Над солью и желчью земной. Глава 5
– У трагифарса свои правила игры, – учил Любавин, – Клоунада со скрытыми слезами, понятно?
– Чего уж тут не понять, Андрей Ильич! Вся жизнь такова, – отзывался Глеб, подмигивая мне.
– Ну, жизнь, положим, не так однозначна, – не соглашался режиссер, – Однако, господа, давайте работать, а то я ваши уловки знаю; опять вынуждаете меня языком молоть, лишь бы ничего не делать…
Какое-то время мы опровергаем это предположение, старательно воспроизводя на сцене трагифарс. Но вот Любавин снова выказывает неудовольствие, на это раз мной:
– Вот у тебя все так изумительно начинается, но до половины.
– Как это, Андрей Ильич?
– А играешь ты до половины…
– Как? – твержу как попугай.
– Как-как, – передразнивает он. – А так. Вначале разгоняешься, глаз горит, и верное все рассчитываешь, а потом внезапно скисаешь, азарт исчезает…. До половины сцены одно, а потом – другое…
Все верно. Эта работа не приносила мне удовольствия. Очень странно, но отчего-то вдруг мне стало жалко, что в нашем репертуаре нет Чехова. Мне неожиданно захотелось сыграть чеховского героя. Все равно кого. Дядю Ваню, несмотря на то, что я был моложе его. Когда Фрэссе заставил меня играть Астрова, я злился, и играл его не так, как сыграл бы теперь. Но в то время любая роль не из «любавинского» набора встречалась в штыки. А вот сейчас я сыграл бы Астрова правильно. Как мне, сегодняшнему, кажется.
Честно говоря, надоели стихи, ритм, протест. Захотелось размышлений, неторопливости речи и сдержанности жестов. Отрешится от нашей суетной эпохи, задернуть шторы и представить, что за окном – вишневый сад. И моя теперешняя роль отнюдь не чеховской пьесе, похожа на пальто с чужого плеча. Не по размеру, оно болталось на мне, как на огородном чучеле. «Чучело, чучело», как говорил один из киноперсонажей, сыгранных Любавиным в молодости. Он ведь начинал как актер, но потом предпочел забыть об этом. И, видимо, потому, что не снискал на этом поприще лавров, теперь не любит актеров. Завидует тем из них, кто оказался талантливее и успешнее его. Отсюда – большая доля червоточин его характера.
Я о Чехове. Вижу, как он, высокий, сухощавый, прогуливается по Ялте, сквозь стеклышки пенсне, щурясь на солнце. Он не был тем идеальным интеллигентом, каким мы его себе нарисовали и растиражировали. Ничто человеческое, как говорится, ему было не чуждо. Скорее вызванные им к жизни герои, вот тот Чехов, которого мы уважаем. Как всякий талантливый писатель, Антон Павлович придавал им свои скрытые черты. Настоящий Чехов – это мозаичное полотно его героев.
В дни рождения нашего театра вся классика представлялась нам грудой пыльных рукописей. Мы предлагали новый язык, как поэты-бунтари Серебряного века. По прошествии лет этот юношеский максимализм выглядит глупо.
И вот, я мечтаю о чеховском мире. Но вместо этого я вынужден играть «трагифарс», внимая наставлениям режиссера, не слишком верящего в меня. Мной овладевает давно, казалось бы, забытая безутешность. В такие моменты я нуждаюсь в Славе, но мысль о том, что его нет на земле, как в первый раз обжигает меня. Нет смысла говорить Любавину: «Найдите мне роль по размеру. Я хочу произносить ненавязчивую мудрость в интерьерах девятнадцатого века. Я хочу искать выход из проблем прошлого, а не настоящего. За долгие годы я начал уставать от Маяковского, Вознесенского, и даже нынешнего вполне достойного автора…». Услышав подобное, Любавин решил бы, что я сошел с ума. Ведь нет причин для подобной рефлексии: у меня все хорошо. Личное и профессиональное – в полной гармонии. И даже Анжеле не удалось выбить меня из равновесия. Тогда чем же объяснить такие мысли? Обычной усталостью? Или неудовлетворенностью ролью? Или плохой погодой? Не знаю. Ясно одно: мне неожиданно остро захотелось сыграть чеховского героя. Любавин ни за что не поставит такой спектакль. И в тоже время я осознавал, что такие мысли греховны по отношению к нашему театру, Любавину, да и к самому себе отчасти тоже.
Нет, дело тут во мне, а совсем не в Чехове. Это я, медленно, но верно, расстаюсь с молодостью. Вольнодумство заменяется меланхолией, мозг настраивается на мудрые мысли, а значит, кора твердеет. Можно, конечно, играть и не Чехова. Мало на свете пьес, где герой рефлексирует, гоняясь за тенью собственной жизни. Но такие вещи хорошо играть на русском языке. Какой другой язык способен так ясно выразить глубину переживания?
Уж не отъезд ли Кати в Англию так действует на меня, что пришли на ум эти посторонние рассуждения и туманные рассуждения? Что, собственно, страшного, в том, что она уедет? Прав Анатолий, не в Африку же! Причина та же. Я старею, и не хочу в этом признаться. Выросли мои девочки, а я не хочу в этом признаться самому себе. А еще я плохо умею отпускать. Мне непременно надо, чтобы все были друзьями, и рядом со мной. В самом деле, дикость, примирить Дину с Анжелой. Но я искренне хотел этого. Черт возьми, пора бы понять, что не все люди добрые, и не все готовы жертвовать своими чувствами. Взять хотя бы Любавина.
Нет, наверное, все же хорошо, что он никогда не поставит Чехова. Этот драматург противопоказан нашему театру, и Любавину тоже. Ни за что на свете он не позволит развести у себя в театре «мерехлюндию». А Чехов в его понимание и есть разносчик этой самой заразы. Его, любавинский театр, жесток, прям, не гибок; язык его постановок сух и четок. У великих поэтов он выбирает гражданские стихи, а не лирику. Все, что может расслабить зрителя, резко отвергается им. «Если им, – повторял он, имея в виду зрителей, – нужна мерехлюндия, пусть идут отсюда. Здесь это блюдо не подают. Театр должен воспитывать, учить, назидая, он должен заставлять шевелить мозгами, если они есть! А мерехлюндию можно в дамских романах прочитать, кому охота». Смешное словечко, всегда произносимое с брезгливостью. Самая уничижительная характеристика. Начнешь ему что-то рассказывать, он небрежно отмахнется, и бросит: «Глупости, сплошная мерехлюндия, ты же знаешь, терпеть этого не могу!». Знаю, Андрей Ильич, прекрасно знаю. И все же, сам подверженный этому недугу, пытаюсь достучаться до вас. И всякий раз терплю жестокое поражение.
– Ты сама-то хочешь ехать? – спросил я Катю.
Она неопределенно пожала плечами.
– С одной стороны, интересно, а с другой – страшно одной в незнакомой стране
– Вот и познакомишься, – вставила Алиса.
– Ага, хорошо тебе говорить! Тебя-то никто уезжать не заставляет!
– А тебя кто заставляет? – удивляется Алиса.
– Правда, если ты сама не хочешь, то и разговора нет, – поддерживаю я. – Насильно тебя никто ни в какую Англию не отправит, тут уж твоя мама может, хоть на голову встать.
Алиса захихикала.
– Чего ты резвишься? – поинтересовалась Катя.
– Представила маму стоящей на голове, – сквозь смех проговорила егоза.
Да, подумал я про себя, зрелище и впрямь еще то. А вслух сказал назидательно:
– Нехорошо, девочки, она – ваша мама. Прекратите. А то обеих отправлю.
– Не отправишь, – уверенно возразила Алиса.
– Почему?
– Ты вон одну из нас отпустить не можешь, а двоих сразу – вообще не реально! Ты тут с ума сойдешь от беспокойства. На одни звонки всю зарплату изведешь!
Она была права. Знала, что я жить без них не могу!
– Девочка моя, и в кого ты такая умная?
– В тебя, папочка, в кого же еще?!
– Кать, если тебе там не понравится, то ты сразу скажи. И уезжай, плевать на деньги.
– Ну да, учитывая, что они не наши.
– Вот именно.
– Пап, за что ты так ненавидишь этого Анатолия? Из-за мамы?
– Не говори чепухи, дочь моя, да еще при Алисе.
– А что я?
– Маленькая еще, вот что.
– Ой, пап, мы для тебя и в сорок лет все маленькие будем!
– И вовсе я не ненавижу Анатолия.
– Хорошо, просто очень не любишь. И если не из-за мамы, тогда что?
– Может мне человек просто так не нравится, не из-за чего.
– Вполне, – рассудительно заметила Катя.
– Конечно, – поддакивает младшая, – мне вот тоже некоторые не нравится нипочему.
– Это кто же, позволь узнать? – любопытствую я.
– Да так, никто, – скрытничает Алиса.
– Не хочешь – не говори, – соглашаюсь я.
– Ой, тоже мне секрет Полишинеля! – фыркает Катя. И мне: – Ходит тут один за ней, а она нос воротит.
– Вредина ты, – скорее грустно, чем злобно говорит Алиса.
– Кто такой?
– Да никто! Пап, ну….
– Все, все! Отстал! – машу я руками. Вот она, старость: у Алиски появился кавалер!
– Ох, и не хочется мне от вас уезжать, – вздыхает Катя.
– Так оставайся! Ну, ее, эту Англию!! – восклицает Алиса.
Мы смотрим на Катю, но она молчит, погруженная в свои размышления.
– Оставайся, а? – Алиса приобнимает сестру.
Но та по-прежнему молчит. Я тоже молчу.
Свидетельство о публикации №218062201294