Над солью и желчью земной. Глава 3

Глава третья

На следующий день ничего не изменилось: Любавин по-прежнему топтался на месте, репетиция провисала. Я маялся от собственных мыслей, и рассуждения Любавина слушал вполуха. Если честно, работать решительно не хотелось.
– Основная мысль пьесы в том, – в который раз повторял Любавин, – как человек, самый обычный, даже вроде заурядный, оказываясь в трагикомических обстоятельствах. И тут с ним происходит метаморфоза! Он, поднимаясь над обыденностью, над этими обстоятельствами,  перерождается! В нем просыпается нечто высокое! – Любавин вскидывает руки над головой, и обводит взглядом всех нас: «дошло ли?». Мы делаем «умные лица».  Он верит, или делает вид, что верит. Сегодня мы не «господа артисты», которые вечно искажают его замыслы, сегодня мы – сплошь таланты, его единомышленники! Такие дни – подарок судьбы. Меня, и никого из присутствующих не обманывает это благолепие. Еще до конца дня все много раз измениться. Но это уже не задевает нас. Кажется, что после раскола, у нас выработался иммунитет к любым явлениям мира. Плохим или хорошим, не важно. Нас уже трудно всерьез обидеть, расстроить, разочаровать, как впрочем, и удивить, и обрадовать. Такое впечатление, что, несмотря на то, что под бодрым девизом: «жизнь продолжается» мы смело шагаем в будущее, в наших душах крепко поселилось недоверие к этому самому будущему.
Его речи давным-давно вызывали у меня ощущение «дежавю». Но это ничуть не умаляло творческого потенциала мастера. Возможно, он сам нуждался в ежедневном проговаривании вроде однажды усвоенных истин. Чем-то это помогало ему. Но что будет, если в один прекрасный день это перестанет помогать нам? Артист – существо зависимое, ему редко разрешается «отсебятина». Разве что Смоктуновскому. Однако он тоже не раз жаловался мне, что режиссеры морщатся, если он предлагает нечто, идущее вразрез с их видением. «Понимаешь, говорил он, режиссеры тоже творцы, как и мы, артисты. У них тоже амбиции и самолюбие, право на свою точку зрения. А что он за режиссер, если не умеет отстаивать ее?». В совместной нашей работе я не противился импровизации Кеши, я же понимал, с кем имею дело.
И все же, я хорошо относился к любавинским «лирическим отступлениям». Они давали возможность погрузиться в собственные размышления, порой далекие от театра. В былые годы во время таких пауз о чем я только не думал! Начиная с того, что надо помочь Кате с математикой и на сколько дней хватит супа, до собственных творческих планов, не касающихся Любавина, но к которым он относился неприязненно и ревниво. Теперь бытовые заботы остались позади, я по-прежнему реализую себя «на стороне», и по-прежнему Любавин кривит губы, когда слышит об этом, да еще в положительных отзывах кого бы то ни было. Изгнание не смягчило его, не заставило пересмотреть собственные взгляды и переоценить поступки. Ему и сейчас все кажется правильным. Ему не в чем себя упрекнуть.
У меня все хорошо: любимые и близкие люди рядом, творчество процветает. «Чего ж тебе надобно?», спросила бы меня золотая рыбка. Человеку всегда чего-то не хватает. Должно не хватать. Особенно творческим единицам. Сытый писатель или артист – это гибель искусства. Поэтому жизнь не дает мне покоя, не дает стать «сытым». Может, именно так, мне во спасение, посылаются передряги в театре и личной жизни?
– … Поэтому играть надо не комедию, и не драму. Это примитив! Играть надо синтез. И переходы должны быть незаметными! То есть играть – без «швов»! – Любавин упивался самим собой, – Зрителю надо намекать, оставлять зазоры, чтобы он начал мыслить самостоятельно! А не предлагать готовые ответы! Я учу вас этому всю жизнь!
Опасный поворот. Следующей фазой рассуждения может оказаться: «…. а вы такие элементарные вещи все не ловите и не делаете! Вам в одно ухо влетает, в другое вылетает…. Бьюсь с вами, все без толку….». Но ничего этого не происходит. Видимо, ему не хочется портить себе настроение.
…. Очень может быть, что вся эта комедия затеяна специально для меня. И роль мецената сыграет какой-нибудь Анжелин знакомый. От такого расклада веяло плохим кино, но после нашего бурного развода, от Анжелы всего можно ожидать. Так что вполне может оказаться, что не едет Катя ни в какую Англию, а просто Анжеле захотелось поиздеваться надо мной….
Любавин закончил свою речь и потребовал нас на сцену. Мы нехотя поднялись.
– Что вы как сонные мухи? – слышим вслед. – Не высыпаетесь? Устаете? – Последнее произнесено с иронией…
Буквально дергая себя за волосы, проходим очередную мизансцену. Удивительно, но в какой-то момент я сумел отвлечься от занимавших меня мыслей, и погрузится в роль. Она откровенно не нравилась мне, и я хотел совсем не участвовать, но Любавин недовольно спросил:
– А с кем мне работать?
Вот уж не думал, не гадал, что окажусь для него настолько не заменимым! Видимо, мой успех в последней премьере, сильно впечатлил Андрея Ильича. И теперь я должен «держать планку». Называется: не было печали…. Впрочем, это все не всерьез. На самом деле, я очень рад, что могу быть полезным, что Любавин наконец-то, вроде бы, через столько лет, оценил меня «без дураков». Если б я знал, как легко и быстро все вернется на круги своя!
Наконец объявлена пауза, и мы разбредаемся кто куда. Иду в отдел кадров, там телефон. Елена Михайловна, заведующая, приветствует меня:
– У вас перерыв или ты сбежал?
– Перерыв. Любавин опять бодягу завел, рассуждает об искусстве.
– А, понимаю, – кивает она и улыбается. Ей хорошо известна эта манера шефа.
Я набираю номер, который мне дала Елизавета Аркадьевна. Длинные гудки, как сигналы приближающегося паровоза, бьют в барабанную перепонку. Наконец трубку снимают. Уверенный голос произносит:
– Алло, я слушаю.
– Будьте добры, позовите, пожалуйста, Яковлева Анатолия Васильевича, – у меня это прозвучало как «будьте добры его сиятельство господина графа», но с едва уловимой издевкой, расслышать которую постороннему сложно. Но Елена Михайловна работает у нас не первый год, и все наши профессиональные «примочки» изучила, поэтому, услышав мои слова, она тихонько прыскает.
– Я вас слушаю, – отвечает трубка.
– Анатолий Васильевич? очень приятно. Меня зовут Евгений, Орехов, я отец Кати.
– Орехов?! Тот самый?! – восторженно восклицает невидимый Яковлев.
– Да, это я, – его реакция несколько сбивает мой боевой настрой.
– Вы – муж Анжелы?– продолжает он вдохновенно.
– Бывший, – резко поправляю я.
– Да-да, конечно…
– Я бы хотел поговорить с вами, не по телефону, – Придаю голосу надлежащую строгость, которая действует.
– К вашим услугам, – по-деловому отзывается он.
Мы обговариваем место и время встречи и вешаем трубки.
– Судя по разговору, ты намерен вызвать его на дуэль, – заключает Елена Михайловна.
– Не исключено, – отзываюсь я.
Возвращаюсь на рабочее место, а там Любавин что-то энергично втолковывает Нине, играющей героиню. Нина – первая красавица труппы, но без присущей красавцам заносчивости. Она улыбается Любавину, и он невольно поддается обаянию этой улыбки. Нина была женой Валерки Блинова, но они развелись еще до того, как тот примкнул к нашим «гарибальдийцам», и теперь у нее серьезный роман с Глебом Фроловым, о котором, как бы, никто не знает.
– Он уже обыскался тебя, – шепчет Фролов.
У Любавина чуткий слух, он оборачивается:
– Женя! Ну, куда ты исчез?
– Я здесь, Андрей Ильич.
– Давай, включайся, хватит время терять!
– Сначала лекции читает, потом жалуется, – ворчу я себе под нос. И послушно включаюсь в работу.
Давно миновали те времена, когда пиетет перед режиссером Любавиным сводил на нет обиды на Любавина-человека. Я и сам легко прощал его, и другим советовал, ибо верил, что искусство в человеке важнее. И потом, большинство гениев обладали скверным характером. Это общеизвестно. Но после некоторых событий, я окончательно отказался от собственной снисходительности по отношению к себе. Ибо прощая Любавина, я некоторым образом пренебрегал собой. Только святые наделены всепрощением.
Все реже мне хотелось соглашаться с его режиссерскими решениями, все чаще они теряли блеск совершенства в моих глазах. А человеческие качества Андрея Ильича уже не выдерживали критики. Я не коплю обиды, я «прощаю врагов своих» согласно собственной природе, но Любавин давно исчерпал запас заложенного во мне иммунитета к обидам и унижениям. Еще Слава в свое время спрашивал: «А как ты все это выдерживаешь?». Он поражался моей выдержке, силе духа. А я отвечал ему, что меня держит и помогает театр. Наш многострадальный и счастливый театр, единственный, в котором я могу существовать. И это не было самообманом, ложным внушением, это был факт. И даже больше: «так оно и было на самом деле». Этот театр стал моим счастьем и проклятьем. Моей верности ему хватило бы еще на многие лета, но нужна ли эта верность кому-то, кроме меня? Я не столь уж остро нуждаюсь в благодарности, но, что греха таить, было бы приятно ее услышать. И чем дальше, тем яснее мне становилось, что от Любавина я точно ничего подобного не дождусь. Благодарность не входит в число его добродетелей.
Вывернись я наизнанку, прыгни выше головы, Любавин лишь пожмет плечами. Мне уже давно не нужно ему или кому бы то ни было доказывать силу своих возможностей, ради бога, я сам отлично знаю их пределы! Да и не нуждается Андрей Ильич, ни в каких доказательствах. Порой мне казалось, что исчезни я вдруг из театра, он и не заметит, и я оказался прав. Будь я устроен более просто, без затей, как, скажем, Егоров, я бы давно стал ненавидеть Любавина. И рано или поздно эта ненависть сожгла бы меня, я ушел бы от него, но отомстил бы себе, не ему.
Не единожды я представлял, как ухожу, как стучусь в двери других театров, и на первых порах мне ужасно рады, но вот проходит время, и начинают тяготиться мной, и я сам начинаю тяготиться теми, кто еще недавно радушно принимал меня. И вот, я ухожу в никуда. Потому что вернуться к Любавину не позволит гордость. Чем бы закончились мои скитания?
Разумеется, я нашел бы себе занятие. И с голоду бы не умер, и не спился бы. Но я точно знаю, что, чем бы я ни занимался, какие бы ослепительные творческие достижения не возносили меня на вершины, тень театра неотступно следовала бы за мной, Как Черный Человек.


Рецензии