Тишина

Хвост жил своей, отдельной жизнью. Кончик подёргивался взмахами, нервно подрагивал – он словно дразнил, выманивал из норки – мышонка. Глупого маленького мышонка. Выходи, выходи. Мы поиграем с тобой в игру. Какой весёлый хвостик, какой дружелюбный.
Сам хвост, большая его часть, оставался при этом почти неподвижен. Кошки это умеют. Наша кошка умеет спать с одним открытым глазом: спит, а глаз начеку! Глазок-смотрок. Мало ли чего. Вдруг наскочат, а мы спим. А мы не спим.
Отлежав время, кошка начинала ползти дальше. Ноги не держали кошку, ноги – кости да кожа, впору богомолу – боевому кузнецу, а живот несоразмерный: не живот, брюхо. Два соска синие, её кастрировали когда, неаккуратно сделали и два соска остались. Котят не было у нас, хотя кот бывал. Хороший кот. Тоже умер, давно. Его лечили, долго лечили. Сделали операцию, после операции он и умер: доктор предупреждал...
Преодолев, со скрипом, со скрежетом когтей по линолеуму, небольшое пространство перед собой, она снова ложилась. Задняя нога упиралась, пытаясь поднять туловище – надо, надо ползти! Но сил не было. Кошка лежала, не двигаясь, собирая то, что ещё оставалось в её теле от прежней кошки, молодой и бойкой, прыгучей и по временам драчливой, то, что ещё было кошкой.
Она ничего не кушала, ни корм свой, ни мясо, которое бабка, разорившись, купила специально для неё, ни даже овсяную жиденькую кашку на блюдечке. И не пила воды. Но в туалет ходила исправно, в лоток, не куда-нибудь,  – а это значит, голова работает, соображение есть.
Всё это был теперь только вопрос времени.
Впервые вижу, как они умирают, подумал Сам. До этого, то на работе был в это время, то как-то отвлекался на другие дела. Сейчас он поймал себя на том, что замечает подробности, как если бы он намеревался затем описать это, скажем, в рассказе. Поймав себя, он расстроился почему-то, даже застеснялся. Толстой тоже нашёлся. Кошка – князь Андрей. Ещё казалось иногда, и не так уж редко, что наоборот: не пишет – читает он всё как по писаному, разбирая слова, если неровно сказаны, а то и подбирая свои – они ближе, свои.
Лучше бы лечили животинку, отнесли к доктору. Может, она бы и выправилась. А так, что же сидеть, ждать у моря погоды. Ну так что, кот. То кот, а то кошка. Доктор тут не помощник. Болезнь кошки называется старость, а от этого нет лекарства. Только намучаем её. И деньги на ветер. Приём пятьсот рублей! А деньги где? Корова языком слизала. Девятьсот рублей, вот, девять замызганных сотенных. На эту сумму как-то нужно прожить шесть дней.
Кошка опять поползла за своим мышонком, однообразно, скучно царапая когтями по линолеуму. Она обходила комнату по кругу, снова и снова повторяя уже однажды проделанный маршрут. Жизнь есть движение, движение к смерти, подумал он по своей дурной привычке думать не к месту. Хоть бы она водичку пила, а так что же...
За окном, он уже приметил это краем глаза, теперь же и весь развернулся и смотрел, махалась туда и сюда обезумевшая птица, как будто и не сама, как будто на палку вздета длинную и кто-то машет палкой – вверх, вниз, справа налево. А так посмотреть – и не птица это, а рука. А снова посмотреть, безучастно, и снова птица. Мотается, не остановится никак, мается безумный маятник.
Подробности подобрав, он встал с места, на котором осталась после него вмятина в кровати, погладил безучастную кошку по острокаменной спине, вышел и плотно прикрыл дверь за собой.
Там стояла и ждала Сама. Лицо испуганное, глаза – один на Кавказ, другой на Медвежку:
– Ну? Что она?
– Живая, – коротко отвечал он.
Чтобы не затевать долгие басни, Сам сразу прошёл в свою комнату. Входить в комнату следовало с осторожностью, не зацепив – рукой, ногой ли – один из книжных бакабов. Настоящих бакабов было четыре, а у него три. Один ещё маленький, растущий. Другой дотянулся до плеча, вровень с плечом стоял сразу налево от порога. И третий высотой с небольшой человеческий рост. Книга, однажды попадая в бакаб, в древесный "костёр", уже там и оставалась, если не было острой нужды снова брать её в руки. Разбирать бакабы дело сложное. И небезопасное: а ну как рухнет это дело на голову... Вот как уронишь себе на голову, так запоёшь Лазаря! До смерти не убьёт, а беспорядку наделаешь.
В доме был неуют. Неуют бывает везде, где люди обитают по одному уставу: казарма, барак, общежитие, школа. Всё вроде на своём месте, порядок и чистота. А уюта нет. Вот и здесь то же самое. Не хватает фортепиано "Красный Октябрь". Этого маузера в деревянном футляре, под который революционные матросы и матроски, не в лад поднимая ноги в белых гольфах, маршировали по кругу в детском саду на седьмое ноября, под умильными взглядами родителей. Непроспанная воспитательница музицирует по клавишам: "Утро красит нежным светом... вся Советская земля..."
Звучит прелестно.
Уют создаётся беспорядком, любым, только не книжным. Книга... листочек положи кленовый между страниц, зимой любуйся – багрянец! Сентябрь в январе не встретишь, и не мечтай.
– Может, супчику ей сварить? – спросила Сама, когда Сам вышел одетый и готовый. Он теперь одевался в комнате. – Жиденького?
– Свари. Хотя, ей уже... ну свари, свари.
Сам подправил немного ухо перед зеркалом, чтобы ухо не так подмаргивало. У него подмаргивало одно ухо, болел зуб слева внизу, в животе наступало гнетущее самодвижение и волосы выпали с левой стороны. Но поскольку он натянул кепку, то и выпадение осталось незамеченным. Как и всё остальное.
– Побрился бы, в люди идёшь.
Сама следила момент выхода за порог. Так в войсках старшина проверяет молодого бойца перед увольнением из расположения части.
– Вчера брился. Каждый день, что ли? Обойдусь. Не на свадьбу.
– А тебе пельменей сварить? "Малышок" я купила! Хорошие пельмени.
– Свари. Полжизни за твои пельмени. Покушаю с удовольствием...
Пельмени были первое блюдо, которое Сама освоила после свадьбы. В детском доме их не учили готовить. Пельмени были самое простое из возможного. Жевал недоваренную требуху в сыром тесте, смеющимся глазом манил: ах, пельмени... полжизни за пельмени...
Так они и остались в семейной книге, листочком. "Сам пельмени любит. Бывает, ночь-полночь, ему не час, не время – мать, давай пельмени..." Это было не совсем так, даже совсем не так. Но погордиться перед соседками... было особо и нечем.
Гордость семьи – дети. Детей им не дал Бог. И знал, знал Сам – почему, за что... Знал за собой такое, что лучше бы и вправду мельничный жёрнов на шею, заранее, да – в омут, с головой, чем это. Она не верила:
– Ты накручиваешь на себя...
– Я – знаю. И давай, не будем больше об этом. Моя вина. Я отвечу.
– Накручивает, накручивает чего-то...
И было, было у них раз. Когда он пил, гулял, когда трещало плохо взявшееся семейное здание. Раз, не решаясь топором положить конец его пьянству безобразному – не поднялась рука – она схватилась на чердак, с бельевой верёвкой в руке: там перекладины крепкие, выдержат...
Он, разобранный, бессмысленный, сопел на кровати, и не понимал и не знал, что делается. Когда кто-то во сне, тёмен ликом не нашего письма, глаза узкие, восточные, наклонился и тронул перстом, тонким и длинным, как свеча, вот тут – где у человека должен быть крест:
– Спишь?
Что-то услышалось, – что? – вскочил, запинаясь, побежал вверх, там лестница в два пролёта, и успел, перехватил – вырвал верёвку из рук. Вот тогда, в тот глухой ночной час, под громогласное воркование разбуженных голубей чердачных, и открылся он ей – весь, как есть, всё поведал, чего ни до, ни после не говорил ни ей, ни другим... Долго сидели они там, он в семейных трусах, она в ночной рубашке, не чувствуя холода, вспоминая всё и не находя во всём – ничего, достойного трезвой и честной мысли.
Больше никогда к этому не возвращались.
А стал ходить к Николаю. Святитель смотрел греческим ликом, строгий, он – знал... Бог знал, это само собой, и Николай. Живущий на зиму и на лето, он мог понимать всякое двоедушие.
А к Богородице с Младенцем не мог подойти: не мог, и всё.
– Кхм, – сказал Сам.
Сама смотрела с порога кухни, как та кошка, одним глазом. Другой она наколола о ветку неделю назад, когда нагибалась под лоджию: дать тамошней кошки еду. Глаз лечили капельками. "Ну а что вы хотите! Возраст!" Краснота пропала, но общее ощущение чужеродности в глазу и соответственно во всём, что видел глаз, осталось и, похоже, останется и впредь.
Они были два старых робота, вышедших из употребления и восстановлению не подлежащих. Запчастей нет, те, кто имел дело с такими, давно сами ушли на склад. То подмаргивает, это не видит – не слышит. Ноги скрипят, но по кругу пока ходим, не жалуемся. Если покушаем жиденького супчика, да отдохнём с хорошей книгой на диване... да... пожалуй, вот и всё.
– Возьми макароны тоненькие.
– Как называются?
– Я тебе дам старый пакет сейчас, – засуетилась Сама. Она побежала на кухню, где у неё в углу были сложены тоже своего рода бакабом старые пакеты, коробки, упаковки всех видов. Она не запоминала названия продуктов, а приходила в магазин с пакетом: мне вот такие же! Удобно и не ошибёшься. Бакаб не бакаб, а – макаб, женская такая макабка.
– Вот же название: "Разгуляевские супер слим", – указал Сам. – Пишут бог знает что.
– Писать пишу, а читать в лавочку ношу, – с готовностью поддержала его Сама.
– Именно.
Голоса звучали как на радио. Как будто актёры зачитывают скрипт, самосочинённый и выданный за разговор живых, настоящих людей. Актёры, зачитав, услышат "Всем спасибо" по "громкой", выйдут на улицу и пойдут, и забудут пельмени и супертонкие "Разгуляевские" макароны (кошкам, уличным – варить).
Скорее бы прекратились мучения наши. Уже без счёту раз и в щёлоках искупаны мы, и слезами отполосканы – начисто, до конца. А всё не годимся, значит. Надо подхалтурить, немного подкрутить у себя, знать бы – где...
Картинка за дверью была та же самая. Поменялись лишь некоторые детали: так, женщина из второго подъезда стояла с коляской рядом с песочницей, а не курила возле дверей, как вчера. Картинка и не могла измениться, она пребывала в неизменности вот уже лет тридцать – с тех самых пор, как они переехали в новый дом из своего старого, деревянного восьмиквартирного. Менялись только женщины и коляски.
Подробности переезда Сам не запоминал и не подбирал, вот и не было устойчивых текстов. Было, как носил на седьмой этаж, лифт пока не работал, мешки с книгами и журналами. Прочные джутовые мешки для картошки. Книги заняли свои места сперва на полках и в шкафах, а потом породили первый бакаб. Книги размножаются лучше людей.
Люди в те годы были и поновее, и поживее нынешних. Сам шёл, пружинистой спортивной походкой, как и следует, другую походку российская улица не признаёт и может эта другая выйти боком в каком-нибудь отдалённом районе. Всё может быть. Здесь тоже, это сейчас район спокойный, а когда только переехали – бывали и драки большие, махались парни и мужики рейками, и голозадая шпана покуривала возле подъездов, не иначе прогуливая школьный урок... всякое бывало.
Люди вокруг все были какие-то дёрганые. Неестественные рваные движения, скачкообразные. Всё чересчур быстро, нервно, без всякой причины – набатно. Некорректно посчитанный спецэффект, вот что это такое. Бывает, случается такое в точках бифуркации, их тут понасеяно как грибов. Первый раз кто попадёт на это, удивляется:
– Ну, у вас тут и колбасит!
И мудрено не удивиться. Расколбас полный. А говорят ребята, это кровь та, первая, даёт о себе знать. Когда дрались на этих местах.
Уже на подходе, позвонил домой:
– Ну как там у нас?
– Нормально! – закричали ему в ответ. – Я молочка подогрела в мисочке! Снесла ей!
– Пьёт?
– Не стала!
"– Он вставит ей! – Не вставит!"
В отсутствие Самого, она завела любовника. Тоже не первой молодости сундук и ловит не все каналы. Но уж которые ловит – будьте уверены, держит крепко, железно. Как Энкиду Гильгамеша.
– Что смотришь?
– "Графиню де Монсоро"!
– Небось римейк!
– Ага! Сейчас снято! Актёры все новые, я никого не знаю!
"– Вставит!"
Смутившись духом, он вошёл в храм бумажных удовольствий. Книжный супермаркет радовал тенистой прохладой и почти полным отсутствием помех. Продавцы стайками кучковались тут и там, обсуждая вещи к делу не относящиеся. Всё одно, никто не покупает. Правильно: какая может быть торговля – в храме? Храм для поклонения. А продажу можно вести в павильоне, на улице. Как церковь делает: вот – Христос, а вот – мамона, на отдалении.
Сам же пошёл по бакабам.
А, вот и книголюбы – он и она. Она полненькая, с дырками на коленках. Сам с приязнью посмотрел в эти дырки. Крашеная под платину. Напрасно: жгучая брюнетка по темпераменту, Кармен, у неё бритва всегда наготове, как у сумасшедшей в переулке. Глаза как вишни – навыкате...
Он в пиджачке малого размера, теснит в грудях и бахромой наружу, как будто надет наизнанку. Теперь ходят так. Джинсики тоже в обтяжку, того гляди – лопнут на интересном месте. Поди журналистик какой, из неважнецких, так... средней руки писака.
Писака снял с полки Булгакова.
– "Скажите ему, что в сцене вечеринки у генерала он не должен сразу здороваться с женою полковника, а предварительно обойти стол кругом... Не понимаю, заговорил Елагин, простите, не понимаю, Елагин сделал круг по комнате, как бы обходя что-то, жена полковника перед ним, а он чего-то пойдёт..." Ха, ха!
– Это Булгаков?
– Ага! "Театральный роман"!
– Не люблю Булгакова, – неожиданно сказала вишнеокая. – У него всё фельетон. Вроде хочет о серьёзном, а всё фельетон.
– А "Мастер..."
– Неудачный роман. И он ведь не закончен автором, это потом собирали, дописывали... Не получилось. А я не вижу, тут у них был "Синдром Петрушки", а нету.
– Зачем тебе?
– Хочется, – капризно сказала женщина. – Иногда чего-то такого. А такого уже не пишут.
Она посмотрела на Самого. И не холодно им в дырочках, подумал Сам. Вставит, не вставит.
– Недюжинное знание и понимание природы чувства выказал, гм, Михаил Афанасьевич в приведённом отрывке, – сказал Сам, с удовольствием вслушиваясь в чеканное звучание слов "недюжинное" и "выказал". – На первый взгляд, замечание Аристарха... э... Платонович, да, – поражает несообразностью, даже нелепостью, на что немедленно обращает внимание молодой актёр театра Елагин.
Он и она застыли соляными столбами. Лица на столбах были непроницаемые. Этот факт можно было истолковать и так, и сяк. Следовало поэтому – поспешить...
– В самом деле, какие проблемы, – заспешил Сам, – вот – жена, мужа, по-видимому, нет рядом... Но в том-то и гениальность сына профессора духовной академии, в том и прорыв его – вслед за Аристархом Платоновичем, немолодым человеком, носителем уходящей культуры – что он подметил главную особенность настоящего чувства: чувство живо и долговечно пока не удовлетворено (ну, это не ново), следовательно – живо на расстоянии! И не надо, вот не надо его сокращать, расстояние!
Дырочки и пиджачок не сговариваясь вышли из-за стеллажа и средним темпом направились на выход, отказавшись от мысли что-то приобрести.
– Расстояние между влюблёнными, чем оно больше, тем лучше, вот что такое amor, в провансальской традиции, например, – следуя за ними, продолжал говорить Сам, чувствуя сам, что он говорит хорошо и что эти мысли необходимо довести до... какого-то, пускай условного, но более-менее логического завершения. – Трубадуры... Вортекс, водоворот, – повысил голос он, заметив, что пара ускоряет шаг, – преследующее само себя чувство, всегда настигающее в любовной истоме и никогда не могущее действительно настигнуть, капитально, так сказать, – вот она, истома, вот amor! И не настигнет, потому что...
Здесь приключилась с Самим неприятность неожиданного свойства. Настигнув дырочки и пиджачок на эскалаторе, Сам перепутал ступеньки и совершил гигантский, совершенно невообразимый и невозможный кульбит, оказавшись одним махом внизу и всех опередив. Шатнуло его хорошо и ноги он оддробил, но не упал – устоял.
– Вау! – восторженно закричала девица с плётками на голове. – Я такого не видала никогда!
– ...и в сущности личность есть не что иное как субъективированный объект, – грустно и уже себе под нос, на автомате, дочитал Сам.
Он посмотрел назад – высота была значительная. "Меч Господа и меч Гедеона", – дрогнуло внутри...
– Мужчина, у вас кровит, – сказала девица с плётками и показала пальцем.
И в самом деле: правая рука носила следы пореза на ладони, неизвестно чем вызванного. Наверное, задел в полёте выступающие пиксели.
– Наверное, задел в полёте выступающие пиксели, – сказал Сам.
Он замотал рану носовым платком и более ни с кем не разговаривая, быстро пошёл домой.
Открыв дверь, он услышал тишину, которая установилась в квартире за время его отсутствия. Разделся. Не откладывая, достал из хозяйственного чулана лопату штыковую, топорик маленький –  коренья обрубать, нож – нарезать дёрн. Приготовил мешок и объёмистую картонную коробку из-под женских сапог Belwest. На завтра.


21 июня 2018 г.


Рецензии