День Второй. ч. 2. 11

********
В аэропорту он выглядит так, будто вернулся из отпуска, а не из изгнания. И потом, вновь увидев Москву, нас, в нем ничего не всколыхнулось. Беспристрастен и горд.
Назавтра он уже, как ни в чем не бывало, сидит за своим столиком с лампой, и мы с неизъяснимым наслаждением слушаем его монологи «про все на свете». И не верим своему счастью. А он, кажется, не видит разницы между стенами родного театра и парижского. Его поза вальяжна, тон чуть снисходителен, насмешлив. Разлука длинной в несколько лет, пережитые нами драмы, не волнуют его. Он побывал в ином измерении, его сознание подверглось обновлению. Мы еще не ведаем, чем это грозит. МЫ плаваем в ощущении чуда, которое свершилось вопреки Злу.
– Ну, страшно было без меня? Запугали вас тут «Вишневым садом»?
– Вы не любите Чехова, Андрей Ильич?! – разыгрывает Глеб несказанное изумление.
– Уважаю. Но его у нас заездили, опошлили, каждый театр считает своим долгом поставить. А от Чехова там давно и нет ничего.
– Вот вы бы поставили, – дразнит Глеб.
– Не хочу повторяться. Мне интересно то, что у нас почти никто не ставит. – И неожиданно выдает: – Володя, говорят, из тебя получился неплохой Лопахин?
–Не знаю, – скромничает Егоров, – может и так.
– А Женю очень хвалят за Астрова.
– Это из другой пьесы, Андрей Ильич.
– Видали, умника? – забавляется Любавин.
Всеобщий смех.
– Но доктор из тебя бы, тем не менее, вышел хороший.
–Почему? Из-за того, что у меня мама врач? – спрашиваю я.
– А, балагур, невозможно с тобой серьезно разговаривать! – И поражает меня наповал: – Ты интеллигент!
– Как Чехов? – острю я.
– Ну, где-то в чем-то, – подтверждает он. – Хотя и немного по-другому.
– Это как же? – любопытствую я.
– Все, твоей персоной потом займемся. Давайте работать! Заболтались что-то.
Я искоса гляжу на часы.
– Ничего не меняется в этом мире! И Евгений опять на часы глядит! Спешишь, Женечка?
– Пока нет, Андрей Ильич.
– А что тогда?
– Машину жду.
– Да-да, я помню! Персональный шофер!
Следует подхалимский смех труппы.
– Машина с радио, Андрей Ильич, – объясняю я.
– Ясно, ясно. Опять художественное чтение, – гримасничает он. Мои чтецкие успехи его все также нервируют. Действительно, ничего не меняется.
– Что читаешь-то?
– Сейчас Хармса.
– Хармс – это хорошо. Я бы его поставил, – и он на минуту задумывается.
Думает он не о Хармсе, и не о возможном переносе его на сцену, как можно было решить из его слов. Скорее всего, он окидывал памятью все, что свершил в этом театре за годы его существования.
Понятно, что сегодняшний разговор будет повторяться до тех пор, пока новый спектакль не сложиться в его голове, и тогда начнется настоящая работа, без напрасной траты времени.
Машина пришла, и Любавин щедро отпускает не только меня, но и всех, до вечернего спектакля.
По непривычно тихим коридорам я захожу в свою любимую аппаратную, небольшую комнату, где едва помещается стол и микрофон. Сажусь на высокий стул, ибо стоя хорошо читать только стихи.
– Готовы? – спрашивает меня звукооператор.
Я киваю.
Он нажимает на огромном пульте какие-то кнопки, я надеваю наушники…
Текст не отвлекает меня, и я перебираю в голове дела, которые мне надо успеть сделать до вечера, а после спектакля у меня поэзия – читаю стихи в крохотном зальчике подмосковного Дома Культуры.
… – Девушки симпатичные среди зрителей, – съехидничала сегодня утром Анжела.
– Не без этого, – дразню ее.
– Ты как миссионер, – определяет теща. – Повышаешь культурный уровень аборигенов. Сеешь разумное, доброе, вечное.
– Это Макаренко сеял, – поправляет Анжела.
– Сомнительно, – заявляет теща, и добавляет: – Женечка, у тебя и «вечнее», и добрее!
– Несомненно, – соглашаюсь я. – Ладно, я в магазин. Елизавета Аркадьевна, вы, как всегда, у телефона.
– Хорошо, Женечка!
– Ты поздно от «некультурных» зрителей вернешься? – Анжела прыгает на одной ноге, застегивая сапог.
– Ты сядь, неудобно же. Поздно, поздно, после двенадцати. Чмокаю ее в щеку и бегу вниз по лестнице.
В универсаме толкучка, но я ловко пробираюсь в подсобное помещение и стучу в дверь с табличкой «заведующий».
– Войдите!
– Здравствуйте, Томаз Григорьевич!
– Здравствуй, дорогой, – с неподдельным радушием встречает меня Томаз. – Как всегда спешишь?
– Как всегда, – вздыхаю я.
Он берет сумки и зовет:
– Ирочка!
Появляется Ирочка, дама неопределенного возраста, едва кивает мне.
– Мясо, рыба, колбаса, все, как ты знаешь, – говорит ей Томаз, протягивая мои сетки.
Ирочка снова кивает и исчезает.
Тем временем, я бегу в торговый зал и нагружаюсь молоком, маслом, сметаной, творогом, хлебом, и прочими мелочами.
Возвращаюсь, и Ирочка передает мне груженные до верха сумки.
Благодарю Томаза.
– Не за что, дорогой! Для тебя – все, что угодно.
– Спасибо!
– Три билета сделаешь на двадцать третье?
– Сделаю, Томаз Григорьевич, о чем речь?
Дома передаю сумки теще. Она протягивает список звонков. Всем перезваниваю, всем обещаю билеты.
– Женя, – с нотками трагизма в голосе кричит из кухни теща.
– Что, Елизавета Аркадьевна?
– Ты масло не то взял! Надо в синей обертке, а ты в желтой.
– Какая разница?
– Там жирность другая. Алисочка такое не ест.
– Жирность – ерунда, а Алисочка и так ничего не ест.
– Не скажи, вот вчера на ужин котлетку с пюре съела.
– Неужели? Это их, наверное, в садике не кормили.
– Нет, это оттого, что перед твоими котлетами никто не может устоять!
Мы смеемся, хотя котлеты у меня и в самом деле получаются высший класс.
… –Запись окончена, – слышу я в наушниках голос редактора. Выхожу, раскланиваюсь, принимаю порцию комплементов.
В театре успеваю забежать в буфет.
– Я присяду? – спрашивает кто-то.
Поднимаю глаза: Любавин.
– Ну, конечно, – отодвигаю я второй стул.
– Давненько я здесь не был, – вздыхает он.
– Да уж! – с чувством соглашаюсь я.
Безо всякого перехода и подготовки он говорит:
– Ты один принимаешь таким, каков я есть. Спасибо тебе. Я тебе скажу, что среди всех, – он обвел глазами буфет, подразумевая театр, – я по-настоящему доверяю только тебе.
От его признания я сильно растеряюсь. Невозмутимость дала сбой? Как говорила героиня в кинофильме «выдержка погорела». Я не нахожу, что ответить, просто смотрю на него.
– Андрей Ильич… – только и могу произнести.
– Погоди, я вот для чего тебе все это говорю. Все ли рады моему возвращению, как ты считаешь?
Такой поворот еще больше сбивает меня с толку.
– Ну, что же ты молчишь?
– А чего вы ждете, чтоб я сказал, Андрей Ильич?
– Ну вот, – с обидой протянул он, – я ему тут душу открываю, а он в бутылку лезет!
– Да погодите вы, никуда я не лезу. Просто с чего вдруг такие мысли?!
– Ты идеалист, Женечка, ты привык в людях только хорошее видеть. Вот недаром я тебе тогда к Воланду, еще и Иешуа дал играть. Ты как он: «все люди добрые, злых людей нет на свете».
– Нет, Андрей Ильич, не все так, как вы говорите. Я-то отлично знаю, что злые люди есть, и их немало.
– Тогда ответь на мой вопрос.
– Андрей Ильич, вы не представляете, как мы хотели, чтобы вы вернулись. И, уверяю вас, если есть те, кто не хотел, они врут. Все этому рады! И оставьте эти мысли, прошу вас.
– Не могу, Евгений, не могу. Что-то изменилось в этом театре, пока меня не было. Словно эта вынужденная пауза заставила людей по-иному взглянуть на вещи.
– Не понимаю, Андрей Ильич, как вы успели это обнаружить?
– Успел. Может, потому, что у меня самого взгляд изменился. Точно тебе говорю, не будет так, как было.
Видимо это сильно тревожило его, раз он решил поделиться со мной. Как он сказал, я был тем, кому он полностью доверял в нашем театре. Лестно конечно, но теперь и я буду ходить под давлением его опасений и предчувствий.
В момент разговора, от внезапности самой темы, я не мог, как следует сосредоточиться, обдумать и проанализировать его слова. В конце концов, это были всего лишь капризы интуиции, или еще что-то, чего я пока не понимал. Но он кожей чувствовал этот созданный им театр, и значит, любые колебания воздуха не проходят для него незамеченными.
– Но что, что, по-вашему, изменилось, пока вас не было? – допытывался я.
– Как я уже сказал, ты принимаешь меня таким, каков я есть. Ты миришься с моими недостатками, ты, наконец, прощаешь меня. Но есть те, кто никогда этого не делал! Для кого я – кость в горле. Они не разумеют, что без диктатуры режиссера – нет театра.
«Вот о чем вы размышляли долгими зимними вечерами в Париже?», хотелось мне пошутить. Но он был настроен слишком серьезно, и я не рискнул.
– Я вижу, ты мне не очень веришь? Думаешь, тронулся старик?
– Андрей Ильич! Что вы, в самом деле?!
– Не обижайся, погоди. Ты веришь или нет?
– Мне страшно верить вам.
– Понимаю.
Он еще несколько минут смотрел на меня, потом поднялся, но прежде нагнулся ко мне и прошептал:
– Разумеется, все это между нами.
Он ушел, а я, разглядывая кофейную гущу на дне чашки, неожиданно подумал, что он сказал мне не то, что хотел.


Рецензии