охотиться за девками. Защищать Кнос было некому.

Астерий, мой отец, как мне показалось, впал в какое-то многозначительное слабоумие, он был убежден, что его решение было верхом мудрости и благостно ожидал, что все как-то разрешится само по себе. Я не пытался его разубеждать, да это бы ничего не изменило. Надо сказать, он всегда был на удивление гармоничен в своей посредственности. Он был банален даже в умении не замечать всю унизительную иллюзорность, условность собственной власти

Но сам предоставить все течению случая я не мог. Бежать было некуда. Продолжать как ни в чем не бывало нежиться с Пасифайей? Я не против острых ощущений но не выношу, когда меня режут.

Я собрал все, что у меня было. Набралось около трехсот человек. Все, что я мог им пообещать, это отдать град Кидонию на их полное разграбление. Это вызвало оживление. Я поклялся всеми богами, что они смогут забрать, все, что успеют схватить. Кто сказал, что армия, ведомая лишь жаждой грабежа, это не армия? Неправда, Тесей, это армия, и она может воевать. Одно условие: нужен хоть какой-то маленький успех с самого начала. Хоть иллюзия. Тогда они будут драться, как львы. В противном случае они разбегутся с завидной быстротой.

Чтобы создать эту иллюзию, я разделил свое воинство на две группы. Из этих трех сотен я выбрал сотню тех, которые хоть чего-то стоили. Я на несколько дней запер их в складах неподалеку от гавани, ничего не объяснив. Правда, кормить распорядился отменно. Затем велел пустить слух, что тех людей обвинили в сговоре с людьми Сарпедона, что их ждет скорый и правый суд, и ежели они невиновны, то их отпустят. Весь акрополь заполнился стенающими домочадцами, ибо люди отлично знают, что невиновных людей не бывает вообще.

Потом я имел беседу с Телефой. Мне нужны были три больших корабля. С мореходами. Но без гребцов, гребцы будут мои. Телефа быстро понял, о чем идет речь, но долго изображал непонимание. Оно и правильно, с чего бы ему, иноземному купцу, влезать в чужие дела. Телефу возможно было только купить, хотя запрашивал он чертовски много. Для того, чтобы отдать ему все то, чего он хотел, надо было оставить Кнос без казны. Но ничего другого не оставалось Это и называется честной торговлей. Короче, мы договорились.

А через два дня войско двинулось в поход. Ночью тех, что были заперты на складах, я отправил на корабли. Они двинулись морем в сторону Кидонии. Прочие же во главе со мной пошли посуху. Всю ночь на кносском ристалище шли празднества, взбесившийся бык растерзал трех танцовщиц, такого на моей памяти еще не было. Все решили, что это дурной знак. И хотя прорицательницы в один голос предвещали победу, все уверились, что беды не миновать.

До сих пор смешно и горько вспоминать тот путь от Кноса до Кидонии. Идти во главе толпы боязливых и голодных оборванцев – небольшое удовольствие. По дороге мои герои с усердием жгли деревни, причем все подряд – и кидонов, и пеласгов, и дорийцев, дабы впредь никому не повадно было строить деревни там, где когда-либо может пройти войско. Я не препятствовал, ибо знал: только таким образом можно было довести эту толпу до Кидонии. Мы шли около сорока дней. Можно было быстрее, но я умышленно не торопился. Корабли шли вдоль берега, заходили в порты, торчали там и усердно мозолили глаза. Мы шли с ними вровень, как тень.

Несколько раз на нас нападали кидоны, Раз они начисто вырезали целый дозор. В отместку мои герои спалили деревню, вырезав поголовно всех. Я не препятствовал. А зачем? Ты бывал на войне, Тесей, знаешь, что войны все примерно одинаковы, плохих войн не бывает.

Лазутчики доносили, что в Кидонии все говорят только о войне. Но вооруженных людей в городе мало. Одно из двух, либо оружие хорошо припрятано, либо, и это вернее всего, у Сарпедона его мало и уповает он лишь на незначительность противника. В городе начинался голод, ибо, когда горожане думают лишь о войне, кладовые опустошаются вдвое быстрей, а заполняются вдвое медленней.

Когда мы добрались наконец до городских стен, помнится, был вечер. На одной из прибрежных дюн я распорядился развести жертвенный костер. В одной из деревень на этот случай прихватили двух телиц и десяток баранов. Я лично – как вождь и жрец – перерезал глотку каждой животине, причем сделал это так проворно, будто всю жизнь только тем и занимался. Самую жирную из телиц обваляли в ячмене, натерли солью и зажгли хворост...

Толпа ревела от восторга, всякий ощущал себя героем, призванным решать судьбу царства. Привели двух пастухов, старика и мальчишку, кто-то вознамерился их тоже принести в жертву великой Бритомартис Диктейской. Я запретил, Бритомартис не терпит человеческих жертв, несчастных пастухов уволокли от костра прочь и зарезали просто так. В ту ночь никто не спал. В Кидонии, надо полагать, тоже.

«Воины! – обратился я к толпе, когда вино возымело действие. – Я хочу сообщить вам нечто радостное. А для воина может быть лишь одна радостная весть – весть о начале войны! Итак, война началась, воины! Все, что было раньше, – лишь мелочная, скучная подготовка к ней. Видите – перед вами город. Там, за городскими стенами, ревут быки, блеют овцы. Это – ваши быки и овцы, они принадлежат вам по праву, и имя этому праву – Война! Найдется ль кто-нибудь, кто рискнет оспаривать незыблемость этого права? Найдется ль кто-нибудь, кто скажет, что это не ваше вино заполняет кувшины и амфоры в погребах горожан, что это не вашим женам и дочерям принадлежат золотые кольца, браслеты и ожерелья, которые до сегодняшнего дня украшали пальцы, запястья и грудь горожанок. А сами они? Разве не для того растили, нежили и кормили дев и жен кидонийских, чтобы их прелести послужили достойной утехой мужественных победителей, славным украшением праздника войны, что грянет сегодня? Будьте же и вы достойны тех даров, что послужат вам сегодня наградой. Сейчас еще не поздно уйти прочь, оставить достойное ремесло воина. Еще есть немного времени. Обещаю не мстить слабым духом, ибо слабость их – уже есть наказание им. Но уж после того, как я скажу слово – «Кидония», будет поздно. Всякий ослушавшийся будет позорно казнен. Потому, поторопитесь, малодушные. Со всеми же прочими да пребудет милость богов. Будьте же тверды! Ибо сострадание к ближнему твоему есть ненависть и презрение к врагу, замыслившему убить его. Сострадающий врагу предает ближнего. Благодарность врага есть проклятие ближнего. Всякий, кто думает иначе, желает вашей погибели. Будьте же яростны в сострадании своем! Лгут те, кто говорит, что воин несвободен, что слепое повиновение есть удел его. Презрение к собственной жизни – вот высшая свобода. Все прочее же – жалкие грезы раба, уснувшего в полдень у навозной кучи. Я дарую вам эту высшую свободу и вы сегодня на пепелищах врага поймёте, сколь сладка она! Лучший мир – победа.»

Я выкрикивал все это высоким, дрожащим голосом, бессвязно и еле слышно. Меня мало кто услышал и еще меньше – понял.

А с утра у городской стены меня уже дожидался Сарпедон. Вернее, не у стены, её просто не было, был лишь опоясывающий город насыпной вал с частоколом. С ним было человек десять, не более. Я двинулся навстречу. Мной тогда овладел изнуряющий страх. И не перед Сарпедоном. Мне пришла тогда в голову мысль, что более всего резонно опасаться стрелы в спину от своих, это так естественно, Однако никто не решился.

– Плохо, любезный братец, плохо, – сказал он мне, широко и даже как-то приветливо улыбаясь. – Я ведь велел тебе прийти одному, а ты притащился с толпой каких-то потных бездельников. Пожалуй, придется тебя наказать, причем прилюдно. Что ж ты молчишь?

– Жду, что мне делать, – ответил я. – Встать на колени или...

– На колени? – Сарпедон глумливо расхохотался. – Нет, на колени не нужно. Моему другу Кениру будет несподручно. Лучше на корточки. Верно ведь, Кенир? – он кивнул колченогому уродливому верзиле и тот с готовностью радостно осклабился. – Да ты не дрожи, это, говорят, не так уж больно. Зато потом – свободен, как птица. Подмоешься в ручейке и лети куда душе угодно. Я дарю тебе жизнь и возможность унести ноги из Кноса. В утешение можешь забрать с собой шлюху Пасифайю. Она, кстати, беременна, так что тебе и трудиться не придётся...

Он говорил, с кем-то перемигиваясь и пересмеиваясь, но я плохо помню, что он сказал. Я смотрел мимо него, в сторону гавани. Вечером в неё вошли корабли Телефы. Именно в тот момент они должны были, по моим расчётам, выбраться из трюмов и первым делом захватить сторожевую башню. Дым над гаванью – знак того, что башня захвачена.

– Ты хочешь меня разозлить? Напрасно. Лучше обернись назад, На гавань. Что ты там видишь? Дым. Это горит кунжутное масло на вершине сторожевой башни. Ты, кажется, все еще не понял. Это означает, любезный брат мой, что Кидонии больше нет и Сарпедона больше нет. Потому я на тебя не сержусь, разумно ли гневаться на покойника, к тому же родного брата? Что касается беременной шлюхи, то...

Договорить я не успел, Сарпедон быстро обернулся назад и все понял. Его лицо жутко исказилось, он бросился было на меня, но тотчас остановился на полпути. Толпа за моею спиной глухо заволновалась.

– Кидо-ния! – пронзительно закричал я, указывая мечом в сторону города. – Кидония!!!

Толпа взревела, с восторженным исступлением выкрикивая имя ненавистного города.

Сарпедон со своими людьми ринулся было обратно, но у самого частокола они были остановлены и смяты толпой обезумевших горожан. Жаждущие спасения редко понимают друг друга. А потом началось побоище. Уже к полудню Кидонии не было. К вечеру мои люди насытились кровью, а уже к утру понемногу обрели рассудок, иные даже принялись лениво тушить пожары.

Грабежам я не препятствовал, было бы глупо и небезопасно. К тому же мне надобны были не кладовые Кидонии, а её руины. Руины лежали во всей красе, тела же Сарпедона не нашли, как ни искали...

* * *

Кнос встретил победителей настороженным равнодушием. Люди знали, что за победы приходится платить куда больше, чем за поражения. Бьют победные барабаны, значит жди неприятностей. У победы много ртов, но лишь одно брюхо.

Меня ожидали два сюрприза и оба они были так или иначе связаны с Пасифайей. Во-первых, она действительно была беременна. Во-вторых, кто-то дня за три до нашего возвращения в Кнос подбросил в её опочивальню отрезанную голову финикийца Телефы. (Его корабли вернулись в город раньше нас). И ежели, кто именно сделал это, осталось неведомым, то кто распорядился это сделать, было ясно как день. Царица Велькана, нужно отдать ей должное, даже не пыталась скрыть, чьих рук это дело.

– Благодарю, матушка, – сказал я ей при встрече вполне учтиво, – по крайней мере вы избавили меня от опасного благодушия. Вы зримо напомнили, куда я вернулся и кого надлежит опасаться. Презрев угрызения совести, вы самым избавили от них меня. Я и прежде не слишком высоко ставил то, что принято именовать голосом крови, а уж теперь и вовсе позабыл, что это значит. Вы сами определили правила и я на них согласен. Кто-то говаривал: стрела, прошедшая мимо цели, останется там, куда упала. Стрела же, поразившая цель, может воротиться и ударить стрелявшего. Вы, матушка, должны были это учесть. Ежели учли, то, стало быть, рассчитали силы. Ежели нет, то либо вы полагаете, что я все еще тот неуклюжий, коим был недавно, либо утратили способность здраво мыслить...

Царица в ответ поначалу разыграла удивление, затем разразилась подобающей бранью. Однако сдержанной, без напускной истерии. За озлоблением сквозила растерянность. Похоже, она поняла меня.

Что до Пасифайи, то говорить с нею первое время было бессмысленно. Потрясение у несчастной было слишком велико, ей очень доходчиво объяснили, что любовные игрища на царском престоле – не самое безопасное дело. Она утратила не только дар речи, но и способность слышать и понимать. Понимать она научилась дней через десять. Дар речи вернулся к ней лишь перед самым разрешением от бремени, и я не слишком страдал от этого. Вообще, пережитый кошмар основательно переменил её, причём, кажется, в лучшую сторону. "Тебе неинтересно узнать, что сталось с моим братом?" – спросил я её. Ответить она не могла, но и без того было ясно: ничего, кроме ужаса это имя у неё более не вызывало, Из честолюбивой, изощрённой обольстительницы Пасифайя превратилась в покорное, доверчивое, слепо обожающее существо. Ей нужен был более не царь критский, а просто человек, находящийся рядом. Воистину, женщина с греховным прошлым – лучшая из жён. Нет ничего противней агрессивной невинности.

Дада выслушал мои упрёки с завидным хладнокровием., ничего не сказав в свое оправдание. Однако, говоря с ним, я поймал себя на том, что избегаю глядеть ему в глаза. Этот человечек вызывал во мне какое-то судорожное отвращение – редкая седоватая бородка, мясистая, оттопыренная нижняя губа, опухшие красноватые веки, казавшиеся продолжением его неизменной нелепой малиновой шапочки. Главное – я не знал, как заставить это незначительное с виду существо бояться себя, ибо сам в глубине побаивался его. С этим нужно было кончать.

– Так вот, Дада, – сказал я в завершение разговора, – я хочу, чтобы ты меня хорошо понял. Именно ради твоей госпожи, которой ты, безусловно, предан, тебе придётся на время оставить её, о ней позабочусь я сам. Не потому, что не доверяю тебе, просто теперь тебе надлежит позаботиться о моей матушке. Побыть некоторое время с нею.

– Но я не могу, – карлик даже удивился. – я должен быть всегда...

– Ты все же понял меня. Это не просьба. Это распоряжение.

– Хорошо, – Дада угрюмо кивнул. – Надолго ли?

– Боюсь, что до конца.

– Это я понял. До конца, – Дада осклабился. – Потому спрашиваю: надолго ли?

Я вынужден был сделать вид, что не замечаю его тона.

– Побудешь с ней дней десять. Там будет видно. Будь с ней везде. Без нужды не ограничивай её свободы, но будь везде с ней. Брань пропускай мимо ушей. Все прочее хорошенько запоминай. Ежевечерне я должен знать о ней все, что сделала она за день.

– Так десять дней? ––карлик вновь мрачно усмехнулся.

Я кивнул и велел ему идти прочь, будто у меня была масса других забот. На самом деле ни о чем ином я думать в тот момент не мог.

На третий день матушка явилась самолично, в сопровождении, разумеется, карлика. Видно было, что Дада исполнял порученное с усердием. Велькана была в ярости, прямо с порога принялась выкрикивать, что если я тотчас не избавлю её от этого проклятого уродца, то нам обоим, то есть мне и Даде, несдобровать. Я разводил руками и смиренно просил её потерпеть еще самую малость. Всего-то семь дней.

На девятый день царица пришла снова. На сей раз её словно подменили. Она умоляла пощадить её. ("У меня есть только один сын, у Крита есть только один царь – Минос"!)

Я исполнил её просьбу, хотя сам того не ожидал. Не потому, что поверил, я видел, что она лжёт, как всегда. Но видел также, что она смертельно напугана. А страх надёжней правдивости. Заодно я избавил себя от лишних угрызений совести.

Я вызвал Даду и сказал, что ему дозволено вернуться к госпоже. Карлик поднял на меня вопросительный взгляд.

– Царь полагает, что...

– Царь не полагает, – возразил я, – он повелевает. Впредь же, Дада, запомни: у царя не бывает сообщников, у него есть подданные или враги. Если ты это не понял, поторопись понять. И берегись, если я снова прочту в твоих глазах нетерпение, раздражение или усмешку.

В назначенный день Пасифайя произвела на свет мальчика. "Я хотела бы, чтобы его назвали Астерионом, в честь твоего отца. Пусть следующим царём Крита будет Астерион..."

– Нет, Пасифайя, – ответил я как можно более мягко. – Этого не будет. То есть, я не против того, чтобы мальчик носил это имя, это пожалуйста. Но царём критским он не станет. Возможно, им станет следующий твой сын. Наш сын, Пасифайя...

Итак, на Крите воцарился мир. Так, во всяком случае, принято считать. Были еще мятежи в Фесте, в Маллии, оба они связывались с именем Сарпедона. Но принято считать, что мир воцарился, а это значит, что так оно и есть. О Сарпедоне говорили разное. Одни, что он был зарублен до неузнаваемости там, у прибрежных дюн близ Кидонии, другие, что он жив, что он сумел вырваться из ловушки и бежать. Его призрачные следы вели то на острова, то в Трою, то на Кипр. Лично я склонен думать, что он жив, однако это лишь живая тень, сражаться же с тенью – удел умалишенных.

Вот и все, Тесей, о братской любви. А чтобы я не казался тебе выжившим из ума старикашкой, который облегчает душу болтовней, поясню, зачем я тебе все это говорю. Я сказал тебе то, что тебе дозволено и надобно знать. Все прочее знать не надобно и не дозволено. – Глаза царя сузились, стали холодными. – Я позабочусь об этом. Если ты хочешь что-то узнать, спроси, разрешаю. Поди, много болтает обо мне ярмарочный сброд.

– Я не бываю на ярмарках, великий царь. Но знаю, что болтают все больше о Лабиринте, да еще о... Минотавре.

– Лабиринт! – Царь радостно осклабился. Лабиринт – это мое детище. Я горжусь не Критской державой, не флотом, не победами, а именно им, Лабиринтом. Он поистине неисчерпаем. Мне он не опасен, я знаю его главную тайну и выберусь с закрытыми глазами из любого его извива. Но для чужих а чужие для него все, кроме меня – это коварное, непобедимое чудовище. Он беспощаден, как удав, он заглатывает сам, не дожидаясь, пока кто-то запрыгнет в его глотку. Это крепость, которая сама себя обороняет. И вместе с тем, это бесконечная и увлекательнейшая игра. Уж я-то знаю, казалось бы, его до последнего закоулка, но и я всякий раз нахожу нечто новое в нем. И самое главное... Что ты сказал?

– Я? Я... ничего не сказал, но хотел сказать. Но те, кто строили этот лабиринт...

– Ты о Дедале? – Царь едва заметно нахмурился. – Ну разумеется. Кстати, он, кажется, тоже из Афин. Только навряд ли ты о нем что-то слышал… Но он давно умер. И те, кто строили – тоже. Ты ведь не хочешь спросить, отчего?

– Нет, – Тесей торопливо затряс головой, – не хочу.

– Ну и замечательно. Так что... Да, ты упомянул Минотавра! – Царь затрясся от смеха. – Насколько я знаю, в ходу такая история: царица Пасифайя прогневала богов своим распутством и те покарали её дурной страстью к Священному быку. От оной страсти и родился на свет чудный младенчик Минотавр, человек – тьфу! – с головой быка. Ведь так?

– Ну да, вроде того, – Тесей смущенно кивнул.

– Ты веришь этому?

– Нет, с чего бы я стал верить такому!

– И прекрасно. Ну что же, будем считать, что наше знакомство состоялось. Да, вот еще что. – Царь будто бы нехотя вспомнил о чем-то. – Возможно, и говорить-то об этом не стоит, однако... Однако порой лучше сказать, дабы избегнуть более неприятных разговоров потом. Речь об одной... танцовщице. Это случилось, кажется два дня назад. Да ты, кажется, уже понял, о ком я говорю. – Он вдруг глянул на Тесея в упор с той опасной, тяжеловесной усмешкой.

Тесей смущенно нахмурился и торопливо кивнул.

– Как, кстати, её зовут?

– Если вы об Эранне, то...

– Эранна? И какова же она на твой взгляд, эта Эранна?

– Но, великий царь! – Тесей тщетно силился согнать с лица краску смущения. – Между нами не было ничего... То есть – почти.

– Воображаю, что это значит – «почти»! Но будь осторожен. Поверь, эта история может кончиться плачевно. Нет, конечно, я понимаю, когда зовет плоть, трудно отговорить её словами. Ей надобно предложить нечто более весомое. И уж самое последнее. Афиняне, как я знаю, не слишком почитают Великую Праматерь Кибелу. Это ваше дело. Но у нас на Крите её почитают весьма. Понимаю, что святилища Кибелы не слишком величественны, но их все же можно отличить. Так вот, вчера один из твоих людей совершил у её врат нечто неподобающее. Полагаю, справить нужду храбрый воин мог бы и чуть в стороне.

– Кто это сделал? – побагровел Тесей.

– Точно не знаю, – со скучающим лицом ответил царь, – но упоминался некий верзила с рубцом на шее...

– Навситой! – Тесей нахмурился. – Великий царь, поверьте, это больше не повторится, с этим верзилой я разберусь сам. Я ему узлом завяжу это самое место, он у меня...

– Что? Как ты сказал, узлом? – Царь вдруг громко расхохотался. – Сильно сказано! Нет, Тесей, узлом не надо. Достаточно просто поговорить и объяснить, что к чему... На этом сочтем знакомство состоявшимся. Я доволен тобой. Надеюсь, что и ты на меня не в обиде. Будем ладить, нам ведь еще долго быть вместе. Очень долго, Тесей.

Царь замолчал и, прикрыв глаза, откинулся в кресле. И тотчас неизвестно откуда появился нубиец, он коротким жестом велел Тесею подняться и следовать за ним. Свидание с царем критским закончилось.

Мастер (Беглец)

(Здесь и далее речь пойдет о некоем странном человеке, именовавшем себя Дедал Афинский, и выдававшем себя не иначе как за создателя Критского Лабиринта. Правда это или нет, ясно не вполне, ибо человек то был нелюдимый, даже, высокомерный, умер смертью внезапной и странной. Записки, что остались после него, являли собою весьма бессистемное скопище. Кое-что затерялось, кое-что было подпорчено, а кое-что было столь темно и невразумительно, что свидетельствовало об изрядном душевном помрачении писавшего.Тем не менее, мы сочли возможным присовокупить некоторые фрагменты из оных записей к нашему увлекательному и поучительному повествованию.)

Моё имя – Дедал. Вернее, это прозвище, и означает оно Мастер. Я ничего не имею против этого имени и потому счёл его именем. Подлинное моё имя неизвестно никому, кроме меня самого. Египтяне говорят: тайное имя – имя для богов. Так вот пусть и останется моё имя тайной, никому не нужной тайной, забавой для небожителей. Когда-то его знала моя мать и те, кто были рядом с нею первые семь лет моего существования. Но мать моя давно умерла, прочие же, надо полагать, давно позабыли меня, так же, как и я их. Память человеческая, подобно вьющейся лиане, нуждается в опоре.

Тот день, когда тело моей бедной матери завернули в серую холстину и унесли неведомо куда какие-то молчаливые и столь же серые люди, и стал последним днём существования моего прежнего имени.

Что же до отца, то он, вероятно, не только не знал моего имени, но и навряд ли сподобился узнать о моем существовании. Зато я-то знал его хорошо. Да и возможно ли было не знать, ведь отцом моим был афинский царек Метион, спесивый и бессильный, как все царьки в ту пору, умудрившийся тем не менее оставить крохотный след своей жалкой сандалии в глинистом месиве истории.

Смерть матери выбросила меня из одного мира и походя забросила в другой. Нет смысла подробно перечислять все закоулки этого мира, даже если бы я и помнил их сейчас. Скажу лишь, что право моего существования в этом мире перестало быть неоспоримым и нуждалось в постоянном подтверждении.

К тринадцати годам я очутился в гончарной мастерской, что у самого подножия афинского акрополя. Не помню, как звали нашего хозяина, ибо не интересовался этим. То был старый, вечно дремлющий в углу человек, выживший из ума, к тому же, кажется, разбитый параличом. Его отекшее лицо с вечно мокрым подбородком и торчащим кончиком языка напоминало коровье вымя.

Всем заправлял чернявый костистый человек, ненавидящий всех и вся, а более всего хозяина. Бранил его непотребными словами, открыто передразнивал, благо тот либо не понимал, либо не слышал.

Потом хозяин умер. Новый хозяин ничем не походил на прежнего, хотя приходился ему не то сыном, не то младшим братом. На левой руке у него недоставало сразу четырех пальцев, лишь один безымянный торчал скрюченный, как рыболовный крючок.

Я быстро понял, что именно и как надлежит делать, чтобы избегнуть брани и побоев. До сих пор не могу понять, как это люди умудряются делать плохо простые вещи. Видно, их руки плохо слышат то, что диктуют им глаза и воображение. Я очень скоро вник в несложную суть глины, воды и огня, усвоил тяжеловесный ритм гончарного круга. Кувшины, амфоры, светильники, которые изготовлял я, распродавались быстрее прочих, жить стало чуть сытнее, и я уже почти склонен был считать себя баловнем судьбы.

Новый хозяин (кстати, это именно он дал мне это прозвище Дедал) определил меня старшим над моими сверстниками, порой вел со мной глубокомысленные беседы: вернее, обязывал меня выслушивать его длинные и сумбурные монологи на самые разные темы.

«Милейший, – сказал он мне как-то полушепотом, – тебе, считай, здорово повезло, что ты родился побочным сыном царя. По крайней мере хоть живой. А вот ежели б ты родился побочным дитем царицы, тебе бы свернули головенку едва она показалась бы из матушкина лона, можешь не сомневаться...»

Мир, слепленный из сырой, пахнущей рекой глины, киновари, древесного угля, а также из прелых овощей, несвежей рыбы, казался мне незыблемым, раз и навеки данным. Хотя в глубине души я понимал, что перемена рано или поздно наступит, и даже ожидал этой перемены, ибо смириться не значит возлюбить. Так и случилось.

Однажды в мастерскую вошел человек. Точно помню, что, завидев его, я ощутил вдруг странное чувство тесной причастности его жизни к моей, хоть и был убежден, что не встречал этого человека ни разу. Это дряблое, голое лицо евнуха с ужасным сочетанием скудоумия и злобы, которое до сих пор преследует меня, отталкивало и вместе с тем непонятным образом притягивало. Потому я совершенно не удивился, что новый хозяин мастерской, всегда неторопливый, громогласный и презрительно насмешливый, вдруг неузнаваемо преобразился, залился густой краской, почтительно, но неловко подскочил, точно подброшенный вверх, и принялся что-то торопливо говорить, нелепо жестикулируя и гримасничая. Вошедший коротким тычком в грудь отпихнул его в сторону, будто неодушевленное препятствие, и прошел внутрь. Постояв немного и поозиравшись, он вдруг неожиданно улыбнулся, словно припомнив что-то забавное, и подошел к дощатому настилу.

– Эй, – он обратился к самому младшему из нас, и без того чернявому, да к тому же всегда перепачканному сажей. Колотушкой, которую я только что приметил в его руках, он задрал высоко вверх его острый, как клюв, подбородок. – Ты кто такой?

– Крипт, – сипло и беззвучно выдохнул бедняга.

– Крипт?! – незнакомец вдруг разразился бурным хохотом и обвел всех радостными глазами, приглашая, видимо, повеселиться вместе с ним. Кто-то вяло хихикнул, но тотчас умолк. – Отчего же – Крипт? Что за дурак дал тебе этакое имя? Будто других нету.

– Да это и не имя вовсе, – вмешался было хозяин, торопливо вытирая мелко подрагивающие руки о фартук, – это так, прозвище. А имя – кто ж его знает, у всех у них тут прозвища. Этот вот, к примеру...

– А это, – незнакомец перебил его и указал дубиной на две вазы, только что вытащенные из печи. – Ты, как тебя, Крипт!

– Это – вазы, добрый господин, – снова вмешался хозяин, ибо видел, что Крипт утратил дар речи. – Сами, поди, изволите видеть.

– Вазы? – Незнакомец с сомнением покачал головой и вдруг громко, слюняво прыснул. – Какие же это вазы! Это – вот что!.. – Тут он с размаху смел обе вазы на пол и пинком разметал осколки. – А говоришь – вазы!

Сказав это, он, видимо, не в силах более сдерживаться, снова оглушительно расхохотался и тут же выбежал вон. Когда его повизгивающий хохот затих, хозяин устало опустился на скамью, сцепив на коленях руки. Его лицо, всегда подвижное, словно у шута, не выражало не сей раз ничего, кроме тоски и окаменевшей ненависти.

Когда я спросил беднягу Крипта, кем был тот незнакомец, тот, так, видно не пришедший в себя, лишь махнул рукой. Однако потом я услыхал, как кто-то из подмастерьев вполголоса говорил Крипту, что видел однажды своими глазами, как «тот человек» прямо средь бела дня убил другого человека, который чем-то, видать, ему не приглянулся (может, и не убил, а уж голову проломил, это точно). Я понял тогда, что ничего случайного не бывает, и что этот странный, безобразный тип явился сюда затем, чтобы непременно прийти еще раз. Страшило лишь ожидание. Надо сказать, оно продлилось недолго.

На сей раз пришел он не один, с ним была пьяная нарумяненная девка, она беспрестанно икала, при этом конфузливо закрывала рукой лицо. Едва войдя, он шепнул ей что-то на ухо, ткнул в бок локтем, да так, что та скривилась от боли, и вразвалку подошел к настилу. Хозяин пытался было его остановить радушно протянутой чашей, но вошедший брезгливо обошел его стороной. Зато чашу охотно приняла его спутница, которая заинтересовалась ею куда больше, чем всем прочим.

– Ну-ка, скажи, что это такое? – рявкнул он, подойдя прямо ко мне и грозно вперившись покрасневшими и слезящимися глазами в маленький, прихотливо раскрашенный охрой кувшинчик для благовоний. И тут же скосил их на свою спутницу. Я понимал, скажи я сейчас: «кувшин» и дело тотчас закончится грудой битых черепков, не более. Но то ли страх, то ли злоба, то ли внезапно нахлынувшее, непреодолимое отчаяние, не давали мне произнести ни слова. Угрюмое остервенение выжгло здравый смысл.

– Отвечать! – он уже не на шутку нахмурился и поднял свою колотушку не то над кувшином, не то надо мной.

А дальше... Мне сейчас уже трудно вспомнить, как так случилось, что проклятая та колотушка очутилась в моих руках, а затем я в припадке ярости швырнул её в окно.

Незнакомец завопил от негодования, схватил меня за волосы и подтащил к окну. «Ну-ка, щенок блохастый, немедленно принеси её сюда. Да не просто принеси, а в зубах, да на карачках!» А у окна он вновь ухватил меня за волосы, да так, что я, кажется, ослеп от боли...

К слову сказать, мастерская наша была подобна улитке, прилепившейся к склону акрополя. От окна до земли было поболее пятнадцати локтей, так что выпасть оттуда, а вернее, быть вытолкнутому, означало наверняка расшибить себе голову или сломать хребет.

Ужас на какое-то время подавил боль. Я вывернулся, он попытался схватить меня за горло, я укусил ненавистную смугло-веснушчатую руку и... Я не собирался сталкивать его вниз, а лишь сам хотел отойти подальше от окна. Я толкнул его обеими руками в грудь, а потом, кажется, в подбородок и без памяти отпрыгнул прочь...

В себя я пришел от общего истошного воя, словно всех разом окатили кипятком. Никто в тот момент не мог толком понять, что, собственно, произошло, и я – в первую очередь.

– Мерзавец! Паршивая дрянь! Будь проклят! – это уже кричал мне прямо в ухо хозяин. Он волок меня к двери, я же потерял способность соображать, и тем более сопротивляться. Дотащив до двери, он вдруг пинком распахнул её, толкнул меня в узкий проем, так что я сильно ободрал себе локоть. «Беги, дрянь, и не попадайся мне на глаза...»

Я кубарем скатился по крутым, вырубленным в камне ступеням. «Удрал! Удрал, паршивая дрянь! Да держите же его, кто-нибудь!» – услышал я голос хозяина...

Не помню, сколько я бежал, не переводя духа. Потом я решил, что этак могу привлечь к себе внимание, с большим трудом заставил себя остановиться и побрел размеренным, деревянным шагом с напряженно глупым лицом человека, силящегося во что бы то ни стало выглядеть спокойным. Полдня я вот так бессмысленно вышагивал по улицам, не решаясь выйти за городские стены, и вместе с тем панически боясь каждого встречного. Город, вчера еще чудившийся мне огромным, оказался до нелепого маленьким.

Наверное, я был близок к помешательству. Разум мой бился в горячке, в нем толпились какие-то воспаленные, бредовые идеи и требовали немедленного воплощения. Я воображал, например, что мне надо немедленно уходить в горы, которые в ту пору кишмя кишели разбойниками, вступить в одну из таких шаек, стать вскорости её главарем, а затем победно войти в город, перебить стражу, предстать перед перепуганным отцом, великодушно простить его, после чего отыскать моего обидчика, трусливо забившегося под лавку...

Кто был тот человек, явившийся порушить мир, в котором я пустил слабенькие корешки, который я столь опрометчиво счел данным мне до скончания века? Я тогда утвердился во мнении, что то был наверняка какой-то городской бандит, собиравший дань с лавочников и мастеровых, и мне теперь неминуемо грозит страшная месть его сообщников.

К вечеру ноги сами привели меня, уже в который раз, на рыночную площадь. Вернее, не ноги, а утроба. Голод словно разъедал меня изнутри, и это было столь очевидно, что менялы, те немногие, что еще остались на пустеющей площади, опасливо на меня косились, гнали прочь, один едва не огрел кнутом. Ко мне словно был привязан незримый колокольчик, загодя предупреждавший добропорядочных людей о моем приближении. Я же, совершенно сдурев от голода и отчаяния, поклялся самому себе, что ни за что не уйду с этого проклятого рынка, покуда не съем хоть что-нибудь, даже если мне за это раскроят череп...

– Эй! Да, да, ты! Поди сюда!

... Я не сразу признал её. А как признал, так вместо того, чтобы тотчас пуститься наутек, сперва замер на месте, а потом бездумно и покорно, как ягненок, повиновался. То была та самая хмельная спутница моего давешнего мучителя.

– Ишь ты, не удрал, – искренне удивилась она, – ну и дурак. Теперь поздно. Теперь ты мне скажешь, – он понизила голос и взяла меня за плечо, – что ты мне дашь, чтобы я не закричала на весь рынок: «Держи его!» Не бойся, много не попрошу. Но уж на пару кружек вина тебе придется раскошелиться.

– Но... У меня... Я, честное слово...

– Плохой ответ, – она нахмурилась. – Хуже не бывает. Мне сейчас до зарезу нужно выпить. Ну вот до зарезу. Пойми, я против тебя ничего не имею. Но выпить нужно – хоть тресни. Вот такое у меня настроение.

– Я попробую чего-нибудь достать, – я робко попытался освободиться. – Мне кажется, я смогу.

– Да? А мне кажется, ты задашь деру, стоит мне тебя выпустить. А я буду тут сидеть, как дура.

– Я могу продать что-нибудь. Вот сандалии, например.

– М-да. За эти сандалии ты даже по морде не получишь, не то что вина. Вино опять подорожало. Эти беотийцы сущие бандиты. Выдавили наших с рынка и творят, что хотят. Вздули цены на выпивку так, будто виноград не из земли у них растет, а добывается в каменоломнях. Ну и что прикажете делать с таким дураком? – Она тяжело вздохнула и вдруг легонько подтолкнула меня в спину. – Пошли. И не вздумай удирать, себе хуже сделаешь.

Мы прошли по круто уходящей вниз к гавани улочке, куда-то потом завернули, затем впотьмах спустились в подвал, в котором пахло гнилой капустой и плесенью. Там она усадила меня на опрокинутый бочонок и коротко приказала никуда не уходить и дожидаться её. «Сиди пока тут. Я скоро вернусь. Если спросят, скажи, что ты мой брат. Если уж этот не даст, то я прямо не знаю...

Ее не было долго. Дважды за это время я впадал в какую-то обморочную дрему, раз едва не шлепнувшись на каменный пол. Я не знал, чего я, собственно, жду, но мне даже в голову не приходило бежать. Наконец она явилась, вся всклоченная, хмурая и помятая, глянула на меня, точно вспоминая, кто я такой, затем невесело подмигнула и бросила мне прямо в руки нечто увесистое, завернутое в кусок грязной промасленной холстины. Однако от свертка так вызывающе пахнуло съестным, что у меня перехватило дух.

– Вам удалось что-то продать? – спросил я деликатно.

– Ага, удалось-таки, – она вдруг развеселилась. – Так, одну пустяковину. Ты не переживай, у меня еще есть!..

Жила она совсем рядом, на другой стороне улицы в маленьком пристройчике из крашеной глины у глухой каменной стены какого-то большого дома. Внутри было темно, прохладно, пахло пригорелой пищей и дешевыми благовониями. Впрочем, я никогда не мог отличить дешевых благовоний от дорогих.

В том холщовом кульке помимо бурдюка, наполовину заполненного мутным вином, оказались кусок козьего сыра, две каменно-черствые просяные лепешки, пара капустных листьев да горсть маслин. Почти все это, за исключением вина, было съедено мной с завидною быстротой. Женщина же, сразу залпом осушившая кружку вина взирала на меня с благодушным любопытством. Покончив с едой и воротив себе способность мыслить, я наконец украдкой разглядел её. Она была почти на голову выше меня, круглолицая и круглоглазая, с пышными вьющимися волосами и маленьким, приплюснутым носом. Когда она улыбалась, уголки её рта не поднимались, как у всех, а опускались вниз, точно она собиралась плакать. Как её звали? Не помню, хоть она и называла свое имя. Что-то длинное, кончающееся на «тис».

– Ну, – задала она наконец вопрос, на который мне менее всего хотелось отвечать, – что ты теперь собираешься делать?

В ответ я развел руками, ибо недавний страх мой слегка развеялся. Я вообразил, что это теперь уже как бы наша общая забота.

– Плохо, – покачала она головой, – надо бы знать. Дела-то твои плохи, паршивы твои дела. Навряд ли это тебе сойдет с рук... – она вдруг расхохоталась и звонко шлепнула себя по голому колену. – В жизни не забуду, как этот окаянный боров вылетел из окошка. Вот пригодился жирок-то. Тощий, вроде тебя, убился бы. А этому...

– А кто он? – спросил я со страхом.

– Ты не знаешь? Ну так знай, что тебе не повезло. Ты выкинул из окна царевича Талоса, сына мудрого Метиона, достойного из достойных, государя Афин, Мегары и Трезены. Весело? А ты выпей, будет еще веселей.

Я покорно взял из её рук чашу с вином и выпил её до дна единым дыханием, плохо соображая, что я делаю. Царевич Талос! Сын Метиона! Сын...

– Что это ты вылупился? – снова удивилась она. – Не веришь, что такая важная птица шатается по городу с... такими, как я? – Она нахмурилась, отхлебнула еще. – Вообрази, шатается! Я для него еще неплохой вариант. Я вообще женщина ничего себе, правда?

– Правда, – с готовностью кивнул я, – ничего себе.

– Ну вот, – она снова подобрела, – все говорят, что у меня красивая походка и волосы шикарные. А ножки такие, что мужчины шеи выворачивают. Мне бы с этакой красотой... А я вместо того сижу сейчас и пью кислую бурду с дурнем, который к тому же слопал всю мою еду, да еще до вина добрался. Я уж не говорю о том, что из-за тебя я осталась сегодня на бобах и вообще неизвестно, во что мне сегодняшнее дело выйдет.

До того злополучного вечера вино мне приходилось пить редко и сильно разбавленным. Тогда же я выпил добрую чашу, к тому же вовсе неразведенным... Не помню, как очутился рядом с ней, с плачем рассказывал о себе, о своей матери и об отце. Она кивала, гладила меня по голове, тоже жалобно всхлипывала и жаловалась на жизнь. Потом я был неумел, тороплив, жаден и жалок, а она податлива, участлива и терпелива...

Наутро же я был искренне удивлен, когда она меня попросту выставила за дверь. Спросонок я плохо соображал, нес какую-то косноязычную околесицу, канючил, уверял, что мне некуда идти.

– Идти, дружочек, тебе есть куда, – говорила она мне, выпроваживая вон, – либо в горы, либо в море.

(В горы. В море. Все это звучало тогда примерно как в царство мертвых. Особенно море. Бр-р! Из окна гончарной мастерской были видны иногда морские суда. Но они были в гавани, на виду. То, что простиралось за чертою горизонта, являло собой полное небытие. Никаких заморских стран нет, все это выдумки, хмельной бред моряков.)

–... Нет, лучше в море. Сейчас ступай в гавань. Отыщешь там старика Пелопа, слепца. Он поможет.

– Пелопа? Какого такого Пелопа? Что я ему скажу, Пелопу? – продолжал я хныкать, еще надеясь отсидеться в этой теплой, конуре. (Странно, но отчего-то до сих пор кажется, что если б я каким-то образом сумел остаться там, жизнь моя сложилась бы тепло и уютно),

– Пелопу ничего говорить не надо. Пелоп и так все знает. Все, теперь ступай, ступай, и уж будь любезен, не попадайся мне на глаза...

Она закрыла дверь. Больше я действительно её не видел. Но вспоминал часто.

* * *

Пелоп, которого я представлял себе величественным седовласым старцем с благообразными манерами, оказался пьяноватым коротышкой с подвижным, обезьяньим лицом и, шепелявым голосом. Он восседал на корточках в тени большого дерева и вел малопонятный разговор с тремя оборванцами. Те не выказывали к нему никакого особого уважения, порой открыто посмеивались, передразнивали, однако не грубили, даже не перебивали. Завидев меня, они замолчали. А Пелоп поднял голову, вперил в меня неживые, словно замазанные глиной, веки и спросил, что мне надобно.

– Мне? Мне надо... Надо вам сказать кой-чего.

– Ну так и говори, – Пелоп раздраженно пожал плечами. Собеседники его, вместо того чтобы тактично удалиться, уставились на меня с явным любопытством изнывающих от скуки бездельников, я понял, что остаться со слепцом наедине не удастся и громко брякнул:

– Мне нужно уйти из города.

– Ну так уходи.

– Вы меня не поняли, я...

– Я все понял, – поморщился Пелоп. – Тебе нужно... Дай-ка руку.

Отчего-то слепцы всегда вызывали у меня безотчетный суеверный страх. Я помялся, но руку протянул.

Пелоп быстро ощупал мою ладонь двумя пальцами.

– Горшечник. Верно? Слыхал я про одного горшечника, по которому плачет дубина. М-да... «Лучезарная Дорида» уходит завтра утром.

– Лучше на «Побеждающий волны», – влез в разговор один из оборванцев. –«Побеждающий» уходит на Крит, а «Дорида» – в Египет. Мальчишке лучше на Крит. Верно?

– Нет, неверно. Крит, Египет, – ему нынче все равно куда, главное подалее да поживей. «Дорида» пойдет завтра утром. Это главное. На Крит он еще успеет. Ступай теперь к судовладельцу да скажи ему, что...

* * *

Владелец «Лучезарной Дориды», желчный, черный, похожий на головешку человек, поначалу и говорить со мной не пожелал, даже не повернулся в мою сторону. Когда же я после многозначительной паузы сослался на Пелопа, он издевательски расхохотался, сплюнул через плечо и громко посоветовал мне вместе с Пелопом проваливать подальше. Я выслушал его и двинулся восвояси, без особого сожаления. Море представлялось мне чем угодно, но не путем к спасению. Вскоре, однако, меня догнал какой-то человек и сердито велел вернуться.

– Эй, горшечник, – сказал мне судовладелец, все так же не оборачиваясь. Слово «горшечник» прозвучало у него почти как ругательство. – «Дорида» уходит в Египет, понял меня? Судя по тому, что ты молчишь, как пень, ты меня не понял. Так вот, я не уверен, что такое путешествие придется тебе по вкусу, чтоб не сказать хуже. И потом видишь ли, на судне не должно быть лишних людей, таково правило. Плавание долгое и я должен знать, чего ради я принимаю на борт лишний вес и лишнего едока. Так чего же ради? Заплатить мне ты не сможешь. Терпеть же на судне насупленного, никчемного бездельника, да еще, кажется, беглого вора, я могу только при условии, что прямо на берегу сдам тебя первому попавшемуся покупателю хотя бы в качестве таможенной пошлины, или продам за полмешка чечевицы, большего не дадут. Потому-то я и говорю, что навряд ли путешествие придется тебе по душе. Скажу больше, ты не протянешь и полгода. Почему? Потому, что пришлые оборванцы, которых сбывают не торгуясь, нужны там не в качестве горшечников, а в качестве рабов на царских каменоломнях. Каменоломня, горшечник, это нечто вроде каменного муравейника, вывернутого наизнанку. Рыба на раскаленной сковороде имеет больше шансов выжить, чем раб в каменоломне... Ну так как, горшечник, ты еще не передумал? – Тут он замолчал, считая разговор законченным.

– Я согласен, – ответил я, не раздумывая. Потому что вдруг именно тогда, по странному наитию понял: только здесь мое спасение.

Судовладелец наконец повернулся и глянул на меня с интересом.

– Позволь узнать, почему? Если ты думаешь, что я шучу, то...

– Согласен, – вновь ответил я, на сей раз громко и уверенно.

Отчего я тогда согласился? Полагаю, оттого, что когда вокруг тебя лишь злоба и равнодушие, то защиты следует искать у злобы.

* * *

Итак, дальше было море. Когда берег окончательно скрылся из виду, в меня вместо облегчения вселился такой всепоглощающий страх, что все каменоломни и камнедробильни мира показались мне обителями богов. Море было бледно-серым, покрытым болезненной пенной сыпью, оно словно корчилось в судорогах, пытаясь исторгнуть нас прочь. Ветра почти не было, но волны, медленные и грузные, вздымались сами собой, перебрасывая судно с боку на бок. Мы шли, кажется, шесть дней, шторма за все это время не случилось, но не было и покоя, а лишь выматывающая предштормовая лихорадка. Все на судне были взвинчены и злы, как-то меня едва не выбросили за борт, когда кому-то взбрело в голову, что из-за меня на всех гневаются боги. Так бы, верно, и случилось, если б не судовладелец, который предложил ясновидцу самолично выяснить у владыки морей, кто и за что ему неугоден.

На седьмой день плавания, когда берег египетский был уже виден, налетел шквалистый ветер. Продолжался он недолго, однако нас снесло далеко в сторону от устья Нила, к дальней египетской приморской крепости Хазати. Дальше было изнуряющее плавание при полном безветрии, на одних веслах вдоль египетского побережья. С юга, со стороны берега несло таким убийственным зноем, что, казалось, подойди мы к берегу ближе, начнут трещать волосы и лопаться кожа на лице.

А еще через два дня по рукотворной протоке Танис, судоходной лишь в пору разлива, мы вошли в устье Нила.

«Вообще-то «Дорида» идет в Элефантину, – сказал мне в тот день судовладелец. – Это далеко, в верхнем течении реки. Но тебя я высажу раньше. Где-нибудь в Шедете. Знаешь, что такое Шедет? Его еще называют городом крокодилов. Кроме крокодилов и египтян, там немало критян и ахейцев с островов, так что как-нибудь приживешься... Вообще-то ты мне даже немного понравился, горшечник. Я уже почти решил оставить тебя на корабле, да передумал. На тебе какое-то проклятие. Мы, моряки, чуем это издалека. Поэтому нам придется с тобой распрощаться. Пока не поздно. Может, еще встретимся...»

Мы не встретились. Много лет спустя я узнал, что «Прекрасная Дорида» так и не вернулась тогда, пропала на обратном пути. Не знаю уж, виною ли тому мое проклятие.

Мне же предстояло тогда еще разок перечеркнуть всю предшествовавшую жизнь. Тогда мне казалось, что уж это – в последний раз. (И всякий раз потом, когда мне снова и снова приходилось её перечеркивать мне казалось именно так.) Мне предстояло стать песчинкой египетской пустыни, и меня это устраивало.

Ристалище

Из всех эфемерностей самой эфемерной  является справедливость.

Из записок Дедала Афинского

С ржавым скрежетом поднялись решетки, закрывающие вырубленный в скале проход, и тотчас от них врассыпную бросились какие-то люди в ярко-красных рубахах и черных, сально блестящих кожаных фартуках. Один из них запнулся и упал, но тут же с воплем ужаса перекатился на спину и, уверившись, что бык не обратил на него внимания, вскочил на ноги, в три прыжка добежал до частокола и юркнул в узкую калитку.

Музыканты, сгрудившиеся полукругом у нижнего ряда, играли нечто невообразимое яростно и не в лад. Каждый играл, что ему вздумается, и вообще, по всему видать, никакие то были не музыканты, а просто ряженая рвань, которой было дозволено подурачиться ради праздника в свое удовольствие, выпить дармового вина да полапать девок.

Бык, еще накануне пойманный ловчими в лесистых предгорьях Иды, был поначалу спокоен, ибо не усматривал в окруживших его тщедушных, тонконогих существах никакой для себя угрозы. Заметно беспокоили его лишь резкие удары литавр. Он всякий раз вздрагивал, настороженно косился, стараясь понять, откуда исходит и что значит этот непонятный, тошнотворный звук. Бубенцы, украшавшие его расшитый серебром чепрак, при этом настороженно позвякивали. Тревожил его также пряный дух каменных курильниц, он раздраженно крутил головой, его влажные ноздри раздраженно подрагивали.

Однако когда на площадку выбежала танцовщица, худенькая девочка-подросток в одном лишь пурпурном набедреннике, бык замер, медленно, точно запоздало накачиваясь злобой, наклонил голову. Танцовщица резко вздела руки кверху, флейты замолкли, слышалось лишь угрожающее уханье тимпана.

Бык приблизился и вновь замер, точно говоря: «Ну давай, девочка, беги, еще не поздно!» Но танцовщица все стояла перед ним, тонкая, натянутая, как тетива, лицо её было размашисто размалевано краской.

– Пасифайя! – взвизгнул в наступившей тишине кто-то из зрителей.

Бык, точно услышав команду, глухо взвыл, метнулся было к танцовщице, но тут же снова остановился, словно в нерешительности. И тогда она невесомо, почти без усилия оторвалась от земли, взлетела, бросив руки вниз, коснулась ими хищно выгнутых, окрашенных суриком рогов. Бык, будто желая ей помочь, резко вздел голову, она, как пушинка от сквозняка, взмыла вверх и очутилась на бычьем загривке. Бык ошалело метнулся в сторону, чепрак, жалобно звякнув напоследок, слетел с него, танцовщица сначала плавно скользнула вниз по вздувшейся, лоснящейся бычьей шее, а потом вдруг распласталась на его спине легко, свободно, ни за что не держась. Бык протяжно, с надрывом взвыл, затряс головой и поднялся на дыбы. Какое-то мгновение танцовщица еще продолжала лежать на его спине головою вниз, затем резко оттолкнулась локтями, перевернулась в воздухе и очутилась на земле позади быка. Толпа перевела дух, вновь облегченно грянула режущая слух музыка, танцовщица куда-то исчезла, потом появилась вновь, неподвижно встала прямо перед ним, широко раскинув тонкие, руки.

– Па-си-фай-я! – словно в припадке, взревела толпа на скамьях.

Тесей не испытывал азарта. Азарт – сводный брат страха, он же никак не мог соотнести себя с этими эфемерными, бесполыми пляшущими фигурками. Словно смотрел вялый утренний сон, и лишь пронзительная какофония возвращала его к реальности.

В этих игрищах любой исход был благом. Кто-то погиб – хорошо, боги приняли жертву, боги довольны. Добрый знак. Никто не погиб – замечательно, кровь не пролилась, ни грязи, ни ужаса. Добрый знак. Милость богов безгранична.

Прямо напротив, на прямоугольном гранитном помосте – царский шатер в форме священной лилии из пурпурной льняной ткани. Тесей вспомнил вчерашний разговор с великим царем, особенно ту дурацкую историю с Навситоем, и помрачнел.

Но самое скверное не это. Эранна! Вот тебе и Эранна.

Вечером того же дня он рассказал обо всем верзиле Навситою, не забыв присовокупить насчет «узла». Тот нахмурился и вдруг спросил со скрытым злорадством: «А про Эранну великий царь ничего тебе не сказал?» – «Говорил, – удивленно ответил Тесей, – а причем тут...» – «А не говорил ли он, кто она такая, эта Эранна?» – «Кто такая? Танцовщица обыкновенная. Ты мне зубы не...» – «Обыкновенная? – Навситой задохнулся от смеха. – Не сказал бы, что обыкновенная. Твоя танцовщица – родная дочь мудрого царя Миноса и всемилостивейшей Пасифайи, и звать её Ариадна. Слыхал, поди. Так вот, кое-кому тоже не мешало бы – узлом!»

Так-то, Тесей. Воистину, поумнеть – это значит осознать, каким безмозглым дурнем был некоторое время назад. Потому-то, видать, все умные люди все такие невеселые да молчаливые. Как все же глупо он выглядел, наверное, тогда с царем, когда зашла речь об этой злополучной девчонке. «Почти ничего»! Ах вы непременно желаете знать, венценосная перезрелая тыква, что это значит – «почти»? Так извольте.

В тот день только начались многодневные празднества в честь Матери Персефоны, когда весь Крит превращается в пляшущее и вопящее скопище безумцев, не столь прославляющих великую богиню, сколь скорбящих по её растерзанному сыну, Дионису Критскому, именуемому здесь Сахреем. Остервенелая скорбь требует отмщения. Кому мстить? Не богам же! Боги и в безумстве мудры и величественны. Человек же и в здравомыслии туп и несуразен. А мстить-то хочется, хоть как, хоть кому! Невиновных нет. Потому и беснуются толпы на ристалищах, когда затравленные, одуревшие от хмельного пойла быки терзают оступившихся танцовщиц, потому пылают дымные оргии в глухих предместьях, в лесных урочищах возле тайных святилищ, после которых нередки черные пепелища да скорчившиеся, обезличенные трупы. Словно дурная, порченая кровь выходит в эти дни из отверстых жил. Потому что втайне жаждущий убить все равно убьет, алчущий смерти отыщет её, ищущий непотребного разврата сотворит его тайно. Все прочие же просто не выходите в такие дни из дома. Поплачьте по Растерзанному у очага, ежели охота, заприте двери на засовы, не выпускайте из дому близких своих, да глядите, чтоб не сбежали. Подождите, пока здравомыслие вновь не воцарится в очищенной безумием душе. Все разумно в мире.

Вот в такой день и встретилась ему эта самая Эранна-Ариадна. Потому и запомнилась, что не походила ни на одержимых, ни на напуганных. Была спокойна, весела, открыта, взирала на все с равнодушным любопытством. И еще – какой-то особой осанкой... Подошла сама, назвала по имени, предложила показать Священную рощу у входа в Диктейскую пещеру, ту самую, в которой Кибела, великая матерь, произвела на свет Зевса, будущего властителя богов. Тесей пошел с нею охотно, хоть понимал, что идет, не ради пещеры с её жрицами-корибантами, увивающими цветами прокопченные каменные сосульки, а ради нее, которую сам мысленно прозвал Гладкокожей. Так вот по дороге-то, неподалеку от той самой пещеры, в безлюдном месте и приключилось то самое «почти», великий царь!.. Она позволила, кажется, ему все, что только возможно позволить у врат своего лона. А врата – хлоп! – и закрылись. Когда он попытался по обыкновению решить дело бесхитростною силой, она освободилась, да с такой насмешливой легкостью, что он оторопел. Потом она поднялась, отряхнулась и пошла как ни в чем не бывало обратно в сторону города. Лишь обернулась и спокойно спросила: «Или тебе все еще угодно взглянуть на Диктейскую пещеру, афинянин?»... Нет, благодарю, как-то уже расхотелось.

Вот, собственно, и все. Между прочим, она по ходу болтовни упомянула, что во всем похожа на свою мать. Ежели это так, то теперь он может вообразить, какова она была, обольстительная Пасифайя, и, похоже, кое в чем может понять тебя, великий царь!..

* * *

– Афинянин! Эй, афинянин! – услыхал вдруг Тесей не то за спиной, не то сбоку. Услыхал и ушам не поверил. Словно кто-то подслушал мысли его и решил подшутить. – Только не верти головой. У тебя такой надутый, торжественный вид, что если ты станешь вертеть головой, получится очень смешно и неподобающе...

Эранна! Ну точно, она ведь, помнится, сказала ему на прощание: «Я тебя сама разыщу, афинянин». Правда, при этом добавила: «Если мне вздумается». Стало быть, вздумалось.

Оказывается, сидела она позади него, на ступень выше. И когда успела подойти, ведь еще мгновение назад не было её там. А может, и была, да он не признал, одета она была иначе, чем тогда, строже, изысканней. Платье нездешней ткани с золотым шитьем. Сейчас бы он и сам понял, пожалуй: не простая она танцовщица. А все равно – та же, Эранна-Ариадна, Та-Которую-Не-Забыть...

– Эранна! – Тесей радостно вздохнул и тотчас осекся, медленно поворотил голову и покосился на царский шатер. – Вернее...

– Пристало ли воину, – она вдруг не выдержала и громко рассмеялась, – косить подобно зайцу? Вернее, – что?

– Вернее, – ты ведь... не совсем Эранна? Верно?

– Вон что. Пожалуй, не совсем. А ты точность любишь? Изволь, я не Эранна, а... Ты ведь знаешь, кто, афинянин?

– Теперь знаю.

– И кто раскрыл тебе глаза?

– Это... Это неважно.

– Ясно, что неважно. Тем более, что я сама знаю, кто это. Ну так что? Это что-нибудь меняет?

Тесей пожал плечами и вновь с тоской покосился на царский шатер. Еще бы не меняло! Разговор начинал тяготить. Он уже жалел о том, что повстречал её тут. Не к добру это все. Ясно, что не к добру.

– Не туда смотришь, афинянин, не туда, – Ариадна хохотнула, неожиданно протянула руку, коснулась ладонью его лица и, слегка сжав пальцами подбородок, прижала его щекой к своему колену. – Так лучше. Твоя верноподданность от этого не пострадает.

– Гладкокожая, – у Тесея перехватило дыхание, – Ари...

– Как? – Ариадна вопросительно прищурилась. – Как ты меня назвал?

– Ты же слышала. Гладкокожая. – Тесей нахмурился. – И сам не пойму, почему пришло на ум такое.

– Ничего. Даже неплохо. Так меня еще никто не называл.

– Как же тебя называли? И кто называл?– нахмурился Тесей. Решил освободить голову. Не от обиды, не от ревности. Просто люди кругом.

– По-всякому называли. – Ариадна вызывающе рассмеялась. – Кто называл? Те, кому я нравилась. Не так уж их мало было. Это плохо? Тебе же вот я понравилась, афинянин?

– Ничего, – кивнул Тесей как можно более сдержанно, – мне всегда нравились такие женщины, как ты.

– Такие, как я? – Лицо Ариадны недовольно вытянулось, в голосе прозвучало негодование. – И много ты встречал таких женщин, как я?

– Да нет, – Тесей натянуто улыбнулся, – таких не встречал вовсе.

– Так-то лучше, – Ариадна удовлетворенно кивнула, однако тотчас помрачнела, заметив искоса, что Тесей по-прежнему не сводит напряженного взгляда с царского шатра.

– Шатер пуст, – она закрыла глаза и откинула голову назад, будто сама себе говорила. – Он всегда пуст. Вернее, там есть кто-то. Скорее всего, этот карлик Дада, будь он проклят. Отца там давно уже не бывает.

– Но ему ведь...

– Донесут, ты хотел сказать? Это непременно. Но знаешь, если б ты получше знал моего отца, ты бы не придавал этому значения. Не знаю, что он тебе наговорил, знаю, что если его что-то и волнует на свете, то уж никак не мое благонравие. А уж твое – тем более. Его вообще, по-моему, волнует один только критский престол, а поскольку я к этому отношения не имею, то он просто готов мириться с тем, что я есть на свете. Вот так. Не собираюсь тебе навязываться, но не думай, что он станет тебе мстить, если что узнает.

– Его что, не волнует твое целомудрие?

– Боюсь, что это уже никого не волнует. А уж меня – тем более.

– Я бы так не сказал, – Тесей попытался улыбнуться. – Дня три назад мне показалось, что кое-кого этот вопрос очень даже волнует.

– Дня три назад мне показалось, что кое-кто считает манеры племенного жеребца наиболее подходящими и доходчивыми. Однако не в этом дело. Мне все же интересно знать, что он тебе рассказал. Можешь не скромничать. Он тебе все рассказал?

– Не знаю, что значит – все. Рассказал о своем брате Сарпедоне, о...

– Рассказал общеизвестное. То, что мог бы тебе рассказать любой кносский торговец, а ежели б ты приплатил, так и, пожалуй, поболее.

– То, что он рассказал – неправда?

– Когда я говорю с отцом, я перестаю отличать правду от неправды. Да и кто может их отличить? Правду знают боги, но помалкивают. Отец верит в то, что говорит, значит, говорит правду. Все, о чем говорить не хочется – неправда. Ты его спросишь о дороге, он тебе расскажет о ней всю правду, опишет все её повороты. Не скажет только того, что на одном из поворотов вырыта яма с острыми кольями на дне. И его не упрекнешь. Ведь его же не спросили: а нет ли там ловушек?

– А если спросить, скажет?

– Возможно, скажет. Но ты-то не спросил.

– Знаешь, – Тесей насупился, – не люблю загадок.

– Хорошо. Тогда ответь мне на несколько вопросов. Первый. Как ты вообще оказался здесь, на Крите? Тебе не жилось в твоих Афинах?

– Твой отец пригласил меня сюда. Тут такая история. В Афинах убили его сына. Он его очень любил… Да что я говорю, ты сама знаешь.

– Знаю. Не припомню, правда, чтоб он сильно любил Андрогея, но… Продолжай.

– Его убил некий Дамаст. Разбойник. Да, – Тесей вдруг нахмурился и тряхнул головой. – Его еще прозвали Прокрустом-растягивателем. Он многих убил, не только его. Как-то мы, семеро нас было, заманили его в ловушку и прикончили. А потом поодиночке переловили его людей. Много тогда шуму было из-за этого.

– И благодарный царь критский решил вас примерно отблагодарить и позвать в себе на службу. Так? – Ариадна с рассеянной улыбкой покачала головой.

– Вроде того.

– Хорошо. Второе. Вы стоите на внешнем кольце? Верно?

– Стояли, – Тесей самодовольно улыбнулся. – Вместе с ферийцами. Теперь нас переводят в Первый круг.

– Переводят? – Ариадна побледнела и сцепила руки. – А… Почему именно вас?

– Откуда мне знать, – Тесей перестал улыбаться. – Так решили.

– Решили, – тихо и бесстрастно повторили Ариадна. Странно, её вдруг словно подменили. Вместо прежней самоуверенной, насмешливой кокетки перед ним была ссутулившаяся, осунувшаяся незнакомка. Глаза поблекли, голос стал отстраненно холодным. Но именно от этого чужая, замкнувшаяся в себе женщина стала ближе и понятней. – Не понимаю только, чему ты рад. Тебе что, так не терпится попасть туда?

– Не то чтоб не терпится, – Тесей не мог отделаться от смутной, сосущей тяжести. И не слова Ариадны были причиной тому. Ему, как ни странно, показалось вдруг, что все сказанное ею кто-то ему уже говорил, просто он упорно не хотел выслушать до конца. Теперь вот выслушал. «Все, о чем говорить не хочется, – неправда», – вспомнил он. И тут же вновь улыбнулся, чтобы прогнать наваждение прочь. – Просто я служу твоему отцу. Служу, – вновь повторил он такое простое, понятное, все разъясняющее и не оставляющее место для сомнений слово. – Понятно?

– Понятно. – Ариадна на сей раз была серьезна, хотя Тесей и ждал какого-нибудь насмешливого подвоха. – И когда это произойдет?

– Завтра утром. То есть, может быть, и не утром, но – завтра.

– Хорошо, – Ариадна вдруг слабо улыбнулась. – Так даже лучше. Однако сегодня вечером нам надо будет увидеться. Обязательно.

– Ариадна! – Тесей развел руками, – видишь ли…

– Слушай! – Ариадна вдруг глянула на него в упор потемневшими, сузившимися глазами. – Я ведь не слезливая пастушка на лужайке. Верно? И если уж я говорю тебе «обязательно», то знаю, о чем говорю.

– Я понял. – Тесей смущенно кивнул. – Куда надо прийти?

– Никуда. К тебе придут и все объяснят. Не волнуйся, бояться тебе уже нечего… А теперь взгляни-ка на арену. Будет нечто интересное. Ты в Афинах, небось, такого не видывал.

Ничего примечательного на арене, впрочем, не происходило. Бычьи игрища успели закончиться, начались длинные и скучные состязания копейщиков. Смуглые, тускло лоснящиеся от втертого в кожу масла люди с короткими, пестро раскрашенными копьями хищно сгорбились у черты, пожирая глазами мишень – массивный кипарисовый столб с намалеванным на нем багровым человечьим глазом... Смотреть было не на что. Тесей поворотился было сказать об этом Ариадне, но её, как и следовало ожидать, уже не было. Вместо нее на скамье, вытаращив восторженно-равнодушные глаза, сидела какая-то рыжеволосая голенастая девица. Где-то он как будто уже видел ее…

Тесей поднялся, согнувшись, прошел вдоль ряда, спустился вниз по ступенчатой галерее к распахнутым воротам ристалища. Недавно здесь, у ворот было людно, сочно кипела шумная толкотня, теперь не было никого, кроме бродячих псов, доедавших объедки. Да еще в глубине резной ниши в стене он увидел сидевшую девочку, в которой, приглядевшись, признал ту танцовщицу из ристалища. Она, тонко, чуть слышно всхлипывая, растирала багровую ссадину на колене. Увидев его, она выпрямилась, быстро откинула со лба прядь волос и улыбнулась жалкой, вздрагивающей улыбкой. «Чего плакать? – равнодушно удивился Тесей. – Подумаешь, ссадина. Не рогами же в бок».

Он отвернулся и неторопливо зашагал по улице вдоль сточного канала в сторону акрополя. Что-то мешало радостно предвкушать предстоящую встречу с Ариадной, однако тревога, вползшая в него вместе со странными её словами, быстро выветрилась. «Просто слишком много всего за последние дни, – успокоил он себя. – Пусть все уляжется. Там разберемся».

Мастер (Град крокодилий)

Будь благословенна, страна Египетская!

Воистину, ежели вам по какой-либо причине понадобилось затеряться среди многих тысяч себе подобных, то более подходящего места, чем Египет, не сыскать. Там для того, чтобы скрыться от глаз, нет нужды бежать в другую страну. Достаточно переселиться на соседнюю улицу. Так, во всяком случае, мне показалось, когда с раскаленной палубы «Прекрасной Дориды» я ступил на улицы города Шедет, именуемого Крокодильим градом. Между прочим, я тогда впрямь был изрядно удивлен, не обнаружив на улицах города этих малопочтенных тварей. Зато критян, ахейцев с островов и Большой земли там было впрямь немало. Они живут в Шедете уже несколько столетий, со времен царя Сенусерта Строителя. Египтяне зовут их Люди моря, хотя большинство из них моря в глаза не видало. Египет обкатал их, как прибрежные голыши, перемешал меж собою, но не пожелал растворить в себе. Они говорят на немыслимом языковом вареве, которое при всей неудобоваримости, быстро вытесняет все прочие языки не только из обихода, но и из мыслей. Все эти скороспелые языки, проросшие на городских помойках, имеют непонятную притягательную силу.

Итак, перевернулась еще одна страничка моей жизни, передо мной вновь замаячила первозданная пустота, и поскольку я с детства был счастливо избавлен от мучительного соблазна предугадывать грядущее, новая жизнь мне показалась вполне сносной.

В тот день любезный мой судовладелец отвел меня на северную окраину Шедета, именуемую Кефтия, на удивление быстро отыскал там в толчее странного седобородого человечка с отвислым серебристо-мохнатым животом и тонкими рачьими ножками, выпил с ним, не торопясь, целый кувшин какой-то темной финиковой бурды, и уже в самом конце разговора шепнул ему что-то на ухо, ткнув, не оборачиваясь, пальцем в мою сторону. Человечек, тоже не обернувшись на меня, нехотя кивнул. Это должно было означать, что судьба моя как бы решена. После этого судовладелец распрощался с собеседником и ушел, покачиваясь, так ничего и не сказав мне напоследок. Человечек же двинулся в обратную сторону, наконец удостоив меня темным боковым взглядом, который должен был значить: следуй за мной, сукин сын, коли уж тебя навязали на мою голову. Я и последовал.

Однако, продираясь в вязкой сутолоке и стараясь не отстать от своего провожатого, я подумал неожиданно для самого себя, что на этом, пожалуй, надо бы уже закончиться той поре, когда всякий встречный вправе смотреть на меня, как на гнилой отброс, а ежели она не закончилась, то надо бы закончить её самому, иначе она станет тем, что именуется судьбой. И не успев толком переварить эту сумбурную мысль, я тут же сообщил её своему очередному избавителю, не утруждая себя вопросом, а поймет ли он меня? Судя по тому, как шумно он поперхнулся своим финиковым пойлом, которое поминутно отхлебывал из желтой тыквенной фляги, я был понят. Недоумение его, видимо, означало, что он не мог решить, проломить ли мне немедля башку или же просто махнуть рукой и бросить меня одного в этом кишащем сонмище чужих людей. Он не сделал ни того, ни другого. Он отдышался, длинно сплюнул под ноги, скосил на меня подслеповато-красный глаз и неторопливо произнес нечто вроде следующего:

– Мне наплевать, кто ты и откуда и по какой надобности здесь. Стало быть, есть надобность. Тебе, надо полагать, тоже наплевать, кто я такой, и это правильно. В этом мы равны. Да мы вообще во всем равны, кроме одного: я тебе нужен, а ты мне – нет. Вот из этого малого и проистекает то, отчего я смотрю на тебя, как на гнилой отброс, и буду смотреть до той поры, пока не решу, что ты мне нужен так же, как я тебе. Сейчас ты можешь рассердиться на меня, обозвать в душе старым пердуном. Но вслух скажешь: повинуюсь и держу язык за зубами. Ну?

– Повинуюсь и держу язык за зубами, – не мешкая произнес я и обозвал его в душе старым пердуном.

Он кивнул и мы двинулись дальше.

– Про тебя сказали, что ты горшечник. Так?

Я удрученно кивнул.

– У меня уже есть трое дармоедов, которые говорят, что они горшечники. Четвертый не нужен. Сделаем так. Возьми эту флягу и беги в лавку, сразу за тем углом, под тростниковым навесом. Возьмешь у лавочника этой самой финиковой дряни. Объяснишь, что для меня. Так и скажи: это для Эгиала. Да просто покажи ему флягу, он поймет. Пока будет наливать – а попробует он не налить! – хорошо разгляди кувшин. Потом скажешь, сможешь сделать лучше, или нет. Врать не нужно.

Я так и сделал. Кувшин был на редкость уродлив и кособок, о чем я с удовольствием сообщил новому хозяину. Сказал, что лучше сделать смогу, и то была совершенная правда. Тот насмешливо на меня покосился и недоверчиво пожал плечами.

* * *

Дом, в который он меня привел, являл собою костлявое двухэтажное сооружение из сосновых жердей, тростника и глины. Он ломаным полукольцом охватывал дворик, отделенный от улицы высоким частоколом, вымазанным окаменевшей болотной грязью. В том доме жили плотники, горшечники, камнерезы, мелкие торговцы, брадобреи, семья уличных фокусников (муж, жена, семеро детей и ручной павиан на цепи), кожевенник и две уличные девки – мать и дочь. Когда в пору разлива реки с севера начинали дуть шквальные, сырые ветра, какая-нибудь из галерей дома непременно обрушивалась, однако дом, подобно ящерице, вскоре воссоздавал утраченную часть своего ветхого тела в былом незыблемом уродстве.

Время от времени двор и каждая частичка дома заполнялись нестерпимым зловонием, его источали огромные медные чаны, в которых любезный кожевенник вымачивал шкуры. С этой напастью приходилось мириться: кожевенник был богат, богаче всех прочих жителей дома вместе взятых, имел в услужении четверых рабов из Азии. Оставалось надеяться, что проклятый кожевенник разбогатеет наконец настолько, чтобы съехать из этого дома-многоножки в более подходящее жилье. Случилось иначе. Как-то вечером на берегу нильской протоки он прополаскивал свои шкуры, и его шестилетнего сына едва не утащил крокодил, схватил, внезапно вынырнув на мелководье, за край долгополой холщовой рубахи и потащил под гибельно колышущуюся ряску. Кожевенник прибежал на истошный вопль, вбежал в воду по пояс, с размаху ударил чудище по голове тяжелым дубовым вальком. Однако, то ли крокодил был сильно голоден, то ли сразу потерял способность соображать, челюстей он не разжал. И обезумевший кожевенник дубасил его вальком, покуда напрочь не раскроил череп. Столь счастливый конец не принес бедному кожевеннику счастья. Крокодилы в Шедете считались священными, да к тому же он, похоже, изрядно повредился рассудком, ибо возомнил, что крокодил тот никто иной, как посланец бога Себека, покровителя Шедета, и теперь ему предстоит либо погибнуть, либо бежать из города. Он предпочел второе, и утром следующего дня он и все его семейство исчезли без следа...

* * *

Мы жили вчетвером, я и трое моих товарищей по горшечному делу, на втором этаже в узкой клетушке с единственным окном, в котором, вообще-то, не было надобности, ибо многочисленные щели делали её вполне доступной ветрам, дождям и свету. В первый же день я весьма проворно изготовил кувшин для масел и блюдо для полоскания рук. Хозяин брезгливо оглядел произведенное и промолчал было, но, уходя, сказал: «Знай же, болван, что блюда для полоскания рук здесь делают из меди...» Видно было, однако, что ему понравилось. Понравилось, похоже, и моим собратьям-горшечникам, потому как полка, на которую я поставил свои изделия, чтобы утром снести их торговцу, вдруг без видимой причины сорвалась со стены и упала.

Я не слишком горевал об утрате, долгожданное чувство твердой почвы под ногами было слишком весомо, чтобы всерьез скорбеть по глиняным поделкам. Да и собратья мои мне уже не докучали. Прошлое не тяготило, я уже не таясь рассказывал о своих былых злоключения всем, кому ни попадя, причем рассказ этот, со временем все более приукрашенный, имел невероятный успех. Лишь позднее я понял, почему: в стране египетской немыслимо было вообразить, чтобы не то что человек из царствующего дома, но даже самый заурядный чиновник мог бы близко приблизиться к порогу гончарной мастерской...

* * *

Случилось, однако, вот что: как-то утром меня окликнул один из собратьев моих и, мрачно шмыгнув носом, объявил, что меня немедля требует к себе хозяин. По дороге он неохотно добавил, что хозяин (да пошлют ему боги радости и благоденствия!) сейчас не один, что с ним сидит какой-то солидный господин (сандалии из дорогой кожи с серебряными застежками, по три штуки на каждой, завитой парик в один локоть высотою, золотой браслет с изумрудами на левой руке, вот какой господин!) и они о чем-то запросто беседуют. А вот к чему я им понадобился он хоть убей не поймет, однако ясно, что ничего хорошего с этого не будет, потому что ничего хорошего никогда и не бывает.

У двери меня встретил незнакомый, вызывающе нарядно одетый человек, похоже, слуга того важного господина. Он взирал на меня с неприятной смесью любопытства и спеси, то брезгливо отворачивался, оттопыривая губу, то вновь разглядывая, всякий раз, видимо, с удовольствием убеждаясь, сколь несоизмерима разница между ним и мною, и вместе с тем поражаясь, с чего это такой убогий оборванец, как я, мог понадобиться его солнцеподобному господину.

Когда я наконец вошел, хозяин стоял, почтительно вытянувшись, суетливо переминался с ноги на ногу и поминутно кланялся кому-то, недвижно сидящему в диковинном, задернутом полупрозрачным полотном кресле. Лицо хозяина выражало такое неподдельное ликование, что я сам расплылся в радостной улыбке, ибо никогда ранее не видывал его таким. Он почему-то постоянно указывал ладонью вниз, словно предлагая и мне что-то разглядеть на полу. Ничего примечательного, кроме многодневного мусора, там, однако, не было. Тогда он, нелепо пританцовывая и гримасничая, приблизился ко мне и шепнул: «На колени, вшивый болван. На колени, чтоб тебя разнесло». Я наконец понял и, продолжая восторженно улыбаться, бухнулся на колени. И тогда хозяин отвернулся от меня, будто утратив всяческий интерес, и вновь обратился к гостю. Он говорил с ним на языке, которого я не знал, ясно было лишь, что это не египетский. Иногда тот, в кресле, что-то коротко говорил ему в ответ, и тогда хозяин откидывал голову назад и счастливо щурился, словно слышать гостя доставляло ему несказанное блаженство. Покуда я размышлял, подняться мне наконец на ноги или оставаться коленопреклоненным, хозяин нетерпеливо махнул кистью руки, что означало: ступай вон, не до тебя.

Я вышел во двор и вскоре начисто утратил всякий интерес к посетителю. Чутье подсказывало, что опасности от него не исходит, потому мне было безразлично, кто он такой и что ему от меня надобно, ибо в счастливые перемены давно не верил. Вернее, не знал, что это значит, но дожидался с некоторым интересом, полагая, что вся эта странная история должна как-то разумно завершиться.

Она и завершилась. Вначале двое невольников, страдальчески согнувшись, однако с большим достоинством и важностью, вынесли во двор высокие резные носилки из черного дерева, завешенные тою же полупрозрачной тканью. Хозяин мой семенил следом, отличаясь от слуг лишь тем, что был много хуже одет. Когда гости покинули двор, он еще долго стоял, не то провожая их глазами, не то возвращая себе прежний независимый облик. Потом повернулся и понуро побрел назад. Его потрясенная душа требовала немедленного винного омовения. Проходя мимо меня, он подслеповато прищурился и коротко мотнул головой, что означало: ступай за мной, болван.

«Этот человек, – сказал он, сипло переводя дух после продолжительного глотка из фляги, – чертовски богат, можешь мне поверить. Да ты, поди, сам это понял. Кстати, он критянин. Да не из здешних критян-кефтийцев, а настоящий, прямо с Крита. Про таких, как он, мой папаша, помнится, говаривал, что у них даже из задницы пахнет лавандой и мускусом. Так вот, то, что этакий богач самолично заявился ко мне вместо того, чтобы просто послать за мной мальчишку посыльного, – уже более чем странно. То, что он явился ради тебя, – вообще выше моего разумения, посему я и голову ломать не стану, терпеть не могу непонятное. Однако он явился и явился с тем, чтобы забрать тебя к себе. Сам он сказал мне так: слуга купил на базаре масляный светильник-ночник, изображающий бога Себека. А во сне ему явился сам Себек и сказал: крупица духа моего в этом светильнике и в том, кто сделал его. То есть, получается, в тебе. Вот что он мне сказал. Только я, дорогой мой, слишком долго живу на свете, чтоб поверить в эту собачью дребедень, да простят меня великие боги. Присниться всякое может, но вести в дом шелудивого щенка, даже если десять ночей подряд снится, что этот щенок есть благословение богов, может только полоумный. Египтяне суеверны, это да, но никакая вера не заставит их делать глупости. А он, между прочим, за тебя очень даже немало заплатил. Не стану говорить, сколько, я бы за тебя и десятой доли не дал, даже будь я богат, как он. Когда за вещь дают столько, сколько она стоит, это нормально. Когда дают побольше, значит, тебе повезло. Когда дают в десять раз больше, значит, тебя обводят вокруг пальца. Я ведь даже подумывал отказаться! А потом сказал себе: каждый знает то, что ему дано знать, а перехитрить самого себя – это все равно что укусить самого себя в задницу. Мальчик, то, что с тобой нынче случилось, можно назвать чудом. Только чудо это не всегда счастье. Более того, – очень редко. Чудо – это значит, что в твою жизнь вмешались боги. А лично я не люблю, когда боги лезут в мою жизнь и копаются в моих внутренностях. Они ведь покопаются да и бросят, а я так и останусь с вывороченными кишками. В этой стране, мальчик, самое большое чудо, которому положено приключиться с бедняком, это воочию увидеть фараона, даруй ему небо счастья и благополучия! От всех прочих чудес ему лучше держаться подальше...»

В самом конце разговора, то есть перед тем, как уснуть, выронив опустевшую флягу, он мне сказал:

«Тот крокодильчик с фитилем в зубах, кажется, принес тебе удачу. Это случается иногда. Только гляди, неспроста ведь говорят: тебе везет, значит, будь осторожен вдвойне. Главное – вовремя разжать зубы и уползти под корягу. Помнишь того крокодила, которому размозжил череп кожевенник? Он не разжал вовремя челюсти, это его и сгубило. Для того, чтобы слепить ладного глиняного крокодильчика, нужен навык, а ума большого не нужно. А вот для того, чтобы понять: пора разжимать зубы, ум надобен. Навряд ли мы еще увидимся. Завтра я уже по-забуду, кто ты есть, но сегодня могу сказать: мне немного жаль с тобой расставаться. Уж поверь, это со мной бывает нечасто. Из тебя со временем мог бы получиться...»

Он не договорил. То ли оттого что не знал, что именно из меня могло бы получиться со временем, то ли оттого, что впрямь терпеть не мог непонятное. А то ли просто уснул.

Святилище

...не абсурдно ли, однако, что боги, зачавшие мир  во зле, создавшие людей недобрыми, да еще ввергнувшие их  в пучину бедствий, ревностно требуют, от них, тем не менее,  неукоснительного следования законам добродетели?..

Из записок Дедала Афинского

Святилище Кибелы, Великой матери, – глубокая, извилистая пещера на склоне Диктейской скалы. Именно здесь, в ту давнюю пору, когда мир был дик и безлюден, произвела Великая матерь из светозарной утробы Зевса-младенца, грядущего властителя земли и небес, вскормила терпким козьим молоком и диким медом, по этим едва заметным ступеням взошла она, счастливо отягощенная божественным бременем, в слепую мглу пещеры, здесь, за многими слоями жирной копоти, – та, первая дымная копоть, след первого жертвенного огня в честь народившегося бога. Нет и не будет на свете места столь же святого, как это.

Трудно добраться до святилища. В начале зимы здесь выпадает снег, ветра и солнце делают его коварно скользким, и держится он, когда внизу, в долине уже расцветает лето. Затем бурное месиво талой воды, глины и камня делает вершину вовсе недоступной. Добраться до нее возможно лишь в разгар лета, однако и в эту пору желающих поклониться обители Великой матери не так много. Люди предпочитали общение с тенями божеств в местах более обжитых и безопасных.

Не сразу понял Тесей, куда ведет его Гаэла, молчаливая служанка Ариадны, та самая рыжеволосая дева, что сонно пялилась на атлетов ристалища. А когда понял, не по себе стало, хоть и не отличался он набожностью. У богов своя жизнь, полагал он, у людей – своя. Слишком величественны и недоступны они, боги, чтобы сварливо мстить людям по мелочам. Да и чем еще возможно отомстить смертным, кроме того, что они – смертны, из мрака явлены, во мрак и уйдут. Был бы он, к примеру, богом, так неужто стал бы мстить жалким, суетливо копошащимся в своем житейском вареве существам? Так-то оно так, но не по себе все же стало. Всей правды никто не знает, учил его отец, потому обходи стороною чужие святилища. И потом, что она затеяла, Ариадна? Царские игры затейливы, что у избранников порой трещат хребты и глаза из орбит вылезают… Или уж перевелись в Кносе красотки? Да хоть бы и эта рослая, красноволосая Гаэла, что карабкается сейчас чуть впереди его по уходящей вверх тропе, еле переводя дух. Руку ведь только протяни. Служанки обычно не привередливы… И впрямь, протянул, будто нечаянно оступившись. Протянул, притянул да и задержал ладонь на её разгоряченном, вздрогнувшем животе. «Устала? Так давай отдохнем. Чего торопиться?» Гаэла остановилась, затем повернулась к нему со всей возможной грацией. Однако тут же отстранилась с улыбкой сожаления. «Так мы пришли уже».

Да оно и к лучшему. Раз уж выпало такое, не дело сворачивать по пути на сторону, в жухлый кустарник со взопревшей служанкой. Будет еще время. Кстати, это, кажется, именно здесь закончилась тогда его прогулка с Ариадной. Что-то сегодня будет?..

Тропа еще раз обогнула выступ утеса и вывела на просторную полукруглую террасу, выложенную отесанными розовыми плитами. За плотной стеною колючего кустарника возвышался потемневший от времени частокол. Вход закрывала литая медная, до ослепительного блеска начищенная дверь с рельефным рисунком священной обоюдоострой секиры Лабрис. Дверь не заперта. Гаэла с усилием толкнула её и сейчас же торопливо опустилась на колени, поцеловала порог. Затем, отрешенно бормоча что-то, поднялась и почтительно отошла в сторону, уступая дорогу. «А ты?» – «Я? – она удивленно и испуганно покачала головой. – Я-то зачем?»

* * *

В прохладном и темном скальном чреве стелился невидимый сладковатый дымок тлеющих благовоний. В полукруглой нише в глубине тускло горел на золотом треножнике алтарный светильник, над которым тяжело нависла бронзовая с прозеленью бычья морда с прикрытыми веками и злобно раздутыми ноздрями. Рядом чернела другая ниша, завешенная чем-то похожим на медвежью шкуру. Святая святых, ложа Великой матери.

«Долго ж ты шел», – услышал вдруг Тесей откуда-то сбоку и вздрогнул от неожиданности, хоть и ожидал, что его вот вот окликнут.

Ариадна была в долгополой вышитой хламиде с островерхим капюшоном, наполовину прикрывавшим тенью лицо. Стояла чуть в стороне от входа, скрестив на груди руки. Странно, что он сразу её не увидел. А может, и увидел, да принял впотьмах за одну из множества каменных и стеатитовых фигур, стоящих вдоль стен святилища.

«Твоя служанка…» – сбивчиво начал было Тесей, но Ариадна улыбаясь, подняла ладонь.

«Все. Не нужно говорить. Тем более, о служанках. – Она засмеялась, тряхнула головой, отбрасывая волосы с лица. – Мы сегодня достаточно поговорили. Слова утомительны. Мы еще поговорим, но позже…»

Она подошла к нему вплотную, резко, словно раздраженно, повела локтем назад и хламида, приглушенно звякнув медной застежкой, соскользнула на каменный пол. Ариадна осталась в одном лишь узком, почти невесомом набедреннике. Как танцовщица на ристалище. И даже руки вздела вверх…

«Только ты не зови меня сейчас Гладкокожей, – сказала она срывающимся влажным шепотком. – Хотела привычно усмехнуться, да не получилось. Лишь шумный, вздрагивающий вдох. – Вообще никак не зови. Нет у меня сейчас имени. Ничего нет. Делай то, что хочешь. Не думай, на сей раз не дразню».

Не дразнила, это уж точно. Какое уж тут – дразнить! Однако что же, прямо здесь? В святилище Великой матери?!

«Здесь, – вновь шепнула она, будто мысли его впитала. Руки её соединились за его спиной. – Прямо здесь. Мне – можно! Значит, и тебе можно. Почему? Неважно».

И в самом деле – неважно. Все потом. Когда разум, как разогретый воск, а тело, как ивовый прут, все помыслы соединяются в один жаркий, обжигающий пучок нестерпимой жажды и радостного нетерпения, все вокруг полно зыбкой и упругой гармонией, и, кажется, каждая частица тела обретает отдельный, судорожный разум, ищет вслепую причитающуюся только ей частицу чужой плоти, и насыщение кажется почти невозможным…

* * *

– Тесей, произнесла Ариадна после долгого молчания, – ты ни о чем не хотел меня спросить?

– Я много о чем хотел спросить.

– Значит, ни о чем. Скажу сама. Ты ведь завтра уходишь в Лабиринт. Так?

– Ну да, ты же знаешь.

– Погоди. Ты знаешь, что такое Лабиринт? Ну хотя бы примерно. Кто-нибудь тебе рассказывал о нем хоть что-нибудь? Из тех, кто там был. Кроме моего отца, конечно.

– Да нет, – Тесей говорит все так же неохотно, хотя что-то в голосе Ариадны вновь заставляет его насторожиться. – Никто не говорил. Да я не встречал еще таких. Одного видел, но из него слова не выжмешь.

– А тебе… Ну ладно! – Ариадна вдруг поднялась и села, обхватив колени руками. – Теперь слушай внимательно. И не надо меня разглядывать. Речь пойдет о другом. Ты не встречал еще таких потому, что их просто нет! Оттуда, Тесей, не возвращаются.

– Погоди, погоди, – Тесей замотал головой. – О чем ты говоришь?

– О том, ради чего, собственно, привела тебя сюда. Потому что здесь – уж точно никто не подслушает. Не перебивай меня, а то передумаю. Тесей, Лабиринт это не хитроумная забава и даже не ловушка. Это чудовище, которое питается людьми. Ты слыхал, наверное, о Минотавре? Так вот, Лабиринт – это и есть Минотавр. Его назначение – не запутывать, а убивать. Причем, не голодом и жаждой. Люди сходят там с ума раньше, чем голод и жажда возьмут свое. Прошлым летом там побывал один человек, бывший наместник Гортины. Не слышал об этом? Отец тогда замыслил посадить в Гортине наместником Катрея, моего старшего брата. А прежний наместник, видно, не слишком тому обрадовался. И даже напрямую сообщил об этом отцу. Отец сделал вид, что не придал значения, – он это умеет – и пригласил его в Кнос. Со всеми почестями. Тот приглашение принял, но явился с такой свитой, что жители попрятались в домах, решили, что опять началась война. А отец как ни в чем не бывало вышел им навстречу и со всем радушием сказал им, что к вечеру ждет всех у себя. Всех. Вечером впрямь вышли провожатые, вся эта толпа вошла в Лабиринт. И все. Никого из них больше никто не видел. Провожатые тоже пропали. Через несколько дней отыскали бывшего наместника, вернее, то, во что он превратился. Это было даже не животное. Это был визжащий, скулящий кусок плоти. Не знаю, сколько он еще прожил после этого, вряд ли долго. Что стало с остальными, неизвестно. После этого Катрей без помех стал наместником в Гортине… Теперь, если ты меня внимательно слушал, ты хоть немного представляешь, что такое Лабиринт.

В услышанное трудно верилось. Тесей был даже немного сердит на Ариадну за то, что она взяла да и испортила своим нелепым мрачным рассказом то, что так таинственно началось и так прелестно завершилось. Какой наместник, какая еще Гортина! Причем тут он, Тесей? Какое ему дело до какого-то Катрея?

– А ты сама там бывала когда-нибудь? – спросил он просто для того, чтобы развеять тягостную паузу.

– Бывала и не раз. Только я была не одна.

– С кем же? С отцом?

– Нет, не с отцом...

– Ты считаешь, что мне угрожает опасность?

– Опасность? – Ариадна глянула на него с удивлением. – Это не опасность, это то, что с тобой будет.

– Но почему это должно быть? Я ведь не наместник Гортины и не собираюсь им быть. Я никому здесь не сделал плохого.

– Кто тебе сказал, что ты сделал что-то плохое? Овцу режут не оттого, что она сделала плохое. её режут просто на ужин.

– Ты решила поиздеваться надо мной? – Тесей побагровел от гнева и вскочил на ноги.

– Если ты надумал уходить, то не забудь одеться, – сухо сказала Ариадна. – Спрашиваешь, почему это должно быть с тобой? Спроси об этом моего отца. Спроси заодно, зачем ему вообще понадобился этот Лабиринт. Если это крепость, которая сама себя защищает, как он любит повторять, то чего ради там надобна стража. Спроси у него, что за прок в этих обезумевших людях, которые бродят по галереям и помышляют не о долге перед царем, а о самоубийстве. Потому, кстати, туда и берут иноземцев. И еще спроси у него, что стало с его старшим сыном Астерионом, с моей матерью...

– И что мне теперь делать? – глухо спросил Тесей, сникнув. – Надо уходить отсюда?

– Ну это-то точно. Вопрос – как? – Ариадна говорила вполголоса, почти шепотом. – Есть два пути. Первый – попроще. Досидеть тут до ночи – здесь тебя искать никто не станет. Ночью тебя выведут в гавань. А уж там – думай сам.

– Хорошо, а остальные? Нас ведь семеро. Их ты сможешь вывести в гавань?

– Нет, не смогу. И никто не сможет. Про них придется позабыть...

– Ты сказала, есть два пути, – не дал ей договорить Тесей. – Какой второй?

– Второй? – Ариадна едва заметно усмехнулась. – Второй сложнее. В общем, сейчас ты уйдешь. Гаэла проводит тебя до города. Завтра вы все, как и было договорено, уйдете в Лабиринт. Утром следующего дня я приду туда сама и отведу вас к человеку, который выведет вас из города через Лабиринт.

– Почему сложнее! – Тесей оживился. – Это как раз проще. А что это за человек? Он что, прямо там, в Лабиринте?

– Да, прямо там. Во втором круге. Теперь слушай и запоминай, это важно. Я приду к вам послезавтра утром. Буду на нижней террасе. Слушай, как её найти. Запоминай. От главного входа – сразу налево по галерее. Никуда не сворачивать! Даже не смотреть, все там так устроено, что стоит глянуть на какой-то проем или спуск, как тут же хочется свернуть именно туда. По галерее, по обеим сторонам – бронзовые столбы. Верх – в виде птичьей головы. Там всякие есть, но вам нужны именно в виде птичьей головы. Отсчитаешь четырнадцать. Потом пройдешь еще немного, вперед, увидишь сразу напротив окна лестницу. Спустишься вниз на три перехода. Дальше будет темный коридор. Совершенно темный. И длинный. Придется потерпеть. Там все время будет казаться, что под ногами – пустота. И будет трудно дышать. Упретесь в тупик, повернете налево. Увидите большой полукруглый зал со скошенным потолком. Это и будет – Нижняя терраса. Я буду там. Вот и все. Ты запомнил, или повторить?

– Запомнил, – сказал Тесей, сперва неуверенно, затем, подумав, повторил еще раз: – Запомнил.

– Вижу, – с неожиданной улыбкой сказала Ариадна. – Потому, как ты морщил лоб, потел и шевелил губами. Хочу еще, чтобы понял: то, что я тебе рассказала – еще не Лабиринт. Настоящий Лабиринт – это...

– Погоди, – перебил её Тесей и, придвинувшись ближе, обхватил руками её колени. – Не надо больше про Лабиринт. Сама говоришь – слова утомительны. Я не знаю, когда мы сможем с тобой еще...

– Никогда, Тесей, никогда. – Ариадна легко откинулась на спину. – Ты же сам понимаешь. Только сейчас. И то, если ты уже передумал переспать с моей служанкой...

* * *

Едва выйдя из ворот святилища, щурясь с непривычки от сумрачного закатного солнца, Тесей увидел Гаэлу. Странно съежившись, сидела она на полусгнившем бревне у ворот. Увидев его, Гаэла вскочила со смущенной, радостной улыбкой.

– Что это ты? – хмуро спросил Тесей.

– А ничего, – торопливо ответила она и со страхом добавила: – Тут ходит кто-то.

– Ходит? И пусть себе ходит. Ты его видела? Или тебе мерещится?

– С чего это мне мерещится. Конечно видела. Он уж давно тут, как только вы... То там, то здесь. Да вот он опять...

Тесей обернулся и увидел на тропе щуплого полуголого мальчишку. Тот стоял, ежась от ветра, глядя на них снизу вверх, задрав острый, как клюв, подбородок. Черен и большеголов, лицо изжелта бледное, с въевшимся выражением унылого, травоядного страха, особенно заметного, когда он улыбался. Ноги сплошь покрыты серыми, словно заплесневевшими, язвами и ссадинами. В руках что-то вроде посоха – длинная, чуть не в полтора раза длиннее его палка с вырезанным набалдашником в виде головы, не то бычьей, не то человечьей. Лицо постоянно менялось, словно изнутри поминутно дергали за веревки. Он как бы силился что-то сказать, да не решался.

– Эй! – Тесей нахмурился. – Ты что-то потерял?

Мальчишка шмыгнул носом и покачал головой.

– Ну так что тебе тогда? – Мальчишка начинал злить. Потому что, кроме страха, было в его лице что-то затаенное и неразличимо скверное. И взгляд – боязливый и одновременно изучающий.

– Вы в город идете? – произнес он после долгого, тупого молчания простуженным голосом, не сводя с него напряженно бегающих глаз.

– Положим, в город. И что?

– А можно мне с вами? Скоро уже темно будет. Страшно.

– Страшно? С чего это тебе страшно? Ладно, ступай. Только ты...

– Что? – мальчишка странно насторожился и снова втянул голову в плечи.

– Ничего, – буркнул Тесей и махнул рукой. – Я хотел сказать: иди, только ты поменьше болтай, не люблю пустой болтовни.

На самом деле он хотел сказать другое. Он хотел сказать: только ты, парень, пойдешь впереди. Очень уж не хотелось оставлять позади себя на ненадежной горной тропе этого верткого, улыбчивого крысеныша с пустыми, полумертвыми глазами и увесистой палкой в руке. Однако не показывать же этому недоноску, что кто-то его может бояться. Тут еще Гаэла. Проходя мимо него, глянула расширившимися глазами и шепнула чуть слышно: «Будь с ним осторожен». Шепнула чуть слышно, но тот, похоже, услышал. Глянул на нее, скверно осклабившись. Свернуть бы тебе шею, дружочек, прямо здесь. Или хотя бы съездить по зубам, чтоб больше не усмехался. Тесей, потемнев, глянул на него в упор, тот вновь улыбнулся, на сей раз, вроде, вполне доброжелательно. Тогда Тесей, брезгливо обойдя его, двинулся по тропе вниз.

Его тут же торопливо обогнала Гаэла, она шла, то и дело боязливо оборачиваясь назад. «Это неплохо, – одобрительно подумал Тесей, – оборачивайся почаще».

Шли быстро. Тесей попытался подумать об Ариадне – не получилось. Задумался было о Лабиринте, о предстоящем бегстве. Тоже не вышло. Дрянной попутчик занозой сидел в мыслях. Тесей вдруг понял, почему: его шагов совсем не было слышно. А он ведь в грубых деревянных сандалиях. Неужто отстал? Не выдержал и обернулся. Мальчишка глянул на него вопросительно. Он шел шагах в десяти от него.

– Что-то тебя не слышно совсем, – сказал он неохотно, чтобы что-то сказать.

– Так вы же не велели мне разговаривать, – с готовностью ответил он, – вот и не разговариваю.

– Ладно. Я уж подумал, не отстал ли.

– Не беспокойтесь, – услышал Тесей, когда отвернулся от него, – я от вас не отстану.

И снова эта гаденькая усмешка в голосе. Тесей окончательно уверился, что напрасно сразу же не прогнал его в шею или хотя бы не пустил впереди себя. Мальчишка был явно опасен, сомневаться в этом не приходилось, и это была не та опасность, что будоражит кровь и обостряет чувства, а та, что тоскливо гнетет и расслабляет.

Только этого недоставало. Немного погодя он вновь обернулся. Попутчик был уже чуть ближе к нему. Палку он почему-то держал на весу.

– Эй, послушай, – Тесей остановился. – А ты с чего вообще-то с нами увязался? Мало ли что нам надобно. Видишь – я с женщиной. Может, нам никаких попутчиков не надо. Понимаешь, небось. Или ты боялся кого-нибудь? Разбойников?

– Нет. Разбойников тут у нас нету. Шакалов тут много. Особенно по вечерам. Уж так воют... А если вам что надо, – он шмыгнул носом и прикрыл глаза, – так я подожду. Посижу вон там, глядеть не буду.

– Шакалов? Пожалуй. Ты – вот что, – Тесей требовательно протянул руку. – Дай-ка мне твою дубину. На всякий случай. Вдруг шакалы.

И тут мальчишка внезапно посерел и отпрыгнул в сторону. Глаза его выкатились, стали круглыми, как у кошки.

– Нет! – вдруг сдавленно взвизгнул он, вжавшись спиною в скалу. – Нельзя!

– Отчего же нельзя? – усмехнулся Тесей и с усилием вырвал посох из его цепких, муравьиных рук. – Можно.

Тогда мальчишка заверещал так пронзительно, что Тесей вздрогнул и невольно попятился. «Да он сумасшедший», – подумал он. Однако тошнотворный визг вдруг оборвался. Бесноватый звереныш вдруг стих и как-то странно успокоился, глянул на него не с затравленной ненавистью, а с каким-то ленивым равнодушием.

Заподозрив неладное, Тесей быстро обернулся. Шагах в десяти от него, где тропа огибала уступ скалы и ныряла в густые заросли тиса, стояло четверо мужчин. Ну вот, наконец-то свершилось. Впереди – старик, он с трудом держал дряблое, одышливое тело на коротких, словно нарочно искривленных ногах. На почерневшей от солнца, клочковато заросшей седыми волосами груди красовалось ожерелье из засушенных змей. В руках был посох, такой же, как у мальчишки, только с позеленевшим медным набалдашником. Глянув на Тесея исподлобья, он протянул руку вперед и что-то произнес, вернее, сипло выдохнул несколько неразличимых слов. Трое остальных согласно закивали.

– Смелее, старик, говори громче, – сказал Тесей и взял посох поудобней.

– Он сказал: за что ты поднял руку на служителя Матери Кибелы?! – громко ответил за старика один из троих, стоявших чуть поодаль мужчин.

– Я не поднимал на него руку. Просто мне не нравится, когда на узкой тропе за мной следом идет незнакомый человек с дубиной в руке, вот и все.

– Это тебе не дубина! – злобно выкрикнул мужчина и, чуть не отпихнув старика, выскочил вперед. Его не то бритая, не то лысая макушка покраснела и покрылась потом. – Это священный тирс. И ты не смеешь тут... Ты, похоже, не знаешь, кто такие куреты!

– Мне все равно, кто вы такие. Можешь называть её священным тирсом, но по мне это дубина. И если ты вздумаешь еще на меня орать, ты в этом удостоверишься.

Тесей знал, кто такие куреты. Так именовали существ, защищавших когда-то Зевса-младенца от сил зла. Так потом стали называть праздную, никчемную свору нищих, кормившихся у храмов. Знал, какой страх наводили их исступленные, непотребные игрища, что управы на них нет и не было. Знал и то, что дружелюбие для них – лишь воплощение слабости и робости, а попытка договориться с миром – сигнал к нападению всей стаей. Остановить жаждущего крови может лишь опасение пролить собственную кровь. Безнаказанность рождает безумие.

Старик опять зашипел что-то, на сей раз, кажется, более спокойно.

– Он сказал: чужеземный воин, страж великого царя, может уйти, – торжественно оскалясь, воспроизвел плешивый. – Женщина должна остаться здесь, с нами. Иначе мы на этой тропке не разойдемся.

Тесей быстро скосил глаза на Гаэлу, пытаясь понять, что будет, если он в самом деле оставит её здесь. «Убьют», – жалобно возопило все её плаксиво вытянувшееся лицо.

– Да как же я вам оставлю свою подружку? – Тесей развел руками. – Ну просто никак это невозможно. Посудите сами, тащиться в такую даль, чтобы потом оставить в компании старика, который даже влезть-то на нее без посторонней помощи не сможет. Не глупо ли? И потом...

И тут он заметил, как резко, словно от удара плетью, исказилось лицо у одного из стоящих перед ним мужчин. Широко раскрывшиеся глаза его глянули не на него, а мимо, чуть в сторону... Уголком сознания Тесей успел понять: что-то сейчас произойдет или уже произошло там, за его спиной. Все, что возможно было сделать, это пригнуться и, прижавшись спиною к скале, резко обернуться назад. Этого, по счастью, оказалось достаточно. Камень тенью промелькнул чуть выше темени, обдав мимолетом пронзительно легким дуновением. Он не успел заметить, каким он был, тот камень. Наверное, достаточным для того, чтобы свершить то, для чего предназначался. Мальчишка, увидев, что промахнулся, протяжно взвыл, всплеснул руками и, выронив пращу, пустился бежать наверх, в сторону святилища.

У одного из куретов, кажется, именно у того, чей переменившийся лик вывел Тесея из благодушия, вырвался вопль разочарования и злобы. Не в силах сдерживать себя, он бросился на Тесея, зажмурившись и потрясая посохом. Однако Тесей ушел от удара и в следующее мгновение сбил его с ног. Раскроить бы эту злобную, безмозглую башку, но соблазн подразнить свору был сильнее.

Тем более, что и свора стихла. Курет нелепо полулежал перед ним, не решаясь подняться, шумно, с сиплым урчанием дыша, и таращился сверху вниз с напряженным страхом.

– Прыгай вниз! – приказал Тесей, указав рукой на откос. – Прыгай, говорю тебе!

Тот подполз к краю, глянул вниз, затем осторожно покосился на своих, ища поддержки. Видимо, прыгнуть вниз, на мелкую осыпь, показалось ему надежней и безопасней.

– Теперь все остальные! – Тесей отдавал распоряжения со спокойной небрежностью победителя, не сомневаясь, что они будут в точности исполнены. – Вниз! Кроме старичка. Старичок может остаться...

Все и было исполнено в точности, и даже, как будто, с охотой. Куреты словно старались превзойти друг друга в благоразумии. Старика даже пришлось удерживать, ибо он тоже вознамерился прыгать вниз. Однако в их торопливости уже не было страха, но лишь торжествующая покорность людей, отдающих малое во имя большего. Побежденный, знающий более победителя, сам есть победитель.

Когда Тесей и Гаэла проходили мимо старика, он вдруг закивал головой, затем указал обеими руками куда-то вниз и что-то забормотал.

– Что это он говорит? – спросил Тесей, все еще опасливо оборачиваясь на старика.

– Говорит: Великая матерь Кибела Плодоносящая благословляет тебя

– Великая матерь? Меня? Он не в своем уме?

– Конечно. Они все не в своем уме. Разве не видно?

– А отчего руками показывает не на храм, а в сторону города? – спросил Тесей.

– Не знаю, – виновато шмыгнула носом Гаэла.

Тесей хмуро кивнул и, не оборачиваясь, зашагал вниз по тропе. Туда, куда указал старик. Там тяжело навис над городом чуть розоватый в свете закатного солнца опрокинутый амфитеатр Лабиринта. Потому что больше идти было некуда.

Мастер (Фариот)

Еще господин Фариот говорил так: «На государевой службе  не стоит заводить врагов, тем более, друзей. Зато всенепременно  следует иметь любовниц, ибо они, помимо прочего, заменяют тех  и других, не являясь ни теми, ни другими.

Из записок Дедала Афинского

Самая скверная новость на свете звучит так: у меня большие перемены в жизни. Перемены иногда могут быть хорошими, но большие перемены – всегда скверно...

Кажется, именно такими словами проводил меня мой бывший хозяин, добрейший Эгиал. Я решил тогда, что старикан просто брюзжит с зависти, и это говорит о том, сколь молод и самонадеян я был. Однако же я оставлял его дом без тени сожаления, и это еще слабо сказано. Я не был обременен скарбом, а от слова «навсегда» еще не веяло холодом.

Хотя, должен признаться, когда пароконная двуколка, прихотливо украшенная не то павлиньими перьями, не то ажурной тканью, въехала утром во двор, мне на какое время стало до истошного воя тоскливо. К слову сказать, та двуколка, ежели б не вызывающе богатое убранство, до смешного походила б на потешную повозку семьи ярмарочных фокусников.

«Приехали за тобой, – сказал мне во дворе Эгиал с широкой, беззубой улыбкой, – за тобой, можно сказать, пожаловала самолично страна Египетская. Ты ведь её еще толком не видал, сынок. Поприветствуй её учтиво. Знаешь, что это значит, приветствовать учтиво? Объясняю: пасть мордой в пыль. Надеюсь, ты не считаешь, что это унизительно? Унизительно, сынок, пасть мордой в пыль не перед тем, перед кем следует...»

Кажется, то были последние слова, что я от него услышал. Из двуколки сперва высунул голову, а затем неловко выбрался наружу уже знакомый мне слуга. В долгополой, нелепо блестящей одежде, он уморительно напоминал жука-бронзовика. Когда он глянул на меня, спеси во взгляде его было уже чуть меньше, зато злобы много больше. И это означало, что с ним держаться надо было настороже. Но не настолько, чтобы простираться пред ним мордою в пыль.

Далее было поистине чудесное путешествие по городу Шедет. Меня восхитило все то, что я увидел в резное окошко двуколки, и не оттого, что я был юн и глуп, хоть я и был юн и глуп. Город в самом деле прекрасен, и сейчас, изрядно умудренного, он восхитил бы еще более, чем тогда. Но тогда самый большой восторг вызвало то, что я сижу внутри этой двуколки, а не пялюсь на нее снаружи. Слуга, имя его было Хомаат, нетерпеливо вертелся рядом, и весь его вид выражал брезгливость и непонимание. В его маленькой, яйцевидной голове трудно умещалось, что столь очевидное ничтожество, как я, мог быть святотатственно помещен в одну повозку с ним. Воистину неисчерпаемы доброта и милость хозяина, но должен же быть всему разумный предел...

Моего нового благодетеля звали Фариот. Об этом мне сообщил слуга, когда я спросил его напрямую. Он сказал, что хозяин (даруй ему боги, покровители его, Хнум и Себек, здравия и благоденствия) – преуспевающий купец, один из самых знатных людей Шедета, и что хоть рождения не египетского, но ревностно чтит великих богов, благочестив и щедр в жертвоприношениях. Эта длинная фраза далась бедному Хомаату нелегко, ибо со мной должно было говорить, как он разумел, презрительно и сквозь зубы, но говорить так о хозяине – немыслимо. Сочетание спеси и подобострастия показалось столь комичным, что я не выдержал и рассмеялся, чем поверг его в еще большее негодование.

Дом Фариота находился в Верхнем городе, на самой вершине холма, так что все городские улицы, казалось, вели к его воротам. И было даже странно, что сдавленная, потная сутолока, переполнявшая улицы, как-то незаметно рассеялась. Дом Фариота возвышался над городом да и над всем прочим миром.

Двуколка въехала в круглый мощеный двор и остановилась. Хомаат куда-то исчез, я даже не успел заметить, когда. Я посидел еще в своей раковине, однако, решив, что выходить все равно придется, выбрался наружу. Вокруг сновали люди, они с усердием и непонятной торопливостью таскали кто корзины с фруктами, кто плетеные клетки с домашней птицей, кто мешки с шерстью, кто промасленные бочки. Порой мне казалось, что все их чумное усердие – лишь для виду, а на самом деле они внимательно наблюдают за мной.

Чтоб как-то себя обозначить, я вознамерился было помочь одному плосколицему, раскосому работнику с медною серьгой в ухе. Он, почти переломившись надвое от натуги, тащил на себе какое-то непонятное приспособление из трех массивных дубовых балок с насечками, напоминавшее гигантский циркуль. Но стоило мне взяться за одну из перекладин, как он пораженно замер и протестующе затряс головой. Я подумал было, что это, должно быть, какая-нибудь священная реликвия, и поспешно отошел в сторону. Однако когда я попытался помочь слуге, который тащил, видимо, в выгребную яму, глиняный сосуд с содержимым уж явно не священного свойства, реакция была в точности такою же, если не хуже. Тогда я решил внять совету мудрейшего Эгиала, который говаривал: не понял с первого раза, погоди, пока не прояснится само собой. Оно и прояснилось. Очень скоро ко мне подошел высокий, худощавый и совершенно седой старик. Он говорил очень медленно, для чего-то коверкая язык. Видимо, считал, что иностранцы лучше понимают именно исковерканную речь, ибо коверкают её сами.

Сказал он примерно следующее и примерно таким образом:

– Все имеют дело. Ты имеешь дело. Не свое дело делать не нужно. Твое дело тебе скажет господин.

Услышанное мне понравилось. Из него следовало: неизвестно, что впереди будет, известно одно – мальчиком на побегушках мне не быть. И еще: коли уж такой важный господин послал за мной, так, стало быть, я ему нужен. И это значит, что никто уже не посмотрит на меня, как на гнилой отброс. Так-то, дядюшка Эгиал, никто и никогда!

* * *

Слуги в стране египетской бывают двух родов: шемсу и хемму. Шемсу есть прислуга, хемму – есть раб. Разница меж ними велика, хоть на первый взгляд малозаметна. Одеты одинаково, живут в одном месте, едят одно и то же. Каждый за провинность может быть бит палками. Но шемсу, в отличие от хемму, – свободные люди, вернее, таковыми значатся. Шемсу вправе уйти от хозяина, хоть я и не припомню ни единого случая, чтоб кто-нибудь из них это сделал. Право – это как звездочка на небе – висит высоко, не достать, однако, хоть светит, того и довольно.

Что до меня, то я был определен как шемсу, то есть, имел при себе забавную безделушку, имя которой – «право». Хоть и не припомню, чтоб мной хоть раз овладело искушение сим правом воспользоваться.

* * *

К вечеру второго дня моего пребывания в доме Фариота меня отыскал Хомаат и сказал, что хозяин самолично желает меня видеть.

Причем на него это известие произвело куда большее впечатление, чем на меня самого. Я успел заметить, что он немало удивлен и даже, как будто, напуган.

Он сказал: господин столь милостив и терпелив, что будет ждать тебя в саду, в беседке у озера.

Я понимал, что всякая беседа нужна для того лишь, чтоб произвести должное впечатление на собеседника. Вопрос в том, как его достичь. Об этом я спросил Хомаата напрямую. Он не сразу понял, чего я от него хочу, однако, поняв, не удивился. Более того, нечто похожее на одобрение мелькнуло в его лице.

– Отвечать надо только на вопросы. Отвечать коротко, но не настолько, чтоб ему показалось, что ты глуп и не можешь связать двух слов. Смотреть перед собой, но не в глаза хозяину и не под ноги. Желание понравиться твоему господину хорошо лишь тогда, когда оно незаметно. И главное: говори громко и отчетливо, у господина, да берегут его боги, понижен слух. Однако и не кричи, он не любит, когда ему об этом напоминают. Все пока. Прочее поймешь сам, ты ведь…

Он не договорил. Полагаю, он хотел сказать: ты ведь не полный идиот.

* * *

«Вот так живут боги» – именно с такою мыслью я шел по саду господина Фариота. Ибо разум, взращенный на пыльных, загаженных задворках, отказывался увязать увиденное с реальностью. Все, что было в том саду, поражало избыточностью и настолько утомляло, что глаза искали хоть какой-то изъян в этом немыслимом скопище зелени, пестроты и влаги.

Хозяин пребывал в роскошной маленькой беседке из голубоватого мрамора на берегу озерца. С ним были слуги, походившие более на тени. Одна из теней бесплотно нависла над ним за его спиной, готовая подхватить из его рук свиток папируса, как только он даст понять, что это надлежит сделать.

Меня подвели к ступеням беседки, я немедленно, хотя и несколько неловко, пал ниц, ощутил лбом холодный, влажный мрамор и тут же торопливо поднялся.

– Тебя зовут... – Фариот нахмурился, припоминая. – Право, я забыл твое имя.

– Дедал, – сказал я. Затем, вспомнив предостережение Хомаата, повторил громче.

– Дедал, – кивнул Фариот. – Это что, имя? Или прозвище?

– Это имя. Я считаю его именем.

– Ты считаешь. – Фариот усмехнулся. – Что ж, считай... Да, ты неважно говоришь по-египетски. Откуда ты так быстро выучился писать?

– Я не умею писать, мой добрый господин.

– Не умеешь? – Фариот пораженно вскинул густые, клочковатые брови.

Вместо ответа я развел руками с простодушием, простительным разве что для давнего друга семьи. Фариот снова нахмурился, на сей раз с раздражением.

– Да, но на том светильнике, была надпись. Прекрасно начертанные иероглифы. Это что же, не ты? Кто же тогда?

– Иероглифы? – Я не сразу понял, о чем речь. – Ах эти... Я их перерисовал. У Эгиала был папирус. Он говорил, что на нем написан гимн Себеку жизнетворящему, владыке Нила, мужу Теннет. Я и перерисовал оттуда. А что?

– Да ничего. Просто мне понравилось, как ты выписал иероглифы. Я полагал взять тебя к себе писцом. Но...

Писцом? Я не ослышался? Господин полагал взять меня писцом?! Это было неслыханно, почти кощунственно. В самом воспаленном воображении не могло бы родиться подобное. Писцы – люди более чем уважаемые. Как-то я видел, как Эгиал разговаривал с писцом. Как провинившийся слуга с раздраженным хозяином, писец и не думал раздражаться, но на Эгиала смотрел уж точно, как на гнилой отброс. Господин полагал взять меня писцом, но теперь уж, верно, не возьмет, и я буду вновь низвергнут в смрадную яму, откуда вышел, и где мне, по правде, самое место. Что же теперь делать?! Пасть ниц что ли?

– А я выучусь, добрый господин! Я очень быстро выучусь! – выкрикнул я, да так громко, что даже туговатый на ухо Фариот вздрогнул. – Я так быстро выучусь, что добрый господин удивится. Когда это будет нужно доброму господину?

– Доброму господину нужно было уже сегодня утром, – усмехнулся Фариот и махнул рукой. – Ладно. Три десятка дней. Это время я могу подождать. Хеши поработает один. За это время ты должен будешь научиться писать так, чтобы записывать с голоса. С голоса! Быстро и без раздумий. Сможешь? Если нет, скажи сразу. Потом будет поздно.

– Смогу, добрый господин, – ответил я быстро и без раздумий, ибо знал: так будет.

* * *

Даже если б Фариот назвал не три десятка, а два или даже один десяток дней, я сказал бы «смогу», не раздумывая. И наверняка бы не ошибся. На протяжении примерно двадцати дней разум мой представлял собою голодного, хищного птенца, который со злобной прожорливостью выискивал и поглощал все, что считал потребным для нового дела. И был глух и слеп ко всему, что таковым не считал. Иероглифы были моею пищей, моим питьем, моим духом. Я выискивал их везде, где только возможно – на уличных и дверных вывесках, каменных надгробиях, в храмах, на клеймах горшечников, даже в очертаниях облаков и в трещинах на камне я ухитрялся отыскивать иероглифы и даже силился проникнуть в их смысл. Всякая фраза, которую я не в силах был осилить, приводила меня сперва в отчаянье, затем в бешенство.

Не помню, спал ли я вообще в эти дни, ибо если и спал, то видел лишь один сон, прекрасный и тягостный, – иероглифы.

И еще, благодарение богам, со мною был старый Хеши. До сих пор не знаю, сколько же ему было лет. То был сухонький, старичок, забавное сочетание доброты и спеси, ума и поразительной ограниченности во всем, что не имело прямого касательства к его ремеслу, глубочайшего почтения к господину и непреодолимой тяги посплетничать о нем и о госпоже, болезненной аккуратности в работе и дремучей неряшливости во всем прочем... У него была жена, четверо сыновей, однако я и сейчас не могу поверить, что к рождению этих четверых, славных юношей бедный Хеши имел достаточно прямое касательство. Лучший способ снискать его расположение – продемонстрировать свое невежество, беспомощность, незначительность и жажду покровительства. Тут он становился добрым и снисходительным. В противном случае он бывал несносно мелочен, брюзглив и даже злобен. Вообще-то как истый слуга он должен был меня ненавидеть, ибо я, как ни говори, был его скорой заменой. Однако ж не ненавидел. То ли не понимал по простодушию, то ли сам втайне жаждал этой перемены, а значит, покоя, уединения...

* * *

Мой добрый господин дал мне тридцать дней, дабы удостовериться, что не прогадал, купив меня у Эгиала. Я ожидал по прошествии этих тридцати дней взыскательной проверки моих достижений. Ничего подобного не случилось. Просто я стал личным писцом господина Фариота, следовал за ним всюду с сумочкой с флакончиками для чернил, свитками папируса и набором кисточек. Стал и все. А Хеши... Хеши незаметно исчез...

Семь с половиной лет я провел в доме Фариота, и, наверное, то были самые благополучные годы моей жизни.

Очень скоро все мое существование до того момента, покуда я не очутился на круглом мощеном дворе фариотова дома, стала казаться мне каким-то затянувшимся тягостным бредом. Я стал тем, кем и жаждал стать – песчинкой земли египетской, причем, не самой мелкой. Более всего я помышлял ничем не отличаться от коренных питомцев этой страны. Скоро я поменял язык, имя (я именовал себя Ди‘Дали), египетское солнце сожгло мне кожу и подсушило мозги. Я говорил по-египетски, думал по-египетски, грезил по-египетски...

Будь же благословенна страна египетская! Уж поверьте, я знаю, что говорю, ибо исходил и изъездил её вдоль и поперек. Здесь правит зло? Верно, правит. А где оно не правит? По крайней мере, здесь у него не налитые кровью глаза. Здесь оно едино, разумно, управляемо, предсказуемо, не цинично и главное – не рядится в трагические маски.

Я сказал «семь с половиной лет в доме Фариота». Не совсем так, большую часть времени я провел с хозяином в разъездах.

Я уже говорил, что господин Фариот был преуспевающий купец. Несмотря на полноту, он был силен и вынослив, с легкостью переносил адскую жару египетских пустынь, голод и жажду, многодневную качку, умел быстро усмирить назревающее недовольство. При мне он как-то одним ударом топора раскроил череп главному зачинщику бунта и потом даже ни единым словом не попрекнул остальных.

Надо сказать, жена его, бронзоволикая, пышнотелая египтянка, мужнины отлучки переносила легко, быстро и без проблем обретая утешение с многочисленными гостями дома. Кстати, говорят, именно женитьбой Фариот заложил основу своего благополучия. Сам он знал о шалостях супруги доподлинно, но глубоко не переживал, ибо это в долгих путешествиях освобождало его, по крайней мере, от бремени супружеской верности. Как-то он, смеясь, сказал: «Вертопрах, выдающий себя за доброго семьянина, все же менее лицемерен, чем добрый семьянин, выдающий себя за вертопраха». Слава о неуемной и изощренной распущенности женушки его забавляла, как-то при мне он хохотал во все горло, когда ему рассказывали, как она тщетно пыталась обольстить его дальнего родственника, известного как своим безотказным нравом, так и стойким пристрастием к юношам...

Он был предприимчив и изобретателен, легок на подъем, мог быть даже мягким и уступчивым, но никогда в убыток себе. Богатство его прирастало столь быстро, что превышало, как мне казалось, все разумные пределы. Если, конечно, таковые существуют.

Как-то вечером в каюте плоскодонной нильской баржи, скользившей вниз, к дельте, я его спросил напрямик, к чему вообще такое богатство, какой в нем резон.

«Хорошо, а что ты полагаешь достаточным?» – спросил он в ответ. Причем, спросил не по-египетски, как обычно, а на языке, который я, как мне казалось, уже давно забыл.

Следует сказать, что пил мой хозяин вечерами всегда помногу, но то ли по причине его полноты, то ли легкости потребляемых напитков, не видывал я его пьяным или недомогающим по утрам.

«Я полагаю, – важно и основательно ответил я ему, – вполне достаточным, чтобы у меня был дом. Просторный, хороший дом, и чтобы было у меня все, что нужно для моей работы, и чтобы я мог есть и пить то, что мне по душе. Вот все».

«И мне нужно то же самое, – кивнул он. – Но мне надобно еще кое-что. Мне нужна независимость. Чтобы никто не указывал мне, что и как мне надлежит делать. Разумеется, кроме великого фараона, ниспошли ему боги покоя и благоденствия. Мне нужна независимость. А для этого, Дедал, надобно всегда чуть больше, чем ты имеешь».

(Дом, свой дом. Дом значил – «мечта». Мечта значила – дом. Тогда я уже ясно видел, каким он будет, дом. Он должен был быть каменным, в нем должно было быть два этажа. Внизу – ванная, кухня и комната для прислуги. Не более двух человек, разумеется. Наверху – покои хозяина, то есть, мои. Еще небольшая библиотека. Наверху, на самой крыше – терраса для вечернего отдыха. Еще – сад. Небольшой, заросший сикоморами, финиками. А также – цветники и виноградники. И, разумеется, – пруд. Это уж обязательно. От чего угодно я мог бы отказаться, только не от пруда с лилиями, лотосом и утками. И с маленькой беседкой на берегу. Пусть не из голубого мрамора, пусть вообще не из мрамора. Но беседка была столь же непременна, как и пруд. Я видел все это столь детально и явственно, словно уже бывал там многократно. До щебетания птиц, прохладного дуновения с пруда и хруста галечника под ногами. Виделись даже лица прислуги. Только лицо хозяйки дома было неразличимо. Однако иногда сквозь матовую белизну проступало вдруг лицо с насмешливыми, круглыми, как маслины, глазами, торопливый, запинающийся голос, сонно-ласковое бормотание, запах дешевых благовоний... Но тотчас, вытесняя блаженную прохладу сада, следом врывались в сознание визгливый гомон афинского предместья вкус дешевого вина, прогорклого масла и прелых овощей. Прочь, прочь оттуда...)

«Смогли ли вы приобрести эту независимость?» – осторожно спросил я.

«Пока еще нет», – Фариот сокрушено вздохнул, покачал головой, затем рассмеялся и вновь налил себе вина.

Ах, господин Фариот, добрый господин! Шутили ли вы тогда с несмышленым юнцом, или же впрямь верили тому, что? Живы ли вы сейчас? Если живы, процветаете ли, как тогда процветали? Храни вас боги. Однако если оставят они вас в милости своей, если ниспошлют вам горечь разорения и нищеты, то, глядя на то, как обживает ваш дом и сад удачливый пройдоха, а жена и дети проклинают вас, вспомните ли вы то, что утратили помимо всего, еще какую-то «независимость»?

II ЧАСТЬ

Галерея

Человек, желавший вас убить, и через несколько мгновений  стремящийся вам помочь, – явление столь же обычное, как и нечто обратное.

Из записок Дедала Афинского

... – Тьма проклятая! Она никогда не кончится. Я раньше с ума сойду. Это не коридор, а проклятие... Боги!

– Ты, Менест? Что опять случилось?

– Ничего. Мне снова показалось, что под ногами обрыв. Ну что я могу поделать. Я, кажется, уже ослеп от темноты. Я даже почти почувствовал край этого обрыва.

– Нет там ничего, сколько можно повторять! И быть не может. Что ты, как баба! Я же вам сказал: будет казаться. Так она сказала.

– Она сказала! Она много что сказала. Она сказала и сидит сейчас в своей благоуханной комнатке с видом на море... Менест, если тебе сейчас опять кажется, что у тебя под ногами обрыв, ты ошибаешься. Ты всего лишь наступил мне на ногу. Так вот, я говорю, сидит она сейчас в своей комнатке и думать о нас давно забыла. А мы тут лбы расшибаем...

– Ты, Меон, можешь предложить что-нибудь другое?

– Тесей, не слушай его. Он просто тебе завидует!

– Было бы чему завидовать! Мне просто с самого начала не нравилась эта история. Я, если на то пошло, с самого начала был против того, чтобы ехать на этот проклятый Крит! Если б не вы все...

– Не мы? Меон, да не ты ли громче всех кричал: надо ехать!

– Я? Кричал? Ты просто бредишь, Ферекл! И все вы тут...

– Э, не ссорьтесь! Не хватало еще сцепиться тут, в темноте!

– Не знаю, я, к примеру, не жалею, что попал сюда. И мне, честное слово, жаль отсюда уходить. Я и сейчас не уверен, надо ли это делать. Что дальше-то? Возвращаться опять в Афины? По сравнению с Кносом наши Афины – как куча навоза рядом с дворцом. А государи они везде одинаковы.

– Если дворец – Лабиринт, то по мне лучше куча навоза. От навоза хоть прок есть. А от этой окаянной душегубки... Это ты, Навситой? Ты поосторожней ручищами-то.

– Это не Навситой. Это – я, Минотавр. Вышел погулять, слышу – голоса. И сразу жрать захотелось.

– Шуточки у тебя, Навситой!

– Погодите! Там... Да замолчите вы, я сказал! Там свет впереди? Или мне мерещится?

– Мерещится. В этой темени не то может померещиться. Или... Нет, точно свет.

– Свет! Теперь я вижу! Так, надо повернуть налево. Все здесь? Никто не отстал?..

* * *

В зале стоял полумрак. Но после сгущенной тьмы коридора эти жидкие световые блики, дрожащие меж тонкими резными колоннами, казались чуть ли не ослепительными. Глаза упивались светом, вбирали его, как ссохшийся песок влагу. Все освещенное им казалось прекрасным и желанным. И выложенный восьмиугольными плитами пол, и ребристый, скошенный потолок, и мозаичные стены. И даже едва различимая цепочка людей вдоль стен показалась сперва какой-то неодушевленной частью этого зала. И когда цепочка эта неожиданно ожила, когда брызнула россыпью, тускло ощетинилась остриями копий, когда растеклась вдоль стен, плотным сгустком закупорила выход, когда зал наполнился человеческими голосами и лязгом, они не сразу поняли, что произошло, все еще продолжали стоять посреди зала, растерянно улыбаясь, озираться по сторонам и щуриться от света.

– Явились? Вот и славно. А то мы тут заждались. Наверное, ты не рад нас видеть, Тесей, ты ведь хотел увидеть кое-кого другого. И вот что. Ты, как я понимаю, парень неглупый. Так что, не делай глупостей. Вы уж сделали одну глупость. Больше не нужно...

Тесей смог наконец разглядеть и узнать говорившего. Это был Таур, начальник внешней стражи Лабиринта. Никто не знал, откуда он, похоже, однако, что не критянин, потому что хоть, вроде, и давно живет на Крите, но выговор у него так и остался неистребимо чужой, отрывисто-шепелявый. Говорили, что из фригийских кочевников. Лицо изжелта-серое, как ссохшаяся глина, глаза и рот, будто глубокие трещины. Был невероятно силен и сноровист, насмешливо злобен, его уважительно побаивались и бывалые воины, хоть сам он на войне не бывал ни разу. Убивать ему, однако, судя по всему приходилось не раз. Умел он сразу создать в противнике, пусть и превосходящем его, ощущение собственного непреодолимого превосходства.

– Таур, это ты! – Тесей облегченно, как ему казалось, рассмеялся. – Наконец-то. А мы уж не знали, что и делать. Надо же, первый день в Лабиринте и ухитрились заблудиться. Перепугались, ясно дело. А все Навситой, – давай там посмотрим, давай здесь посмотрим! Вот и посмотрели. Ладно, вас встретили. Вы сами-то дорогу знаете? Или тоже...

Тесей невольно осекся. Ибо не прочел в глазах Таура ничего, кроме злобно-снисходительной улыбки человека, давно уже готового услышать жалкую, сконфуженную, молящую ложь пойманных с поличным преступников, беглецов, и ничего иного не ожидавшего. Надежда сменилась ненавистью и отчаяньем. «Попробуем вырваться отсюда. Потихоньку всем ближе к выходу. Пока тянем время», – произнес он, не оборачиваясь, на беотийском наречии, наверняка непонятном для критян. «Тесей, как-нибудь привлеки его внимание. Я сейчас попробую достать его копьем», – услышал он в ответ за спиной демонстративно громкий и беззаботный голос Навситоя и кивнул.

– Эй! Ну-ка всем заткнуться! – Таур повелительно ударил об пол древком копья. – Одно слово на вашем поганом языке и я всем размозжу башки. Всем молчать. Не шевелиться!

– Таур! Криком ты ничего не добьешься. Терять нечего, живыми сдаваться охоты нет.

– Дурак! Кому вы нужны живыми! Мне надобны ваши головы, вот и все. Ваши маленькие безмозглые головенки. Ты когда-нибудь видал, афинский щенок, как головенки отшибают от шеи? С одного удара. Увидишь. Твою я отрежу в последнюю очередь. А перед этим...

– Ты сам дурак, Таур! Или ты пьян и не соображаешь, что говоришь. Ты думаешь, нас только семеро? Да ты оглянись вокруг! Это не ты, а я должен...

Тесей не договорил. Он услышал, как за его спиной хрипло, с напряженным рыком выдохнул Навситой. И в то же мгновение короткий дротик стремительной тенью прошил полутьму зала и грузно, с хряском вошел в бок Таура чуть ниже панциря.

– К выходу! – вырвав из ножен меч, взревел Тесей. – Быстро! Ферекл, мы с тобой их прикроем!

У выхода стояло пятеро или шестеро критян. Они тотчас отпрянули назад, сгрудились, забивая проход еще плотнее, и единым броском выставили вперед копья. Тесей видел, как Феак, бессвязно крича, схватил обеими руками за древко копья, выдернул одного из критян из прохода и свалил наземь, а Менест, поднырнув под острия копий, наотмашь полоснул мечом, кто-то истошно закричал, скорчился, в тот же момент Менест сам, охнув, повалился набок.

На какое-то мгновенье Тесей перестал различать своих и чужих. Все утонуло в гвалте. Ему даже показалось, что замкнутое пространство зала, заполненное мечущимися, вопящими тенями, густой серой пылью и острым запахом пота, стало сужаться, грозя раздавить их всех без разбору. Он с трудом отбил щитом тяжеловесный удар сверху вниз, ткнул мечом наугад. Увидел краем глаза, как Ферекл сцепился сразу с двоими, неловко увернулся от несущегося прямо на него острия копья, кинулся было помочь Фереклу, однако через мгновение тот уже, ссутулившись, стоял на коленях, конвульсивно всхрапывая, сотрясаясь всем телом и выплевывая кровь.

Тогда Тесей бросился к выходу, едва не споткнувшись о чье-то распростертое под ногами тело. Там продолжалась отчаянная тесная свалка. Закрывавшие проход критяне были почти все изрублены. Однако Феак и Алоп уже мертвы, а Менест, раненный копьем в шею и в грудь, тщетно силится подняться на ноги и тут же вновь валится набок. «Тесей, нам с ними не справиться, – обернувшись к нему, сдавленно простонал Навситой, –... Берегись!!»

Тесей наугад отшатнулся, хлесткий запоздалый удар сбил с его головы шлем. Он полоснул мечом наискосок по лицу наскочившего сбоку критянина, услышал чей-то протяжный, надрывный вой, сбил кого-то с ног и неожиданно очутился у зияющей впадины прохода. Путь был свободен. «Сюда!!» – не помня себя, крикнул он непонятно кому.

Тотчас вслед за ним в проход торопливо и неуклюже шагнул долговязый критянин с залитым кровью лицом. Он с бессвязным рычанием размахивал мечом и тряс головой, словно отгоняя мух. Тесей сделал несколько выпадов, ранил его еще раз, кажется, в плечо, однако тот перехватил меч обеими руками, неожиданным взмахом обезоружил Тесея и с хохотом отбросил его бессильно звякнувший меч ногой в сторону.

Тесей затравленно обернулся по сторонам. Помощи ждать было неоткуда. Позади тьма, впереди торжествующе вопящая смерть. Он вновь попятился назад, хотел ударить преследователя ногой в пах, но едва не упал сам. Критянин преследовал его неторопливо, деловито, явно остерегаясь подходить слишком близко. Тесей вдруг ощутил правым локтем пустоту и отпрыгнул в открывшийся проход. Он был узкий, с трудом вмещавший его, но Тесей шел, словно втискиваясь в толщу камня, расцарапывая плечи о стены, не спуская глаз с неотступно следовавшего за ним критянина.

И тут проход неожиданно исчез, вернее, он как-то постепенно расширился, разбух в продолговатый, грушевидный зал. Стало просторно и немного легче дышать. Тесей, потерявший было надежду спастись, с радостным воплем отпрыгнул в глубину зала. На мгновение он словно позабыл о критянине. Когда же вспомнил, с удивлением обнаружил, что его нигде нет. Тесею пришло вдруг на память, что, пожалуй, последний десяток шагов в узком, муравьином лазе коридора он шел один, совершенно потеряв из виду своего преследователя.

Некоторое время Тесей неподвижно стоял в поразившей его тишине, настоянной на жидком полумраке. Он не пытался осмыслить то, что произошло, бессознательно откладывая это на потом. Память словно боялась возвращаться к только что пережитому. Кто-то внутри его, негодующий, нетерпеливый, требовал немедленно воротиться туда, в ту проклятую Нижнюю террасу, вывести оставшихся в живых из ловушки. Другой увещевающе убеждал, что все давно кончено, спутники его погибли и – самое главное! – куда вывести-то? Третий же вообще с трудом мог вспомнить, что это такое, Нижняя терраса, и уж решительно позабыл, кто такая Ариадна, и зачем вообще нужно куда-то ходить, когда надобно всего лишь немного подождать, пока придет кто-то и спокойно, без труда выведет его и всех остальных прочь отсюда, на свет...

Ему стоило изрядного труда стряхнуть с себя дряблое оцепенение и втиснуться вновь в узкую горловину коридора.

Куда он идет? Там, на Нижней террасе, все давно уже кончено. Его уже ищут. А если и не ищут, если там никого нет, кроме мертвых, то что? Возвращаться обратно к входу? Но там смерть, невыносимо страшная смерть беглого преступника. Он видел, как это делается. Искать спасения, выхода в Лабиринте? Это полное безумие, ведь Ариадна говорила... Ариадна! Как все это могло случиться? Вместо спасения – свора вышколенных убийц. Неужели она... Стоп! Вот об этом думать нельзя. Есть коридор. По нему надо пройти точно так, как он прошел его тогда. Вот тут он повернул направо. Значит, теперь – налево...

* * *

Это был тот самый зал, та самая Нижняя терраса. Она и встретила его в точности так же, как тогда. Столь же неожиданно ярким показался клубящийся, пыльными столбиками свет, и главное – та же тишина. Только теперь не таила она в себе ни надежд, ни тайн, и означала одно – смерть.

Шесть обезглавленных, обезличенных, скомканных последней судорогой тел, вот что было в зале. И едва заметный, и потому особенно непереносимо тяжелый, запах крови. Тесей с трудом узнавал тех, кого еще недавно, казалось, смог бы узнать среди тысяч подобных. Навситой. Вот кто истинный герой. Похоже, он был убит последним, лежал ничком у самого входа. Видно было, что он не задешево отдал жизнь. Щит измочален, изрублен в щепы, от меча осталась лишь мертво стиснутая в руке рукоять. Феак. А вот тебя, кажется, убили первым. Если честно, ты никогда не умел воевать, при малейшей опасности впадал в возбуждение, кричал во все горло, кидался в самую гущу, да все без толку. Алоп. Совсем мальчик. Ты и до тридцати лет был бы мальчиком. Ты жил между двух огней: желанием стать героем и стойким отвращением ук убийству. Меон. Тяжеловоз и трудяга. Вперед не лез, но был надежен, как скала. Ферекл. Ты ничего другого знать не хотел, кроме войны. Был жесток, порой зверски жесток. Но храбр и честен. Менест. Хитроумнейший Менест, у него был дар игрока и полководца...

Тесея поразило собственное спокойствие. Он словно точно знал, что увидит именно это, и даже испытал что-то вроде облегчения, что это произошло, что он увидел наконец эти скорченные кукольные обрубки. Их головы, окостеневшие, неузнаваемые, с мутно сизыми, вытаращенными глазами, свалены в какой-нибудь заскорузлый, липкий мешок, или уже победно вывалены в пыль под ноги кому-нибудь... Деревянными шагами, переступая через сгущенный глянец кровяных луж, он обошел всех шестерых. Он подходил к каждому и, присев на корточки, бормотал слова, которые потом не стоит даже пытаться восстановить в памяти, они уходили из него без следа. Люди, переставшие быть живою плотью, входили в него тенями.

Из полубезумного оцепенения его выбил странный, резкий звук, сухой щелчок где-то совсем рядом. Тесей обернулся и испытал всего лишь удивление, увидев живого человека здесь, где никого живого, кроме него, быть не могло. И лишь потом узнал его.

Это был тот самый критянин, что гнал его по коридору, и которого он уже напрочь успел забыть. Только теперь он был странно бледен и сер, словно припорошен пылью. Он стоял, прижавшись к стене, словно только что вышел из её нутра, растерянный и всклоченный.

Вот и он, тот, который сейчас за все заплатит. За этот кровавый бред, за неотвязное желание проснуться от собственного потного крика. Как же он ненавидел этого долговязого юнца, это блеклое, в рытвинах лицо, рыжую, шевелюру торчком, эти длинные веснушчатые пальцы, эти нелепые, будто оттопыренные ключицы... Вот сюда, в эту бледно-пупырчатую кожу ниже подбородка он и ударит сейчас копьем. Одним броском. Всего одним, другого не понадобится.

Тесей перехватил копье поудобнее. Критянин выставил вперед меч и сделал шаг навстречу. Тесей понимал, что справиться с ним сейчас будет несложно, но медлил. Словно злоба, которой он распалял себя, никак не могла проникнуть внутрь, а лишь, пузырилась на поверхности.

– Эй, ну давай, – Тесей зло осклабился и повел острием копья, – начинай. У тебя ведь меч, что же ты. Помаши им напоследок.

Критянин, словно повинуясь, взмахнул мечом. Лицо его странно исказилось, он быстро взял меч обеими руками, снова махнул им крест на крест и вдруг с глухим стоном отшвырнул его прочь.

– Все, – пробормотал он, – делай, что хочешь. Мне наплевать.

– Хочешь разжалобить? – Тесей вдруг обратил внимание, что плечо у него перетянуто побуревшим от крови лоскутом, а лицо мокрое от пота.

– Нет. Я сказал: мне наплевать. Мне сейчас с тобой не справиться. – Он махнул рукой и сел прямо на пол. – Давай, кончай скорее.

– Прикончу, можешь не сомневаться. – Тут же вновь перешел на крик: – А ну встать! Что расселся, скотина! Это ведь ты это сделал?! Ты? – Он прекрасно понимал, что это не он, просто ярость стала вновь возвращаться к нему, и он стремился поддержать её истошным криком.

– Нет, – критянин, не поднимая головы, покачал головой. – Когда я вернулся сюда, здесь уже никого не было. Кто сделал, я не знаю.

– Тогда кто? Таур?

– Навряд ли это Таур. По-моему, Таур сейчас не живее их. Я стоял рядом с ним, видел. Копье попало ему в печень, вошло вот на столько, – он вытянул указательный палец. – Да и какая тебе разница?

И в самом деле, какая? И Тесей вдруг понял, отчего он медлит убить этого критянина. Не оттого, что тот беспомощен. А оттого, что убив его, он останется один.

– Скоро вернутся ваши? – спросил он, глядя на него исподлобья.

– Наши? – критянин поднял голову и глянул на него с удивлением. – К чему им возвращаться?

– Как зачем. За тобой.

– За мной никто возвращаться не будет. Если б они хотели, подождали бы меня. Коли не подождали, значит, решили, что я или убит, или заблудился. Что одно и то же. Так что дело мое кончено... Ты бы поторопился что ли. Хотя тебе-то тоже идти некуда.

– Я тут оставаться не собираюсь...

– Это дело твое. Хотя я-то лично считаю, что лучше тебе остаться здесь. По крайней мере умрешь тихо.

– Оставайся, если так хочешь, – сказал вдруг Тесей. – А я поищу.

– То есть... Как это, оставайся, – критянин поднял на него удивленные и даже испуганные глаза. – Ты что же, не будешь...

– Не буду, – кивнул Тесей. – Какая теперь разница?

Критянин промолчал, не сводя с него напряженно суженных глаз.

– Куда же ты собираешься идти? – спросил он настороженно.

– А тебе к чему знать. – Тесей неторопливо шагнул к полукруглому жерлу выхода, затем остановился. – Эй, послушай. Мне нужно во второй круг. Знаешь, где это?

– Не знаю. Знаю, что есть такой. А за ним третий. А зачем тебе?

– Это мое дело. Не знаешь – не знай.

Тесей махнул рукой и шагнул в проход. Полутемный коридор сразу же растекся в три узких рукава. Два из них уходили полого вниз, третий поднимался вверх. У того, что вел наверх, он увидел свой потерянный меч. Почему-то счел это знаком, нагнулся, сунул меч в ножны и, мгновение поколебавшись, шагнул в пыльную тьму коридора. Тьма тут же густо облепила его со всех сторон, она была мерзко и зыбко осязаемой, словно состояла из множества упруго податливых кусков... Тесей сделал несколько шагов и непроизвольно остановился, вдруг ощутив отзвук надвигающегося отчаянья и безнадежности, ему непреодолимо, до крика захотелось вернуться назад. Надежда, которой он некоторое время бездумно взбадривал себя, показалась смехотворно глупой. Мрак быстро высосал её без остатка. Тесей уже повернулся было, как вдруг услышал позади шорох приближающихся шагов и сдавленный голос:

– Эй! Ты здесь? Афинянин!

– Чего тебе? – Тесей с неожиданной радостью и облегчением узнал критянина, однако для чего-то постарался придать голосу раздражение.

– Я спрашиваю, чего надо?! – вновь спросил он, когда напряженно распластанная фигура критянина закрыла светлый проем.

– Афинянин! Где ты там, не вижу. Я вот что хотел сказать... Может, мне... Может, мне пойти с тобой? Я бы...

– Со мной? – на сей раз Тесей постарался изобразить голосом удивление, хотя почему-то не сомневался, что услышит именно это. – С чего бы это тебе идти со мной? Ты что, уже тронулся? Что-то рановато.

– Я вот что подумал, – критянин говорил сбивчиво, напряженно щурил глаза, силясь разглядеть Тесея в темноте. – Раз уж ты не стал меня убивать, стало быть, мы не враги. Да мы не враги и есть, посуди сам. Я против тебя ничего не имею. Ты решил сбежать – понятное дело. И я бы сбежал, если б было куда. То, что было на террасе – вина не моя. Нас привел Таур. Я ведь никого из ваших не убивал, можешь мне поверить. Да хоть бы и убил, какая теперь разница. Там такая свалка была...

– Что ты хочешь? – нетерпеливо перебил его Тесей.

– Я хотел остаться там, на террасе, –, точно не услышав его, бубнил критянин. – Думал: лучше уж на свету. А как остался один...

– Эй, послушай-ка, а почему бы тебе просто не пойти к выходу?

– Да не знаю я дороги! – в отчаянии закричал критянин. – Не знаю! Нас привел Таур, он знал дорогу. Он и еще один.

– Кстати, – Тесей – подошел ближе. – а как он узнал, что мы здесь?

– Не знаю, – ответил критянин и глянул на него с удивлением. – А какая тебе разница? Вообще-то я слышал такой разговор. Таур говорил по пути одному из наших. Он так сказал: будто ты снюхался с дочкой царя. И она будто пообещала вас вывести из города через Лабиринт. А кто-то этот разговор подслушал. Мальчишка какой-то, вроде. Потому он и злой такой, этот Таур. Он ведь сам на Ариадну глаз положил. Говорил, что царь пообещал отдать ему её в жены. Он даже хвалился как-то спьяну, будто спал с ней. Наверняка врет. А что дальше было – не знаю. А что, это правда, что царевна Ариадна хотела вас вывести?

– Положим, правда.

– Как же ей вас вывести, если она Лабиринта не знает. То есть, она, вроде бы, знает первый круг. Ну второй. Но дальше-то! Дальше никто не знает, кроме самого царя, да еще троих-четверых проводников.

– Она сказала: во втором круге есть человек, который нас выведет.

– Не знаю, о ком она говорила. Ей, конечно, видней. И как ты собираешься найти того человека?

– Не знаю. Этот человек – во втором круге, – повторил он с раздраженным упрямством. Надо найти второй круг. Вот все.

Он устал от вопросов, на которые не знал ответа.

Мастер (Сын Хапу)

Я обману тебя, время, и ты мне поможешь.

Время ведь, как человек, оно любит обманы...

Как обмануть мне и стиснуть в тугую спираль

Нила прохладу и жаркую зелень Файюма?

Петептах из Фив. Утренний гимн

Между тем, дела у господина Фариота шли в гору, и не было причин полагать, что дела эти пойдут иначе. Властитель Обеих Земель, Царь Египта Аменхотеп III (да пребудет с ним любовь всех богов земли и неба) возводил в то время храм Владыке Солнца, земли и небес, богу Амону, то есть, совершал главное дело своей жизни. Ибо в стране Египетской слава царей прирастала не ратными делами, а высотой и величием храмов и гробниц. Неотвязный зуд хоть как-то войти в историю, присущий едва ли не каждому пятому смертному, у царей обретает безумное стремление стать богом. Что отличает царя Египта от бога? Да ничего, в сущности. Ничего, кроме одной гадкой мелочи – смерти. Царям, всем без разбору, предстоит, увы, банально помереть, почить, протянуть ноги, сдохнуть. Извечная тщета – обмануть вечность, отыскать щелочку и протиснуться-таки сквозь её глухую стену... Верили ли цари, что мумии, эти человекоподобные чурки, набитые травами и смолами, впрямь будут наслаждаться, пусть иною, но жизнью, смеяться, пить вино, совокупляться, мыслить? Полагаю, не столь уж глупы они были, эти цари. Во всей этой пышной тщете – отчаяние и страх. Чем выше вознесен человек, тем более боится он темноты...

Итак, царь Египта строил храм. Хотя навряд ли имел хоть отдаленное представление о том, как идут строительные работы. Всеми делами по строительству, да и не только по строительству, ведал человек, которого именовали Сын Хапу.

Я уже упоминал о том, что благоденствием своим Фариот был во многом обязан своей любвеобильной супруге. Она была старшей дочерью фиванского купца, известного не столь своим богатством и предприимчивостью, сколь своим дальним родством с этим самым Сыном Хапу, государевым писцом. Полное его имя упоминалось редко, ибо был он по странному совпадению тезкой царя Египетского. Он был царским писцом, хотя, конечно, давно уже не прикасался тростниковой палочке и папирусу. Капризом судьбы, этот человек, весьма невысокого происхождения, стал главным советником царя Египта.

Огромная власть была в его руках, но то была власть без славы, богатство без золота и роскоши, жадность без вороватости, ум без обаяния.

На время больших строительных работ, то есть в пору разлива Нила, когда спадала жара, Сын Хапу выезжал со свитой из царского дворца в Мальгатте в Луксор. Свита была многочисленной, но, по моему разумению, совершенно никчемной. То было нелепое скопище нарядно одетых, трусливо-высокомерных и в большинстве своем ни к чему не пригодных, праздных людей (я, кажется, уже упоминал, что в стране египетской челядь одевалась куда нарядней, чем хозяева). Однако он непременно брал их с собою, причем без всякого принуждения со стороны. Да и кто мог принудить главного советника Царя Египта!

Старый пройдоха Эгиал сказал как-то: «Человек с умным лицом может оказаться глупцом. Но человек с глупым лицом умным не может быть никогда. Ежели у человека глупое лицо, так он, стало быть, натуральный дурак. Может быть, за редким исключением». Так вот, Аменхотеп Сын Хапу и был тем самым исключением. Он был неказист, косноязычен, туговат на ухо, мелочен и суеверен до идиотизма. Был сварлив и злобен, мог собственноручно жестоко избить палкой провинившегося, причем делал это часто. Однако никого не отправил Сын Хапу в темницу или на казнь. Он мог, к примеру, выслушать доклад старшего зодчего и после долгой, паузы разразиться невразумительной богословской дребеденью о вящей славе Амона-Ра, или о мудрости и величии царя Аменхотепа III, или о необходимости разумного воздержания… И лишь в конце этой словесной трухи произнести два-три слова, из коих явствовало, что он все понял из доклада (кстати, доклады тоже не отличались лаконичностью). А потом еще два-три слова, из которых ясно было, что теперь этому зодчему надлежит делать.

Именно таким я увидал в первый раз воочию прославленного Сына Хапу. Великий сановник соизволил лично принять моего господина, тот же, в свою очередь, соблаговолил взять меня с собой на прием.

Присутствовал я там недолго, уже через несколько мгновений был отослан прочь недоуменным кивком. Я вышел, неловко пятясь с таким счастливым лицом, что вызвал еще большее недоумение.

«Остался ли доволен Мудрейший?» – почтительно спросил я Фариота вскоре после того, как он воротился. Спросил и тут же осознал бестактность вопроса, ибо по цвету лица хозяина и по влажному лбу ясно было, что Мудрейший остался не вполне доволен.

«На то он и мудрейший, чтоб никогда и ничем не быть довольным, буркнул он в ответ и тут же, усмехнувшись, добавил: – Это, видишь ли, даже хорошо. Куда хуже иметь дело с теми, кто всегда всем доволен…»

* * *

Я полагал, что навряд ли еще раз увижу прославленного писца, поскольку дистанция меж нами не поддавалась исчислению. Хотя я давно уже не был тем худощавым, чумазым подростком-горшечником. Достаточно сказать, что чопорно-самодовольный слуга Хомаат, доставивший меня в то памятное утро во двор господина Фариота, был уже несколько лет, как в полном моем услужении, причем обязанности свои исполнял с усердием.

Но Сын Хапу был на той высоте, с которой чумазый горшечник и подручный писец преуспевающего купчика, да и сам купчик видятся равно ничтожными. И все же нам довелось-таки встретиться.

Как-то гонец сообщил о том, что судно, шедшее с Кипра с грузом медных слитков, крепко село на мель чуть выше дельты Нила. Вдобавок, во время ночной грозы в него ударила молния, начался пожар, судно дало течь и наполовину затонуло в илистой протоке. Груз оставался неразворованным, но не от законопослушности, а только лишь от суеверия, ибо все пораженное молнией несёт на себе проклятие Амона. Однако бесконечно полагаться на богобоязненность было небезопасно, потому Фариот, а он был совладельцем судна, поспешно отбыл на место. Я, естественно, должен был следовать за ним, но в самый последний момент, вдруг получил повеление остаться в Луксоре.

«Сын Хапу повелел, чтобы ты остался с ним, – кисло улыбнулся Фариот. – Он сказал: в дельте, тебе понадобятся не писцы, а носильщики».

Когда я спросил его напрямую, к чему я понадобился Мудрейшему, он лишь развел руками:

«Как-то он посмотрел мои отчёты и спросил меня между делом, как звать моего писца. Я назвал твоё имя. Вот и все…»

* * *

День Сына Хапу начинался едва ли не раньше рассвета. После омовения – обильный завтрак. Затем – работа, без перерыва, до позднего вечера. Затем – ужин, столь же обильный, как и завтрак, но, в отличие от него, сдобренный немалым количеством крепкого финикового пива.

Дело мое заключалось в том, что я либо зачитывал ему поминутно поступающие донесения, отчеты, письма, прошения, жалобы, доносы, либо писал под его диктовку. Слушал он, как мне казалось, совершенно невнимательно, порой задремывал, иногда даже легонько всхрапывал, однако стоило мне деликатно прекратить чтение, как он немедленно вскидывался и вперял в меня воспаленные, негодующие глазенки.

Кстати, у великого сановника был, разумеется, свой писец, который на эти несколько дней был как бы отстранен от дел. Звали я, насколько я помню, Эм-Захи. Всякий раз, проходя мимо, он взирал на меня с такой утробной ненавистью, что было, право, не по себе. Видимо, он смертельно боялся, что я прислан ему на замену. Ненависть и страх были тем ощутимей, чем более он силился их скрыть. К слову сказать, опасения эти, хоть и имели под собою почву, так и не оправдались…

Кажется, на третий день, покончив наконец с делами, Сын Хапу вдруг велел почитать ему на ночь. Просто почитать. Папирус тот, помнится, назывался так: «Вторая любовная песнь царицы Хатшепсут». Состояла песнь из трех частей. Первая являла собою многословное и натуралистическое описание прелестей великой царицы. Вторая – восторженный гимн неутомимой мужской силе её счастливого возлюбленного. Третья же бурно и красочно описывала соитие, да в таком головокружительном многообразии, что я при чтении делал невольные паузы, силясь умозрительно осмыслить прочитанное.

Сын Хапу внимал с таким твердокаменным вниманием, словно я зачитывал ему отчет о возведении очередной храмовой анфилады.

– Скажите, великий господин, – осторожно прервал я молчание, когда закончил читать, – доподлинно ли известен автор этой песни?

– Доподлинно известно, что создал её человек, подписавшийся именем Хатшепсут. Писала ли её великая царица? Может, и писала. Царица была великой во всем, в том числе, надо полагать, и в этом. Скорее всего, однако, нет. Стиль письма указывает, что писано это было не полтораста лет назад, а недавно. Очень может быть, что этот виршеплет по сей день здравствует…

– Великий господин не любит стихотворцев?

– За что же любить безбожных бездельников? – удивился сановник.

– Но мне показалось, вы любите стихи…

– Э, причем тут стихи! Если ты любишь мясо, ты не обязан любить также мясников и раздельщиков туш. И довольно об этом. Подай-ка лучше свиток. Вон тот, на третьей полке сверху. Да не тот, болван. Я же сказал, с желтой тесьмой! Это, по-твоему, желтая? Ну, значит, не желтая, а… Посмотри-ка рядом с ним. Нет, похоже, мне придется размозжить тебе башку, проклятый идиот! Последний раз говорю: подай мне свиток. Ну конечно этот, тебе непременно нужно было вывести меня из себя.

– Мне почитать его для вас? – спросил я, переводя дыхание.

– Почитать? – Сын Хапу разразился глумливым смехом. – Боюсь, тебе это не по зубам. Одного усердия тут мало. Тут, надобны мозги. Ступай…

На следующий день Сын Хапу, в очередной раз задремав от моего монотонного чтения, вдруг поднял голову и сказал, скосив на меня подслеповатые, насмешливые глаза:

– А ну-ка скажи, щенок, небось, сильно обиделся на меня вчера?

– Могу ли я посметь! – я протестующе замахал руками.

– Еще как можешь, сукин сын! – Сын Хапу едва вновь не вышел из себя. – Ты даже забыл придать своей роже благочестивую гримасу. Глаза у тебя были что надо. «Дать бы тебе разок по лбу», – вот что говорили твои критские глазенки. Ты ведь с Крита?

– Нет, великий господин. С Афин.

– Это совершенно одно и то же! Так вот, возьми тот самый вчерашний свиток и прочти его мне. Умоляю. Ежели прочтешь, клянусь светлым ликом Ра, я посажу тебя на свое место, а сам пойду пасти свиней. Итак?

Я развернул папирус и взгляд мой, как и следовало того ожидать, с безнадежностью увяз в тесной сутолоке знаков, штрихов, рисунков, схем, линий. Все увиденное было, как мне казалось, лишено смысла, вызывало необъяснимое раздражение и еще более необъяснимо сильную тягу. Никогда ранее мои познания и ум, о которых я как-то незаметно успел составить достаточно лестное представление, не были посрамлены так безжалостно.

– Ну так как? – Сын Хапу вновь скосил на меня свои насмешливые птичьи глаза. – Понял ли ты хоть что-нибудь?

– А вы? – не выдержал и спросил я с поразившем меня самого угрюмым озлоблением.

– Я? – Сын Хапу поначалу опешил и вспылил по обыкновению, но вдруг замолк на полуслове. – В общем – да… В общем.

– В общем – это значит почти все

– В общем – значит, что я понял, о чем идет речь. Не больше. Тебя удивляет, почему все это словно бы нарочно запутано? Видишь ли, мы, египтяне, как известно, законопослушны и богобоязненны. Многим кажется, что даже чересчур. Однако набожность и желание разбогатеть редко уживаются друг с другом. А царские усыпальницы времен четвертой династии были так нашпигованы золотом, что и десятой доли хватило б, чтобы поколебать любую веру. Тем более, у богатого человека всегда есть возможность задобрить обиженных богов. Потому-то строители запутывали свои отчеты, чтобы не искушать соплеменников...

– А что это за папирус, если не…

– Не секрет. Это папирус времен строительства усыпальницы Аменемхета IV. Составлен главным дворцовым зодчим по имени Петептах. И не нужно делать вид, что ты знавал, кто это такой, да просто подзабыл. Не знал и не узнаешь никогда. И никто не узнает, можешь поверить. Зато слава фараона Аменемхета IV будет и впредь немеркнущей. Такова жизнь. И не спрашивай меня, справедливо ли это. Из всех эфемерностей самой большей эфемерностью является справедливость. Один из секретов долголетия таков: никогда не задавать себе вопрос – справедливо ли это?..

– Могу ли я взглянуть на папирус... подольше? – спросил я с тихим почтением.

– Можешь взглянуть.

– Могу ли я перерисовать этот папирус? – спросил я с еще более тихим почтением.

– Нет, не можешь, – ответил он быстро и чеканно, словно заранее знал, что я ему скажу. – Положись на память. Что сможешь запечатлеть, сочти. Что не сможешь, – сочти, что того просто не было.

– Отчего же нельзя переписать? – продолжал я упорствовать.

– Раз они были забыты, то так было угодно богам. Ты ведь не станешь оспаривать их мудрость? Боги подарили людям знания, когда сочли надобным, и отобрали их, когда решили, что в них более нет нужды. Все просто, удивляюсь, что тут непонятного.

– Но может быть, великие боги…

– … призвали тебя сюда, чтобы ты тут покумекал, похозяйничал, во всем разобрался, и вернул людям утраченное, это ты хотел сказать? Нет? Надеюсь, что нет, потому что иначе я бы тебя на месте прибил палкой. Однако уже поздно, поди-ка прочь. Завтра можешь прийти сюда и взглянуть на этот папирус, как ты говоришь, подольше. Несколько дней свиток будет в твоем распоряжении. Но только этот! И не вздумай переписывать. Я не шучу, запомни. Обманывать меня не нужно, пожалеешь, что родился на свет.

Прямо на выходе я столкнулся с Эм-Захи. Судя по отсутствующему выражению лица, он подслушивал, а судя по тому, сколь утонченно радушно он со мной поздоровался, последние слова хозяина привели его в полный восторг…

* * *

Утром следующего дня я явился в библиотеку. Эм-Захи крутился неподалеку от двери. Узрев меня, он удивился, в целомудренно-бездумном взгляде его было даже нечто похожее на уважение. Он-то был убежден, что после вчерашних слов господина я близко не подойду к хранилищу папирусов. Ясно было, однако, что в бдительный присмотр за мною он непременно вложит всю свою плоскую, бесхитростную душу.

Тот, вчерашний папирус лежал в стороне от других, мудрейший при всей свой пунктуальности не вернул его на подобающее место на полке. Это, видимо, означало: вот то, к чему тебе дозволено прикоснуться, от прочего же держись подальше. Тугой, полновесный свиток одновременно и манил к себе, и отталкивал прочь. Отталкивал, ибо страшно было вновь ощутить то унизительное, тоскливое чувство собственного бессилия и заурядности.

Первый день именно так и прошел. Всякая попытка проникнуть вглубь кончалась тем, что некая холодная, безжалостно упругая волна выбрасывала мой бедный разум на поверхность, как щепку, именно в тот момент, когда мне казалось, что я вот-вот нащупаю некую зацепку. Проклятый Петептах словно издевался надо мной.

Под вечер я покинул библиотеку в злобном унынии, с намерением никогда более сюда не приходить. По крайней мере, по своей воле. Однако вспомнил я об этом решении лишь следующим утром, когда уже восседал на кипарисовой скамье библиотеки. Вспомнил и тотчас забыл.

Чего же ты добился, хитроумный Петептах?! Пирамида, выстроенная тобою, пуста, как лоно потаскухи, прах царя выброшен из саркофага, как куль с тряпьем. Все твои ухищрения обойдены с оскорбительной легкостью. Ты был мудр, но и твоей мудрости не достало, чтобы понять простую вещь: никакой гений не в силах остановить мародера...

* * *

Первый проблеск отгадки явился ночью. Я уже засыпал, мысли уже являли собою слипшийся ком, когда в этом ленивом, замкнутом бреду полыхнула вдруг искорка, которая, наверное, показалась бы дикой и несуразной, будь я в бодром рассудке. Но именно потому, что пребывал я сумбурном полусне, я и не отогнал её прочь. Однако слишком уж все просто... И тут – короткое и ослепительное озарение, я вдруг увидел целый фрагмент папируса во всей ясности, каждое слово, каждый иероглиф были неправдоподобно понятны...

Я уснул лишь тогда, когда ясно уверился, что случайная искорка не сгинет безвозвратно в темной трясине сна.

Наутро у врат хранилища папирусов меня встретил изнемогавший от нетерпения Эм-Захи. Едва завидев меня, он тут же торжествующе сообщил, что допустить меня в хранилище он не может, потому что вышел какой-то срок. Какой именно срок, он сообщить не смог, хоть и силился. Толковать с ним о каком-то озарении было смешно. Я решил не доставлять ему такого удовольствия и сказал что-то вроде следующего: «Не уразумею, почтенный, о каком сроке ты говоришь. Я здесь по распоряжению Мудрейшего. И ты об этом знаешь не хуже меня. Хочешь знать, что сделает Мудрейший, если узнает, что ты хотел мне помешать? Мне думается, в лучшем случае он перешибет тебе копчик, а в худшем – оторвет тебе удилище...»

Это подействовало. Эм-Захи вскорости ушел. Однако я понял, что моему безраздельному владычеству в библиотеке подходит конец. В лучшем случае – до конца дня.

До вечера мне впрямь никто не мешал. Я был один, если не считать тени Петептаха, его нетленного Ка. Мы с ним славно понимали друг друга. Во всяком случае, я его понимал. Я был учтив и почтителен, однако при разговоре уже не задирал голову вверх...

Вечером за мною прислал Сын Хапу. Это было как раз тогда, когда я приступил к последней, самой объемной части свитка. Плотный, тяжелый рулон носил еще вполне свежие следы царской печати. Это, между прочим, означало, что читать его запрещено смертному. Сын Хапу был велик, мудр, но, однако, как ни говори, смертен. Ослушался ли он воли Владыки Земель, и если да, то почему позволил мне прикоснуться к свитку. По рассеянности? Он был не настолько рассеян. Отнюдь не настолько...

А озаглавлен свиток был не по-египетски скромно: «Поминальный храм царя Египта Аменемхета III»... И я знал, о чем идет речь.

Этот поминальный храм вместе с двойной усыпальницей был как раз там, в Шедете, граде Крокодильем, он был даже виден из окна нашего дома. Жители Шедета и вообще всего Файюма недолюбливали покойного Аменемхета III, который недостаточно, по их мнению, чтил их любимого крокодильего бога Себека. Красивая когда-то пальмовая роща с аллей сфинксов, искусственными озерами и даже водопадами была запущена. А про храм, который тамошние критяне прозвали Лахарес, ходили темные слухи. Грабители, обчистившие все возможные усыпальницы, боялись близко к нему подходить. И не от суеверия. «Горе непосвященному», – так гласили надписи на всех его четырнадцати дверях. Храм и впрямь был неиссякаемым чудом для посвященных и беспощадной ловушкой для всех прочих. Человек, которого ведут по храму, по его бесконечным комнатам, залам, галереям, не устанет восхищаться им, и ему в голову не придет, что, оторвись он от провожатого хоть на один пролет, чарующая красота быстро обернется удушающим кошмаром. «Бесконечность не обязательно должна быть большой, – писал Петептах, – возможно сотворить бесконечность, которая уместится за пазухой. Я мечтаю увековечить славу Амона и любимого чада его, Аменемхета III, создав воплощенный в камне макет Вселенной...»

* * *

– Завершил ли ты труды в библиотеке? – спросил он, когда отправил с моей помощью несколько писем.

– Да, мудрейший господин. Однако, если бы мне было позволено...

– Нет, не будет позволено. Довольно и на этом. Из всех излишеств самое вредное – излишнее знание. Кстати, ты что-то неважно выглядишь. – Затем скосил на меня насмешливо прищуренный глаз и спросил, помолчав: – Так ты понял хоть что-нибудь?

Что мне было ответить? «Нет» – означало бы порцию насмешек, а так же то, что двери библиотеки для меня надолго закрылись бы. «Да» – означало бы, что двери библиотеки для меня закрылись бы навсегда. Правда, без насмешек. Я сказал «нет», глянув ему в лицо честным взором преданного тупицы. Не уверен, что Мудрейший мне поверил. Однако, был вознагражден тем, что получил разрешение провести остаток вечера в библиотеке. За эту награду я стерпел бы оскорбления и побои...

Весь этот остаток я провел в лихорадочном оцепенении. Чем больше размышлял я над тем, что замыслил, тем в больший ужас меня мой замысел приводил, и все более убеждался я, что поступлю именно так, как замыслил. В какой-то момент я решил даже от замысла отказаться, на мгновение стало спокойнее, но на следующее же мгновение от этого спокойствия повеяло вдруг тоской утробной тоской, что, я понял, что сделаю то, что затеял. А в конце, слабо соображая, что я делаю, взял тот последний, запретный свиток, кукольно-деревянными движениями запихнул его себе подмышку и в том же полуобморочном состоянии покинул библиотеку. Покинул, как потом выяснилось, навсегда...

За ночь я полагал переписать папирус, а утром каким-то еще не придуманным образом возвратить его на место.

Однако едва я вернулся к себе, в комнату, как туда, смертельно меня перепугав, ворвался мальчишка-посыльный и сообщил, что господин Фариот рано утром уплывает на корабле куда-то очень далеко, а вот куда, он не знает, то есть знал, но, пока бежал, забыл. И что мне надлежит немедля собираться вместе с ним. «Рано утром!» – возбужденно верещал посыльный, как будто именно это для него имело какое-то значение. Для меня же это имело значение вполне определенное: ежели мне за ночь не удастся пробраться в библиотеку и вернуть проклятый свиток на место, то возвращаться обратно из дальних странствий едва ли имело смысл. Мне вряд ли удастся убедить судей, что государеву печать на свитке сломал не я, а кто-то другой. Уж не для того ли ты мне подбросил эту соблазнительную наживу, хитроумный Сын Хапу?..

Ночные бдения кончились ничем, дверь в библиотеку была закрыта. А неподалеку, кажется, маячила бледная, ликующая тень Эм-Захи.

Итак, чуть свет я был уже на палубе корабля, носящего название «Обласканный богами». Со мною был всегдашний мой сундучок с письменной утварью и всякого рода повседневным барахлом. А на самом его дне покоился тот сгубивший меня свиток. Тогда я еще и не подозревал, до какой степени этот воистину проклятый свиток сгубил мою жизнь...

* * *

О том, куда держал путь «Обласканный богами», я узнал от господина Фариота. Обычно воздерживавшийся от вина в утренние часы, он был сильно навеселе. В то утро дул сильный попутный ветер, судно шло вниз по течению своим ходом, без гребцов.

– Отчего же не спросишь, юный писец, куда идет корабль? – громко выкрикнул он, глумливо гримасничая. – Или у тебя есть заботы поважней?

– Куда же идет судно? – учтиво поинтересовался я, хотя у меня впрямь были заботы поважнее.

– На Крит, юный писец, на Крит! – господин Фариот вдруг расхохотался и ударил кулаком по поручню. – Как раз туда, откуда я родом. Только не говори о радости встречи с родиной, а то я тебя выброшу за борт, крокодилы в здешних местах любят завтракать юными писцами.

– У вас, должно быть, неприятные воспоминания о Крите? – поинтересовался я с деревянным участием.

– Боюсь, что да! Мне немного неприятно вспоминать, как город Кидонию, в котором я родился, сожгли люди Миноса, нынешнего критского царя. Еще мне немного неприятно вспоминать, как заживо сгорел мой отец, как посадили на кол троих моих братьев, а мать и младшая сестра прошли через полсотни одичавших головорезов, причем, самые последние из них терзали их уже мертвых. Кто-то из горожан донес царю, что именно в нашем доме провел последние две ночи Сарпедон, его единоутробный братец, будь прокляты оба. Теперь мне предстоит чинно вести с этим самым царем переговоры, обмениваться дарами, говорить о нерушимых связях... Это надо же! – он вновь с силой ударил по поручню, – во всем великом Египте не нашлось для этого другого человека, кроме меня. Неиссякаема мудрость царя, но мне, слабому очень уж трудно её понять... Может быть, ты её поймешь, хитроумный Дедал?

Я молчал. Молчал, потому что при всей преданности хозяину, в голове моей тогда ютилась одна мысль: скоро наступит ночь, все улягутся спать. И вот тогда я смогу запереться в каюте, зажечь светильник и вытащить из сундучка тайный свиток, по милости которого я вновь лишился дома, всего нажитого, вновь стал песчинкой, кувыркающейся на ветру в пустыне, но, клянусь, ни на миг не сожалел тогда об этом.

«Обласканный богами», между тем, приближался к Криту...

Колодец

Горе непосвященному...

«... Сколько мы уже идем?»

Тесей с трудом выбирался из вязкой обморочной полудремы, он уже едва отличал сон от яви, поскольку были они до омерзения схожи. Каждый шаг, каждый поворот или уступ коридора, казалось, уже были, и были бесконечно много раз. Всякое слово, сказанное им критянину, или услышанное им от него, тоже уже было. Он уже проходил здесь, он уже говорил это, видел это, он уже думал об этом, он уже, он уже...

«Сколько мы идем? Полдня? Два дня?..»

Неужто это он говорит? Нет, это сказал тот человек, имени которого он не знает, и даже знать не может, потому что нет у него имени, и ни у кого его нет, имя это произвольное колебание воздуха, никчемный пыльный сквознячок, не более.

– Ты, я гляжу, никак не проснешься.

Нет, на сей раз, кажется, проснулся. Зачем только?

– Ты это и хотел мне сказать? – Тесей говорил без раздражения. Было даже приятно, что он еще не утратил способности соображать.

– Нет. Я хотел сказать кое-что другое.

– Ну так говори. А лучше всего – помолчи.

– Лучше помолчать, верно. Но я все же скажу... – Критянин вяло усмехнулся. – Видишь вон тот столбик?

– Вижу, что с того? Тут таких столбиков – на каждом углу.

– Не на каждом. Глянь хорошенько, там семь кружочков, один в другом. И четыре лини по разные стороны. Знаешь, что это значит? Это значит, что вон там – проход в Третий круг. Только...

– Откуда ты знаешь?

– А ниоткуда. Пока шел, кое-что пытался понять. Просто из интереса. Полных бессмыслиц не бывает. А раз смысл есть, его можно отыскать. Ну хоть попробовать. Он хотя и пройдоха был, это проклятый Дедал, но ведь человек же, не бог. А что один человек запутал, другой человек всегда сможет распутать. Разгадка должна быть, причем какая-то очень простая, такая, чтоб сам-то хозяин не ломал голову, а шел бы с закрытыми глазами. Кое-что, самую малость, я, кажется, уже понял. Мне бы походить тут дней десять, я бы, пожалуй, даже разобрался. Время нужно да мозги. Вот только времени, еще меньше, чем мозгов...

– Постой, ты уверен, что там именно Третий круг?! – Тесей в лихорадочном возбуждении вскочил на ноги.

– Уверен. Только ты не спрашивай меня, почему, а то начну объяснять, тогда и вовсе запутаюсь. И погоди еще радоваться. Это всего-то-то Третий круг, не больше.

– Не больше! Пока достаточно! Это уже кое-что, понимаешь?– Тесей разгорячился, говорил, размашисто жестикулируя. – Там, у озера, тоже казалось: это всего-то Второй круг. А сейчас... Что ты бормочешь?

– Ничего. – Критянин вдруг усмехнулся, глаза сузились и странно блеснули. – Просто он – тоже, небось, говорил: «Как хорошо, я нашел Третий круг!» А теперь...

– Кто это – он? – Тесей обеспокоено глянул на критянина, затем повернулся туда, куда был направлен его стеклянно безучастный взгляд.

И не сразу разглядел на противоположной стороне зала среди белесых известковых плит истлевший человеческий остов. Он полулежал, привалившись спиною к стене, откинув набок голову и расставив руки, как задремавший забулдыга. Тесей замолчал, он долго не мог отвести от него пристального, напряженного взгляда, он словно силился разглядеть что-то важное для себя, хоть и понять не мог, что именно.

– Эй, ты куда? Зачем ты?! – испуганно встрепенулся критянин, видя, что Тесей неторопливо поднялся и, пошатываясь, двинулся к мертвецу. – Не ходи туда. Слышишь меня?

– Только разок гляну, и все, – бросил Тесей, не обернувшись. – Интересно знать, кем он был, как сюда попал и долго ли мучился.

– Кем он был, я тебе и так скажу. Видишь – кожаная перевязь. Она не сгнила еще. И вон копье с секирой и щитком. Такие есть у стражей Первого пояса. Значит, один из наших. Я даже, кажется, даже знаю, кто. Весной пропал один парень, долговязый такой. Гелик его звали. Мне, почему-то кажется, что это он и есть. А долго ли мучился, я не знаю, этого тебе никто не скажет...

– Почему же никто. – Тесей уже подошел вплотную к сидящему и низко склонился над ним. – Я и скажу. Парень вовсе не мучился, можешь мне поверить.

– С чего ты решил? – снова насторожился критянин. – Эй, ты что замолчал? Я говорю, с чего это ты решил, что он не мучился?

– А ты подойди, увидишь. Не хочешь? Ну я сам скажу. У него череп сзади – как яичная скорлупа, если её с размаху о стену. Затылка, считай, нет. Кто-то позаботился, чтобы он помер быстро. Небось, вся стена была в его мозгах. И грудь переломана.

– Не говори так! – Критянин вздрогнул и обернулся по сторонам.

– А в чем дело? По-моему, он нас не слышит.

– Когда тело не погребено, душа бродит поблизости. Нехорошо, если она услышит.

– Да уж точно, где-то рядом, – Тесей беззвучно рассмеялся. – Деваться-то ей отсюда некуда. – Тесей нагнулся и осторожно взял двумя пальцами медную пластину, застрявшую где-то между ребер убитого. – Ге-лик, – щурясь от напряжения, прочитал он. – Гелик Маллийский. М-да, ты оказался прав. Это он и есть. Так это что же, нагрудный знак? А почему у нас с тобой такого нет?

– Не знаю. Тебя это очень интересует?

– Нет, не очень. Меня больше интересует другое. Меня интересует, кто это сделал. Не сам же он – с разбегу о стену, да еще затылком.

– Ты думаешь, это... – критянин судорожно сглотнул слюну и вновь обернулся по сторонам.

– Я думаю, нам нужно сматываться отсюда да поживей. Вообще, мы засиделись. Где, говоришь, этот Третий круг?..

* * *

Это был конусообразный зев. Нижняя его горловина перешла в полукруглую камеру, представлявшую собой дно глубокого и тесного колодца с вбитыми в стены бронзовыми скобами. Где-то далеко наверху серо, едва различимо маячит просвет. Просвет это какая ни есть, надежда, тем более, если он – наверху. И еще – этот пыльный, едва заметно клубящийся к верху сквознячок. Тесей взялся рукой за нижнюю скобу, она была на уровне его лица, с усилием тряхнул, проверяя надежность, затем, морщась от напряжения, вскарабкался на нее. Теперь – вверх.

– Эй, ты опять будешь канючить и спрашивать зачем все это нужно? – сказал он, глянув вниз и увидев, что критянин безучастно стоит, не трогаясь с места.

– Я не буду канючить, – покачал головой критянин, – просто я не могу влезть на эту штуку, вот и все.

– Ты не можешь! – Тесей с неожиданной ненавистью глянул вниз. – А почему бы тебе хоть не попробовать? А? Или ты решил, что тебя кто-то обязан нести на руках? Ах, у меня ранена рука! Ах, я скорей сдохну, чем доставлю неудобство своей бедной подраненной руке! – Тесей, не договорив, зашелся в едком, удушающем кашле.

– Не надо меня никуда нести. – По тому, как он говорил, спокойно, почти безучастно, видно было, что он впрямь принял решение. – Я ведь сказал: там Третий круг. Попробуй добраться сам. А я... – он с усилием приподнял руку. – Понимаешь, я ведь в самом деле не могу. Рука – я её вообще не чувствую. Какой-то обрубок. Она, считай, умерла первой.

– А ты что же, – Тесей недоверчиво нахмурился, он еще не мог избавиться от раздражения, такого же едкого и неотвязного, как кашель, ему еще продолжало казаться, что критянин просто морочит ему голову, набивает себе цену, – решил остаться тут?

– Решил, не решил, какая разница. Остаюсь здесь, вот и все. Ты иди дальше. Если найдешь того, кого ищешь, попробуй вернуться за мной. Не захочешь, твое дело.

– А ты, – вновь растерянно повторил Тесей, с трудом веря услышанному, – неужто – здесь, один? Может, пойдем вместе? Я помогу. Нет, я в самом деле помогу, ты не думай...

– Не поможешь. Ты сам еле стоишь. Мы просто не влезем, даже если ты очень захочешь. Свалимся на полпути и свернем шеи. И потом, я тут не один, – он вдруг вновь рассмеялся, – нас тут двое. Я и Гелик Маллийский. Мы с ним земляки, я ведь тоже из Маллии. Попробую его похоронить. Нехорошо оставлять земляка в таком виде.

– Ну что ж, тогда... – Тесей замолчал, ибо спорить было глупо, соглашаться – как-то скверно. – Тогда оставайся здесь. Я попробую найти того человека. Если найду, приду за тобой, можешь мне поверить.

– Верить-то верю, да только никого ты там не найдешь, если меня не выслушаешь. Только вначале я должен понять, что там. Ты полезай наверх, оглядись там хорошенько, только ни на шаг не отходи от колодца. И мне сверху все расскажешь. Не таращи на меня глаза, а делай, что тебе говорят. Если ты увидишь там то, что я думаю, считай, мы спасены. Ты во всяком случае. Если нет, то...

* * *

Их было всего сорок две, этих проклятых бронзовых скоб, между каждой расстояние – примерно в его рост. И каждую он отсчитал, словно назвал по имени. Пройдя первые три, он понял, что критянин был прав, – лезть с ним вдвоем было бы безумием. На седьмой он оступился и едва не сорвался вниз. Восемнадцатая сломалась под его ступней, он упал было, но чудом удержался, лишь глубоко, до кости разодрал колено. Двадцать восьмой не было вообще, только два пустых отверстия стене. Пришлось раздеться, наскоро связать из одежд жгут, набросить петлю на двадцать девятую и карабкаться на нее, хрипя от натуги и упираясь в раскорячку босыми ногами в стены колодца...

Сорок первая. Сил уже вовсе не было. И даже на то, чтоб просто поднять голову, посмотреть наверх и убедиться, что осталась всего-то одна ступень. От бессилия и изнеможения хотелось плакать. Он не помнил, сколько он так простоял, прижавшись взмокшим лбом к холодному камню, судорожно, со всхлипом дыша и тщетно силясь унять тяжелую нутряную дрожь. Боли в колене он не чувствовал, однако ощущал, как нога ниже бедра набухает каким-то саднящим оцепенением. Мысль о том, что осталось всего-то одно усилие, почему-то вызывало не облегчение, а раздражение и страх.

К тому же верхняя скоба была ненадежна, её качало даже от легкого прикосновения. Выбора не было. Тесей глубоко вздохнул, стиснул скобу руками и, взревев от натуги, бросил тело вверх, с третьей попытки встал на скобу коленом, да не тем, здоровым, а подраненным, кровоточащим, тут же напомнившим о себе ослепляющей болью. Однако боль придала силы и злости, он, с хрустом давя её в себе, распрямился, скоба прогнулась под его тяжестью, Тесей вытянул руки, уцепился в края колодца, как назло пологие, окаменевшими пальцами затем локтями, затем подбородком, затем грудью, затем животом... Все!

Он упал на край и торопливо откатился в сторону, словно стремясь опередить кого-то, кто мог бы заставить его снова проделать этот путь.

Потом он долго лежал, упорно не желая открывать глаза, сонно убеждая себя, что еще рано, что он еще не пришел в себя, силы не вернулись к нему. Лишь услышав бессвязный рокот из чернеющей впадины колодца, он наконец открыл глаза и прислушался.

– Эй! Ты слышишь меня?! Ты добрался, наконец?! – с трудом различил он, хотя критянин наверняка кричал во всю мочь. Голос, словно обрастал по пути наверх какими-то посторонними звуками.

– Добрался! – Тесей крикнул, свесив голову вниз и сложив ладони рупором.

– Хорошо. Только ты не кричи так громко, я тебя слышу. Теперь рассказывай, что там видишь.

– Что вижу? – Тесей лишь сейчас, словно спохватившись, огляделся по сторонам. – Зал. Здесь... шесть, нет, семь стен. В каждой – проход. И еще – что-то наподобие колонны. Посередине. Вокруг ступени наверх. Наверху какая-то площадка. Попробовать подняться?

– Не надо. – Критянин ответил, хоть и не сразу, но уверенно. – Не знаю, для чего колонна, но тебе она не нужна. Семь проходов, говоришь. Семь проходов... Посмотри-ка внимательно, над ними что-нибудь есть? Рисунки, знаки, еще что-нибудь?

– Там над каждой бычья морда, – сказал Тесей, обойдя все проходы и вновь склонясь над пастью колодца.

– И все? – Голос критянина звучал растерянно. – Они ничем не отличаются, эти морды?

– Представь, ничем. И что теперь? Эй, ты что, уснул там?

– Теперь тебе придется идти в любую из них. Они все ведут, я так понимаю, в одно и то же место. Остается надеяться, что туда, куда нужно.

Тесей кивнул и, равнодушно оглядев семь зияющих проходов, шагнул в один из них. Который поближе.

* * *

...Неясный шум, который он услышал уже давно, но некоторое время принимал за искаженный закоулками отголосок собственных шагов, обозначился отчетливо, словно торжествуя, от того что загнал его в ловушку. Кто-то неторопливо, но настойчиво шел по пятам за ним, не прибавляя шагу, зная, видно, что и без того настигнет. «Ну вот, – спокойно, даже облегченно подумал Тесей, – вот оно и закончилось». Скоро и он превратится в сломанную куклу со смятым черепом и раздробленной грудью. Это лучше, чем медленно сгинуть, сводя себя с ума жалкими надеждами на избавление. Сопротивляться он не станет, да и давно уже нет у него оружия. Нет смысла думать о том, как станет он себя вести перед лицом убийцы, все это, оказывается, мелко и суетно. Мужественная смерть – не более чем жалкое лицедейство. Вот только... Он никогда по-настоящему не боялся смерти, но полагал, что она придет внезапно, слепящей, но короткой вспышкой...

Зато душа его, спокойная и удивленная, расстанется без всякого сожаления с плотью, может, лишь слегка печалясь о тех злоключениях, что выпали на долю того несуразного, суетливого существа, именовавшегося прежде Тесеем Эгеидом. Лишь на одно короткое мгновение, прежде чем раз и навсегда позабыть скудное прозябание, с долгожданной легкостью оставить глухую раковину Лабиринта...

Страх переходил в нетерпение. Тесея даже раздражало, что тот, кто должен наконец явиться и покончить со всем этим, медлит.

«Я здесь. Здесь. Давай, иди скорее», – произнес он. Потом сообразил, что произнес это тихо, почти шепотом. Повторил, медленно и, как показалось ему, достаточно громко.

Но когда шаги и шум были совсем близко, а за углом вдруг явственно мелькнула тень, спокойствие изменило ему, он уступил соблазну пространства, отступил, запинаясь, назад и торопливо шагнул в спасительный тупик, темный и сводчатый. Борьба за собственную жизнь оказалась трудноискоренимой привычкой.

Прошло еще несколько мгновений и по коридору медленно, волоча ноги, прошел человек. За ним еще один, затем еще, еще. Тесей насчитал восьмерых. Все одинаковые – сутулые, низкорослые, темно-серые, все одинаково одеты, все одинаково волочили ноги. Тесей подумал было, уж не тени ли это давно оставивших этот мир... Однако слишком явственными были сиплое дыхание и запах пропитавшейся потом одежды.

Тесей, уже не таясь, выбрался из своего убежища в коридор и двинулся за ними. Никто их них даже не обернулся. Почему-то это развеселило.

– Эй ты! – Тесей, хохоча во все горло, ткнул кулаком последнего из шеренги между лопаток. – Нельзя ль поживее?

Тот от неожиданности едва не упал, обернулся и даже, кажется, что-то сказал, однако во взгляде, и в голосе его не было ни угрозы, ни страха, лишь досада и раздражение.

– Эй, а куда мы идем, вы можете мне сказать? – Тесей продолжал выкрикивать, кривляясь и паясничая, словно задался целью вывести из себя эту цепочку унылых и ко всему безразличных существ.

Шеренга остановилась, рассыпалась по сторонам. Кто-то, судя по чеканной медной бляхе на груди, старший, подошел к Тесею вплотную и настороженно глянул исподлобья.

– Кто ты такой? – сказал он наконец.

– Кто я? – Тесей, продолжая дергаться от смеха, выдержал столь же длинную паузу и ответил: – Я – Тесей. Так меня зовут, понимаешь?

Тот кивнул, не сводя с него опасливого взгляда. И ту же спросил, отступив на всякий случай назад:

– Тебе что тут надо?

– Мне нужно... – Тесей разом перестал смеяться, от внезапной, невесть откуда накатившейся надежды у него вдруг перехватило дух. И страшно было сделать что-нибудь не так, какой-то глупый просчет и развеять в прах этот внезапно забрезживший, туманный свет. – Мне нужен один человек. Не буду называть его имени, скажу одно: это – Человек-который-знает-все. А? Есть такой человек? Я знаю, где его искать, но я устал. По дороге я сильно поранил ногу. Вот, видите? Мне трудно идти. Помогите мне и вас всех наградят.

– Тебе нужен Старик. Верно? – человек смотрел на него неподвижными глазами.

– Верно. Старик... из Третьего круга.

– К нему нельзя, – человек враждебно насупился, точно его обидели, и снова отступил на шаг.

– Да я и без тебя знаю, что нельзя, – Тесей примиряюще улыбнулся. – Ты страж, бдительный страж, иным и быть не можешь. Потому отведи меня к нему сам. Это-то можно. Мне нужно ему кое-что передать. Письмо передать нужно, вот что, – Тесей похлопал по поясу. – Очень важное. Если не передам, всем нам крышка. Вот такое письмо.

– Вот ты и лжешь! – торжествующе злобно выкрикнул старший. Видно ему даже стало легче от того, что нету более надобности ломать голову над тем, правду говорит этот непонятный незнакомец, или же нет. Да и какая может быть правда в этакой темноте. Окружающие его одобрительно загалдели.

Странно, но Тесей не испытал ни страха, ни ненависти, ни отчаяния. Только легкая досада. И еще подумал о критянине. Сидит, небось, ждет. Долго ж тебе ждать, приятель...

– Зубы скалишь? – Тесей с ненавистью глянул на старшего. – Ладно, посмотрим...

– Что – посмотрим? – тут же насторожился старший.

– Я говорю: посмотрим, будешь ли ты улыбаться, когда Таур оторвет тебе мошонку.

Старший вздрогнул, быстро, по-обезьяньи обернулся по сторонам, издав какой-то хриплый, горловой звук. Замешательство закончилось, однако, быстрей, чем того можно было ожидать. Он отдышался и вполоборота повернулся к своим.

– Ты и ты! – взглядом и коротким жестом скрюченных пальцев выдернул из толпы двоих. – Отведете его к Старику. Глаз не спускать. И сразу обратно. Вместе с ним.

Он кивнул, давая понять, что указания закончены, однако увидев, как те двое затоптались на месте в угрюмой нерешительности, добавил с неохотой:

– Или нет. Я иду с вами. С вами иду. Остальным стоять здесь. Пошли! Ты, – он хотел толкнуть Тесея в спину, но не решился и ограничился властным жестом, – идешь впереди! Как идти – я скажу. Не оборачиваться! – он снова махнул рукой вперед, стараясь быть властным и мужественным. «Трусость – это порок, который скрыть труднее, чем любой другой», – вспомнил вдруг Тесей когда-то услышанное...

* * *

Они добрались быстрее, чем он ожидал. Настолько, что он подумал, что, пожалуй, смог бы добраться сам.

– Стой! – визгливо выкрикнул за спиною старший, когда они поравнялись с полукруглой нишей. Над нею была все та же бычья голова, только на сей раз угрюмо опущенная вниз, с воинственно выставленными рогами. – Ну, открывай теперь дверь!

Тесей нерешительно взялся за рог, потянул, затем взялся за другой, рванул в раздражении. Дверь, разумеется, осталась неподвижной. – Открой сам, – хмуро сказал он, отступив на шаг от двери.

– А почему ж не ты? – в голосе старшего уже слышалось ликование. – Ты ведь, кажется, письмо хотел передать. Как бы ты передал?

– Открывай дверь! – Тесей выкрикнул ему в лицо, тяжелея от ненависти, и, увидев, как в лице его вновь воцарился тоскливый страх, повторил вновь: – Быстро открывай дверь и не заставляй повторять.

Старший настороженно покосился на него, затем прикоснулся двумя пальцами к бронзовым бычьим глазницам, приподнял тонкие, перепончатые веки и с усилием надавил вовнутрь. Дверь осталась неподвижной. Тогда он, обеспокоено обернувшись по сторонам, надавил еще раз, дверь наконец вздрогнула и с дробным скрежетом подалась назад...

Мастер (Крит стоградный)

Безвыходное положение – это то,  у коего есть только один выход.

Из записок Дедала Афинского

И еще раз, будь благословенна страна Египетская! Не знаю, потеряла ли ты что-нибудь в моем лице, возможно, ничего не потеряла, а возможно, не досчиталась скороспелого межеумка и выскочку, обскакавшего на первых порах медлительных и несуетных египтян, а затем непременно сорвавшего дыхание, а то и вовсе сломавшего шею на скользких ступенях мастерства, но успевшего, тем не менее, промелькнуть в длинном и часто безымянном перечне твоих мастеров. Чем могу я еще помянуть тебя, как не печальным, благодарным вздохом…

* * *

Столица Критского царства, вернее, его узкая, скалистая портовая гавань, встретила меня так же, как в свое время Град крокодилий. Странно, но и ощутил я себя тогда примерно так же, как восемь лет назад, когда ступил на шаткие и скользкие доски причала в Шедете. И уже ни малейшего значения не имело, что тогда я был жалким затравленным юнцом, а ныне, в Кносе, как никак состоял в свите именитого египетского сановника.

Если Шедет напоминал раскаленный африканским солнцем термитник, то Кнос походил скорее на птичий базар, темный, крикливый и недобрый. По египетским меркам то был еще сравнительно молодой город, похожий на непомерно разросшееся селение кочевников, хоть и надолго осевших, но так и не отказавшихся от намерения со дня на день бросить все и вновь двинуться неведомо куда. Кнос пугал меня, ибо казался скопищем безбожников, и вместе с тем, то было скопище людей, подобных мне, говорящих на языке, похожим на тот, которому выучила меня моя мать. Я вдруг почувствовал, что египетская скорлупа, которая, казалось, срослась с кожей, может очень скоро и легко отслоиться. В какой-то момент мне показалось, что и господин Фариот ощущает то же, что я. Разница меж нами была, однако, в том, что у него, в отличие от меня, был обратный путь.

Приняли нас отменно торжественно. Все, в особенности почему-то многочисленная челядь, были приняты с таким неистовым радушием, что нужно было иметь немалую выдержку, чтобы дать понять, что, мол, я – всего-то навсего слуга, и никак не господин, и со мной вообще-то можно было бы и попроще, так сказать... К слову сказать, никто, включая меня самого, так и не обнаружил в себе подобной силы духа.

* * *

Радушие радушием, но прошло три дня вынужденного безделья, прежде чем Минос, царь критский, удостоился нас принять. (То есть не нас, разумеется, а моего хозяина, Фариота). Все это время к нам ежеутренне являлся какой-то неряшливо одетый, простуженный человек, который изъяснялся по-египетски довольно бегло, пространно, но невразумительно. Оставалось неведомым, что, собственно, ему было от нас надобно.

На прием к царю Фариот отправился без меня, но в сопровождении Хомаата, который, впрочем, тоже был почти сразу же отослан прочь. Но и этих нескольких мгновений хватило, чтобы наполнить его бесхитростную душу тайным явственным, ликованием.

«Царь Крита, по-моему, очень умный человек, – глубокомысленно сказал он мне, хотя я не спрашивал его ни о чем. – Весьма и весьма!»

«Но может ли быть иначе? Разве царю не должно быть многажды умней простого люда», – возразил я ему просто, чтобы закончить разговор, и с удивлением выслушал ответ, исполненный несвойственной Хомаату глубины и даже дерзости мышления.

«Царь Египта велик. За него бессмертные боги думают. Того и достаточно. Когда за тебя боги думают, и без большого ума можно прожить. А когда не думают, то тут уж ты либо умный, либо дурак».

Возразить ему было трудно. Что же касается Фариота, то он, судя по всему, был настроен иначе. После той первой встречи с царем критским он пришел хмурый, впервые при мне повысил голос и даже замахнулся на брадобрея, нечаянно причинившему ему боль. К концу дня был под хмельком, хотя до того дней десять был трезв и спокоен.

Примерно так же прошла вторая встреча Фариота с критским царем. Хомаат уже не силился скрыть ликования, ибо усматривал в нежданном доверии признак неких скорых и благих для себя перемен.

На следующий день встреч не было. Хомаат, который уже склонен был посматривать на меня если и не свысока, как было когда-то, но уж почти как на ровню, сообщил мне шепотом, что по его личному мнению миссия наша в Критском царстве подходит к концу, и скоро, возможно, подойдет время вернуться из этой холодной, безбожной страны в Египет. Я промолчал, ибо понимал, что лично для меня это время не подойдет никогда.

Однако вечером случилось событие, весьма знаменательное.

* * *

Было поздно, Хомаат спал, я возился со своими записями и между делом тайно штудировал похищенный папирус, когда от Фариота пришел мальчик-посыльный и сказал, что хозяин зовет меня к себе.

«Нам придется задержаться здесь до конца зимы, – сказал Фариот с деланным равнодушием. – А сегодня надо будет отправить несколько писем. Их повезут завтра на корабле. На этом самом корабле…»

(Он не договорил, видимо, он хотел сказать: на этом самом корабле должны были бы уехать отсюда мы.)

Фариот диктовал мне письма – домой, с какими-то ничего не значащими распоряжениями и советами, два совершенно одинаковых послания двум своим приятелям с многословными жалобами на скуку и красочным описанием редких, но бурных развлечений; какой-то женщине в Шедет с уверениями в любви и стойкой верности...

Кажется, мы уже заканчивали, время перевалило за полночь, и я уже почти валился головою на стол, когда в комнату неожиданно, без стука вошла женщина. Она показалась мне странной: для женщины высокого звания одета чересчур скромно, а для простолюдинки слишком уже независимо держалась. Она была невысокого роста, черты лица её были чеканно правильные, хотя и чересчур резкие. Тронутые сединой волосы были столь густы и вместе с тем, столь прихотливо уложены, что мне поначалу подумалось, что она в парике. Наверное, в молодости она была изрядной красоткой, успел подумать я. И что мне запомнилось тогда более всего, так это походка. Странное сочетание плавности и удивительной подвижности. Есть женщины, в которых можно влюбиться до беспамятства за одну лишь походку, подумал я тогда.

– Что вам надо? – резко спросил Фариот, не скрывая раздражения. – Я не звал прислуги.

– Я не прислуга, – спокойно, с холодным достоинством ответила женщина по-критски. – Вы меня не звали, это верно. Я пришла сама.

– К сожалению, со мной нет переводчика, – неожиданно побагровев, произнес Фариот, – а я почти не знаю здешний язык.

– Возможно ли, чтоб отпрыск рода Мериотидов, сын Эрифея, вождя кидонов, не понимал языка своего отца? – насмешливо и вместе с тем уважительно возразила женщина.

Фариот болезненно дернулся, покосился в мою сторону, хотел, видно что-то мне сказать, но махнул рукой.

– Не совсем понимаю, о чем вы говорите, сударыня, не знаю, как вас зовут, – ответил он ей по-египетски, – но, даже мои скудные познания…

– Господин Фариот, если уж вам так угодно именовать себя этим жалким именем, меня зовут Пасифайя, ныне царица критская. Можете не вставать. Так вот, ныне – царица критская, а в прошлом – дочь Флегии из Кидонии, говоря проще, ваша родная тетя. Не с этого ли начнем разговор, господин Фариот? Или мне все же обратиться к вам по имени? По настоящему вашему имени, ведь я-то его знаю.

– Право же, не могу понять, сударыня, чем бы мог быть вам полезным, – угрюмо пробормотал Фариот после долгого молчания.

– Мне кажется, если вы отошлете вашего писца спать, понять вам будет легче, – царица глянула на меня мельком, , как на неодушевленный, но раздражающий предмет.

– В этом нет надобности, – Фариот недовольно нахмурился и требовательным жестом усадил меня, уже растерянно привставшего, на место. – Кроме того, он не понимает по-критски. Так вы спрашиваете, с чего мы начнем разговор? Начнем мы с того, что я, каким бы вы именем меня ни называли, есть посланник царя Египта (да пребудет с ним любовь всех богов земли и неба). И всякие разговоры обязан вести именно как посланник и никак иначе. С этого начнем мы разговор, да этим же, к обоюдному удовольствию, и закончим. А о чем бы вы хотели говорить со мной? Легко ли мне вести переговоры с тем, кто убил моего отца, надругался над моей матерью, походя истребил мой род? Отвечу, ежели вас впрямь это интересует. Отвечу, дабы покончить с этим разговором раз и навсегда. Легче, чем я думал, – вот мой ответ. Между тем проклятым утром и нынешним приятным вечером прошло слишком много времени, целая жизнь, мне слишком многое за это время довелось увидеть, понять, через многое пройти, многое совершить, чтобы по-прежнему полыхать огнем неутоленной мести. У меня просто не было возможности травить и воспалять память и воображение. Месть – дитя праздного ума, не в обиду вам, сударыня, будь сказано. Судьба избавила меня от праздности, нищеты, я не травил душу бесплодными видениями, посему желание перерезать тощее горло вашему супругу вполне преодолимо. Скажу больше, я даже нахожу его приятным собеседником. Это ли желали вы знать, сударыня?

– Господин Фариот, – Пасифайя говорила едва слышно, ничуть не переменившись в лице. – Я хотела поговорить с вами совсем о другом, хотя выслушала вас со вниманием. Если уж вы никак не желаете расставаться с вашим не понимающим по-критски, но весьма любознательным писцом, то…

– Дедал, поди прочь, – сказал Фариот, не поворачивая головы, однако у самой двери остановил меня: – Хотя нет, постой там. Мы сейчас завершим наш разговор.

Царица Пасифайя подошла к нему почти вплотную, словно желая заслонить его собою от посторонних глаз и ушей. Я не слышал, что она говорила ему, но потому, как нервно вздрагивала её узкая спина, видно было, что говорит она торопливо, явно волнуясь. Закончив, она замерла в оцепенелом, ожидании ответа.

– Боюсь, что не смогу вам помочь, сударыня, – ответил Фариот подчеркнуто громко. – Право же, не смогу. Да, мне приходилось слышать об этом человеке. Но я знаю о нем только то, что зовут его Сарпедон, что он критянин, и что в Трое объявился сравнительно недавно. И все. А уж тот ли это человек, или его тезка, про то не знаю, да и не узнаю никогда, потому что, во-первых, сам он, как я слышал, не любит распространяться о своем прошлом. А во-вторых, не узнаю потому, что не интересуюсь, да и впредь не намерен. У нас в Египте, сударыня, так говорят: пускай река течет так, как потекла. Остановить её не сможешь, только воду замутишь, а в мутной воде все равно ничего не увидишь.

– Благодарю, господин Фариот. По вашему цветущему облику очевидно, сколь правильна эта поговорка, и сколь своевременно вы ею воспользовались.

– Я бы никогда не посмел давать вам советы, сударыня, но…

– Так не давайте, господин Фариот. Как говорят у вас в Египте, если есть на свете два самых бесполезных занятия, то одно из них – давать советы. Прощайте, господин посланник.

Слова эти Пасифайя произнесла у самой двери. Произнесла, так и не обернувшись на него, словно и не к нему обращаясь. Фариот лишь церемонно поклонился в ответ. Он еще некоторое время так и пребывал, в каком-то странном, точно шутовском, полупоклоне с плоско-доброжелательной улыбкой. В какой-то момент лицо его исказилось, он словно решился сказать ей что-то, даже сделал несколько шагов вслед за нею, но остановился и медленно, точно опасаясь увидеть что-то, обернулся по сторонам

– Ты еще здесь? – сказал он, наткнувшись на меня неподвижным взглядом. – Отлично. Ну и что скажешь, юный писец?

– Она была очень красивой женщиной.

– Кто? – пораженно вскинул глаза Фариот.

– Она. Царица Пасифайя.

– Пасифайя?! – Он замолчал, глянул на меня исподлобья. –Ты, оказывается, знаешь толк в женщинах, сопляк. Теперь, однако, – поди вон.

* * *

Тогда я мало что понял из услышанного, да и не силился понять, потому что занимало меня совершенно другое. Рано или поздно, понимал я, придется решать вопрос: кто ты такой, Дедал Афинский? Где тебе жить и чем тебе жить? Увы, ни на один из этих простых вопросов ответа не было. Ясно было одно: я уже давно не старший писец египет-ского посланника Фариота, а лишь по неведению последнего преступно занимаю писцово место. Кажется, именно в тот вечер я и осознал, что более тянуть с этим нельзя. И ничего другого, как попросту придти и напрямую рассказать обо всем самому Фариоту, не пришло в голову.

В тот вечер я зашел к нему без всякого доклада, и на его недоуменный и раздраженный взгляд ответил, что мне нужно сообщить ему нечто важное. Тогда он предложил мне поторопиться, дабы желание спустить меня с лестницы не переросло в действие.

Я говорил недолго но, судя по длительной, оцепенелой паузе после окончания, рассказ произвел впечатление.

– Кажется, нет нужды объяснять, что ты натворил, – сказал он наконец. – Наверное, можно допустить, что бывают положения похуже. Но я не представляю. Вообще-то мой прямой долг распорядиться немедленно связать тебя как опасного преступника, переправить в Египет, где тебя в лучшем случае скоро обезглавят. Знаешь, в чем самое забавное? Тебя казнят не за это, хотя ты и впрямь совершил величайшее преступление. Потому что этого ты совершить никак не мог. Не понял? Дело в том, что этот папирус мог находиться только в царском хранилище. Сын Хапу, при всем своем величии, был не вправе не только забрать его к себе в библиотеку, но даже и прикасаться к нему. Однако из этого не следует, что ты не виновен. Из этого следует, что ты виновен втройне. И тебя непременно казнят. Чужой грех тяжелее на дно тянет. Судя по тому, что ты перестал улыбаться, ты меня понял. Хочешь знать, отчего я с тобой откровенен? От того, что ты теперь – тень. Тебя как бы не существует. Ты спросил: что мне теперь делать? Правильней было бы спросить: что теперь со мной делать? Не знаю. Пока не знаю. Так что ступай, милейший, и не делай пока глупостей.

Я ушел и впервые за много дней спал в ту ночь спокойно.

* * *

Минуло два дня. Господин Фариот вел себя так, будто ничего и не произошло, отдавал повседневные распоряжения, диктовал письма, жаловался на скуку и хандру, порой исчезал невесть куда. Все это вселяло с одной стороны глупую, но упорную надежду, что все как-то образуется само собой, с другой стороны – столь же глупые опасения, что господин мой просто забыл в делах своих о моей беде.

Вечером третьего дня, завершив дела, Фариот сказал мне между делом, вполголоса: «Будь сейчас у себя. К тебе придет человек, делай все, что он скажет. Только, повторю еще раз, не делай глупостей».

Воистину, самое острое зелье – это сочетание надежды и страха. И этого зелья мне вдоволь хватило на целый вечер.

В конце концов, пришел-таки человек, тот самый, неряшливо одетый и косноязычный. (К слову сказать, я был почему-то уверен, что придет именно он.) Прежняя словоохотливость ему на сей раз изменила, он изъяснялся по-критски, но чаще – жестами и гримасами, тоже, впрочем, не всегда вразумительными. Таким вот широким, загребающим жестом он велел мне подняться и следовать за ним. Когда я простодушно поинтересовался, куда он меня ведет, он судорожно закрыл рот обеими ладонями, затряс головой и выпучил глаза, что, вероятно, должно было бы означать: молчи, не то хуже будет.

Наконец он меня привел в комнату, которая после долгих коридоров и лестничных пролетов показалась ослепительно светлой и мишурно пестрой. В ней действительно было неимоверное количество светильников, похоже, обитатель этой комнаты не жаловал темноту.

И первым, кого я увидел в комнате, был карлик. Поначалу я решил было, что он и есть её обитатель и хозяин. Затем, вспомнив, что многие знатные египтяне держали карликов и карлиц как комнатных слуг, подумал, что он таковой и есть. Меня, помнится, покоробил его спесивый и нагло пристальный взгляд, я глянул на него сверху вниз, демонстративно прищурясь, так, будто не могу его разглядеть, и глумливо раскланялся. Но затем, увидев, как посерело от страха лицо моего провожатого, и вспомнив наказ Фариота не делать более глупостей, умиротворяюще улыбнулся.

– Госпожа придет с минуты на минуту, – сдавленно просипел карлик. – И если ты, щенок, и при ней будешь паясничать, я тебя оскоплю.

Я остолбенел, ибо такого никак не ждал. Видно было, что это не хозяин, но и не слуга. То есть нечто для меня не понятное. В Египте слуга, даже самый приближенный к хозяину, даже в мыслях не мог бы позволить себе такого, ибо был слугой и никем иным. Да, господин Фариот, я пообещал вам, что не стану делать глупостей, но еще раньше я пообещал сам себе, что никто и никогда не глянет на меня, как на гнилой отброс. Никто и никогда. Такого со мной не позволял себе даже полновластный Сын Хапу. А уж колченогий выродок… Я вновь кротко поклонился карлику и тут же шепотом поинтересовался, правда ли, что у карликов по три яйца, левое и правое – нормальные, как у людей, а вот среднее – с кулак величиной. Я не успел заметить, как отреагировал карлик на мои слова, потому что вошла хозяйка комнаты. Это была царица критская Пасифайя.

– Ступай Дада, – сказала она карлику, – и сделай так, чтобы никто нам не помешал.

* * *

Спровадив карлика, царица не спешила, тем не менее, приступить к беседе. Она на некоторое время словно начисто забыла о моем существовании. Похоже, её занимало нечто иное, куда более важное и тревожное. Мне подумалось тогда, что если я вдруг встану и, не нарушая тишины, выйду прочь из комнаты, она того и не заметит. Несколько раз Пасифайя вдоль и поперек пересекла шагами комнату, то неторопливо, опустив голову, то вдруг резко и порывисто, прижав к лицу ладони. Затем подошла к окну, распахнула его и стояла некоторое время, вперившись в темноту, пока порыв ветра не загасил один из светильников. Тогда она торопливо и резко, точно испугавшись чего-то, захлопнула окно и, повернувшись, встретилась наконец глазами с моим завороженным взглядом.

– Так это ты и есть? – она глянула на меня с деланным удивлением. – Как же мы с тобой будем говорить? Я ведь не знаю египетского, а ты, как мне сказал твой хозяин, не разумеешь по-критски. Или понимаешь?

Она говорила насмешливо, но беззлобно.

– Понимаю, прекрасная госпожа.

– Еще бы не понимал! Ты ведь не египтянин, верно?

– Верно, прекрасная госпожа. Я родом из Афин.

– Из Афин? – Она глянула на меня с удивлением и вдруг рассмеялась и даже наклонилась ближе. – Как же тебя занесло в Египет?

– Это сразу не скажешь. Если вам интересно, прекрасная госпожа, я могу рассказать…

Удивительно, но ежели б она сказала: «расскажи», я готов был бы до утра во всех подробностях рассказывать ей обо всех своих приключениях от гончарной мастерской в Афинах до книгохранилища Сына Хапу, начисто забыв, что предо мною – сиятельная супруга царя Крита... Однако она, продолжая негромко смеяться, покачала головой.

– Твой господин сказал мне, что у тебя приключилась незадача с каким-то папирусом. Но не стал уточнять. Расскажи об этом.

Тут я развел руками, давая понять, что, мол, рад бы душой, да никак невозможно…

– В таком случае, – холодно возразила царица, – можешь идти к себе и передать хозяину, чтобы впредь не беспокоил меня по пустякам.

Тут я понял, что непростительно нарушил наказ хозяина не совершать глупостей, и, горячо попросив прощения у царицы, принялся рассказывать. Поначалу говорил сбивчиво, перескакивая с темы на тему, затем как-то неожиданно вырулил на неторопливое, многословное повествовательное русло. Царица слушала этот долгий и велеречивый монолог, не перебивая и даже, как мне показалось, с интересом.

– Забавно, – сказала она, когда я закончил. – У тебя неплохо подвешен язык. Только ты не сказал главного: что это был за папирус?

– Поминальный храм царя Египта Аменемхета третьего, – торопливо ответил я, на сей раз своевременно вспомнив наказ господина Фариота. – Критяне зовут его…

– Лахарес, – кивнула царица. – Знаю. Наконец поняла, о чем речь. Да, юноша, положение твое хуже, чем я думала. Теперь ответь: сумел ты его прочесть?

– Да, прекрасная госпожа.

– Все ли ты понял?

– Все, прекрасная госпожа.

– Шла ли там речь о тайниках?

– Шла, прекрасная госпожа.

– Смог бы ты их отыскать, окажись ты там сейчас?

– С закрытыми глазами, прекрасная госпожа.

– Этот папирус сейчас у тебя?

– Сегодня вечером был у меня.

– Был – значит, что, возможно, его уже нет?

– Весьма возможно, прекрасная госпожа.

– Так. – Царица откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. –Сейчас ты пойдешь к себе. Тебя проводит мой человек. Заберешь папирус и принесешь сюда.

– Но если хозяин…

– О ком ты говоришь?

– О господине Фариоте.

– Если твой хозяин Фариот, так и ступай к нему и не докучай мне. Ты назвал меня прекрасной госпожой? Так и служи мне, ежели я твоя госпожа, к тому же еще и прекрасная. Готов ли ты мне служить?

– О, прекрасная госпожа…

Ах, господин Фариот. Вы сами наказали мне не делать глупостей…

* * *

Провожатым моим на сей раз оказался карлик. Завидев его, я сразу предположил, что путь до моей комнаты, пожалуй, будет скрашен приключениями, и не ошибся.

Карлик шел чуть позади меня. Однако не успели мы пройти два поворота, как шаркающие шажки и сопенье за спиной вдруг стихли. Я обернулся, но никого не увидел. Я некоторое время постоял, озираясь в нерешительности, затем решил продолжить идти один, и в этот момент внезапно ощутил странную тяжесть на плечах, чья-то рука, рванув за волосы, запрокинула мне голову.

– Ну, что скажешь, щенок? – услышал я под самым ухом. Холодный металл вскользь щекотнул горло. – Или думаешь, что с тобой шутят?

Я понял, что со мной не шутят. Понял и то, что всякая попытка сбросить с себя дрянного уродца может кончиться скверно.

– Если я тебя сейчас попробую сбросить, ты перережешь мне горло, – сдавленно просипел я. – Так?

– Именно так.

– Если ты перережешь мне горло, тебя сгноят в подземелье. Это в лучшем случае. Так?

– А вот и не так. Тут ты ошибся. Твоя жизнь здесь дерьма не стоит. Я скажу, что…

– Ты ничего не скажешь. Ты ведь подслушивал, не мог не подслушивать. И знаешь, о чем идет речь. Речь, если ты так и не понял, идет о таком, ради чего можно мимоходом удавить сотню таких поганцев, как ты и не заметить пропажи. Так что убери-ка свою тухлую задницу с моей шеи подобру-поздорову.

Трудно говорить, когда ваша голова запрокинута так, что затылок почти касается хребта, глаза вылезают из орбит, прихотливо отточенное лезвие щекочет тебе кадык, а скользкий и холодный страх заполняет нутро. Но именно этот страх подсказывал мне, что только так и возможно остановить ту опасность, которая исходила от этого человечка.

Хватка ослабла. А затем карлик легко спрыгнул с моих плеч и уже через мгновенье спокойно и вполне деликатно подтолкнул в спину. Я не ошибся. Можно двигаться дальше.

* * *

В моей комнате все было в точности так же, как час назад, когда я её оставил. Там царил образцовый порядок. Порядок был какой-то избыточный. После такого порядка можно было с уверенностью, с закрытыми глазами сказать, что свитка на месте не окажется. Его и не оказалось.

– Его нет? – Карлик вперил в меня подслеповатые, воспаленные глазенки.

– Его нет. – Я кивнул, стараясь не глядеть на него. – И не спрашивай, где он может быть. Я сам об этом думаю. Только об этом. Так… Хомаат. Только он, больше никто.

– Кто такой Хомаат?

– Хомаат – это такой Хомаат. Иди за мной и не задавай вопросов.

* * *

Дверь в комнату Хомаата была заперта изнутри. Это был добрый знак, ибо значило, что старина Хомаат вернее всего еще не успел передать свиток хозяину.

За считанные мгновения карлику непонятным образом удалось бесшумно отворить дверь. Хомаат спал, либо притворялся спящим. Когда я шепотом окликнул его, он раскрыл глаза и глянул на меня с удивлением и страхом.

– Дедал? Я уже давно, понимаешь, сплю. Что-то случилось? Кто это с тобой?..

– Хомаат, – я старался говорить как можно более спокойно. – Дело в том, что тебе придется отдать мне то, что ты у меня взял. Ты ведь понял, о чем я. Сделай это тихо, без лишних вопросов и продолжай себе спать. Хозяину скажешь, что, мол, искал, да не нашел.

– О чем ты говоришь? – Хомаат тщетно силился придать сведенному судорогой страха лицу подобие удивления. – Я ничего не брал у тебя, и вообще мне…

Он не успел договорить. Карлик, стоявший за моею спиной, вдруг с каким-то, остервенелым клекотом взметнулся вверх, в мгновение ока очутился у него на груди, одной рукой сорвал с него покрывало, другой запрокинул ему вверх подбородок, и вдавил ему колено в горло. Хомаат захрипел, раскинул руки и выгнулся, но карлик надавил на горло сильней, и руки Хомаата обмякли, скорченные пальцы стали бессильно комкать кружевную простыню. Не помню, сколько я простоял в столбняке. Затем, что-то крича, я схватил карлика за плечи, оторвал от уже цепенеющего Хомаата и с силой отшвырнул его в угол.

– Хомаат! – не помню, кричал я, или говорил шепотом. – Слушай меня. Я не хочу тебе зла. Но тебе придется сделать так, как я тебе сказал. Выхода у тебя нет. И у меня его нет. Не вини меня. Ты слышишь, Хомаат?! Не бойся, он тебя больше не тронет.

В остекленевших глазах Хомаата не было ничего, кроме непроглядного ужаса. Я потряс его за плечо, но Хомаат отпрянул, скорчился и жалобно заскулил.

– Эй, послушай. – Карлик вновь оказался рядом со мной. – У нас мало времени, понимаешь. Надо, чтобы он заговорил.

Не помню, что я собирался ему ответить, но не успел я открыть рот, как послышался острожный стук в дверь.

– Господин Хомаат. Вы спите? Не могли бы вы открыть дверь, господин Хомаат? Вы, конечно, простите за беспокойство, но…

Лицо Хомаата, еще мгновение назад одутловатое и багровое от удушья, посерело и превратилось в неразличимую хрящевую маску.

– Эй, – карлик отпихнул меня, подошел к Хомаату, вновь взял его пальцами за подбородок. – Теперь слушай меня. Сейчас ты подойдешь, откроешь дверь и спросишь, что им нужно. Спокойно так подойдешь, как ни в чем не бывало. Спросишь тоже спокойно, так, чтоб там и в голову не пришло заподозрить неладное. У тебя получится. Потому что ты очень, очень хочешь жить. А если, Хомаат, ты сделаешь что-нибудь ненужное, я из тебя выну внутренности, причем делать это буду долго. Так что иди и сделай все правильно.

И Хомаат тотчас поднялся, сел, не разгибая спины, словно пораженный столбняком, затем поднялся на ноги и, бесшумно ступая столь же негнущимися ногами, подошел к двери.

– Эй, что там еще? – спросил он с поразившим меня спокойствием. В голосе его, лишь едва сипловатом, были даже оттенки недовольства.

– Вас просит к себе господин египетский посланник, – послышался за дверью знакомый простуженный голос. – Очень срочно просит. Если бы не это, разве бы я…

– Хорошо. Так бы сразу и сказал. Я уже иду.

Так же деревянно ступая, Хомаат вернулся к своему растерзанному ложу, на котором уже полулежал Дада, и тотчас застыл в полной неподвижности. Взгляд его, устремленный на карлика, не выражал уже ничего, кроме стремления ловить на лету каждое его слово. На меня он не смотрел, словно меня и не было.

– Хорошо, Хомаат. Теперь свиток. Свиток – и все.

Хомаат кивнул и, как-то дегенеративно осклабившись, стал тыкать пальцем вниз.

– Что? – Карлик нахмурился и тут же повеселел. – Ах он здесь! Придется встать, Хомаат, придется.

Дада неторопливо поднялся, Хомаат же, как подрубленный, пал на корточки, скорчился, и даже точно уменьшился в размере, словно из него уже вынули половину внутренностей. Порывшись в неизвестно откуда взявшейся груде какого-то тряпья, Хомаат вытащил проклятый свиток и торопливо, точно он жег ему руки, протянул карлику.

– Да не мне, Хомаат! – Дада самодовольно улыбнулся и кивнул на меня. – Ему. Это ведь ты у него взял. Вот ему и дай.

Однако бедняга, словно не слыша, продолжал протягивать свиток карлику, упорно не глядя в мою сторону.

– Давай-ка не будем спорить. – Дада нахмурился. – Тебя ждут. Отдай свиток и ступай. Только помни, что я тебе сказал.

И тогда Хомаат неуклюже, всем туловищем поворотился ко мне. Лицо его вновь застыло. И только в глубине устремленных на меня по-рыбьи остекленевших глаз тускло угадывались ужас и ненависть…

С карликом мы распрощались в ту ночь у дверей комнаты царицы Пасифайи. Дада приоткрыл дверь, проворно, нырком просунул голову вовнутрь и что-то негромко сказал. Затем отступил на шаг и приоткрыл передо мной дверь пошире.

– Где твое спасибо, щенок? – сказал он мне шепотом, стиснув локоть и ощерившись. – Или дыхание сперло от страха?

– Ты этот вечер запомнишь, карлик. Помяни мое слово.

– Нет, это ты, щенок, его запомнишь. – Карлик глянул на меня с презрением. А я его уже к утру позабуду. Такими, как ты, у нас на Крите дороги мостят…

Он был прав, я запомнил ту ночь. Запомнил потому, что никогда, ни до, ни после, не испытывал такой ненависти и страха.

* * *

Уже светало, но в комнате царицы критской по-прежнему ярко полыхали светильники. Царица была на том же месте, словно и не сходила с него все это время. Очевидно было, однако, что за это время произошло нечто такое, что переменило её до неузнаваемости. Она смотрела на меня неприязненно, отчужденно, как на нечто явившееся некстати. Я уже набрался духу, чтобы смиренно попросить дозволения оставить её, стараясь не думать о том, что я теперь буду, после всего происшедшего, делать с окаянным папирусом, но меня перебил голос. Он прозвучал неожиданно, откуда-то со стороны, придушенный, чуть сипловатый. Странно, что в этой ярко освещенной комнате я сразу не увидел этого человека.

–Ты долго ходил. Были неожиданности?

Это был невысокий, щуплый человек с необычно выпуклым лбом, птичьим носом, маленькими, узкими глазами и капризно надломленным ртом. Так вольно полулежать на расшитом покрывале в покоях царицы мог по моему разумению лишь один человек…

– Что ж ты молчишь? – Человек глянул на меня с откровенным раздражением. – Я как будто ясно спросил: были неожиданности?

– Да, великий царь, – ответил я торопливо, – Но все обошлось.

– Хорошо коли так. Теперь дай мне взглянуть. Ну?

Я подал ему свиток. Он взял его осторожно, почти благоговейно.

– Так это и есть – пятый свиток Петептаха. Радамант все уши мне прожужжал про него. То-то остолбенеет! Хотя нет, ему про него и знать ни к чему. И вообще – никому о нем знать не надобно. Ты слышал меня? – Он глянул в упор, с тяжелым прищуром. – Никому! Кстати, кто еще знает, кроме нее, – он, не оборачиваясь, кивнул на съежившуюся царицу.

– Карлик, – выпалил я с мстительным удовольствием и кивнул на дверь. – Он знает.

– Дада! – Лицо царя Миноса вновь исказилось. – Ну конечно! Может ли быть на свете хоть что-нибудь такое, сударыня, – он поворотился к царице, – что знал бы я и чего не ведал бы ваш возлюбленный уродец?

Пасифайя болезненно вздрогнула и отвернулась, а царь вдруг бесшумно вскочил на ноги, быстро, по-кошачьи бесшумно прокрался к двери, постоял, прислушиваясь, и вдруг яростным пинком распахнул дверь настежь. В проеме не было ничего, кроме мрака.

– Никого! – Царь развел руками и придушенно рассмеялся. – На сей раз – никого. Право, жаль. Но продолжим. – Раздосадованный и даже сконфуженный, он вернулся на место. – Слышал, ты сумел прочесть все, и даже кое-что понять. Верно ли это?

– Не кое-что, а все, великий царь. Все до последнего иероглифа, великий царь.

– Положим, так. – Царь удовлетворенно кивнул. – Значит ли это, что ты смог бы пройти все его ходы-выходы?

– Смог бы, великий царь, но…

– Что – но?

– Ежели вы о тайниках, то они…

– Я не о тайниках, – Царь вдруг искоса презрительно глянул на Пасифайю. – Я о другом. Смог бы ты, – он вновь вперил в меня темный, неподвижный взгляд, – построить такой же здесь, на Крите? Не такой же, конечно. Но подобный.

– Я? – Забыв на мгновение обо всем, я подскочил как ужаленный. – Построить? Подобный?! Но…

– Так и знал, – царь кисло сморщился и махнул рукой. – Поди прочь. И впрямь, смешно было бы думать иначе. Государыня, право же, в вашем возрасте фантазии могли бы быть и менее…

– Но я смог бы, великий царь! – завопил я, плохо соображая, что делаю. Наверное, лишь когда господин Фариот сообщил, что намерен определить меня своим писцом, я был так взволнован. Но что значила жалкая писцова должность в сравнении с тем ослепительным, как мне показалось, сполохом, что промелькнул за глумливой усмешкой великого царя! – Я смог бы, потому что я знаю, как это делать. Я видел, как это делают. Я…

– Один человек сказал: умение – это знание плюс кнут, – кивнул царь. Его без того раскосые, жёлто-серые глаза сузились в едва различимые щелочки, он разом подался вперёд. – Говоришь, знаешь, как. Теперь скажи: дать тебе один день подумать, точно ли ты знаешь, как, или ты уже сейчас сможешь мне сказать. Лучше все-таки подумай, потому что ежели вдруг выяснится…

– Я точно знаю! – выкрикнул я. И не потому, вернее не только потому, что боялся быть бесславно выдворенным из Крита. Может быть, тень Петептаха поманила меня, и невозможно было противостоять этому проклятому наваждению. – Я смогу выстроить такой же, даже…

– Не такой же! – Царь Минос нахмурился. – В том то и дело, что не такой же. Кстати. В этом папирусе я не видел плана.

– Его и не нужно, великий царь. Любой план может лишь запутать. Петептах писал: слово умнее знака, знание умнее слова, мысль умнее знания. Человек, знающий Файюмский храм, пройдет его с закрытыми глазами, даже если видит его впервые. Человеку, не знающему его, не помогут никакие планы. Вся тайна храма состоит из нескольких слов…

– Из нескольких слов? Из каких?

– Мне произнести их сейчас? Прямо сейчас?

Царь хотел что-то сказать, но замолк, метнул тяжёлый взгляд на меня, потом на царицу и покачал головой.

– Нет. Скажешь как-нибудь потом. Я подумаю, что с тобой делать. Теперь ступай, тебя проводят.

– Дада? – вырвалось у меня.

– Нет, – царь усмехнулся, – почему же Дада. У каждого из слуг свои обязанности. У Дады другие обязанности. Ты уже понял, какие. – Царь вдруг оживился. – А он тебе не понравился, верно?

– Не понравился, великий царь. Люди с такими обязанностями не должны нравиться.

– Браво. Хорошо отвечаешь. У тебя славно подвешен язык. Не слишком ли славно для государственного преступника, за жизнь которого не дать и гнилой рыбёшки?

– Слишком, великий царь.

– То-то и оно. Итак, тебя проводят. Некоторое время тебе придётся побыть одному. Говорят, одиночество лучший друг ума. Что касается Дады, то встречаться с ним тебе время от времени все же придётся. Ибо если лучший друг ума – одиночество, то худший враг его – праздность и успокоенность. Дада не даст тебе быть чрезмерно успокоенным. Таково, в сущности, его предназначение. Ты что-то хотел сказать? Говори.

– Я просто подумал, великий царь: мало, что надумает тот ум, к которому приставлен озлобленный скопец.

– И еще раз – браво. Знаешь, великий царь отличается от не великого тем, в частности, что позволяет иногда черни безнаказанно говорить дерзости. Иногда. Раз, этак, в десять лет. Посему, следующую дерзость я от тебя услышу лет через десять. Остерегайся произнести её раньше. Ну а теперь – поди прочь...

* * *

Далее несколько дней, возможно, два, а возможно, двадцать, начисто выпали из моей памяти. То есть я помню, что я все это время был в какой-то полутёмной комнате, с кем-то, кажется, говорил, но по большей части был там один. Возможно, я был болен.

И первое, что я услышал тем утром, когда начал осознавать себя, было то, что египетский посланник вместе со свитой убыл в Египет.

Минотавр

Месть – это чаша, из коей пьют равно и зло, и добродетель.

Из записок Дедала Афинского

…И первое, что было за порогом – невообразимо густая и хлёсткая волна воздуха, огромного, спрессованного сгустка морского ветра. Тесей застыл у входа, словно боясь, что это лишь наваждение и при первом же глубоком вдохе чудесная живая волна вновь обернётся заплесневелой отрыжкой отсыревшего камня, пыльным перегаром Лабиринта.

Они стояли на пороге просторной полукруглой комнаты. Главное – окно, узкое, но длинное, едва не во всю стену. И не думалось ни о чем, а лишь о том, чтобы подойти вплотную к этой разверстой щели, чтобы еще немного больше ветра, чтобы увидеть хоть что-то, хоть что-то...

Из восторженного оцепенения его вывело острожное покашливание и затем почтительно негромкий голосок сопровождающего:

– Тут вот, значит, человек один. Не знаю я его. Говорит – к вам, а зачем, не говорит. Говорит – письмо у него. Я говорю, какое письмо-то? Какие еще письма, ведь...

– Лапид! Что ты несёшь! Какой еще человек! Что вообще за обыкновение – врываться ни с того ни с сего? Неужто это невозможно, оставить меня в покое. Чтобы ко мне не врывались всякие Лапиды и не морочили мне голову своими бреднями.

Тесей наконец разглядел говорившего. Это был рослый, худощавый человек, совершенно седой, с неприятно резкими чертами лица. Темные, большие, но глубоко запавшие глаза смотрели насмешливо и враждебно.

– Я не Лапид. – Сопровождавший жалобно улыбнулся. – Я Хион, так меня зовут. Я тоже ему говорю, какое письмо...

– Хион, Лапид! Можно подумать, есть разница между Хионом, Лапидом и прочими болванами! Что тебе надо? Отвечай и убирайся! Ну, что молчишь?!

Тесей не сразу понял, что обращаются на сей раз к нему.

– Пускай он выйдет, – сказал он так тихо, что сам едва услышал свой голос.

– Что?! – Старик резко подался вперёд. Лицо его и без того морщинистое, стало похоже на рассохшуюся глину.

– Вели–ему–уйти! – сказал Тесей нарочито громко и раздельно.

– Э, нет! – Старик яростно затряс головой. – Брось! Терпеть не могу тайн. Или говори прямо при нем, или убирайся вместе с ним.

– При нем я говорить не буду, – Тесей говорил тихо, с долгими паузами, потому что боялся сорваться на ослепляющий разум крик.

– Не будешь! Ясно, что не будешь. У тебя, небось, какая-то безумная, сопливая тайна, которую ты решил унести в могилу. Так и уноси, милейший! Уноси ради всех богов!

И тут Тесей вдруг обнаружил, что давно уже, с каким-то задыхающимся, распирающим нутро ожесточением всматривается в это сухое, изъеденное желчью лицо, в эти седые космы, в эти тонкие паучьи руки, в эти костлявые, зябко приподнятые плечи...

– Вот что, старик, – он буквально глотал слова, словно боясь с ними расстаться, – охота тебе позубоскалить? Вижу, что охота. Любишь ты, видать, это дело, если даже перед смертью решил потешиться.

– Перед... чем? – Старик вперил в него удивлённый взгляд.

– Перед смертью, старичок, перед смертью, – лицо Тесея скривилось от приступа остервенелого смеха. – Тебе, небось, такое и не приходило в голову. Зря. Так вот, тебе сейчас будет весело, старичок. Я тебе выпущу кишки, это интересное зрелище. Тебе понравится.

– Вот что...

– Ты меня не перебивай, сучья слизь. Вы тут решили со мной поиграть, да? Ты и рыжая шлюшка Ариадна. Еще бы, весёлая получилась история. Шестерым уже отрезали головы. Очень смешно получилось. Поди полюбуйся. Остался один. Да?..

– Ну-ка, ты, – старик, не глядя на Тесея, поднялся и подошёл к старшему стражнику, – Лапид! Поди-ка прочь. И людей своих убери. У этого человека впрямь ко мне дело.

– Я не Лапид, я...

– Неважно. Поди прочь, я сказал.

– Но… – Хион обеспокоено завертел головой и покосился на Тесея. – По-моему он…

– Убирайся вон отсюда, я сказал! – Старик выкрикнул это с такой яростью, что Хион отшатнулся в сторону. – У этого человека ко мне дело! Письмо? Какое письмо? Ну да, болван, письмо. Знаешь, есть такие письма, от которых глаза из орбит вылезают и под ноги падают. Хочешь почитать? Или, может, ты хочешь пообщаться с Тауром. Так он скоро подойдёт, я вам устрою встречу. Мне думается, ты не хочешь. И потому ты сейчас тихо уйдёшь, и мне даже не хочется думать о том, что станет, ежели мне покажется, что ты стоишь у двери и слушаешь…

* * *

– Вот теперь все, – Старик подошёл к Тесею вплотную и глянул на него исподлобья. – Теперь ты спокойно, и без истерики мне все расскажешь. Только знай, я простил тебе брань оттого только, что мне стало тебя жаль. Кстати, о брани. Ты сказал…Это забавное словцо: сучья слизь… Как-то я его уже слышал. Ты… не из Афин?

– Я? – Тесей замолчал, словно припоминая, – Ну да, из Афин. А что?

– Ничего. Просто я тоже из Афин. Только это было настолько давно, что я уже и не вполне в том уверен… Однако, продолжай. Что тебе от меня надо? Письма у тебя, конечно, никакого нет, это ясно.

– Письма нет. – Тесей скривился и замотал головой. – Я должен был прийти сюда не один. А пришёл один. Так вышло, не знаю, почему.

– Чудно. И кто тебя должен был привести? Впрочем, я, кажется, уже понял, кто. Ариадна. Верно?

– Верно. Мы должны были...

– Можешь не продолжать, я понял, как все вышло. В этом мире, мальчик, ничего нового не происходит, все происходящее – повторение многажды пройденного. Так ты, значит... Я уже немного слышал о тебе. Скажи-ка, а Талос, нынешний царь афинский, тебе кем приходится?

– Талос? – Тесей нахмурился. – Мой отец и он – сводные братья. А что?

– Ничего. Сводные братья. М-да. Скажи-ка, он не хромал, часом, этот Талос?

– Ну да. Он всегда хромал. С самой юности.

– И в чем причина? Готов поспорить, нечто героическое. Охотился на львов. Угадал?

– Нет, – Тесей вновь нахмурился. – Кажется, на войне.

– Ну разумеется! Чем неприглядней настоящее, тем неотвязней желание сочинить себе блестящее прошлое. Хорошо, а не знали ли случайно одну... Хотя откуда тебе было знать. Однако мы все не о том говорим. Итак, Ариадна должна была привести вас сюда. Экая нелепость! Право, я думал, она умней... Вы нарвались на засаду. Странно было б, если б вы на неё не нарвались. Вас было семеро, ты, я понял, старший. Шестеро погибли, ты спасся. Старшие всегда спасаются, кто бы мне объяснил, почему... Пока мне все ясно. Неясно мне одно: как ты до меня добрался? Дойти досюда в одиночку...

– Не в одиночку. Со мной был один критянин. Из людей Таура. Он сейчас...

– Погоди. Причём тут Таур? Он что, был там? Таур?!

– Был. Вот именно был, – Тесей зло осклабился. – Теперь его нету. Нигде нет.

– Вы... убили его? Таура? – Старик глянул на него с удивлением, даже со страхом.

– Убили. А почему это тебя так удивляет, он что, бессмертный? – Тесей расплылся блаженной улыбке. – Ну да, тебе ведь жалко бедного Таура! Бедного, доброго Таура.

– Не жалко. Просто в это трудно поверить. Таур... Ты сам видел, как его...

– Еще б не видеть! Копье вошло ему в самую печень. Торчало, как заноза в заднице. Однако плевать на него. Я говорил о критянине. Он остался там, возле колодца. Ему надо...

– Возле какого еще колодца?.. Погоди, ты сам видел его мёртвым? Я говорю о Тауре...

– А я говорю о критянине! О критянине!! Ему нужно помочь.

– Он умирает? Этот твой критянин.

– Не умирает, но...

– Не умирает, значит подождёт. Придётся немного подождать, сейчас неподходящее время идти. Мне кажется, ты и сам это понял. И потом, по-моему, тебе не мешает отдохнуть. Накормить тебя нечем, ужин я уже съел. Но есть вино. Пара глотков, не больше.

* * *

Тесей не помнил, долго ли пробыл он в блаженно-зыбком оцепенении. Он вдруг понял, что более всего боится сейчас двух слов: пора идти. Ему, собственно, ничего и не нужно. Совершенно ничего, ни свободы, ни открытого неба, ни солнечного света, а только еще несколько мгновений на этой каменной скамье, с закрытыми глазами, блаженно прислушиваться, как тёплый хмель трогает его нутро кошачьей лапой... И еще – ветер. Чтобы временами поглаживал лицо. Хоть временами...

Когда же эти слова – пора идти – прозвучали, впечатались в него, как рубец от хлыста, он торопливо, словно кто-то опередит его, поднялся со скамьи.

– Я же сказал: пара глотков, не больше, – недовольно покачал головой Старик, заметив его бестолковую торопливость. – Не рано ли начал праздновать, храбрый афинянин?

Тесей кивнул, словно соглашаясь с ним. Его и впрямь изрядно удивила та нежданно тяжёлая и зыбучая волна хмеля, размазавшая его мысли, сделавшая его вялым и блаженно беспомощным.

– Нам сюда! – громко и требовательно сказал он старику, как только они вышли в коридор. – Сюда, понимаешь?! Направо!

– Понимаю. Так вот, если ты знаешь дорогу, ступай себе сам. Если не знаешь, то изволь идти молча за мной. Если ты хочешь, чтоб я тебя вывел отсюда. Хочешь?

Тесей не ответил, он думал о ветре. О том самом ветре, что чудесным образом проник в комнату, из которой они сейчас вышли. Коридор вёл его к ветру. И этот сгорбленный, что-то брюзжащий старичок тоже вёл к ветру. И это было главное. Тесей понимал, что просто так, задаром к ветру они не выйдут, по пути что-то непременно произойдёт, и был готов решительно ко всему...

* * *

– Долго еще? – осторожно спросил Тесей, когда Старик вдруг остановился и он неловко ткнулся лицом в его спину. – До того колодца, говорю, далеко идти?

– До колодца? Да какого колодца?

– Там был такой колодец. Ну не колодец, не знаю, как он называется. Перед Третьим кругом. Я тогда по нему насилу поднялся...

– Вот ты о чем? – Старик рассмеялся и махнул рукой. – Нет, колодца никакого не будет. Мы вообще-то уже почти пришли.

– То есть как это пришли! – Тесей глянул на провожатого с подозрением и страхом. Там же...

– Это – здесь? Старик властно перебил его и махнул рукой, словно распахивая занавес. – Ну?! Говори живее. Здесь?

– Это... Вообще-то... – Тесей растерянно оглянулся по сторонам и затряс головой, словно отгоняя кошмар. Ну да, похоже, только... Постой, но там ведь нужно было спускаться. Полсотни ступенек! А мы никуда не спускались.

– Это долго объяснять. Давай, ищи своего критянина. У нас, между прочим, не так много времени.

Тесей торопливо кивнул и, продолжая с недоверчивым страхом озираться по сторонам, двинулся в сторону конусообразного прохода. Каждый шаг понемногу возвращал ему уверенность: ну да, он здесь был, был недавно, был не один, но тогда-то он шёл вслепую, в отчаянии и изнеможении, зато сейчас...

Вот, наконец, тот несчастный малый. Как там его, Гелик Маллийский. Критянин, помнится, хотел его похоронить. Решил, видать, не связываться. Да и как хоронить – один камень. Куда он, однако, запропастился? Экая глупость, вот ведь он, тот человек, который выведет нас отсюда, а этого проклятого критянина угораздило куда-то запропасть!

– Эй! –выкрикнул он и в злобном нетерпении топнул ногой. – Эй ты, критянин! Критянин!! Да ты шутки решил шутить? Мне ведь наплевать, я долго искать не буду! Будешь тут в одиночку шутить!

Ответом было молчание, глумливо подчёркнутое эхом. Тогда он с растерянной улыбкой повернулся к Старику, развёл руками, хотел сказать что-то, но осёкся. Лицо Старика было искажённым, изжелта-бледным.

– Не говори так громко, – он предостерегающе простёр руку вверх. – Говори тише.

– Я хотел сказать...

– Говорят тебе – тише! Теперь подойди сюда и внимательно посмотри. Только спокойно. Посмотри и скажи, это он?

Тесей на цыпочках, с опаской подошел к Старику и послушно глянул через его плечо туда, куда он показал.

... Он сразу узнал его. По одежде и по перетянутой жгутом руке. Лицо же его представляло собой зияющую кровавую вмятину. По тому, как он лежал, – широко расставив ноги и запрокинув голову, вернее, то, что было когда-то головой, – видно было, что умер сразу, тело не было скручено судорогой агонии. Тесей обессилено опустился на корточки и сдавленно замычал, едкая волна рвоты едва не вырвалась наружу.

– Это он? – Старик спросил более взглядом, чем голосом.

Тесей лишь торопливо кивнул, отгоняя новый приступ рвоты.

– Так, – Старик в брезгливом ужасе отстранился от убитого. – Теперь мы уйдем. Ему, сам видишь, не поможешь. Помогай себе.

– Кто это сделал? – тяжело прохрипел Тесей, мотая головой.

– Откуда мне знать?! – Старик выкрикнул полушепотом, яростно вытаращив глаза. – Не всякое знание полезно, ты, кажется, это уже сам понял! Кто убил – неважно. Да, юный герой, неважно! Важно только то, что ты в силах изменить. Этого парня не воскресить, значит все, что касается его, – неважно. А сам ты спастись можешь. Значит, это важно. Или ты хочешь бегать по Лабиринту с обнаженным мечом? Не стоит. Да и меча у тебя ...

Внезапно он замер. Усмешка на его лице застыла и исказилась в гримасу. Он округлил глаза и с силой закрыл рот пятерной. Это должно было значить: молчи и не шевелись! После этого Старик втолкнул его в незаметную боковую нишу и отпрянул обратно. «... ради всех богов...» – успел услышать Тесей. Он так и остался стоять, нелепо ссутулившись под сводами ниши. Понял лишь одно: что-то опять произошло, причем произошло нечто скверное, может быть, самое скверное, из того, что происходило с ним за последнее время.

* * *

– Это ты?! – Тесей не сразу узнал этот голос, а как узнал, то ужас вошел узким ледяным лезвием в самое нутро. Он сам, как тогда Старик, едва не закрыл рот ладонью...

– Это я, я. – Голос Старика прозвучал совсем рядом, будто он и не отходил от него. – А ты думал кто? Такой же как этот?

– Хо! Заметил. Неплохо, верно? С одного удара. Кр-рак! – и все.

– Кто это такой, ты хоть знаешь?

– Как не знать. Один новобранец с Первого круга.

– Зачем ты это сделал?

– А просто так. Тебя устраивает? Просто – так. Он все равно был, считай, покойник. Мучился бы еще бился, как птица в силках, сдох бы с высунутым от жажды языком. А тут – кра-рак! – и все.

– Он ведь из твоих людей. Просто он заблудился.

– Просто так никто заблудиться не может. Нас было тридцать человек, чтоб ты знал. Мы пошли ловить семерых афинян, которые решили задать деру. Поймали, прикончили всех, кроме одного. Они тоже, ребята не промах, особенно один. Убили четверых наших. И еще один из наших пропал. Как он досюда добрался, ума не приложу. Вообще-то я его убивать не хотел. Но он сам дурак, вместо того, чтобы радоваться, начал от меня прятаться. А я этого не люблю, зря люди не прячутся. А теперь твоя очередь сказать, что ты тут делаешь?

– Не припомню, чтобы обязывался отчитываться перед тобой.

– Эй, Дедал! Мне не нравится, когда мне так отвечают.

– А мне не нравится, когда здесь валяются трупы, вот что! Охота убивать, ступай на войну. Там таких – без счета.

– Кричать на меня еще никто не осмеливался. Ты первый. Мне даже кажется, что ты тут не один, а? Ты говоришь, вроде бы, мне, а на самом деле – кому-то другому. Смотри, обманывать можешь кого угодно. Можно обманывать царя. Меня – нельзя…

– Чего еще нельзя с тобой делать, Таур?

– Дерзить. А ты дерзишь. А я покуда терплю...

* * *

Сколько же он так простоял, жалко скорчившись в тесной нише, с ошалело вытаращенными глазами унимая раздирающий грудь кашель и пытаясь слабеющим умом объяснить себе необъяснимое? Должно быть, недолго это было.

Тот человек, чей голос он только что слышал, был Таур, и это было столь же несомненно, сколь невероятно. Потому что не может быть живым человек, в печень которого вошло копье на четверть древка. Он должен либо гнить в земле, либо корчиться и блевать кровью. А Таур только что стоял и говорил, небрежно похохатывая. Это значит… Это значит, произошло то, чему объяснения нет, а коли нет его, так и нет надобности отыскивать.

Мысль его, ощутив скверный холодок безумия, торопливо отошла от темного края. О другом сейчас надо, о другом…

* * *

– Эй, Старик, – Тесей говорил сдавленным полушепотом, содрогаясь от прорвавшегося наружу кашля. – Этот человек – Таур? Верно? Да говори же ты!

– Таур, – устало кивнул Старик. – Кстати, можешь говорить громче, он уже достаточно далеко отсюда и едва ли вернется. Тебе повезло. А вообще – довольно. Ты искал меня затем, чтобы я тебя вывел отсюда? Ну так дай мне тебя вывести и покончить с этим.

– Скажи, куда он пошел, – Тесей говорил все так же шепотом.

– Э, брось! – Старик сморщился, словно от кислого. – Хочешь найти его и убить? Во-первых, убьешь не ты его, а он тебя, можешь мне поверить. А тебе нужно довести дело до конца. Ты ведь герой, героям надо совершать подвиги. Вот он, Лабиринт – твой подвиг, так и совершай. Подвиг – это товар, для того, чтобы сделать его добротным товаром, нужно взять то, что в самом деле было, отсечь ненужное, добавить кое-что, и – готово! Потом об этом подвиге, как водится, сложат песнь. О храбром Тесее и прекрасной Ариадне. Этот мертвый парень в этой песне не нужен, потому и забудь о нем. Тех шестерых, которых убили в галерее, тоже придется забыть…

– Куда он пошел? – Тесей взял его за плечо и прижал к стене.

– Кто, Таур? Ты что, в самом деле… – Старик глянул на него с удивлением и покачал головой. – Но у тебя даже оружия нет.

– Оружия нет, верно, – Тесей послушно кивнул. И тотчас вспыхнул от догадки. – А мне поможет… один мой старый знакомый. Да, да, один старый знакомый.

– Видишь ли, я…

– Да не ты! – Тесей вдруг рассмеялся, – Не ты, успокойся. Ты давай, сочиняй дальше про подвиги и песни. У меня тут есть один давний приятель. Его зовут – Гелик Маллийский, вот как его зовут.

Деревянными шагами подошел он к трупу, нагнулся, осторожно, будто спящему ребенку, отвел в сторону его почти уже невесомую руку и поднял копье. То было парадное, ритуальное копье с широким, удобным для ладони древком, узким, как змеиный язык лезвием с двумя топориками по обе стороны. Хорошее копье.

– Хорошее копье, – сказал он, глянув в упор на Старика. Теперь пошли. Я сказал – пошли! И помолчи по дороге. Так лучше будет.

* * *

Тесей так и не запомнил, сколько они прошли. Кажется, не слишком долго. По дороге Старик то и дело оборачивался, порываясь, видимо, что-то сказать, однако, едва раскрыв рот, кривился и замолкал. Тесей его не видел, хоть машинально шагал следом. Он думал о предстоящей встрече. Не было ни страха, ни кровожадного нетерпения. Размышлял спокойно и деловито, как о чем-то неприятном, но нужном и вполне осуществимом. Копье хорошее, а вот щита нет, это плохо. Это ж надо, все растерялось. Ведь все же было, и щит, и кинжал, и даже праща, кажется. Глупость, конечно, зачем в подземелье праща? ..

– Все, – от резкого голоса Старика он вздрогнул. – Мы пришли. Если впрямь хочешь встретиться с Тауром, он там, за дверью. Если нет, пойдем дальше. Имей в виду, выход из Лабиринта уже совсем рядом. Подумай, Тесей. И, пожалуйста, быстрее.

– Так ты думаешь, я пройду мимо? – Тесей побледнел и отступил назад от двери.

– Боюсь, что нет, – Старик покачал головой.

– Тогда открывай дверь, – Тесей с трудом услышал собственный голос.

* * *

Таур сидел спиной к двери, голый по пояс, и даже не обернулся на пронзительный, ржавый скрип открываемых створок.

– Ну, что еще? – требовательно спросил он, по-прежнему не оборачиваясь. – Какого пса тебе надо?

Тесей молчал. Тогда Таур выругался и повернул голову. Некоторое время пребывал он в окаменелом замешательстве, его лицо сперва застыло в изумлении, затем стало как-то беспорядочно менять очертания, словно кусок разогретого воска.

– Ты ведь меня искал, Таур?

Таур наконец вернул себе самообладание. Его лицо напряженно и хищно замерло, он медленно, не сводя с него взгляда, встал, отступил на шаг назад.

– Не ожидал тебя тут увидеть, – Таур глянул на него исподлобья и усмехнулся. – То есть, я догадывался, что ты где-то поблизости. Не думал, что решишься. Зачем пришел?

– Ты убил шестерых. Потом еще одного. Надо с этим разобраться. Не все так просто.

– Те шестеро вместе с тобой убили четверых наших. И еще троих изувечили. Что было с ними делать? Так ты меня искал?

– Я тебя не искал. Я думал, ты мертвец. Навситой вогнал тебе копье в брюхо…

– Дерьмо твой Навситой. А насчет копья в брюхе – можешь убедиться…

Таур с победной улыбкой взялся обеими руками за живот, желая, как видно, что-то показать, и вдруг замер, лицо его вытянулось, он метнул быстрый косой взгляд в сторону. Тесей осторожно, отступив на шаг, глянул туда же и увидел валявшийся в углу тускло поблескивающий металлом пояс, широкий пояс с шипами и поперечными медными бляхами, с мечом и кинжалом в ножнах. Таур был безоружен.

– Что ты собираешься делать? – для чего-то понизив голос, спросил Таур.

– Попробуй догадаться.

– Глупо, Тесей. Глупо, – он сипло выдохнул. – Месть – дело мальчишечье. Кровь за кровь!.. Смешно. Мы ведь не играем. Ну да, я убил твоих людей, ты убил моих. Каждый делал свое дело, ты, я. Ты афинянин, тебе нужно в Афины. Да? Зачем тебе этот Крит с его Лабиринтом, со свихнувшимся царем?

– Давай, Таур, давай, – пробормотал Тесей, кивая головой.

– Что – давай? – Таур вскинул на него вытаращенные глаза. – Ты слушай меня. На тебя, Тесей, говорят, глаз положила царевна Ариадна. Только знаешь, мой тебе совет…

– Давай, Таур, – снова кивнул Тесей, не сводя с него потемневшего взгляда, – делай дело. Что ты задумал? Добраться до пояса? Попробуй. Только не пытайся меня заговорить, я не мальчик, что верно, то верно.

– Да ты, Тесей… Ах, Тесей, Тесей… – Таур укоризненно покачал головой. И вдруг страшно взревел, толчком бросился туда, в угол, где маслянисто поблескивал свернувшийся в кольца пояс. Не успел, Тесей наотмашь ударил копьем, и топорик чуть было не угодил ему по скуле. Таур отпрыгнул назад, Тесей ткнул копьем, Таур отскочил вбок, еще чуть ближе к поясу. – Сейчас, сейчас! – хохоча, выкрикнул Таур, гримасничая. И впрямь – только протяни руку, и вот он, пояс. А там – меч, кинжал, плеть и еще кое-что! Таур вновь разразился хохотом, а потом вдруг опрокинулся навзничь, снова ушел от удара, проворно, как бочонок с пригорка, подкатился к поясу и уже протянул жадно растопыренную ладонь, и тут достал-таки его Тесей, кроваво полоснул топориком по левой руке от плеча до кисти. Таур же успел нащупать второпях упругую рукоять плети, с торжествующим воплем выдернул её из пояса и – дважды наугад, снизу вверх, крест накрест! Тесей боли не почувствовал, хоть оба раза ошпарила его плеть, в плечо и в грудь. Таур, не поднимаясь на ноги, отпрянул было назад – в одной руке плеть, в другой лязгающий металлом пояс, – но тут Тесеево копье вновь его настигло, без взмаха, зато в самое темя. Таур рухнул было набок, но тотчас поднялся, встал во весь рост. – Неужто! – глухо простонал он, выплюнув липкое кровяное месиво. – Ведь все…

Тесей зажмурился и с хриплым выдохом всем телом своим подался вперед, вдавил лезвие копья Тауру выше ключицы. Не открывая глаз, услышал влажный, густой хряск. Все! Отчаянным рывком выдернул копье из неподатливой, сопротивляющейся массы.

Когда он открыл глаза, Таур стоял на коленях, силясь поднять голову. Он издавал странные звуки, словно нарочито шумно пил воду. Затем он вяло, точно раздумывая, стал валиться набок, затем судорожно прижал ладони к лицу, будто желая остановить и загнать обратно внезапно хлынувшую горлом кровь.

И тогда Тесей попятился и, ударившись затылком о притолоку, выскочил из комнаты.

* * *

Тьма и духота, как ни странно, немного привели его в себя. Однако прошло еще немало времени, пока он смог наконец понять, что перед ним – все тот же Старик, что он нетерпеливо трясет его за плечо, глядя в упор, уже без прежней угрюмой насмешливости.. И еще понадобилось добрых полфляги вина, чтобы он смог наконец произнести то, что хотел.

– Таур в комнате, – сказал он, тяжело дыша и кривясь, точно от боли. – Он мертв. Кажется, мертв.

И тотчас встревожено округлил глаза.

– Но тогда, в галерее он тоже… Копье – вот настолько, я сам видел! А после… Вот и сейчас… Я должен глянуть…

– Погоди, я сам. Ты сиди тут, – Старик хмуро кивнул ему и неохотно поднялся.

Вернулся он нескоро, Тесей уже начал было встревожено озираться по сторонам, когда он появился, внезапно, словно вынырнув из-под земли. Отчужденно, и даже как будто неприязненно оглядел Тесея с головы до ног, затем тяжело опустился рядом, прямо на пол, однако прошла тягостная пауза, пока он заговорил, переведя дух после долгого, шумного глотка из фляги.

* * *

– Все. Он в самом деле мертв. Никогда не думал, что в человеке столько крови. Подумать только, нету больше Таура.

– Тебе его жаль?

– Таур не из тех, кого может быть жаль.

– Значит ты рад, что он умер.

– Смерть не такая штука, которой можно радоваться.

– А кто он вообще такой, этот Таур?

– Мертвец.

– Кем он был, когда был живым?

– Ты сам видел.

– А все-таки. Ты, похоже, все знаешь.

– Отнюдь не все.

– Ну хоть полагаешь.

– Полагаю. Полагаю, что не твоего это ума дело. Полагаю, что тебе нужно поскорее убраться отсюда, вот все, что я полагаю.

– Вот насчет убраться – тут согласен. И вообще, Старик…

– Я не Старик. Стариком меня называл Таур. У меня есть имя.

– Имя?

– Тебя это удивляет. Да, у меня есть имя. Меня зовут Дедал. Может, слышал?

– Дедал. Что-то слышал… Эй.погоди, так ты и есть строитель Лабиринта? Это все твоих рук дело?!

– Пожалуй, что так. И не смотри ты на меня столь целомудренными глазами. Наемнику на царской службе не стоит быть столь незамутненно чистым. Каждый делает то, что умеет. Почему ты решил, что работать мозгами – это плохо, а дубиной – хорошо?

– Я этого не говорил, но то, что ты сотворил, это…

– Это храм, голубчик. Храм Священной Секиры! Жилище богов.

– Что-то мне не встретились тут боги.

– Не кощунствуй, дитя мое.

– Зато нечисть встретилась. Кто он такой, этот Таур, скажи напоследок.

– Ты о чем-то догадался? Так вот и держи эту догадку при себе. И довольно об этом.

– Хорошо. Ты прав, не мое это дело. И вообще, Старик… То есть… Погоди, мне сказали, что Дедал давно умер!

– Вот как? Что я умер, я уже слышал. А вот то, что давно – слышу впервые. Кстати, кто тебе сказал?

– Царь критский.

– Ого, не больше, не меньше! Впрочем, допускаю, что он и впрямь так думает. А когда великие цари так думают, так оно и происходит. Это лишний раз говорит о том, что самое время разжимать челюсти.

– Челюсти? Я что-то не понял…

– Это тебя не касается. Поговорим о главном. Выход здесь неподалеку. Вернее, не выход, просто дыра. Полгода назад случилось землетрясение, часть стены обвалилась, её так и не заделали. Видишь, как иногда все бывает просто! Так что скоро ты будешь на свободе. Дальше выбирайся сам. Только запомни: для всех, кто тебя здесь знал, ты уже умер, сгинул в Лабиринте. Постарайся их в этом не разубеждать, это для твоей же пользы. Тебя никто не ищет, но уж и ты никого не ищи.

– Если ты имеешь в виду…

– Я ничего не имею в виду. Я не сводня, чтобы изъясняться намеками. Вообще – пора …

* * *

Идти в самом деле оказалось недолго. Так, во всяком случае, показалось Тесею. Это было одно из тупиковых ответвлений Лабиринта. Подземный толчок начисто снес изрядный кусок стены, однако проем был более чем наполовину завален рухнувшей аркой. Забавой случая тупик стал дорогой к свободе.

– Ну вот, – Дедал говорил с нарочитой, насмешливой торжественностью. – Хвала богам, мы пришли наконец. Прочь тернии, да здравствуют звезды. Теперь слушай внимательно: когда выберешься в проем, ты окажешься как бы на крыше Второго круга. Спустись на Первый, это не высоко. Затем прыгай вниз. Прыгать придется в море. Так что придется немного поплавать. Умеешь? Замечательно. Теперь – куда плыть. Если плыть направо от проема, то это будет в сторону Кносской бухты. Если налево, то попадешь в Геланею, пригородный поселок на косе. По-моему лучше – именно туда. В бухте легче попасться на глаза, тебе этого не нужно. А Геланея это скопище нищих и воров, там до чужаков, у которых нечего украсть, никому дела нету. А уж из Геланеи выбирайся сам. Тут ума не нужно. Либо укради лодку, либо найди кого-нибудь, кто тебе поможет. Мой совет: самое лучшее тебе – искать помощи у женщин. Знаю по себе. Все понял?

– Понял. – Тесей глянул на него исподлобья, попытался улыбнуться. Получилась жалкая, дерганая гримаса. – Дедал, ты спас мне жизнь. Как я смогу…

– Э, перестань! Как ты сможешь меня отблагодарить? Да никак не сможешь, потому и говоришь. Ты меня не забудешь? Ясно, что не забудешь. И не от избытка благодарности. Благодарность – это штука, которая выветривается первым же свежим ветерком. Но вот этого, – Дедал рукою обвел вокруг себя, – ты уж точно не забудешь. И не случится в твоей жизни ночи, в которой тебе хоть на миг да не привидится все это. И хоть немного, да полежишь ты с раскрытыми глазами, в которые лучше не заглядывать чужим. Потому и не забудешь. И меня, и Ариадну, и всех остальных. Ну теперь – прощай, Тесей-афинянин.

– Прощай, Дедал. Наверное, как ты сказал, так все оно и будет. Только знаешь, хоть и не подобает мне сейчас об этом говорить…

– Что? – быстро спросил Дедал, нахмурившись и отступив на шаг. – Говори. Ежели начал, стало быть, подобает.

– Я хотел сказать… То, что ты создал, – не знаю, что это такое, но уж точно не храм. Может быть, я плохой человек, может, ты во много раз лучше меня, а уж умней – это точно. Но только я не делал и, надо думать, никогда не сделаю того, за что меня проклянут. Ты – Дедал-строитель. Но строителей люди благодарят. О тебе говорят много, но кто ж тебя поблагодарит за это? Царь критский? У царей не бывает благодарности. Странно, мне надо бы на коленях тебя благодарить, а я говорю тебе такое.

– Ну и довольно, – Дедал попытался рассмеяться, – говори хоть до ночи, ничего нового не скажешь. Ступай, Тесей. У меня на тебя ушло слишком много времени.

Тесей кивнул, затем, пятясь, добрался до проема, вскарабкался и, зажмурив глаза, прыгнул в темноту.

Конец Лабиринта

Каждый человек – неповторим. Даже дурак.  Но последний либо об этом не ведает,  либо придает этому чрезмерное значение.

Из записок Дедала Афинского

Когда Тесей исчез в темноте, Дедал еще долго стоял, глядя, как зачарованный, в непроницаемый, сырой мрак проема в стене и безучастно прислушиваясь к отдаленному плеску волн, затем повернулся и столь же неторопливо побрел назад. Все то, что произошло за последние несколько часов, было слишком явственно и стремительно, чтобы требовать немедленного осмысления. Он предпочел не спеша, по цепочке, во всех деталях воссоздать в памяти увиденное и услышанное, полагая, что решение, то единственно верное решение, обозначится само собой. Торопиться было некуда.

Вдруг он замер, медленно, точно боясь спугнуть кого-то, огляделся по сторонам. В тот момент он и сам не мог сказать себе, что именно привлекло его внимание, шум, видение или предчувствие.

Прислушавшись и, видимо, поняв, откуда исходит тревожащий его импульс, он быстро зашагал назад, к проему в стене, и, не дойдя несколько шагов, остановился у низкой, сводчатой арки в виде чешуйчатой, изогнутой дугой змеи.

– Теперь выходи! – громко скомандовал он и отступил назад. – Выходи живей, не то я ведь уйду, а ты останешься здесь один. Кто там? Ты, Лапид?

– Не Лапид! – Человек вышел из тени нарочито дряблой, расслабленной походкой. – Хион мое имя. Хи-он!

– Положим, Хион. Ты не шутки ли решил со мной шутить, Хион?

– С чего мне шутки шутить, – с неожиданным угрюмым озлоблением пробубнил Хион, глядя в сторону. – Мне, поди, не до шуток. Это вы тут все шутите.

– Вот как? Так ты, значит, все видел. Верно?

– Еще бы не верно. – Глаза Хиона неприятно сузились. – И видел, и слышал.

– И что ты понял из того, что видел?

– Да уж понял, не извольте сомневаться.

– Что намерен теперь делать?

– А ничего не намерен. – Хион наконец решился поднять глаза, попытался хитро улыбнуться, однако тут же вновь отвел глаза в сторону. – Вам-то что до того?

– Ничего. Просто мне бы не хотелось, чтоб ты сдуру вляпался не в свое дело. Ты можешь сделать глупость, о которой пожалеешь. Это в лучшем случае. А в худшем – и пожалеть не успеешь.

– Да вы за меня не беспокойтесь. Вы о себе побеспокойтесь. Не в свое дело, говорите? А какое оно, по-вашему, мое дело? Гнить тут заживо. Сдохнуть тут, как другие? Это мое дело? Здорово придумали.

– Погоди, Хион. Я этого не говорил.

– А зачем говорить? Для вас и так все ясно. Вы вот меня все Лапидом зовете. А знаете, где он сейчас, Лапид? Не знаете. А нету его больше, сгинул Лапид в этом проклятом Лабиринте.

– Постой, Хион, я…

– А я и так стою, куда мне идти. Вы весь проход загородили.

– Я ничего не загораживаю, – Дедал с готовностью отошел в сторону. Заметил, как настороженно и хищно блеснули глаза Хиона, но значения не придал. – Я только хотел тебя предупредить, Хион. Я пока еще сам не понял, что произошло. А уж ты тем более.

– Да уж куда нам. – Хион жалобно шмыгнул носом и вдруг, издав пронзительный вой, толкнул его обеими руками в грудь, неуклюже отпрыгнул в сторону и опрометью кинулся в пролому в стене. Лишь добежав до него, он решился наконец обернуться и, увидев, что Дедал стоит на месте, не шелохнувшись, победно расхохотался. –Вот славно как поговорили… Не подходите! – истерически взвизгнул он, завидев, что Дедал сделал шаг в его сторону. – Не подходите, говорю!!!

– Ладно, стою на месте. Но и ты пока не спеши. Давай хоть поговорим напоследок.

– О чем говорить? Хватит, наговорились. Я теперь найду с кем поговорить.

Хион немного успокоился и явно медлил прыгать вниз. Он словно надеялся, что Дедал вот-вот сообщит ему еще нечто полезное, может быть даже спасительное для него.

– Скажи сначала, что ты собираешься делать. Прыгнул вниз, допустим. Что дальше?

– Дальше?.. А не знаю. Не решил еще. Вот уж прыгну, да и посмотрю там. А что?

– Ты откуда родом, Хион?

– Я? С Итаки. Небось, и не слыхали про такую. Остров Итака, возле Кефалении.

– Вернешься туда, на Итаку?

– Какого пса мне туда возвращаться? То есть, может и вернусь когда-нибудь. Как стану побогаче.

– Где ж ты полагаешь разбогатеть?

– А здесь, на Крите и полагаю.

– Как ты себе это представляешь?

– Да уж есть кое-что на уме.

– Я, кажется, понял, что именно у тебя на уме. Ты хочешь выбраться отсюда и рассказать, кому следует, обо всем том, что тут видел и слышал. Так?

– Хоть бы и так. – Хион снова зло ощетинился. – И не смейте ко мне приближаться!

– Стою на месте, ты же видишь. Я только хочу тебе сказать: хочешь бежать отсюда, беги. Это единственное стоящее решение. Все остальные – нелепость, чтоб не сказать хуже.

– Почему хуже? Очень даже неплохо. Расскажу все, как видел, без вранья. И про то, как Таура убили, и про то, как того мальчишку беглого выпустили. И про все прочее.

– Ты очень любил Таура? Тебе его жаль?

– Плевать я хотел на него, если по правде. Как жил, так и сдох. Да только по мне – лучше Таур, чем… вы! Потому что…

– Знаю, можешь не продолжать. Однако все же выслушай. Если ты это сделаешь, первый, кому ты навредишь, это ты. И последний, потому что меня они здесь не достанут. Так что ежели хочешь моей смерти, попробуй меня убить сам.

Хион скривился и затравленно обернулся по сторонам, словно надеясь найти помощь.

– Вы тоже собираетесь удрать отсюда? – спросил он, сумрачно шмыгнув носом.

– Может, соберусь. А может и нет. К чему мне уходить? Я здесь хозяин. Я, а не царь. Царь знает только то, во что я счел нужным его посвятить. Мне смешно, когда он говорит, что Лабиринт ему подвластен. Коли на то пошло, даже мне он не вполне подвластен. Если я захочу, я до скончания века проживу здесь, буду жить прямо под носом у царя, выбираться наружу, когда пожелаю, и возвращаться. И никто меня не сыщет. Это правда, Хион. И потому не делай глупости, о которой пожалеешь. Да ты даже пожалеть не успеешь.

– И что мне теперь делать? По-вашему. – Выражение лица Хиона представляло собою смесь злобы, мольбы и жалобной надежды.

– Могу сказать тебе только то, что уже говорил мальчишке афинянину. Ты ведь слушал? Только тебе нужно быть куда более осторожным. Потому что он провел в Лабиринте два дня. А ты, если мне не изменяет память, больше года. Мой совет: первое что сделай, когда доберешься до Геланеи – напейся. Лучше – до бесчувствия. В праздник там вино почти дармовое, а бесчувственно пьяные – дело обычное. И продолжай в том же духе дней пять. Потому что те глупости, что ты будешь вытворять, а ты будешь их вытворять непременно, и та околесица, которую ты будешь нести, безопаснее для тебя, когда ты вдребезги пьян.

– Я уже забыл, как это делается, – угрюмо пробормотал Хион.

– Не беда, вспомнишь. Ну так ступай, Хион. Я, по правде, устал сегодня. Спасение, оказывается, утомительное занятие. Прыгай вниз. Ну!

Хион, однако, не двигался с места, стоял, нелепо, нахохлившись, словно готовясь вступить в спор.

– Мне… страшно, – вдруг сказал он, жалобно скривившись. – Дайте, если у вас есть. – Он кивнул на флягу, висевшую на поясе Дедала.

– Пожалуй, что есть, – усмехнулся Дедал. – Кажется, твой предшественник афинянин её до конца не опустошил.

Хион осторожно принял флягу из рук Дедала, вытащил зубами пробку, с опаской принюхался, сделал первый глоток, судорожно сморщился, затем протянул было руку, чтобы вернуть её, но, передумав, сделал еще глоток, потом еще один. Наконец он жадно прильнул к горлышку, пил шумно, захлебываясь, безумно выпучив глаза. Остановился лишь перевести дух.

– Хватит, – сказал он, тяжело дыша, и осторожно, точно боясь упасть, присел и поставил флягу на пол. Сосредоточенно вытер пятерней залитое вином лицо. – Теперь можно – туда, – он кивнул в сторону пролома и осклабился.

– Давно пора, – кивнул Дедал. – Что скажешь на прощание?

– Будь ты проклят, вот что скажу, – потемнел Хион. – И ты, и все вы тут!

Он плюнул в сторону Дедала и, торопливо отпрыгнув к пролому, шагнул вниз.

(Хотя на самом деле не было у него в этот момент уже никакой ненависти ни к Дедалу, ни к Тауру, ни ко всем прочим. Он с изумлением ощущал, что даже мимолетной тенью не остались они в его памяти, что если и вспомнит он их всех, то уж когда-нибудь очень нескоро, когда вернется на свой маленький скалистый остров богатым, степенным, умудренным опытом. А пока – ничего и никого, кроме свободы, огромной, хлесткой, пахнущей морем и едва различимым дымом жилищ. Хион был счастлив, пил свое счастье горстями, и уже ничто не могло замутить этого счастья, ни ошеломляющий гвалт Кносского порта, ни визгливая брань своры оборванных детей, швыряющей в него камнями, ни странные люди с недобрыми глазами, окружившие его, не дававшие ему проходу, с неприятным смехом задающие непонятные вопросы. И даже когда очнулся он на скользком земляном полу от тяжкой боли в затылке, он все еще был переполнен этим счастьем, и первое, что пришло ему тогда на ум, это то, что жизнь оттого полна разными бедами да невзгодами, что не понимаем мы, как легко жить, довольствуясь малым, что уединение столь же прекрасно, как приятная беседа, а недостижимого в жизни много больше, чем достижимого, и потому жалеть о нем смешно и глупо. Этим своим открытием он и захотел поделиться с невысоким, мрачным человеком, который, появившись внезапно из темноты, сорвал его с места, деловито сопя, накинул ему на шею сыромятный ремень, уперся ему коленом между лопатками и, крякнув от натуги, сдавил его горло так, что мир сперва заполнился густым мраком и оглушающе пронзительным звоном, а потом…)

А Дедал кивнул, точно услышал от него то, что и ожидал услышать и, не оборачиваясь, побрел назад. Приключений сегодня, надо полагать, больше не будет.

«Пора разжимать челюсти! – сказал он сам себе вслух, невольно поморщившись от того, как гулко прозвучал голос. – Самое время. Кто поблагодарит тебя за это? Ясно, никто. Горшечнику должно вернуться к горшкам. Кажется, я еще не разучился их делать. Значит, надобно успеть за оставшееся время налепить поболее горшков, амфор, светильников, ночных ваз, чтоб хоть кто-нибудь успел помянуть добрым словом. Этого мало? Отлично, еще я знаю грамоту. Критскую, египетскую, финикийскую. Могу быть переписчиком, приказчиком у любого купца, меня не так просто обвести вокруг пальца. И это не нужно? Извольте, я мог бы стать строителем или даже камнерезом. Мало и этого? Я неплохо знаю корабельное дело. И моряки не надобны? Ладно, я мог бы стать ярмарочным фокусником, фигляром, публика бы надрывала животы от моих выдумок. При любом повороте судьбы я не останусь без куска хлеба и глотка вина.

Должно быть, это приятно, когда тебя поминают добрым словом. Как славно жить, оказывая мелкие, пустяшные услуги окружающим. Человеческая благодарность способна разглядеть лишь мелочи, у меня еще есть возможность вдоволь налопаться водянистой похлебки, под названием Человеческая благодарность. Но в одном вы не правы, милейшие: даже здесь, на Крите, найдется один человек, который, пожалуй-таки, и помянет меня добром. И кто он – вам не догадаться…»

Мастер (Ариадна)

За все дурное, никчемное надобно платить.  Лишь хорошее дается задаром.

Из записок Дедала Афинского

Когда судьба занесла меня на Крит, ей было десять лет. И еще была жива её мать, царица Пасифайя. Порой я думаю, что в ней все и дело.

Пасифайя была поистине удивительной женщиной, она желала и могла бы стать владычицей, а стала темно-серою тенью. Могла бы расцвести каким-то удивительным цветком, но стала лишь рыхлою почвой, на которой и пророс горбатый росток, именуемый: Минос, Великий Царь Критский. У нее был ум, но не было интуиции, была расчетливость, но не было хладнокровия, было честолюбие, но не было жестокости, она была порочна, но не была цинична. Она дала себя убедить, что её сын, её первенец Астерион где-то там, вдалеке от нее, умер от простуды, но ни на мгновение не могла смириться с этим. И мысль о том, что надобно согласиться со смертью одного сына во имя того, чтобы здравствовали остальные её сыновья, понемногу сводила её с ума.

Это случилось бы, и весьма скоро, когда б не Ариадна. Родилось дитя, переставшее, наконец, быть живым укором, дитя, не занимавшее чужого места, дитя, которое можно было любить просто потому, что она твоя дочь, а не грядущий династ. И главное – ни в чем непохожее на отца. Для Пасифайи это был последний дар судьбы. Она это понимала и любила дочь самозабвенно, но настороженно, словно боясь быть уличенной в крамоле. Девочка была похожа на мать настолько, что сама царица суеверно пугалась этого сходства. И весь страх и затаенная ненависть к мужу переросли в ней в фанатичную любовь к дочери, фанатичную, тем более, что её приходилось прятать, дабы не навлечь на нее и на себя саму темное ревнивое подозрение непонятно в чем.

Пасифайя умерла через два года после того, как я оказался на Крите. Умерла странно, попросту пропала, словно растворилась в пучине. «Милость Кибелы», роскошное царское прогулочное судно, возвращалось тогда в Кнос после очередного праздничного вояжа. В тот вечер Пасифайя вышла, сославшись на головную боль, на палубу и в каюту более не вернулась. Что с нею стало, неведомо, не было в тот день ни шторма, ни качки. Пасифайя не любила моря и эти прогулки, которые царь устраивал с садистским постоянством, были для нее подлинной пыткой. Маршрут был всегда один: от Кноса до Кидонии и обратно. Царь критский лелеял свою первую, жалкую победу, как любимое чадо. Видно, и Пасифайю он склонен был рассматривать не иначе как трофей этой победы, уподобив её черным пепелищам поверженного города.

Принято было считать, что царица каким-то непонятным образом оступилась и упала за борт. Шепотом говорили, что государыня покончила с собой, ибо устала быть постоянным живым орудием мести. То, что это могло быть банальным убийством, не произносилось даже шепотом.

Я так и не узнал, да теперь уж и не узнаю никогда, для чего понадобился ей тот проклятый фараонов свиток. Отчего она так настойчиво желала его заполучить, а затем столь же бесповоротно к нему охладела. Вряд ли полагала она завладеть храмовыми сокровищами, которые наверняка давно уже разграблены. Желала ли она с помощью папируса как-то отвести от себя те неумолимые жернова, которые в итоги смололи-таки её в пыль? Возможно, так и было. Папирус, между тем, попал в руки её супруга, который только тогда и обратил внимание на египетского найденыша, о котором до того слышал лишь мельком…

Увидев впервые царицу Пасифайю, уже увядавшую женщину, мать троих взрослых сыновей, я подумал, что, наверное, она из тех женщин, которых можно любить до беспамятства. Много лет спустя, когда я узнал историю взлета и падения царицы критской, я решил для себя, что если и можно в чем-то позавидовать государю Миносу, так это в том, что в его жизни была эта женщина. Во всем же прочем его жизнь являла собой банальный слепок судьбы всех отравленных государственной властью людей. Однако Пасифайя была, и это значит, что царь не напрасно прожил жизнь. Да, она боялась и ненавидела его, но она была. Да, он издевался над нею и порой публично унижал, но она была, и он любил её, пусть в тайне от себя, болезненно и изуверски. Проклятая тень его брата Сарпедона висела над ними и сделала жизнь обоих кошмаром.

Пасифайя была из тех, кого увидев раз в ранней юности, будешь вспоминать до старости. И хоть до старости, мне наверняка не добраться, но сейчас я бы непременно вспоминал её, когда б нее её дочь.

Так вышло, что я был тогда едва ли не единственным, кто взирал на Ариадну просто как на человеческое существо. Она, как звереныш, почувствовала это, кроме того, я был чужой, а значит, от меня не исходило опасности. Семь лет строился проклятый Лабиринт, все семь лет со мной была Ариадна – девочка, подросток, женщина. Именно это не позволяет мне назвать эти семь лет проклятыми. Когда ей было лет двенадцать, я был благостно убежден, что желаю ей счастья во всем, в том числе, разумеется, и в любви. Через два года я впервые усомнился в этом. А еще через два года...

* * *

Кроме той обитательницы афинского предместья у меня были женщины и в Египте, да и на Крите. Я уже считал себя вполне искушенным и вполне резонно полагал, что любовь есть полезный, (хоть и не завершающий) плод любовных исканий, за которым следует столь же разумное семьестроительтство. Да и сейчас я полагаю именно так.

Глядя тогда на Ариадну, видел ли перед собой её мать, такую же прекрасную, умную и чуткую, но, в отличие от матери, юную, добросердечную и не отравленную пороком? Возможно, да.

Она прибегала ко мне часто, почти ежедневно, я ждал её прихода, порой постыдно забывая обо всех прочих делах и даже приходя едва ли не в бешенство, когда она не являлась в обычное время, продолжая, тем не менее, убеждать себя, что отношусь к ней как к забавному и привязчивому ребенку.

Так вот, тот день, когда это произошло, ей было пятнадцать лет. Она пришла тогда вечером и сказала вдруг, оборвав обычную, столь восхищавшую меня болтовню, что желала бы стать моей женой и матерью моих детей. Так и сказала. Странно, но в глубине души я был готов к этому. И там же, в этой самой глубине души, у меня уже были приготовлены разумные, увещевающие и абсолютно правильные слова, и я даже их высказал, и она их выслушала, и спросила затем, надо ли ей теперь уйти и более никогда не приходить? Я сказал ей… Впрочем, не все ли равно, какую нелепость я ей сказал, или намеревался сказать…

То, что случилось тогда, было много прекрасней того, что со мною бывало, и что я мог себе вообразить до того дня. Воистину, искусству любви невозможно научить, оно либо живет в глубине сознания, либо его просто нет, а есть лишь более ли менее добросовестное выполнение затверженного урока. И подобно тому, что сказал я о царе Миносе, я могу сказать и о себе: в моей жизни была Ариадна, значит, моя жизнь не была напрасной.

Ничто так не обостряет чувство, как безнадежность. Но в тот день не было и безнадежности. Будущего вообще не существовало. Наверное, счастье и есть то блаженное состояние, когда человек напрочь забывает о том, что вскоре наступит завтрашний день. Ариадна была нежна и податлива. Тот день был, и уж никто не сможет его вычеркнуть. Да, жизнь моя сложилась странно, неправильно, несправедливо, но тот день был. В жизни каждого человека есть некая отдушина, в которую он забирается, чтобы отдышаться, передохнуть, зализать ссадины. Такою отдушиной стал в моей жизни тот день…

Это прекрасное недоразумение продолжалось полгода, не более, завершилось разом и, как мне казалось, безболезненно. И, пожалуй, довольно об этом.

* * *

– Дедал? – Ариадна, как смогла, изобразила удивление. Впрочем, было чему удивляться, последний раз я был в этой крохотной, похожей на птичье гнездо, комнате лет семь назад. – Ты что-то хотел сказать? Иначе бы не пришел, да?.. Только не молчи так торжественно, а то я еще решу, что приключилось неладное. А вообще, я рада тебя видеть.

– А я и того более. А сказать я хотел вот что: тот, кого ты ко мне послала, благополучно убыл из Кноса.

– Если б ты еще и пояснил, о ком говоришь, – Ариадна вздрогнула и отвернулась к окну, – я была бы и вовсе рада.

– Ариадна, я нынче не расположен к кокетству. Повторю еще раз: тот человек ушел, он вне опасности. Если, конечно, снова не вляпался в какую-нибудь глупость. Правда, ушел он только один.

– А остальные? – Она наконец вновь повернулась и глянула на меня в упор.

– Ты, кажется, уже вспомнила, о ком я говорю. Это радует. Остальные? Остальным не повезло. Шестеро погибли. Это случается в Лабиринте, ты знаешь. Так вот, тебе интересно будет узнать, покуда интерес твой окончательно не потух, что этим шестерым отрезали головы. Я видел. Грустное зрелище. Но не настолько, чтобы твое чудные глазки…

– Ты говоришь так, будто…

– Будто ты виновата? Помилуй, Ариадна, могу ли я даже вообразить подобное! Дочь Миноса, владыки морей, и семеро каких-то наемных чужеземных солдафонов!..

– Дедал! – Ариадна глянула на меня с долгожданной яростью. И я, клянусь, вновь готов был полюбить эти потемневшие, сузившиеся от негодования глаза. – Эти люди…

– Эти люди погибли по твоей вине. Они рассчитывали на твою помощь, а ты не пришла. Не знаю, что тебе помешало. Должно быть, очередное увлечение. Тебе ведь трудно отказать себе в небольших слабостях.

– Дедал. – Ариадна вдруг успокоилась. – Ты ведь сам не веришь тому, что говоришь. Тебе просто приятней сознавать, что та, которой с тобой больше нет, – дрянная сучка, о которой не стоит жалеть. Так? Что ж не отвечаешь?

Наверное, она была права, но, для меня это уже не имело значения. Я пришел не с тем, чтобы выяснять отношения…

– Я пришел не с этим.

– Я так и поняла. Очень уж с большим пафосом ты говорил, чтобы поверить, что говоришь искренне. Я-то ведь тебя знаю, Дедал, это, наверное, единственное, что я могу сказать наверняка. Если хочешь поговорить, лучше выйти отсюда. Ты ведь знаешь, почему.

– Знаю. Но выйти можно только туда, в Лабиринт. Ты ведь не станешь прогуливаться по дворцовому саду с человеком, который как мне недавно стало известно, давно умер?

* * *

Комната Ариадны соединялась с Первым кругом Лабиринта потайною дверью, отворить которую можно было только с её стороны. Так было договорено когда-то в тайне от всех. Потом эта дверца закрылась. Впрочем, несколько раз за эти семь лет я ясно видел, что дверь не заперта. Соблазн был жгучий, и потому легко преодолимый. Не заперта, кстати, она была и в то утро…

– Давай начнем с того, отчего я не пришла тогда к… к афинянам. – Едва мы очутились в Первом круге, Ариадна, заговорила торопливо, точно боялась, что не успеет или позабудет. Она стояла почти вплотную ко мне. (Она была настолько близка, что все прочее в этот момент уже имело мало значения...) – Не знаю. Понимаешь? Кажется, я проспала целый день, если не больше. Наверное, это сделал Дада. Помню, что вечером, когда я вернулась из Святилища, он как-то уж очень сладко пожелал мне доброй ночи. Когда я пришла тогда, все было уже сделано. Тела убрали, но следы крови остались. Повсюду, как на бойне. её было так много, Великая матерь! Я тогда подумала, что погибли все, но ты говоришь, что… Ты меня не слушаешь?

– Я тебя слушаю. Тела убрал я. Похоронил их обезглавленными, хоть это, по-здешнему, большой грех. Тесей, так ведь его звали, сумел уцелеть. Если тебе интересно, я попробую выяснить, что с ним стало хотя, вообще-то у меня другие планы.

– Не нужно выяснять. Он ушел, и это лучшее о нем известие.

– Так тебе неинтересно знать, что с ним стало?

– Неинтересно. Ты ведь это хотел услышать?

– Нет. Я вообще ничего услышать не хотел. Я пришел попрощаться.

– Попрощаться?.. Ты… ты не шутишь?

– С чего бы мне шутить, сударыня? Просто пришла пора разжимать челюсти и уползать под корягу, пока мне не раскроили череп.

– Какие челюсти, о чем ты говоришь?

– Долго рассказывать. А вообще-то почему это тебя так удивило? Ты считаешь, мне надлежит до смертного часу пребывать в этой каменной норе?

– Я так не считаю, но… Разве ты сможешь бежать?

– Смогу, отчего не смочь. Если я нахожусь здесь, то почему бы мне не находиться в любом другом месте, где я пожелаю?

– Отчего тогда не бежал раньше?

– Попробуй догадаться сама.

– Кажется, догадалась. А теперь?

– Я же сказал, пора разжимать челюсти. Я мог бы уйти не прощаясь. А потом подумал: если мне есть с кем попрощаться в этой стране и, может быть, в этом мире, так это ты. Прости, что напоминаю, но когда-то, давно, ты сказала, что хотела бы стать моей женой и…

– И матерью твоих детей. Я помню. Скажу больше. Я и сейчас этого хочу. Ты удивлен, да?

– К чему об этом говорить?

– Ни к чему. – Она шагнула навстречу и стала вдруг непереносимо близкой и досягаемой. Можно найти тысячи ответов на вопрос: что есть счастье, и один из этой тысячи прозвучит так: это когда недостижимое на мгновение кажется достижимым. – Помнишь, Дедал, ты сказал однажды: нам нельзя бывать вместе в обществе, слишком явно нас тянет друг к другу, это бросается в глаза даже непосвященному. Мы нарушали нормы приличия уже просто глядя друг другу в глаза. Так было?

– Ариадна, я пришел…

– Не за этим, знаю. Зато я – за этим. Я не смогу стать твоей женой. Но матерью твоего ребенка я могла бы стать. Почему бы нет? Я не племенная телка, чтобы спариваться лишь в интересах державы. Пусть это будет девочка… Только не говори о Тесее. Это чудный, честный, храбрый и беззлобный юноша. Мне стало его жаль, вот и все. Все, Дедал, все. Не думай ни о чем. Ты ведь знаешь, я могу сделать так, чтобы ты обо всем позабыл. И я это сделаю. Ты пришел проститься? Так и прощайся. Попрощайся так, чтобы уж никогда не забыть. Потому что я ведь и есть – Та Которую Не Забыть…

* * *

Вот и все, Ариадна. Лишь теперь могу сознаться, что когда я шел к ней тогда, втайне от самого себя думал именно об этом. И в этом отчаянном сплетении был какой-то свой, особый резон. Да, великий царь, ты отнял у меня свободу и, возможно, отнимешь у меня жизнь, но я отнял у тебя дочь.

Зодчий Петептах писал, что Поминальный храм в Шедете мыслился как попытка создать храм Времени. Каждое мгновение – коридор, в котором можно повернуть налево, можно направо, можно не сворачивать никуда. На том пути, который мне выпал, наши судьбы, Ариадна, сложились так, как они сложились. Но если когда-нибудь волею богов мне доведется вновь пройти этот лабиринт, я уверен, что смогу пройти его так, чтобы наши судьбы с тобой, Ариадна, сложились как-то иначе...

Исход

У толпы есть и разум, и стыд, и сострадание.  Но и то, и другое – одно на всех.

Из записок Дедала Афинского

... – Эй, а что это ты тут делаешь, дозволь узнать!

Тесей обернулся так нехотя и неспешно, будто оторвали его от какого-то занимательного и полезного дела. Хотя на самом деле сидел он бесцельно на позеленевшей коряге у берега, просто сидел и вертел в руках конец толстой смоленой бечевки, которой была привязана к прибрежному камню узкая рыбачья лодка. Сидел потому, что устал от бессмысленных блужданий, по грязной, пустынной улице. Людские толпы, что время от времени захлестывали улицу до краев, делали её еще более пустынной и бесприютной…

То была Геланея, темное и сумрачное рыбацкое предместье, все состоящее из единственной улицы, одним концом своим упиравшейся в полусгнивший, давно обвалившийся пирс, а другим в осевшую, заросшую жимолостью и остролистником каменную кладку старой городской стены. Бородавчатый нарост на теле города. Отголоски праздника, бурлящего в Кносе вот уж четвертый день, звучали тут лениво и приглушенно. Не было ни музыкантов, ни шутов, ни гимнастов, не было ничего, кроме кислого людского брожения. Большой жертвенный костер посреди улицы долго не разгорался из-за пронзительного сырого ветра с моря, потом его и вовсе загасил внезапно пошедший мелкий дождь. Людей это, однако, не слишком расстроило, они гуськом, как муравьи, ходили от дома к дому, собирались толпой возле Священного быка – комично уродливого глиняного идола, увенчанного посеребренными бычьими рогами, разбредались кто куда и вновь собирались.

Тесей оказался тут не сразу. Когда он выбрался на берег и наспех отжал одежду, то двинулся было, как и велел ему Дедал, прочь от города, по дороге, петлявшей меж прибрежных холмов и дюн. Остановили его дождь и тьма. Никогда не пугала Тесея ночная дорога, а сейчас вот напугала. И наоборот, большие толпы непомерно возбужденных людей, всегда раздражали его и отталкивали, а тут вдруг потянуло в эту рыхлую гущу, заведомо чужую и даже враждебную. Раз огрел его кнутом возница, разозленный, видать, что не уступает проклятый чужак дорогу его ослиной упряжке. Тесей даже не обернулся. Дернулся только. Другой раз привязались к нему трое одуревших от выпитого юнцов, один даже ткнул его кулаком под ребра, предвкушая, видно, скорую расправу. Но когда Тесей, опять же не глянув на обидчика и даже не изменясь в лице, двинулся прямо на них, словно и не было их вовсе, те, не сговариваясь, шарахнулись врассыпную с деланным смехом.

–…Эй, я ведь тебе говорю! Ты оглох?! Что это ты тут сидишь и чего тебе тут надо?

Позади него, скрестив на груди руки, стояла высокая женщина в грубом плаще и темно-красном шейном платке. Глаза были недобро прищурены. Тесей расплывчато улыбнулся и пожал плечами.

– Просто сижу.

– Устал веселиться?

– Да, – Тесей вновь улыбнулся и кивнул. – Два дня веселился, вот и устал.

– Ну давай. Только знай: вон в том доме мой муж и брат. И ежели им только покажется, что ты замыслил угнать нашу лодку, они выдернут тебе ноги.

– Я не и не думал угонять вашу лодку, – медленно сказал Тесей, вспомнив, однако, что как раз-таки и собирался завладеть этой лодкой, а потом как-то позабыл об этом. – Да и куда её угонишь? Море кругом.

– Положим, угнать всегда найдется куда. Море… Ладно, сиди, если сидится. Тьфу, да ты полумертвый какой-то. Был бы хоть пьяный. А то и на пьяного не похож. Как будто только что из могилы вылез.

– Точно, – вдруг кивнул Тесей и затрясся от смеха, точно от приступа кашля. – Из самой что ни на есть могилы.

– Плохие у тебя шутки, чужак, – женщина снова нахмурилась и опасливо обернулась по сторонам. – Если ты решил меня напугать, то…

– А хочешь, я покажу ту могилу? – Тесей продолжал смеяться, лицо его дергалось, как тряпичная маска.– её отсюда как раз видно.

Лицо женщины стало серым и злым.

– Не знаю я, что у тебя на уме. И знать не хочу. А только иди-ка ты отсюда, да побыстрее. А то ведь я в самом деле крикну кого-нибудь.

Тесей оборвал смех, глянул на нее исподлобья и торопливо кивнул. Когда же он поднялся, женщина торопливо отступила на шаг, не спуская с него напряженного, внимательного взгляда, однако он, не глянув на нее, двинулся вдоль берега, не спеша, но уверенно, будто ему было куда идти. Женщина хотела было крикнуть что-то ему вслед, даже открыла рот, однако хмуро вздохнула, подошла к лодке, проверила для чего-то привязь, направилась к дому, но на полпути вновь остановилась, раздумывая. Незнакомец ушел, но почему-то спокойней не стало. Она не могла понять, что с нею происходит, и это её злило.

Улица между тем вновь заполнилась угрюмо гомонящим людом, какие-то полуголые люди снова шумно завозились у костра, мешая друг другу и злобно жестикулируя. Женщину вдруг кто-то окликнул, грубо схватил за плечи, повлек в душную, прелую тьму за домами. Она не сопротивлялась, лишь вытягивала шею, словно надеясь успеть увидеть что-то там, на берегу. В темноте цепкие, зрячие руки уже нетерпеливо и напористо лезли под плащ, влажно липли к телу, раздраженно рвали узкий кожаный ремешок, стягивающий юбку. Сопящая, щетинистая тьма пахла потом и кислым угаром. Она смиренно и привычно сникла, уступая этой разгоряченной волне, желая лишь терпеливо её переждать. А потом вдруг – громкие, хохочущие голоса со стороны, треск сучьев, мечущийся свет факелов… Мужчина неохотно и злобно отозвался кому-то, с сожалением крякнув, отпихнул её в сторону. И тогда женщина поправила одежды и, не оборачиваясь на нестройные голоса, выкрикивающие её по имени, выбралась из темноты на улицу, снова опустевшую…

* * *

… – Эй ты! Погоди. Да погоди, кому говорю!

Тесей замер, некоторое время стоял неподвижно, потом обернулся, вытянул левую руку вперед, а правую сунул за пазуху. Женщина, все еще тяжело дыша, от быстрой ходьбы, отшатнулась, глядя на него с удивлением и страхом. Увидев её, Тесей усмехнулся.

– Опять ты? Чего тебе еще? Полагаешь, я прихватил за пазухой твою лодку?

– Нет, не полагаю. – Женщина подошла ближе, опустилась на корточки и тоже попыталась улыбнуться, не находя, что сказать.

– Так чего тебе?

– Ничего. – И в самом деле, чего? Она помолчала. её подавлял колючий, настороженный взгляд. Чтобы избавиться от него, сказала первое, что пришло на ум: – Ты, небось, поел бы чего-нибудь?

– Поел?! С чего это ты меня спрашиваешь?

– Да так. Разве нельзя?

– Положим… поел бы. Так у тебя что, прямо с собой?

– С собой нет. Есть в доме. Пойдешь?

– В дом, – его лицо разочарованно вытянулось. – А что, твой муж и твой брат не будут возражать?

– Вот уж нет, – женщина тихо рассмеялась. – Вот уж они-то точно не будут возражать. Иди и не бойся. Ничего дурного я не замышляю. Замышляла бы – крикнула б людей. У нас это быстро делается… Нет, погоди. Я пойду одна. А ты – чуть позже. Дом мой помнишь? Постучишь в дверь. И уж постарайся так, чтоб никто не видел.

Она кивнула и, не оборачиваясь, пошла назад. Тесей рассеянно проводил её взглядом, покуда она не скрылась в темноте. Затем тяжело опустился на жухлую и влажную прибрежную траву, и так сидел некоторое время, обо всем позабыв, подбрасывая на ладони камешек.

К нему подошли какие-то люди, один из них осветил его лицо факелом, бесцеремонно толкнул в плечо, потом деловито бормоча, взялся за висевший на шее серебряный амулет, потянул на себя. Тесей, морщась от света, отпихнул его руку, но тот удивленно выругался вполголоса, пнул его в плечо коленом и рванул сильней. Тогда Тесей, не поднимаясь, обеими руками разжал чужую пятерню и, взявшись за пальцы, стиснул и затем резко рванул в стороны, выламывая их в суставах. Человек охнул от боли, уронил факел, согнулся, пытаясь освободиться. Остальные стояли в стороне и наблюдали с равнодушным интересом. «Пусти! – взвыл он, потеряв терпение. – Пусти, говорю!» Тесей кивнул, точно соглашаясь, и отпустил. Человек, кривясь от боли, неуклюже отпрыгнул в сторону, размашисто показывая своим спутникам растопыренную ладонь. Те сочувственно зацокали и, не глядя на Тесея, увели его, воинственно упирающегося, во тьму.

Тесей посидел еще немного, чувство голода, о котором напомнила ему женщина, внезапно пробудилось и тут же настырно вытеснило прочь все остальные зыбкие воспоминания и видения. Теперь он осознавал лишь одно: желудок его уже давно пуст и где-то недалеко то место, в котором ему дадут поесть. Все прочее было малозначительно Он поднялся и быстро, не таясь, зашагал к домику на берегу.

* * *

Женщина отворила дверь как только он постучал и, опасливо оглядевшись по сторонам, пропустила. Тесей нерешительно замер на пороге.

– А где все? – спросил он, напряженно вглядываясь в полутьму, слабо освещенную углями, тлеющими в круглой бронзовой жаровне.

– Кто – все?

– Ну муж, брат, кто там еще? Они там? – Он с опаской кивнул на улицу.

– Нет. – Женщина покачала головой и кивнула вверх. – Они – там. Оба. Да ты проходи. Оба прошлым летом. Брат ушел в море. Трое их ушло. Ни один не вернулся. Что с ними стало никто не знает, море в тот день было спокойным. Ты садись и ешь. Рыба и вино. Для голодного человека вполне сойдет. А муж помер месяц спустя. Здесь, в этом самом доме. Он чудной был человек. Чудней не бывает. Занимался чем угодно, только бы не тем, что надобно. Я ему говорила: плохо ты кончишь. А он смеялся: а кто хорошо кончит? Кончат все одинаково. Как-то нанялся ловить ядовитых змей. Вот однажды и доловился, куснула его гадюка в колено. Вот сюда, – женщина для пущей наглядности обнажила бедро. – Пролежал дней пять черный, как огарок. Выкарабкался. Тут бы уж и поумнеть. Да нет. Дури только прибавилось. Дурь, я тебе скажу, если уж есть, вообще не убавляется. Только прибывает. Связался с уличными акробатами. Ну и ясно, слетел с шеста, как птенчик, и сломал шею. Не совсем, но уродом стал всем на радость. Потом решил, что он прирожденный кулачный боец. Вызвался драться с первым бойцом Кноса. Кончилось это так, как и должно было кончиться. Тот ему сломал челюсть, переломал ребра. Два дня после этого провалялся и умер… Эй, по-моему ты меня не очень внимательно слушаешь, а?

Тесей встрепенулся и улыбнулся через силу.

– Я… кажется… Так ты говоришь, брат ушел в море. Море… Там… ветер. Ух, какой ветер. И если найти такое место, то можно… Главное – держаться левой стороны... Кажется, что-то не то говорю? Я ведь тоже кое-что запомнил. Я ведь не просто шел следом. Я там одно понял: с левой стороны, причем каждый седьмой… Слушай-ка, а сейчас вообще-то утро или вечер? Все никак понять не могу. Утро?

Женщина пристально глянула на него и покачала головой.

– Сейчас, если на то пошло, ночь. Самая полночь. Так что тебе лучше лечь, а то ты головой разобьешь кружку. Вот сюда. Вообще-то это место мое. Но другого нет. Не очень-то ты веселый гость, я скажу, а?

Тесей, что-то бормоча, кивнул, женщина помогла ему подняться и уложила на деревянный настил, укрытый кошмой. Он тотчас подогнул колени и затих. А она, пожав плечами, отошла от него и тут же вздрогнула от громкого стука в дверь.

– Итана! Эй, Итана! Ну-ка поживей, я знаю, что ты дома! Мы с тобой недоговорили. Сейчас продолжим. Наконец-то я избавился от этих дурней. А вообще-то зря ты не пошла с нами… Да открывай же ты! – Дверь содрогнулась и вдруг с треском распахнулась настежь. – Вот так! Надо вовремя открывать, Итана, тогда и дверь была бы цела. Ничего я её потом починю. Сперва только… Да что это с тобой?..

Женщина стояла посреди комнаты, в широко раскрытых глазах были страх, досада и раздражение. Мужчина шагнул было к ней и тут же пораженно замер.

– Это еще что?! Вон оно как! Какой-то чужеземец в твоем доме, в твоей постели. Неизвестно откуда взялся и уже – прыг на тепленькое! Ах ты добренькая вдовушка!

– Он… Я с ним не… – женщина говорила, с трудом пытаясь унять дрожь. – С чего ты взял, что он чужеземец?

– А с того, что я его уже видел сегодня. Шлялся тут по берегу. Я с него хотел снять одну серебряную штучку, да передумал. Палец вот из-за него сломал. Надо было бы заодно и удавить его тем же шнурком. Знаешь, кто ты после этого?

– Гирон, дело в том, что…

– Я знаю, что я Гирон. И ты знай, что я – Гирон, а не какая-нибудь шушера. Я такого не люблю. И ты в этом убедишься. Как ты думаешь, что будет, ежели сейчас вся улица узнает, что у тебя в постели какой-то чужак, непонятно кто? Не знаешь? Потерпи, скоро узнаешь! Тварь блудливая! – Он замахнулся, чтобы ударить её по лицу, пожалуй, ударил бы, если б она боязливо зажмурилась. Но в глазах её кроме страха появилось еще что-то незнакомое ранее, и он опустил руку, лишь скрипнул зубами, повернулся и вышел прочь.

Некоторое время женщина стояла в оцепенении, вперившись в темный проем незакрытой двери. Порыв ветра захлопнул её и тогда она, будто очнувшись, опрометью бросилась на улицу. Она не сразу отыскала его в бестолково мечущейся толпе, а отыскав, как-то сразу успокоилась, тихо, неслышно подошла со спины, и осторожно, как ребенку, положила руки на плечи.

– Это ты? – Он осклабился, не оборачиваясь. – Поздно спохватилась, Итана. Я уже сказал тебе: я-этого-не-люблю! Поняла? Пошла вон.

– Я поняла, поняла. – Женщина, улыбалась, крепко прижимая его к себе, и шептала ему в ухо: – Я забыла тебе второпях сказать тебе кое-что. Ты быстро ушел. Теперь вот послушай. Мне наплевать, Гирон, что ты любишь, чего не любишь. Расскажешь об этом своей шлюхе-жене, если ей интересно. Запомни: кому спать в моей постели, а кому лучше обойти мой дом стороной, я решаю сама. А вот если ты, мозгляк, хоть одной душе сболтнешь сейчас о том, что видел в моем доме, тебе станет так худо, что ты даже и не успеешь сказать себе: Ай-яй, зачем я только распустил язык?! У меня нету мужа, верно, но есть родня. Ты знаешь, кто. Так что мне все равно, кто из них вывалит в пыль твои потроха…

– Ты что, меня пугаешь? – Мужчина тоже перешел на визгливый шепот.

– И это еще слабо сказано. За тобой столько дел, что если половина всплывет, тебя забьют камнями, как шелудивого осла. Теперь иди и хорошенько выпей, чтоб не так противно было проглотить свой язык…

Она хлопнула мужчину по спине и неторопливо, не оборачиваясь, пошла назад.

Воротившись домой, она вытащила треснувшую деревянную щеколду, замотала засов бечевкой, подергала дверь. Потом в обессиленном оцепенении присела у жаровни, обхватив голову руками. «Он не придет, – говорила она сама себе вслух, – ясно, что не придет. И никому не расскажет. Потому что… А хоть бы и рассказал. Мне-то что. Я вдова? Вдова. Откуда мне знать, чужеземец он или кто? Ну откуда? Пришел, попросил поесть. Я и дала. Праздник же. А он взял и уснул? Самое смешное, – она невесело усмехнулась, – что это истинная правда. – Она отхлебнула из кружки недопитое Тесеем вино. – Кислятина. Однако что же мне теперь с ним делать? А ничего не делать. Надо ложиться спать. Что я и сделаю. И я лягу не куда-нибудь в угол, а на свою постель. Нравится это тебе, любезный чужеземец, или не нравится. Вообще-то, ты дрыхнешь, тебе все равно, женщина рядом с тобой или сырой чурбан. Ничего, все к лучшему».

Она неторопливо разделась, отодвинула подальше чадящую жаровню и легла на спину, раскинула было привычно руки в стороны, однако, наткнулась на лежащего рядом и неохотно сложила их на груди.

«Хотя, может, ты надумаешь проснуться? – бормотала она, глядя в потолок. – Что это за дивная красотка лежит рядом со мной, удивишься ты. Интересно, что ты тогда станешь делать? Все съестное-то в доме ты уже съел. Так что придется тебе попросить чего-нибудь другого. Может, я и не откажу. Ха, такого у меня еще не бывало, чтоб уж совсем ничего и никак. С другой стороны, так оно и должно порядочной вдове». – Она повернула голову и вдруг увидела, что глаза её случайного гостя широко раскрыты.

Женщина смущенно улыбнулась и чуть отстранилась.

– Так ты не спишь? Надо же. А мне показалось… Я иногда говорю сама с собой. Всякий вздор. Не обращай внимания. Одна живу, поговорить не с кем. Я-то думала, ты спишь…

– Не сплю. То есть, я спал, кажется… Тут ведь кто-то был?

– Тут? – Женщина пожала плечами. – Тут никого не было.

– Я слышал, я даже…

– Ах вон ты о чем! Да так, заходил один сосед. Больше не придет.

– Я его уже видел сегодня. У тебя плохие соседи.

– Какие есть. Знаешь, говорят, хорошие соседи бывают на кладбище.

– Понимаешь, я его чуть было не убил сегодня. Так легко это было сделать. Возможно, убил бы, будь он один. Он бы даже не сопротивлялся.

– Ну уж нет, убивать Гирона не за что. Побить как следует – не мешает. А уж убивать… Кто вообще знает, за что убивать можно. Да что мы все про него. Как будто больше не о чем. Я вот думаю…

– Ты знаешь, я ведь так и не узнал, как его зовут.

– Гирон, я же сказала.

– Я не про него

– Про кого тогда?

– Про критянина.

– Про какого критянина. Мы тут все критяне. Ты сам-то откуда?

– Понимаешь, он ведь хотел меня убить. Критянин. И я его хотел. И чуть не убил. Потом спас ему жизнь. Потом – он мне. Вот так. Все хотел спросить. Не спросил.

– И что с того? Узнаешь еще.

– А он меня все расспрашивал. Про Ариадну, про... А я ему говорю: вот выберемся отсюда, посидим, выпьем вина, я тебе все и расскажу… А дальше он... Тот старик в Лабиринте меня потом спрашивает: «Ты тут один?» А я ему говорю: «Нет, со мной один критянин. Он остался около колодца». А сам думаю: вот подойдем сейчас к нему, я и спрошу, как, мол, тебя, парень, зовут. Подошли, а он лежит…

– Послушай, ты что, в самом деле оттуда?

– Откуда?

– Ты что, не понимаешь? Из… Лабиринта?

– Из Лабиринта.

– Оттуда никто не выходил. – Она вдруг приподнялась на локте и глянула на него сверху вниз с прежним страхом и неприязнью. – Никто!

– А я все равно оттуда. И не кричи. Нас ведь семеро было. Семеро! Теперь вот я один. А шестеро остались там, непогребенные. Без... Ты бы видела их! И еще – тот критянин...

– Святая матерь Кибела! И что с ними стало?

– Он сам мне сказал: иди один. Критянин. Я не хотел его бросать, клянусь, не хотел. Я ему говорю: давай я тебе помогу, вместе доберемся, а он мне – иди один, потом вернешься за мной. А сам…Что ты качаешь головой? Думаешь, я его бросил?! Что ты вообще понимаешь?! Я не кричу, с чего ты взяла… Ничего, кое-кто за все уже ответил. Они ведь думали – все просто! То есть – кр-рак! – и все. Эй, ты хоть знаешь, о ком я говорю?

– Нет. – Она затрясла головой. Я вообще не хочу ничего знать ни о каких лабиринтах. Не мое это дело. Хочу поговорить о другом… Тебе ведь надо уйти отсюда и побыстрее, верно я поняла?

– Что, прямо сейчас? Хорошо, я только…

– Нет, – она улыбнулась и удержала его за плечо, слегка прижав к себе. – Не сейчас. Можно завтра рано утром. Только пораньше.

– Хорошо. – Тесей помолчал, повернулся к ней лицом. – А я ведь и в самом деле хотел угнать твою лодку.

– Ух, было бы скверно, если б ты это сделал. Во-первых, без лодки мне не жить. Сама-то я в море не хожу, на ней ходят другие, а мне просто кое-что перепадает с этого. Тем и живу. Во-вторых, что бы ты стал с ней делать? Пропал бы. Значит, так. Утром я отправлю тебя на Дио. Это полдня пути. Кажется, погода будет тихой. Утром будет туман. Как раз то, что надо. А уж оттуда выберешься сам. Ты вообще-то сам откуда?

– Из Афин. Я…

– Из Афин. Не знаю, где это. И вот еще что... – Она придвинулась к нему совсем близко, прижалась, тронула его голым коленом. – Чтобы ты там, в Афинах, лежа, к примеру, в постели с женщиной, не говорил ей: ах, я так и не узнал, как её зовут, не называл меня критянкой, скажу: звать меня Итана. Запомнил? Твоего имени не спрашиваю, надеюсь, никто меня о нем не спросит…

– Итана, – вдруг задохнувшись, пробормотал Тесей и погладил её по лицу. – Итана…

– Вижу, что запомнил. Можно погладить ниже, запомнишь получше. Не здесь. Хочешь, покажу, где?…

Лабиринт исчез. Он перестал существовать. Он вскрылся и лопнул, как застарелая, опостылевшая опухоль. Тесей отчаянно гнал от себя его холодную тень и Лабиринт уходил, изгоняемый прочь этой живой, податливой, беззащитной плотью. И ничего не нужно было, а только лишь рассеяться, исчезнуть хоть на время в этом удивительно теплом и ласковом мире, недоступном для холодного, тошнотворного безумия, стать его частью, защититься и защитить. И когда в дальнем уголке его обессиленного сознания вновь начинали болезненно пульсировать ведущие в проклятое небытие сводчатые коридоры, ступени, слепые ямы и мертвые озера, он снова и снова с обостренной точностью слепца, ощупью находил дорогу к спасению.

Он говорил что-то, не обращаясь ни к кому, ибо слова утратили значение, и не требовали осмысления и ответа, а были лишь разумной частью этого мира. Тепло приходило волнами, снова и снова смывало изнеможение, продлевало то, что вот-вот должно было кончиться. Между ночью и рассветом пролегла маленькая вечность.

Когда же наконец явственно обнажился рубеж этой вечности, Итана в бледном просвете наступающего утра еще раз взглянула на этого светловолосого чужеземца, почти мальчика, с таким забавным, немного гнусавым выговором. Впереди был еще долгий путь до скалистого островка Дио, короткое, сумеречное прощание, но то будет уже другое время, другая жизнь. В той, другой жизни они будут чужими, случайно повстречавшимися людьми, связанными простым, но необходимым делом. Пока же эта жизнь еще не началась. Пока еще можно протянуть руку и погладить его беспокойно вздрагивающему лицу.

Утром, он с трудом вспомнит, кто она, как её зовут, и как он сюда попал. Да, пожалуй, именно так оно и будет. Что говорить, это не слишком приятно, когда мужчина с утра не может вспомнить твое имя. Но уж по крайней мере не хуже, чем когда горький пьяница и овечий вор Гирон может между делом залезть тебе под юбку.

Она до мелочей знает, как все это будет, на этой дороге не бывает поворотов. И не нужно пытаться изменить очевидное. Все к лучшему. К счастью, он никогда не вернется. Потому, что возвращение сделает его чужим. К счастью, её жизнь не будет отягощена бесплодным ожиданием. Все бесплодное вредно. К счастью, о том, что произошло здесь, никто не узнает, Разве что эта жалкая кошма некоторое время сохранит его запах. Да, он был ласков с ней и поистине неутомим. Да, он наговорил много несуразно ласкового. К счастью, ничего такого с нею не бывало и, наверное, не будет никогда. Потому что она, Итана, тут не при чем. Ведь он даже называл её каким-то другим именем, она не успевала разобрать, каким. Ужас, который он пережил и которого она так никогда и не постигнет, требовал отдушины, он её и нашел. К счастью, она никогда не узнает, что такое с ним случилось, с этим мальчиком, потому что от чужих тайн надо держаться подальше.

И все, и довольно с нее. Человек, переждавший палящий зной в тени дерева, вряд ли обернется, уходя, узнать, что это было за дерево. Потому что деревьям нет счета. К счастью, она никогда не позабудет об этом, и этого не надобно ни с кем делить, подлинное счастье должно быть тайным.

Вот и все.

– Эй! – Итана тронула рукой спящего. – Пора. Уже утро…

Мастер (Развязка)

Став разумным существом, человек утратил  способность воспринимать смерть как нечто простое  и необходимое. И никакая религия его этому не научит.

Из записок Дедала Афинского

История подходит к концу. Сильно затянувшаяся история безымянного бродяжки, сдутого когда-то слепым дуновением судьбы с подножия афинского акрополя. Не знаю, когда именно случится развязка, но коли ей суждено вскорости случиться, то почему не здесь? Я решил остановиться, и не с тем, чтобы перевести дух, я устал лихорадочно озираться по сторонам в страхе наткнуться на напряженно-сонный взгляд наемного убийцы. Бегство от развязки стало непереносимей её самой.

Итак, пусть это случится здесь, в маленьком приморском тринакрийском городке Камик. Право же, язык не поворачивается назвать это жидкое скопление кривобоких саманных домиков и сумрачных людей городом, и тем не менее, это – город, более того, у него даже есть свой царь, именно царь, не больше, не меньше. И зовут этого царя Кокалл Многомудрый. Я, между прочим, никогда не мог толком уяснить для себя, что означает слово «мудрый», однако ежели согласиться, что трусливая осторожность, кошачье терпенье, незатейливая хитрость базарного менялы, а также навязчивая склонность с тупо многозначительным видом изрекать азбучные истины и есть мудрость, то государь Кокалл – воистину многомудр. Подданные послушно уверовали, что чахлым благополучием своим они обязаны именно ему, что, впрочем, не предполагает ни любви, ни благодарности, которых государь, однако, с них требует с тяжеловесной капризностью пожилой любовницы.

Кокалл обещал мне, хоть и небескорыстно, поддержку и защиту. Благодарен ему за это обещание, но он – данник царя критского и сдаст меня Миносу, едва сочтет нужным, причем, сдав утром, позабудет к вечеру. Да скорее всего его и спрашивать не станут. Я пообещал построить для него оросительный канал и водопровод подобный тому, что построил в Кносе критском. Только вряд ли у меня останется на это время. Дело, впрочем, сдвинулось: заготовленные впрок дубовые доски уже благополучно разворованы.

Когда выполняешь тайные поручения царей, особенно великих, главное – успеть удрать за день до расплаты. Потому что поручения могут быть всякими, но расплата всегда одна, цари согласны делить тайны лишь с покойниками. Чужая тайна похожа на заразную болезнь, её можно передать другому, избавиться от нее нельзя. Кажется, теперь я понял, отчего в Египте принято падать ниц при виде царя. Люди боятся встретиться взглядом с наместниками богов, и не потому, что они – наместники, а потому что боятся случайно привлечь их внимание. Внимание царей – это почти всегда беда для людей.

Да, когда-то великий царь впрямь боялся, что кто-нибудь разгадает загадку Лабиринта, и если бы я бежал тогда, он бы не успокоился, покуда самолично не узрел мою усеченную голову. Теперь время изменилось, страх давно прошел, вернее, он вошел в плоть и стал уютным и незаметным. Но голова моя ему все равно нужна, таково правило. Он, поди, уже приказал меня убить, но, возможно, даже не справится, исполнено ли его поручение.

Странно, я должен его ненавидеть, а у меня нет к нему ненависти, и даже страха нет. Как-то я поймал себя на том, что воспроизвожу в памяти его рассказы, но при этом слышу собственный голос. И наоборот, размышляя о своей судьбе, я говорю сам с собою голосом царя критского. То ли он настолько овладел моим разумом, то ли я сам заблудился в беспросветном лабиринте его души.

Мне кажется, теперь я смог бы безошибочно определить, когда он говорил правду в своих велеречивых монологах, когда лгал, а когда выдавал желаемое за действительное. Мне казалось тогда, что все это он говорит не столько мне, сколько себе самому. Он убаюкивал, заговаривал, как ворожея, собственную совесть и страх. Этот холодный, безотчетный страх должен был принять осязаемую форму, дабе не свести его с ума, и он принял её. Этим воплощением стал его брат Сарпедон. Мертвец был оживлен. Я ни на мгновение не сомневаюсь, что Сарпедон давно мертв. Он был убит, сражен на месте, едва успев осознать, что его твердыня, город Кидония, пал в одночасье в результате примитивной хитрости. Я это заподозрил с самого начала, после первого же сбивчивого рассказа. Позднее мне сказал об этом человек, который самолично обезглавил корчащегося в агонии законного наследника критского престола и бросил голову под ноги его удачливому брату. Но Миносу для чего-то понадобилось убедить всех, и себя самого в первую очередь, что его брат жив. Не знаю, как другие, сам он поверил в это. Лишь в самом отдаленном, темном уголке его сознания тлеет воспоминание о брошенной когда-то ему под ноги бледно-сизой, перепачканной кровью голове, чудовищном слепке с его собственного лица… Когда это видение возвращается к нему, страх сминает придуманную оболочку, теряет имя и растекается повсюду. В эти мгновения царь критский становится ужасным. Когда-нибудь именно это проклятое видение столкнет его в могилу.

И все же я не могу ни презирать его, ни ненавидеть. С отвращением ловлю себя на том, что, возможно, и сам бы вел себя так же, ибо теперь-то слишком хорошо знаю, что это такое – бегство от незримого врага. В этом бегстве горшечник равен царю.

(Ах, великий царь, что смогу сказать на прощание! Не спрашиваю, счастлив ли ты, ибо хорошо знаю ответ. Не спрашиваю, не жалеешь ли ты о пережитом и содеянном, ибо никто не в силах ответить на этот вопрос. Наверное, самое большие на свете фаталисты – это цари, потому что никто, кроме них не знает, как мало зависит в этом мире от человеческой воли. А была бы моя воля, я бы ставил царями исключительно злых и порочных людей. Ибо люди незлые и совестливые (коим ты был когда-то, великий царь!), очень скоро сходят с ума от той бездны зла, которую они вынуждены совершать. Горе тому, кто искренне садится на трон с благими намерениями. Тебе же могу пожелать лишь покоя...)

Что стало с его матерью, с его первенцем, Астерионом, я не знаю. Могу только догадываться, а точнее верить или не верить тому, что мне сказал один человек.

Этого человека звали Таур. Говорю «звали», как о мертвом, хотя до сих пор не уверен, что он мертв, хоть и видел его труп. Но воскресшему раз отчего не воскреснуть вторично?

Помню, когда я увидал его впервые, мне показалось, что я откуда-то знаю этого человека и, если постараться, непременно вспомню, кто он. Не вспомнил. Тогда не вспомнил. Так вот, однажды этот самый Таур заявился ко мне в каморку (странно, но я порой бывал даже рад его посещениям, хотя от него всегда веяло непредсказуемой, взрывною враждебностью). В тот день он был пропитан вином, как губка, вначале по обыкновению громко и многозначительно бахвалился непонятно чем, намекал на скорые и головокружительные перемены, от которых кое-кому станет очень тошно, угрожал всем, кто встанет на его пути (это и тебя касается, старый крот!), клял кого-то и обещал свести счеты. Потом нес невразумительный вздор о некоей страшной тайне, которую он хранит, потому что на ней – заклятие. Было видно, однако, что его распирает от желания поскорее плюнуть на это заклятие, хоть он и не очень ясно понимал, что оно, это заклятие, собою представляет.

«Ты мне осточертел, приятель, – сказал я ему тогда, – или говори ясней, или поди вон, у меня дел много. Лучше – второе». Говорить с ним в таком тоне было опасно, однако я всерьез решил его раззадорить.

«Если я скажу ясней, у тебя шерсть на заднице встанет дыбом, старый крот», – злобно ответил он мне, собрался уходить, но с полпути вернулся...

В тот вечер он пробыл у меня допоздна, трижды пришлось посылать за вином. Трудно пересказать ту невнятную околесицу, которую он нес вперемежку с руганью, битьем глиняных кружек, намерением пересчитать мне ребра. Приблизительно все это выглядело так:

У царя трое было сыновей, царь стар, кому царем быть? Одного сыночка, Андрогея, зарезали в Афинах, другой, Катрей, – наместник в Гортине, третий, Девкалион, правит Фестом. Покуда Андрогей жив был, все было ясно: он старший, ему и престол наследовать. А как не стало его, так и ясности не стало. Тут бы царю самому прояснить, а он молчит. От такого молчания большая война может приключиться, уж он-то знает. А все молчит. Знаешь, почему? Потому, что еще один сынок есть. Самый старший. Астерион, первенец царский. А? Небось, слышал? Умер, говоришь? А кто его могилу видал? Никто не видал. Царское-то дитя должно быть с честью похоронено, в царской усыпальнице. А раз никто не видал, так значит и нету её, могилы. Запропасть он никуда не мог, значит жив. Живет где-то в стороне и знать не знает, что он – царь законный, куда более законный, чем все эти ублюдки, Девкалион с Катреем. И уж тем более, эта рыжая сучка Ариадна. А может и знает, да помалкивает, покуда время не подошло. А может, и не помалкивает, потому что время как раз и подходит. Царь-то, сам видал, без глотка шагу не ступит. (Ты на меня не таращи глаза, червяк земляной, мне бояться нечего, это меня надо бояться). А может, и не где-то в стороне, а тут, совсем рядом, руку только протяни. Так вот ты и протяни руку, землеройка вшивая, да и полюбуйся на законного престолонаследника. Не похож? Ха-ха! Плохо глядишь! А то, что болтают про чудище-Минотавра, это не совсем даже болтовня, потому что я и есть – Минотавр, даже имя у меня подобающее – Таур! То есть это пока – Таур. Придет время и будет у меня настоящее имя, я его громко скажу, да так громко, что у многих уши полопаются...

Он пробудился рано утром, помятый и хмурый, вина больше не пил. Я уж подумал, что он позабыл о том, что наговорил вечером. Но перед уходом он вдруг глянул на меня с бессмысленной пристальностью и, тяжко ворочая языком, произнес:

– Эй, жук навозный! Самое лучшее тебе – помалкивать о том, что от меня услыхал. Не потому, что я чего-то боюсь. Мне ничего не будет. А тебе, будешь болтать, могут укоротить кишки. И вот что еще: возможно, ты мне скоро понадобишься…

С тех пор я видел всего несколько раз, мельком. Ну и в то страшное утро (кажется, все же это было утро) – с копьем выше ключиц. Храни судьба от того, чтоб еще раз испытать то, что испытал тогда. Судорожная вспышка агонии, исказив черты лица, вдруг чудовищным образом прояснила их. Мрак, оставшись мраком, обрел на мгновение ясные очертания. То, что представлялось глумливым бредом перепившегося безумца, оказалось омерзительной в своем неправдоподобии правдой. Лицо Таура осталось прежним, и вместе с тем последняя, окаменевшая гримаса непостижимым образом уподобила его лику Царя критского… Астерион, безвестно сгинувший первенец царицы Пасифайи, тот, чье имя было уже претензией на критский престол. Остался жив то ли по недоразумению, то ли, верней всего, по какому-то изощренному умыслу великого царя. Остался жив втайне от матери. Воистину, это и был Минотавр, исковерканное исчадие страха, ненависти и гордыни.

Тот мальчишка афинянин едва ли не со слезами на глазах уверял меня, что Таур уже раз был убит прямо на его глазах ударом копья в печень. Я не спорил, хотя на теле Таура не было никаких других ран. Не спорил, потому что давно ни с кем не спорю. Что это, ошибка, галлюцинация или непостижимый зигзаг вырвавшегося из-под моей власти Лабиринта? Могу ли я и сейчас сказать, что Таур мертв, что не бродит он по сей день, невредимый, по бесчисленным кольцам Лабиринта, хоть я своими руками похоронил его, замуровал тело в одной из ниш в Третьем поясе?.. Не знаю и, благодаренье богам, не узнаю никогда.

Я создал действительно удивительное творение, обманул пространство, стиснув его в тугую спираль, напугал людей и позабавил богов. Создал некое подобие хаоса, хотя на самом деле хаос человеку недоступен. Хаос – удел богов, человек же всегда творит закономерность, жалкую, путанную, но – закономерность.

Я забыл одно: придумать так, чтобы его можно было бы при желании быстро и безболезненно уничтожить. Потому что никто не может быть уверен, что сотворенное им – сотворено во благо. Удивительно, но любое хитроумное творение со временем начинает служить злу. Хотя ничего удивительного в том нет, пожалуй, проклятый царь был прав, когда говорил: зло не сражается с добром, ибо то, что принято называть добром, – есть лишь отсутствие зла, с пустотою не сражаются.

Ясно одно: мне не разделить судьбу безымянных творцов египетских некрополисов. Ледяной сквознячок вечности меня не потревожит. Петептах, мой многолетний, незримый собеседник, чью мятущуюся душу я тревожил бесконечными вопросами, спорами, жалобами, насмешками и проклятиями, все-таки так и останется для недосягаемым, хотя еще недавно мне казалось, что я смогу-таки обойти его.

Да и творение мое, полагаю, просуществует еще с десяток лет, не более. Его разрушат либо люди, либо, что верней всего, сама земля. В последние два года я все чаще слышал глухие толчки земного чрева.

Правда, еще несколько десятков дней меня удерживала от бегства навязчивая мысль – карлик Дада. В смерти царицы он мог быть не только исполнителем. Ведь даже царь Минос так и не смог, хоть и хотел того, избавиться от парализующего страха перед этим банально озлобленным, порочным уродцем. Рабская преданность соседствует с убийством. Нет упоительней мести, чем месть былому кумиру. Безумная фантазия и детородная немощь порождает чудовище.

Возможно, когда-то он и впрямь недурно владел оружием, но обжорство, пьянство и самодовольство давно сделали свое. Кроме того, карлики быстро стареют. Однако на царя он по сей день имеет неистребимое влияние и, похоже, успел крепко взять его в свои сухонькие, ручонки. Мне плевать на царя, но этот трусливый гаденыш опасен для Ариадны... Беда в том, что я уже ничем не мог ей помочь. Я не раз имел неосторожность выказать Даде не только неуважение, но и отсутствие боязни. В Лабиринте он не появляется, а искать его во дворце – не в моих силах. Так что, Ариадна, девочка моя, кристаллик мой, храни тебя судьба! И ежели впрямь дано тебе продлить мой род, то сохрани наше дитя от того, чтобы оно повторило мою судьбу.

Что же до Тесея, то, признаюсь, меня интересовала его судьба. Когда я ушел из Лабиринта, я легко узнал, как сложился его обратный путь, благо сделать это было несложно. В Геланее, восточном пригороде Кноса, сразу несколько человек мне сообщили о странном незнакомце, что весь вечер слонялся по улице, потом притулился у некоей молодой вдовицы, которая и перевезла его с утра на прибрежный островок Дия. Видимо, меня приняли за осведомителя, только так можно объяснить горячее сочувствие добрых горожан и стремление помочь. Особенно усердствовал один темный тип. Он подробно описал того незнакомца, показал дом вдовицы, трижды называл для чего-то свое имя, но я не силился его запомнить, потому и не запомнил. Он слишком густо сочился желанием помочь, настолько, что чуть не отказался от вознаграждения. Он действительно помог, и поскольку был движим не столь корыстью, сколь злобой, был искренен в своем желании.

Вдовицу я застал дома. Без обиняков обратившись к ней по имени, я сказал: «Итана, мне нужно покинуть Крит. Иначе дела мои плохи». Странно, я сказал чистую правду, мне действительно нужно было покинуть Крит, и дела мои в самом деле были плохи, но чувствовал я себя так, словно лгу.

Как и следовало ожидать, она отказалась, ничуть, однако, не переменившись в лице. Потом предложила убраться подальше. Это уверило в том, что я на верном пути.

«Итана, – сказал я ей, – несколько дней назад ты помогла одному афинянину. Я знаю. Понимаешь, мы были там вместе. Просто он ушел оттуда раньше, это я помог ему выбраться. Теперь помощь нужна мне».

К счастью, у меня хватило ума не предлагать ей плату. Она сказала, что понятия не имеет, о чем и о ком я говорю, что я, наверное, что-то путаю, но ежели мне впрямь так уж надобно, так она, пожалуй, переправит меня на Дию, вот только погода наладится...

Два дня я безвылазно прожил в её доме, шел проливной дождь и над морем висел туман. Когда я вновь завел разговор о Тесее, она по-прежнему сделала вид, что не понимает, о чем я говорю. Похоже, этот парень произвел на нее впечатление. Иначе и быть не могло. А Итана – из тех женщин, которым нужна сокровенная тайна, она её обрела и уж теперь не выдаст даже под пыткой. Удивительно, но мысль о том, что у меня могут быть дурные намерения, ей просто не приходила в голову.

Когда я говорил ей о нем, она, трогательно пытаясь придать лицу выражение равнодушия и непонимания, с напряженной жадностью впитывала каждое слово. Боялась случайно перебить. И наверняка каждому моему слову находилось местечко в её памяти.

Упоминание об Ариадне ничуть не омрачило её восторга. Скорее наоборот. Здесь не было места ревности. Ревнуют мужей, сожителей, любовников, тех, кто всегда рядом, под боком, и кого просто боязно потерять из банального страха перед одиночеством...

А ведь я даже не представлял, насколько был прав, когда советовал Тесею обращаться за помощью не к мужчинам, а к женщинам. Просто когда женщины видят человека, за которым гонятся, у них понятное в общем-то желание подставить ему подножку и повергнуть в пыль под ноги преследователей возникает реже, чем у мужчин.

Когда мы добрались к вечеру до островка Дия, я сказал ей:

«Итана, хочешь, поедем со мной?»

«Куда, в Афины?» – спросила она с улыбкой.

«Нет. В Афины мне тоже нельзя. Как-то уж так получается, что никуда мне нельзя... Ну хоть куда-нибудь. Глядишь, найдется такое место, куда и мне можно. Мы могли бы...».

(Что – могли бы? Странно, но даже самый печальный опыт не может отучить от надежды, что возможно как-то обмануть судьбу.)

... А она ведь почти согласилась! К счастью для нее, этого не произошло. Не знаю, что её остановило, будем считать, что судьба. Пусть уж доживает свой век в сумрачной Геланее, это лучше, чем, столь же сумрачный, но к тому же смертельно опасный для нее Камик. Да и мне так проще. На прощание сказал ей: Итана, будь осторожна. Сказал без особого смысла, в наше время она звучит примерно как «до встречи». Лишь потом, когда её темный силуэт скрылся в дымке, понял, что ей в самом деле надобно быть осторожной, а лучшее всего – перебраться из Геланеи куда-нибудь подалее.

* * *

Так почему же именно Камик? Да просто потому, что именно туда отбывало первое же судно, отходившее от Дии.

Мне показалось тогда, что Камик – это где-то бесконечно далеко, в ином, несхожем мире, где и не слыхивали ни о каком Крите, царе Миносе, Лабиринте, где все заняты делами куда более полезными и понятными. Да и название показалось забавным – Ка-мик! Потом лишь узнал, что городишке всего лет тридцать от роду, все жители – старожилы, в основном все с Крита и Кефалении. Мир оказался до затхлости тесным.

Что касается Египта, то старые знакомые мои наверняка уже успели умереть, окунаться же вновь, без провожатого в этот раскаленный человеческий улей было выше моих сил.

Примерно раз в два дня ко мне приходит женщина. Она прибирается, готовит, порой ложится со мной в постель, причем столь же деловито и молчаливо, как метет пол или потрошит рыбу. Недавно узнал, что тот улыбчивый и слабоумный паралитик из соседнего дома, которого раз в день выносят на улицу, словно на обозрение – её муж. Я давно уже ничего не плачу этой женщине, и не из скаредности, просто она не просит. Я же по-своему привязан к ней, ибо она неглупа, расторопна, опрятна и даже по-своему привлекательна. И еще... она повадкой и голосом очень отдаленно напоминает ту женщину из афинского предместья... её не было уже дня четыре, возможно, она больше и не появится. Хотелось бы, чтобы это было так. Если же появится, придется от нее как-то отделываться, хотя, признаться, я к ней привык. Но стоит ли подвергать опасности это в сущности доброе существо?

В каждодневном ожидании собственной развязки я во всех деталях нарисовал её сам для себя. Я уже точно знаю, как именно она произойдет. Это случится днем и их будет трое. Люди будут опытные, но по какой-то причине что-то у них не заладится с самого начала, что-то произойдет непредвиденное, кто-то их спугнет. Они войдут, нервно переглядываясь начнут задавать нелепые вопросы, выдавая себя за случайных прохожих и полагая, что я, старый дурак, не пойму, что им в самом деле надобно. И вот тут у меня появится шанс. Не выжить, нет. Появится шанс – бочком, ненатурально улыбаясь, добраться до того места, где у меня запрятано оружие – тщательно, любовно отточенный кинжал. Появится шанс поразить наконец своего главного врага...

А дальше они начнут торопиться, нервничать, пререкаться, мешать друг другу, все будет происходить долго, шумно, одышливо и грязно, у них не будет время даже меня добить... Странно, но преступник всегда боится, даже если убежден в безнаказанности.

Меня, по-младенчески скорченного, оставят лежать на полу равнодушно присушиваться к соседским перебранкам, с сознанием того, что эта крикливая ругань и есть тот последней дар, что мне уготовил мир. И покуда моя плоть будет тщетно пытаться исторгнуть из себя вползающий холодок смерти, я стану торопливо, с цепенеющей улыбкой разматывать клубок пройденных лет, скользить по пыльному лабиринту, у одного конца которого – сивушное дыхание убийц, а у другого – бледно колышущийся силуэт моей матери, глядящей на меня из-под руки и называющей меня по имени, которое я сам уже буду не в силах вспомнить.

Эпилог

Тесей благополучно покинул Кнос, провел несколько дней в рыбацкой деревне на островке Дия, перебрался на остров Наксос. Потом его следы надолго затерялись. Доподлинно известно то, что побывал он в нескольких войнах, в Афины вернулся лишь много лет спустя, рано постаревший, обрюзгший, обремененный большой семьей. О том, что случилось много лет назад на Крите, рассказывал вроде бы охотно, однако всякий раз по-разному, не любил, когда его перебивали и задавали вопросы. Иногда выходило, что из Лабиринта он вышел сам, иногда, что его вывела Ариадна, царева дочь. Особенная путаница выходила с Минотавром. Трудно понять было из его сбивчивых, хмельных рассказов, был он вообще, Минотавр этот, или не было его вовсе.

Про Ариадну вспоминать не любил, а если и рассказывал, то столь же путано: иногда получалось, что она его спасла, иногда, что, наоборот, едва не сгубила, порой говорил, что он хотел было взять её с собой, да передумал, а порой, что она сама его оставила.

В особенности не любил он вспоминать про тех шестерых, с которыми вместе отправился тогда на Крит к царю Миносу. Когда его спрашивали люди посторонние, мрачнел и бранился, когда же просили рассказать родственники тех шестерых, говорил, что пали они в бою, как настоящие мужчины, как герои... И всегда при этом повторял: «Хотя, говоря по правде, нет на свете героев, истинно сказано!»

Ариадна вскоре после бегства Тесея и Дедала родила дочь, была спешно выдана замуж. Через год после замужества странною смертью умер её отец, Царь Критский Минос, начались мятежи и междоусобица, в которой сгинул её муж, никто не помнит, как и звали-то его. Кончилось все тем ужасным землетрясением, что начисто разрушило Кнос.

Ариадне удалось тогда спастись, но что с нею стало, доподлинно не известно. Ходили слухи, что видели похожую на нее храмовую танцовщицу на Родосе, статную, рыжеволосую критянку, себя именовала Эранной, говорила, что, мол, царского рода. Мужа себе так и не нашла, заносчива была и насмешлива, да и на храмовых танцовщицах редко кто женился. Жила в бедности с глухонемой девочкой, однако не нищенствовала. Говорят, хранились у нее в доме дорогие украшения, но мало, кто их видел. Любовники у нее случались, но нечасто и не надолго. Был один, критянин, как и она. Все уговаривал её воротиться на Крит, говорил, что смута там улеглась. Почти уговорил, да нет, вернулась, прямо с корабельной палубы сбежала вместе с дочерью...

Царь Минос умер, как уже было сказано, странной смертью. Отчего странною? Нашли его мертвым в одном из залов Лабиринта. И хоть не было на теле ни единой царапины, и одежда на нем была нетронута, но на лице был такой черный ужас, что ни у кого бы, кто его видел тогда, не повернулся б язык сказать, что, мол, своей смертью умер. Да и что это такое, своя смерть?

Зодчий Дедал так и кончил свою жизнь в Камике. Года он там не прожил, как нашли его мертвым в доме. История с ним приключилась вот какая. Пришли в Камик со стороны гавани трое незнакомцев, двое мужчин и ребенок. Спрашивали, нет ли здесь человека с Крита. Им и показали тот дом, никому ничего дурного в голову не пришло, кто ж на дурные дела ходит с детьми. Те трое дня два ходили вокруг его дома. Тогда, конечно, заподозрили неладное: раз пришли, что ж не заходят, а все ходят вокруг? Хотели предупредить, да как-то не собрались. А на третий день, утром эти трое вошли в дом. Шум там был изрядный. Когда все же решили посмотреть, что ж там такое происходит, выбежали из дома двое мужчин, ребенка держали на руках, и – бегом к гавани. Зашли в дом, Дедал – на полу весь в крови. К вечеру умер. Но жизнь свою, похоже, продал дорого. В комнате все было вверх дном, посуда перебита, лавки переломаны, кровь на стенах. Много крови.

Кинулись ловить тех, кто его убил. Нашли в гавани, они уже там готовили лодку. Причем, двое их уже было, без ребенка. Одного схватили и там же забили кольями до смерти. Другой успел вырваться, прыгнуть в лодку, уплыть, догонять его не стали. А ребенка нашли неподалеку, под мостом, мертвым. Да и не ребенок это был, как оказалось, а карлик. Голова проломлена, в боку рана от ножа. Дедал и впрямь жизнь дорого продал.

Все Дедалово имущество забрала соседка. Сказала, что был он ей все равно как муж. Не постыдилась ведь при живом муже этакое сказать! Главное, имущество-то – всего ничего. Кухонная утварь, одежда да свитки папирусов. Много свитков. В Камике-то никто знать не знал, что оно такое, эти папирусы, и для чего пригодны. Решили, что простая забава – рисуночки, значочки. Нашли знающего человека из Сиракуз, он растолковал, что значочки эти – никакая не забава, а египетское письмо. А от них простому человеку лучше держаться подальше. Сказал, что за этими самыми значочками, видать, и охотились убийцы, да спугнули их, потому и не взяли. Но, говорит, они непременно за ними вернутся, потому что один из этих папирусов – из царского хранилища. А убийцы не вернуться, так порча от этих папирусов может выйти, или еще какое несчастье. Соседка со страха и отдала ему все эти папирусы. После жалела, что за так.

Много разговоров ходило про Таура. Кто-то говорил, что Таур на самом деле – Астерион, старший сын царицы Пасифайи, тот, что исчез вскоре после рождения. Другие, что, мол, это никто иной, как Сарпедон, законный наследник престола, воротившийся из Трои Геллеспонтской, чтобы свести счеты с братом. Ну а третьи, что был он просто проходимец и колдун, коих во Фригийских степях не счесть. И хоть живым Таура с той поры никто не видел, многие наперебой утверждали, что и ныне бродит он по Лабиринту, и лучше десять раз заживо сгореть, чем один раз к нему в руки попасть. Так говорили, покуда не рухнул проклятый Лабиринт и только пыль от него поднялась. Одна пыль...

И еще. Вскоре после того, как ушел из Кноса Дедал, пропала женщина по имени Итана. Что с нею стало, никто не знает. В доме пусто, лодки её тоже на месте нет. Так и не нашли. Да никто, по правде говоря, её и не искал. Ну пропала, что с того? Мало разве нынче людей пропадает?

 


Рецензии