Из переписки Л. Н. Толстого с С. Толстой. 1882 год
(Избранные Страницы из Переписки Льва Николаевича Толстого
с женой,Софьей Андреевной Толстой)
В выборке и с комментариями
Романа Алтухова.
~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~
ПРЕДЫДУЩИЕ ЧАСТИ КНИГИ:
Из переписки Л. Н. Толстого с С. Толстой. 1860-е гг.:
http://www.proza.ru/2017/12/24/502
Из переписки Л. Н. Толстого с С. Толстой. 1870-е гг.:
http://www.proza.ru/2018/03/01/1259
Из переписки Л. Н. Толстого с С. Толстой. 1881 год
http://www.proza.ru/2018/05/02/1358
~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1880-е
Эпизод Семнадцатый
ЖИЗНЬ ВРОЗЬ ПОШЛА, ПУСТЬ БУДЕТ ВПОЛНЕ ВРОЗЬ
(Зима 1882 года)
ВСТУПИТЕЛЬНЫЙ ОЧЕРК
Слова из письма Софьи Андреевны Толстой от 6 февраля 1882 г. (см. полный его текст ниже), вынесенные нами в заголовок данного Эпизода книги – красноречиво характеризуют отношения супругов Толстых, сложившиеся к началу 1882 г. Равно они знаменуют у внутреннюю “установку” одного из участников представляемой нами избранной переписки, С. А. Толстой – на непримиримость и эскалацию конфликта. Из её текстов, которые мы приводим ниже, читатель может самостоятельно сделать выводы о “мощи” этой деструктивной установки, вероятно свидетельствующей о начавшемся ухудшении в нездоровых условиях городской жизни психо-эмоционального состояния жены Льва Николаевича.
С первых дней нездоровость, ненормальность городской (хуже того -- московской) жизни буквально «оглушили» и супругов, и их детей, в чём позднее сознавалась и сама Софья Андреевна в своих мемуарах:
«То уныние, которое почувствовалось всеми в первый день нашего переезда в Москву (15-го сентября), шло первые дни, всё усиливаясь. Ходили по комнатам растерянные, не знали, за что взяться, чем заняться. <…>
Лев Николаевич почти со мной не разговаривал и всё время ДАВАЛ МНЕ ЧУВСТВОВАТЬ, что я его мучаю, что жизнь его вся отравлена мной; и я не переставая плакала. Наконец он разразился целым потоком упрёков, говоря, что, если бы я его любила, я не избрала бы для него этой огромной комнаты <имеется в виду кабинет Льва Николаевича в новом доме. – Р. А.>, где каждое кресло, стоящее 22 рубля, могло бы дать счастье мужику, который купил бы на них корову или лошадь. Что ему всё время хочется плакать… Он уже забыл, что писал мне из Самары, что будет во всём мне помогать, и иначе стал смотреть на наше московское житьё. Но он не был в этом виноват; он жил всегда под впечатлением минуты, и на этот раз было то же самое. По-видимому, он сам не ожидал, что жизнь в Москве так сильно повлияет на него в смысле тоски и тяжёлых впечатлений, и совершенно забывал, что всею предыдущей жизнью готовил семью к жизни в Москве, к университету для Серёжи и выездам для Тани» (МЖ – 1. С. 354).
Надо много лет прожить рядом с человеком, чтобы ТАК метко охарактеризовать его – со «слабой» стороны: стороны его былых грехов, заблуждений и новейших компромиссов с жизнью… Вероятно, Толстой всё-таки не «забыл» своих письменных 1881 года обещаний жене. Просто – он не был ТАКИМ, КАК ОНА. Напомним читателю о той черте характера Софьи Андреевны, которую замечали за ней уже её отец и члены семьи: острые переживания любых несчастий сочетались в ней с обречённой ГОТОВНОСТЬЮ к ним, настороженным ОЖИДАНИЕМ их, доходящим до НЕУМЕНИЯ сполна отдаваться повседневным радостям жизни или находить именно радостное в мало радостном (а не наоборот!) Л Лев Николаевич, как и большинство людей, предпочитал при неприятных поворотах судьбы не отдаваться ни истерии, ни мрачной депрессии и отчаянию, а искать положительного и в негативном, СОЗИДАТЬ его – например, вопреки чувствам и желаниям, помогая жене в переезде, обещая ей скорую жизнь в отвратной – для него – Москве… Если Толстому в первые дни отказала эта психологическая «защита» большинства психически ЗДОРОВЫХ людей – значит, ему реально было ОЧЕНЬ плохо. К несчастью, его настроение совершенно расстроило его неуравновешенную жену; депрессивные настроения сочетались в ней с установкой на НЕОБРАТИМОСТЬ, непоправимость совершившейся по ЕЁ инициативе перемены в жизни мужа и детей. Вот как эта установка выразилась в её письме сестре, Татьяне Кузминской:
«Теперь всё это непоправимо. Конечно, он довёл меня до слёз и отчаяния; я второй день хожу как шальная, в голове всё перепуталось, здоровье очень дурно, и точно меня пришибли… а хлопот, работы и дела без конца» (Цит. по: Там же).
Дети, между тем, действительно были отданы на учение в «ужасные» (в восприятии Толстого-христианина) места. Илья и Лев, например, – в частную гимназию Льва Поливанова (могло бы быть и хуже… но в казённой гимназии с Толстого потребовали подписки о политической благонадёжности его детей…). Старшая дочь Татьяна, как и мечтала, поступила в Школу живописи и ваяния – т.е. одно из тех заведений, к которым Толстой, в одни и те же годы со своим будущим английским кумиром Джоном Рёскиным, относился уже тогда, как минимум, скептически. Наконец, старший сын Сергей, переживая в ту пору фазу юношеского максимализма и нигилизма, поступил в университет на ОТДЕЛЕНИЕ ЕСТЕСТВЕННЫХ НАУК – будто издеваясь над отцом, ненавидевшим «модные» естественнонаучные учения.
Свои впечатления от клоаки из клоак – буржуазной Москвы – и своё настроение Толстой передаёт в знаменитой записи Дневника от 5 октября 1881 года:
«Прошёл месяц – самый мучительный в моей жизни. Переезд в Москву. Всё устраиваются. Когда же начнут жить? Всё не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные! И нет жизни.
Вонь, камни, роскошь, нищета. Разврат. Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать свою оргию, и пируют. Народу больше нечего делать, как, пользуясь страстями этих людей, выманивать у них назад награбленное» (49, 58).
Эта запись показывает, в частности, НАСКОЛЬКО «врозь» шла уже тогда жизнь супругов Толстых: пока Софья Андреевна «раскидывала» детей по городским образовательным притонам, заводила и “освежала” светские отношения – муж и в городе высматривал “своё”: мужиков, трудящийся народ… но и не только народ. Искал он – единомышленников в новой, городской, социальной среде. Ещё до вышеприведённой записи Дневника 5 октября он навестил тверского сектанта Василия Сютаева, с которым, как мы упоминали, познакомил его прежде А.С. Пругавин. И в записях Дневника от того же 5 октября появляется и такая: «Был в Торжке у Сютаева. Утешенье» (Там же). В ноябрьском письме В.И. Алексееву Толстой утверждал, что они с Сютаевым единомысленны «до малейших подробностей» (63, 81) -- что, конечно, было немалым самообольщением Льва Николаевича. С сектантами и мистиками очень и очень трудно оказаться во ВСЁМ единомысленным… Это касается и другого старого (с 1878 г.) знакомого Толстого, отношения с которым он пытался возобновить – мистического философа и аскета Н. Ф. Фёдорова. Побывав у него, Толстой записал в Дневнике под тем же 5 октября такие строки: «Николай Фёдорович – святой. Каморка. Исполнять! – это само собой разумеется. – Не хочет жалованья. Нет белья, нет постели» (49, 58).
Но ни «Бог -- любовь» и все проповеди Сютаева, ни аскеза в миру Фёдорова не были достаточны для диалога с Толстым… С Сютаевым он шатко-валко продолжался на уровне переписки до самой смерти сектанта в 1892 году. С Фёдоровым же Толстой оказался СЛИШКОМ не единомысленным: тот хотел использовать авторитетное имя писателя для пропаганды своего учения о воскрешении во плоти всех умерших людей, но Толстой не только не разделял такого бредословия, но и не хотел вникать в него. Не разделял Толстой и идолопоклонничества Фёдорова-библиотекаря перед пыльными фолиантами. До такой степени не разделял, что, как передаёт биограф писателя Н.Н. Гусев, однажды, войдя с Фёдоровым в книгохранилище и оглядев полки с книгами, не удержался «и тихим голосом задумчиво произнёс:
-- Эх, динамитцу бы сюда!» (Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 76).
Фёдоров с такого месседжа приходил в себя неделю… Окончательно отношения мыслителей оборвались в конце 1892 г. – лишь чудом протянувшись кое-как, без подлинного диалога единомышленников, целое десятилетие.
Впрочем, как вспоминает в мемуарах Софья Андреевна:
«После поездки к Сютаеву Лев Николаевич стал меньше толковать. Чтобы уединиться от семьи и посетителей, он нанял себе во флигеле две маленькие комнатки за 6 рублей в месяц и уходил туда заниматься и писать. Всё утро мы его не видали; а после занятий, любя деревню и природу, Лев Николаевич переезжал реку и уходил на Воробьёвы горы. Там он познакомился с пильщиками-крестьянами и пилил, и колол с ними дрова. Всё это он описал в своей статье «Так что же нам делать?»… Странно было видеть человека пожилого, умного, как Лев Николаевич, который точно впервые познал и увидал жизнь, бедность, городское население, ночлежные дома и всё то, чем живёт человечество вне того круга, к которому принадлежал Лев Николаевич» (МЖ – 1. С. 358).
Ей, московскому выкормышу, дочке лютеранина, конечно, вся мерзость буржуазного города «не странна» и привычна с детства… Не права Берсиха была уже хоть в том, что к «кругу», к которому духовно принадлежал Лев Николаевич, В РУССКОЙ ЗЕМЛЕ (а не в гнусной Европе) принадлежало тогда более 80 % населения государства Российского – а Толстой хотел бы спасти к жизни в природе и оставшиеся, порабощённые уже лжехристианской цивилизацией, проценты…
После очередных тяжёлых родов 31 октября Софья въедливо, затаённо-злобно наблюдала за настроениями и отношением к ней мужа – и через месяц довела себя до «желчных колик» и разлития желчи. Даже приехавший осмотреть её доктор, не выдержав, «с ужасом отвернулся» (Там же. С. 359). Отвратительная, болезненная внешность и гнусное поведение жены, вкупе с физическим трудом – облегчили мужу неизбежное интимное отдаление от неё…
Ещё одно старое знакомство Льва Николаевича – с философом В.С. Соловьёвым, уже навещавшим прежде семейство Толстых в Ясной Поляне и в Москве – вовсе не вылилось в диалог: Соловьёв показался Толстому СЛИШКОМ теоретиком, «головным» человеком – как назвал он его в одном из писем Алексееву.
Пожалуй, только самообманом Толстого была и завязавшаяся в ноябре 1881 г. дружба со… своего рода “копией” удалённого Софьей Андреевной смутьяна Алексеева – Владимиром Фёдоровичем Орловым (1843 - 1898), тоже бывшим революционером и тоже учителем. “Копия”, надо сказать, была достаточно бледная… но тут уж сказалось психологическое качество самого Толстого: всегдашние его стойкие симпатии к тому неправдивому, но возвышенному образу человека, который первоначально складывался в его сознании при знакомстве с ним: качество, за которое справедливо порицала его Софья Андреевна. Конечно, Толстой написал о своём новом приятеле Алексееву, и, конечно, в приязненном в отношении Орлова ключе:
«Орлов – пострадавший, два года сидел по делу Нечаева и болезненный, тоже [как и Н.Ф. Фёдоров] аскет по жизни и кормит девять душ и живёт хорошо. Он учитель в железнодорожной школе» (63, 81).
Мы видим, что к моменту написания этого письма (ноябрь 1881 г.) Орлов уже успел “закапать мозги” Льву Николаевичу – заразить довольно сомнительным его отношением к революционерам как «пострадавшим» и даже почти героям. Следы такого понимания деятелей деструктивной оппозиции мы находим в ряде публицистических выступлений Толстого даже 1900-х гг.
Об Орлове старший сын Льва Николаевича, С.Л. Толстой, вспоминал следующее:
«Помню, что у Орлова были длинные волосы, густая, нечёсанная борода, бесформенный нос – в общем простое русское лицо. Он много и образно говорил, резко выговаривая по-северному на «о»… В молодости он был замешан в деле Нечаева, побывал в тюрьме и ссылке, а затем усвоил себе свободное христианское мировоззрение, близкое к взглядам Маликова, с которым был хорошо знаком. <Т.е. как сектант Орлов был идейно и лично близок В.И. Алексееву. – Р. А.> Впоследствии я узнал, что он получал пособия от Третьего отделения, “ввиду его откровенных показаний”, что объясняется тем, что он был обременён многочисленной семьёй. Признаюсь, он и его христианские туманные речи мне не были симпатичны. Не нравилось мне и то, что от него иной раз пахло вином» (Толстой С. Л. Очерки былого. – Тула, 1975. – С. 131 - 132).
До середины 1880-х гг. Толстой удовлетворялся кажущимся ему «единомыслием» с Орловым. С середины же десятилетия (а точнее – даже раньше, с 1883 г.) его решительно потеснил Владимир Григорьевич Чертков -- человек, которого сам Толстой назвал «одноцентренным», то есть как будто подлинно единомысленным, другом. Единственный, кроме Софьи Андреевны Толстой, человек, эпистолярный диалог с которым занял в Полном собрании сочинений Льва Николаевича целые тома. Мы должны будем к этой мутной личности вернуться в дальнейших эпизодах книги – и, к несчастью, уже надолго…
Пока, в конце 1881 года и в 1882 г., у Толстого нет ДОСТОЙНОЙ альтернативы утраченному диалогу с женой и подросшими детьми. Но, можно сказать, своим выбором в пользу московской, городской жизни Софья сама выпустила «джинна из бутылки»: в последующие годы Толстой-горожанин поневоле прошёл путь к устной и эпистолярной ПОЛИДИАЛОГОВОСТИ – со всем миром. А «первым номером» для повседневного интимного общения Толстого-христианина стал Владимир Чертков…
Уже в конце 1881 г. в мыслях и чувствах Льва Николаевича было много такого, что он счёл бы бессмысленным и невозможным поверить в письмах жене. Например, 25 ноября он так исповедуется В.И. Алексееву (и ТОЛЬКО ему тогда мог ТАК искренно ОБ ЭТОМ исповедаться!):
«Мне очень тяжело в Москве. Больше двух месяцев я живу, и всё так же тяжело. Я вижу теперь, что я знал про всё зло, про всю громаду соблазнов, в которых живут люди, но не верил им, не мог представить их себе… И громада эта зла подавляет меня, приводит в отчаяние, вселяет недоверие. Удивляешься, как же никто не видит этого?.. Нет спокойствия. Торжество равнодушия, приличия, привычности зла и обмана давят» (63, 80 - 81).
В творческом плане к последним месяцам 1881 г. относится создание Л.Н. Толстым гениального художественного переложения народной легенды – рассказа «Чем люди живы». Началась и работа над повестью «Смерть Ивана Ильича» (весной 1882 г. Уж были готовы черновые первые главы). А впечатления от Москвы, от посещённых им в ходе проходившей в городе переписи населения ночлежных домов и личных попыток “барской благотворительностью” помочь нуждающимся городским беднякам Толстой обобщил позднее в первом своём социально обличительном и христиански-проповедническом крупном трактате – «Так что же нам делать?» К сожалению, тема и характер нашей работы исключают возможность остановиться на этих событиях в жизни и творчестве Л.Н. Толстого подробнее… [ по теме: http://www.proza.ru/2015/06/07/1448 ].
За осень и часть зимы 1881 – 1882 гг. он ОЧЕНЬ устал. И отнюдь не от пилки дров, таскания воды в кадку во дворе, выноса горшка или уборки комнат в доме… Утомляли впечатления от города и – в особенности – гости с их досужей болтовнёй и пустыми спорами. В письме от 30 января сестре Татьяне Софья Андреевна будто хвастается, как “доканали” они её мужа: «Какая бездна и какое разнообразие народа бывает у нас. И литераторы, и живописцы (Репин писал в кабинете одновременно с Таней портрет Сютаева), и le grand monde [высший свет], и нигилисты, и кого, кого ещё я не видаю!» (Цит. по: Л.Н. Толстой и А.А. Толстая. Переписка. М., 2011. – С. 830 - 831). Окончив дела, связанные с переписью и организацией помощи беднякам, Толстой надумал уехать хоть ненадолго из Москвы – «отдохнуть от разбитых нервов» (Там же. С. 401). Творческой же задачей было – разобраться в тех мыслях, какие вызвала в нём перепись, и начать работу над статьёй.
________________________________
Фрагмент Первый.
СЧАСТЬЯ – ПОЛНЫЕ ШТАНЫ:
ДОМА. В ЯСНОЙ. БЕЗ ЖЕНЫ.
2 февраля 1882 г. Лев Николаевич выехал на неопределённое время к своему давнему (с 1857 г.) и истинному другу Ивану Ивановичу Раевскому (1835 - 1891), жившему в имении Бегичевка Данковского уезда Рязанской губернии… Без сомнения, выбор Толстого был связан с высокоценимыми им личными качествами этого НРАВСТВЕННО БЛАГОУХАВШЕГО человека – погибшего впоследствии от тяжёлой простуды, помогая другу Льву в голодную пору 1891 – 92 гг. Это – один из немногих людей, памяти которого Лев Николаевич посвятил особенный некролог, в котором вспоминал НАСТОЯЩЕГО своего друга как человека «необыкновенной простоты вкусов», сочетавшего в себе «отвращение от светскости, любовь к народу, и главное – нравственную совершенную чистоту» (29, 262).
Но друзьям не суждено было свидеться в тот раз в Бегичевке по обстоятельствам, о которых вспоминает Софья Андреевна в своих мемуарах:
«Сначала Лев Николаевич почему-то собрался в Рязанскую губернию к другу своему Ивану Ивановичу Раевскому. Но случай помешал ему добраться до него. Приехав на станцию Узловую, Лев Николаевич увидал, что поднимается мятель, поезд опоздал и придётся ждать на станции 5 часов. А тут же отходил обратный поезд в Тулу, и Лев Николаевич вдруг решил ехать прямо в Ясную Поляну» (МЖ – 1. С. 366).
Конечно, Сонечка не удержалась, чтоб не отправить вослед мужу – в день его отъезда – письмо с “благословением” именно в излюбленном её стиле. Будто желая подчеркнуть, что его демонстративный отъезд не может ничего изменить – она расписывает барские увеселения детей, особенно останавливаясь на восторгах дочери Татьяны, как раз вернувшейся с очередного бала (83, 313)…
Она уверена, кроме того, что мужу непременно станет ПЛОХО в родной усадьбе, вдали от неё и веселящихся детей. То, что для Льва Николаевича было желанным – для Софьи Андреевны представляется препятствием для отдыха и творческой работы мужа:
«Пока не узнаю из твоего письма, как ты устроился в Ясной, я не успокоюсь; да и хорошо не будет, где и как жить, да ещё работать! И будут тебя осаждать со всех сторон мужики, как в прошлом году, и опять времени не будет. А вечером, один, без удобств, без привычной пищи; КАК ТЫ МОЖЕШЬ ЖИТЬ ОДИН, НЕУЖЕЛИ ТЕБЕ ХОРОШО?» (Там же. С. 315. Выделение наше. – Р. А.).
Полным текстом данного письма Софьи Андреевны мы, к сожалению, не располагаем.
Ему НЕ было хорошо в первый день по приезде, но впоследствии, день ото дня, становилось ЛУЧШЕ. И он не собирался скрывать этого от близкого и любимого человека! Тому свидетельством – письма Л.Н. Толстого жене от 3 и 4 февраля (второе из них, от 4 февраля – ответ на письмо жены 3 февраля). Приводим, с необходимыми пояснениями, полные их тексты.
Письмо Л.Н. Толстого жене от 3 февраля 1882 г. Начинается со свидетельства того, что Толстой, приехав в Ясную вместо Бегичевки, не забыл о друге и стремился жить по общим с И. И. Раевским идеалам близости к народу, опр;щения:
«Пишу тебе, душа моя, из Ясной, в комнатке Алексея Степановича, <А. С. Орехов, многолетний слуга в доме Толстых; в тот период уже – доверенный приказчик. – Р. А.> где мне очень хорошо. <Помимо опрощения, выбор комнаты диктовался и простой «зимней» прагматикой: в отсутствие хозяев “барские” комнаты в яснополянском доме до приезда Толстого не топились и были выстужены и сыры. – Р. А.>
Приехал я в Тулу. <Л. Д.> Урусов встретил меня, накормил, напоил, — поговорили, — больше он, — и уложил спать. Я решил ехать с поездом утренним, 8; часов, но не сообразил, что этот поезд идёт только до Узловой. <Это в Тульской губ., где-то с добрую сотню вёрст от Бегичевки… - Р. А.> Так и сделал: встал в 7 и поехал. Приехал в 11-м часу в Узловую усталый, вялый; поглядел — в поле мятёт, ждать 5 часов на станции; a поезд назад в Тулу идёт тотчас. Я телеграфировал Раевскому и поехал в Ясную. Остановился я у Алексея Степановича. Он очень мил, но я его от храпа изгнал в людскую, и это нехорошо. Со мной же спал на печке <шорник> Пётр Шинтяков. <Нянюшка> Марья Афанасьевна <Арбузова>, <старая горничная> Агафья Михайловна пили чай и беседовали вчера, а нынче я проехался верхом, напился кофею и начал заниматься, но не мог много сделать, — голова болит по-мигренному, и чувствую слабость. Я не натуживаю себя и читаю старые Revues и думаю. <Т. е. Лев Николаевич перечитывал старые номера любимого французского журнала «Revue des deux mondes», который много лет предпочитал всей говённой российской прессе. – Р. А.> Упиваюсь тишиной. Просителей избегаю. — Мне очень хочется написать то, что я задумал. <А задумал Лев Николаевич – будущий знаменитый трактат «Так что же нам делать?» - Р. А.>
В доме топят в тётинькиной комнате. < Т. е. в комнате, где доживала последние дни и умерла Татьяна Александровна Ёргольская. – Р. А.> Перейду только, если будет совсем тёплый и лёгкий воздух. Пробуду я, как Бог на сердце положит, и как ты напишешь. Теперь сообщение быстрое. Телеграммы на Козловку и письма в Тулу.
Как твоя грудь и всё здоровье и как дети — большие и малые? Если бы тебя это облегчило, и если Илюша этого очень хочет, пришли его сюда дня на три. Только бы у тебя было хорошо. Пожалуйста, пиши мне всю правду. Не бойся меня тревожить. — Если тебе лучше, чтобы я был с тобой, нужно посоветоваться, — телеграфируй, и я через 12 часов в Москве.
Прощай, душенька, обнимаю тебя и детей.
Таня всех тревожней, когда я думаю о них. Таня, не будь же тревожна, а будь как Варенька <Нагорнова> или как миндальное масло.
Ведь все глупости и увлеченья, будут или не будут, пройдут и не оставят никаких следов, а огорчить кого-нибудь не пройдёт.
Сютаева портрет, разумеется, заброшен, а можно бы кончить на маслянице». <Вместе с И. Е. Репиным Т. Л. Толстая писала портрет с Сютаева. – Р. А.> (83, 311 - 312).
И следом – письмо от 4 февраля:
«3 часа дня, четверг.
Сейчас получил твоё письмо, милый друг, и очень радуюсь, что у тебя всё было пока хорошо. Обо мне не беспокойся. Мне очень хорошо у Алексея, и я, должно быть, и не перейду в дом. Я заходил нынче, — едва ли нагреется достаточно и так, чтобы не было угару. Я этого сам боюсь.
Нездоров я не был, но как-то слаб — спина немного болит и голова. И от этого я не поехал к Раевским — энергии не было. Вчера ещё болела голова. Нынче, несмотря на ужасную метель — тёплую, голове лучше, и только вял. Плохо работаю. Зато отдыхаю нервами и укрепляюсь. Мужиков, я сказал Алексею, что я не могу принимать, и никто, кроме нищих, которых я не видал, — не был.
Вчера спал один, и очень хорошо. С вечера Агафья Михайловна усыпительно болтала.
Я думаю, что лучше, спокойнее мне нигде бы не могло быть. Ты вечно в доме и в заботах семьи не можешь чувствовать ту разницу, какую составляет для меня город и деревня. Впрочем, нечего говорить и писать в письме; я об этом самом пишу теперь, и ты прочтёшь яснее, если удастся написать. <Речь о замысленном Толстым трактате «Так что же нам делать?»>
Главное зло города для меня и для всех людей мысли (о чём я не пишу) это то, что беспрестанно приходится или спорить, опровергать ложные суждения, или соглашаться с ними без спора, что ещё хуже. А спорить и опровергать пустяки и ложь — самое праздное занятие, и ему конца нет, потому что лжей может быть и есть бесчисленное количество. А занимаешься этим, и начинаешь воображать, что это дело, а это самое большое безделье. — Если же не споришь, то что-нибудь уяснишь себе так, что оно исключает возможность спора. А это делается только в тишине и уединении.
Я знаю, что нужно и общение с подобными себе, и очень нужны и мои три месяца в Москве, с одной стороны, мне дали очень много, не говоря уже об Орлове, Николае Фёдоровиче, Сютаеве, — ближе узнать людей, общества даже, которое холодно осуждал издалека, мне дало очень много. И я разбираюсь со всем этим матерьялом. — Перепись и Сютаев уяснили мне очень многое.
Так не беспокойся обо мне. Случиться всё может и везде, но я здесь в условиях самых хороших и безопасных. Дай Бог, чтобы у тебя всё было хорошо. Целуй детей. Налажено всё хорошо, но боюсь, масляница возьмёт своё и засуетят они тебя. Тане верно уж теперь придумалось удовольствие, да и верно не одно. А и не придумается, то только лучше для неё и для нас. Зачем она молодым людям подаёт руку, не поворачиваясь к ним и с каким-то зверским выражением?
Ты, Таня, понимай, что если я пишу это, то потому, что я тебя вижу как живую перед глазами, а вижу я так только тех, кого очень люблю.
Прощай, душенька, писать нечего. Говорить — говорил бы до тех пор, пока прибежали бы Андрюша и Миша мешать, а писать нечего. Няня варит мне суп в горшке из курицы, сама приносит и твёрдо стоит, как у обедни. Вчера была каша и солонина. В Туле я купил себе вина белого и калачей. Нынче привезли свежих. Яйца свежие. Сплю я на диване деревянном с матрасом, клопов нет. — Нынче <приказчик> Митрофан продал Балабёнка за 65 рублей. За Гнедого дают 110 р. Если погода будет хороша и поработаю хорошо, то съезжу в Тулу. Урусов и не знает, что я в Ясной. Если будут интересные письма, сообщи мне.
Прощай, милая, пиши каждый день и я тоже» (83, 313 - 315).
Надежды Софочкины не сбывались. Муж НЕ приживался – пока – в Москве и НЕ чувствовал себя плохо в Ясной Поляне. Хуже того: в отличие от прежних поездок, он НЕ спешил выразить теперь какую-то особенную тоску по жене и детям (хорошо устроившимся и веселившимся в Москве на папкины денежки…) и желания скорей-скорей вернуться… домой? Вот, в том-то и дело! Он БЫЛ дома – в милой Ясной Поляне! А с женой, как она сама признала в нижеприводимых нами письмах – «пошло врозь»…
Второе в этом фрагменте переписки письмо С.А. Толстой – датируется, по почтовому штемпелю, 3-м февраля. Писано оно, не побоимся сказать, ТАЛАНТЛИВО – от первой строки до последней.
Конечно, такое важное по высказанному в нём и такое… стилистически, художественно выверенное письмо – заслуживает быть приведённым полностью! Вчитаемся:
«Сейчас пришла сверху, из Андрюшиной комнаты, где он спросонок неистово кричал. Когда взглянула там из окна, то увидала прекрасное, звёздное небо и подумала о тебе. Какое поэтически-грустное настроение вызвало сегодня вечером, в Ясной, в тебе это небо, когда ты пошёл гулять, как бывало. Мне захотелось плакать, мне стало жаль той тихой жизни, я не совладала с городом, и я здесь изнываю, больше физически, может быть, но мне не хорошо. В каком неудержимом водовороте я живу эти дни! С утра приехала Машенька с H;l;ne <М.Н. Толстой и её внебрачной дочерью Еленой. – Р. А.>, ели блины, Костенька тут поселился совсем и, Боже мой! как он тянет душу своими светскими наставлениями. Стали все стремиться в манеж (экзерцисгауз), няня ушла со двора, маленькие кричат, спать надо укладывать, большие, юродствуя, пристают, кто с деньгами, кто с экипажем. Потом всё утихло; но Андрюша стал приставать: «возьми меня куда-нибудь». Жаль мне его стало, подъехал Леонид Оболенский с <своим сыном> Колей, взялся меня проводить в балаганы. Поехали мы вчетвером; маленького я <няне> Арише поручила, а Мишу — <служанке> Варе. Взошли мы в балаган, где всё представление кукольное и очень мило, и Андрюша остался доволен; покатались на кругом вертящейся какой-то машине и вернулись скоро. Вечером <сестра> Таня уехала с Лизой, Машенькой, и H;l;ne, и Серёжа с Леонидом <Оболенским> в Малый театр. Я осталась с мальчиками, пришли два Олсуфьева мальчика <дети соседа Толстых в Москве, графа В. А. Олсуфьева. – Р. А.>, пили степенно чай; потом графиня Келлер приехала спросить, пущу ли я мальчиков в цирк завтра. Я пустила, а утром они едут в оперу. Долго ещё будет этот сумбур. В субботу у Олсуфьевых танцуют, в пятницу Оболенская зовёт к себе. Кому платье, кому башмаки, кому ещё что. А у меня спазма в горле и груди, так что я говорить не могу, точно давлюсь словами, и ночь не спала от видений и кошмаров... Где граница между видением и виденным сном? Я видела сегодня ночью, и мне не было страшно, женщину в ситцевом платье, ноги босые и башмаки её шлёпали и волочились, когда она подошла к моему изголовью. Я спросила: «кто это?» Она обернулась и ушла в дверь гостиной. И я себе говорила: «ведь я не сплю, кто это входил, не воровка ли?» И если б мне сказали утром, что обокрали дом, я бы прямо подумала на эту женщину. И в зале на фортепиано всю ночь кто-то играл, и я опять думала, что дяде Косте не спится и он пошёл поиграть. И какая была чудесная музыка! И я наверное не спала и слышала наяву.
Маленький мой всё нездоров и очень мне мил и жалок. Вы с Сютаевым можете не любить особенно СВОИХ детей, а мы простые смертные не можем, да, может быть, и не хотим себя уродовать и оправдывать свою нелюбовь НИ К КОМУ какою-то любовью КО ВСЕМУ МИРУ.
Я думала получить сегодня от тебя письмо, но ты вчера не побеспокоился написать и успокоить меня насчёт тебя. Впрочем, чем мне беспокойнее, тем лучше. Скорей сгорит моя свечка, которую теперь приходится очень сильным огнём жечь с двух сторон. Хотела тебе написать: «живи покойно, я рада, что тебе хорошо, мне тоже прекрасно...», но это было бы лганьё.
Мне гадко, мне нездоровится, мне ненавистна моя жизнь, я целый день плачу и если б под руками яд был, я бы кажется отравилась.
Разделять эту жизнь я тебя не зову и опять не лгу. Твоё присутствие меня тоже расстроивает, тем более, что я ни тебя не могу успокоить и утешить, ни себя. Прощай» (ПСТ. С. 172 - 173).
Великолепные, однако, «подкопы» под психику мужа. И сколько! В одном только коротком письме:
1) Тревожащий образ – в самом начале письма, как эмоциональный удар. Младенец не просто плачет и тоскует, а НЕИСТОВО КРИЧИТ – брошенный противным папкой и, конечно, снова больной-пребольной…
2) Образы НАДУМАННОЙ «ОБЩНОСТИ»: общее томление от города и светской суеты; общее небо – и, якобы, одно и то же поэтическое настроение от созерцания его…
3) Остранённые и негативные номинации вещного мира и образа жизни в условиях городской цивилизации: «пристают»; «тянет душу»; «юродство»; «сумбур»; «кругом вертящаяся какая-то машина» (легко узнаваемый толстовский приём «остранения» + его же, хорошо известная Соне, неприязнь ко «всяким там» машинам!).
4) Резкий переход от негативной картины городской суеты – к собственной болезни и каким-то мистическим видениям или сновидениям.
Всё – для одного: растревожить мужа, внушить мысль об ошибочности, оплошности его отъезда от больного ребёнка и измученной суетой и страхами жены. И, конечно, следующий психологически выверенный приём:
5) АТАКА на христианские убеждения мужа – упрёками и обвинениями («никого не любит, потому что любит весь мир» – стереотипная неправда о христианах!).
А в подкрепление, конечно, ставшие уже нехорошей «традицией» в софочкиных письмах мужу –
6) СУИЦИДАЛЬНЫЕ МОТИВЫ. Письмо его от 3 февраля чуть задержалось – и готов мотив для отравления… пока, главным образом, настроения мужу. Но всё более чем серьёзно: в 1910 г. она будет грозить ему отравлением – катаясь, с хрипами, воплями и завываниями, по полу или земле в саду, с пузырьком настоящего яда у рта…
7) Наконец, целый «заряд» злобы, агрессии в последнем абзаце: тут и «не жалею, не зову, не плачу» (понимай наоборот!). Тут и классическое: «с тобой мне не лучше, чем без тебя!» -- вечный мотив рассорившихся супругов. И, наконец, как злая пощёчина в конце письма – не менее классическое, даже предсказуемое: «ПРОЩАЙ!»
Следующее письмо Сони, написанное, как и предшествующее поздно вечером, даже ночью (с 4 на 5 февраля), когда все трудящиеся и эмоционально, нравственно благополучные люди отдыхают – продолжает нездоровое настроение письма от 3 февраля:
«Получила сегодня твоё тихое, покорное, но видно, что счастливое по твоему расположению духа — письмо, милый Лёвочка. Нет, не вызываю я тебя в Москву, живи сколько хочешь; пусть я одна уж сгораю, зачем же двум: ты нужней меня для всех и вся. Если я опять заболею, я пришлю телеграмму, тогда уж делать нечего. Наслаждайся тишиной, пиши и не тревожься; в сущности всё то же при тебе и без тебя, только гостей меньше. Вижу я тебя редко и в Москве, а жизнь наша пошла врозь. Впрочем какая это жизнь — это какой-то хаос труда, суеты, отсутствия мысли, времени и здоровья и всего, ЧЕМ ЛЮДИ ЖИВЫ.
Сегодня мальчики, Илья и Лёля, были в опере, ещё Коля Оболенский, Иван Михайлович и Серёжа. Лёля всплакнул, говорят, когда в Фаусте один убил другого на дуэли. Вечером они были в цирке с Келлер, Лярскими, Оболенскими и Олсуфьевыми. Пять лож брали. Завтра утром я везу девочек в цирк и Андрюшу, а вечером на вечер к Оболенским. В субботу на вечер к Лярским: Олсуфьевы отменили свой вечер, Гриша у них болен и Анна с флюсом.
К Лярским очень скучно ехать, да и всюду скучно. Сегодня всё шила Маше платье к завтра, устала очень, а Фет болтал весь вечер, а я всё шила и шила. Утром ездила за покупками для вечеров же, дорога и погода ужасные; растрясло по ухабам и даже затошнило. Дядя Костя у нас всё, и сегодня помог с Фетом, и было не так одиноко.
Прощай, Лёвочка милый, будь здоров. Где ты? т. е. ты такой, какой был когда-то в отношении меня. Такого теперь тебя давно нет.
Прощай, уж 2 часа ночи, а ещё дела мне много.
Соня» (ПСТ. С. 174 - 175).
Итак, мы видим, что умненькая Sophie уже не просто пишет письмо мужу, а СОЧИНЯЕТ, подбирая не только слова, но и синтаксические конструкции, идейный, образный и эмотивный «инструментарий». Всё-таки весьма оплошно давал ей Лев Николаевич на переписывание свои рукописи! Многоталантливая Соничка МНОГОМУ, на его голову, научилась! И она себя ещё ох, как покажет!..
Толстой медленно «отходил» от Москвы – буквально выздоравливал, упиваясь тишиной и общением с Природой. Но – увы! – творческие силы сполна восстановить не удалось – и переписка с женой играла в этом существенную роль. Сообщает Николай Николаевич Гусев:
«Уже на второй день по приезде в Ясную Поляну Толстой начал статью, озаглавленную «О помощи при переписи». Каждый день во время своего кратковременного на этот раз пребывания в деревне он пытался заставить себя продолжать начатую статью, но слабость и головные боли, с одной стороны, и возбуждённое нервное состояние как результат всего пережитого им во время переписи <в Москве> -- с другой <…>, не давали ему возможности плодотворно работать. <…> Жена писала Толстому каждый день, но её письма не могли способствовать его выздоровлению. Из этих писем видно, как далеко зашёл к тому времени семейный разлад Толстых» (Гусев Н.Н. Указ. соч. С. 127).
Мы видим это по только что приведённым письмам Софьи Андреевны…
5 февраля в состоянии Льва Николаевича наступило существенное улучшение. Он, наконец, взялся было за вожделенную работу, прерванную вынужденным общением с гостями – и так увлёкся тем и другим, что не успел написать обещанное Соне письмо, отослав вместо него телеграмму:
«Не успел вчера написать; помешали. Здоров. Работаю» (83, 317).
На следующий день коротенькое письмо, конечно, уже было написано. Обратим внимание, что к этому времени Толстой получил от жены только первое из писем данного эпизода переписки – от 2 февраля.
Приводим ниже текст письма Льва Николаевича от 6 февраля 1882 г.
«Вчера я чувствовал себя лучше всех дней, — спина перестала болеть, и я только что взялся за работу, как приехал Урусов. А я только послал ему письмо, в котором тонко намекал, чтобы он не ездил. Он встретил Филипа <Егорова, кучера> у границы и приехал, и я был очень не рад. Утром я занялся, но всё уже не то, и вечер устал ужасно от разговоров. — Теперь для меня нет ничего ужаснее разговоров. Он не виноват и очень мил, но я-то наговорился уже до конца моей жизни — не захочется.
Он ночевал в доме, в тётинькиной комнате, а няня в девичьей, и они оба не угорели, а тепло там очень, и я нынче — хоть на два дня — перехожу туда. Жив буду, то выеду в понедельник или вторник, — смотря по работе и известиям от тебя.
Блины были 3-го дни прелестные. Арина <Хролкова, крестьянка Ясной Поляны> пекла. Но ап<п>етита нет. Всё время не по себе. Теперь лучше.
Вчера Урусов спутал меня, и я не написал письма тебе. Вместо этого телеграфирую. И не получил от тебя письма, кроме первого. Нынче верно привезут два. Прощай, душенька. Не тревожься обо мне. Мне хорошо. А люблю тебя всё так же, как с тобой, так без тебя.
Как-то справляете масляницу? Помнят ли тебя дети?» (83, 316 - 317).
В ночь на пятницу, 5 февраля – опять ночью! – пишет своё встречное письмо мужу и Софья Андреевна. К сожалению, её настроение в этом письме выразилось прежнее, если даже не худшее. Приводим полный его текст:
«Сейчас вернулись от Оболенских, милый Лёвочка, усталые, и детям кажется, было весело. Таня тоже танцовала и Таня Олсуфьева была и Лярские две, и Келлеры — пар 15-ть должно быть. Даже старик <В.А.> Олсуфьев приехал и всё говорил: «мне очень весело!» Теперь половина второго, слава Богу все разошлись и легли спать; все здоровы и не слишком тревожны. У меня под ложечкой болит, и я боюсь своих болей. Были днём в цирке: чудесный цирк, а мне было весело на Андрюшу смотреть, хотя и сознаю, что подобные увеселения вредны детям. Но он вслух рассуждал, смеялся, даже аплодировал мальчику и пони.
Мне пришлось прервать письмо: я кормила, раздевалась, кончала все дела и теперь скоро три часа ночи, так я всякий день ложусь.
Сейчас перечла твоё письмо, которое получила сегодня. Поправляйся здоровьем, живи в Ясной, сколько хочешь, пиши и наслаждайся. Если пошла жизнь врозь, то надо устроиваться каждому наилучшим образом, что я и постараюсь для нас, т. е. меня и детей. До сих пор мне ещё очень тяжело и непривычно, но люди ко всему привыкают. Почему городская жизнь вызывает СПОРЫ — этого я не понимаю; какая кому охота проповедывать и убеждать. Это просто неопытность и глупость — делать это, и надо это предоставлять неопытному и наивному Сютаеву.
Машенька была сегодня, дядя Костя совсем поселился у нас. Какая горькая насмешка судьбы — Костенька вместо тебя! Это всё я крест несу за мой переезд в Москву. Но впредь меня не подсунешь на это — я больше не перееду в Москву, — да что, жива ли ещё буду.
Три часа пробило, прощай, я пишу всегда такая усталая, что письма мои выходят злы. Да я-таки зла стала, верно от желчной болезни. Не езди ко мне подольше, без меня тебе много лучше. Маленький мой всё нездоров. Да тебе это не интересно. Дети эти маленькие исключительно МОИ, и их больше у меня не должно быть и не будет. Лишние страдания и из чего — жизнь врозь пошла, пусть будет ВПОЛНЕ врозь.
Как я хочу уязвить тебя, но если бы ты знал, как я всякий день плачу, когда после дня терзания для жизни плоти, как ты называешь, я ночью останусь одна с своими мыслями и тоской, с единственной радостью, когда мне Андрюша скажет, в роде как нынче: «мама;, тебя кто любит?» — Я ему говорю: — «Никто, Андрюша, меня не любит, папа; уехал». А он говорит: «Я тебя люблю, мама;». И отчего ему в голову пришло? Я его раздевала молча на верху, и он на меня пристально смотрел, верно вид у меня был несчастный.
Хотела писать одни факты: там была, то делала ... просто, без чувствительности, и опять расстроила тебя и разжалобила себя. Ты не обращай внимания. Тане передам завтра твои наставления. Как они нынче ужасно побранились с Серёжей. Он кричал, и я испугалась даже.
Соня» (ПСТ. С. 175 - 176).
Итак, Соня сама замечает недоброту своих писем мужу. Но – увы! – «рознь» их семейной жизни приписывает чистой христианской вере мужа – а не тому мусору житейских установок и мирских обманов, которые создавали «барьер невосприятия» веры Иисуса и Льва в её голове. При этом как раз дневник и письма жены Толстого не позволяют утверждать, что барьер этот создавался и рос в её сознании спонтанно, не по воле самой Sophie. В данном письме мы видим своего рода «столп и утверждение истины» мирской, языческой жизни – и в подтверждении якобы «непреодолимой» розни, и в новостях о городских, «светских» развлечениях детей Льва Николаевича, и в строках о детях – включая намёк на невозможность, НЕЖЕЛАТЕЛЬНОСТЬ интимных отношений с мужем… Смысл объяснений мужа в одном из предшествующих, приведённых нами, писем о причинах его отъезда (тяжёлые и неприятные встречи, споры…) – жена просто не уразумевает (или делает вид…).
Наконец, Сютаев для Софьи Андреевны – «неопытный и наивный» простак (каким, вероятно, казался в земной жизни и Христос для многих его ругателей в еврейском и языческом мире…).
В целом, в этом письме Соничка снова – чуткий психолог и манипулятор. Чего только стоят “отсылки” к грудному младенцу и ссорящимся, «страшно кричащим» и избаловавшимся без отца старшим детям. Это всё (вкупе с интимно-«постельным» тизером) как будто излишние, но вовсе не случайные в письме подробности – призванные повлиять не на разум, а на инстинкты и чувственность Льва Николаевича, затащить его поскорее назад, в московское адище – ухватив, образно выражаясь, «за сердце и мошонку».
Через сутки – в самое «волчье» время ночи на 6 февраля, субботу – Софья продолжила своё эпистолярное камлание при свечах письмом (с объёмной припиской к нему), в котором повторяется ряд уже отмеченных нами тенденций:
«Опять половина четвёртого ночи, милый Лёвочка, и я пишу тебе. Мы только что приехали с вечера Лярских, где Тане и Илюше было очень весело. Серёжа не поехал, несмотря на мои уговоры. Там танцовали, было очень хорошее общество, Уварова с двумя дочерьми, Голицыны, Лобановы, Мария Михайловна Волкова с дочерью, Пушкина с дочерью (жена Ивана Ивановича слепого) и многие ещё. Но кавалеры всё гимназисты. Ностиц дирижировал, Таня приехала в восторге.
А я нынче собираюсь утром ехать — мне говорят: граф и графиня Уваровы. Я их приняла, они сидели долго; но она (твоя бывшая пассия) мне не понравилась, ей на зубок попасться — не дай Бог.
[ПРИМЕЧАНИЕ.
Речь идёт о графине Прасковье Сергеевне Уваровой (1840 - 1924), урожд. княжне Щербатовой – одной из тех, кем в молодости кратковременно увлекался Лев Николаевич. – Примеч. Романа Алтухова.]
Ездили мы на коньки к Лазарику <каток на Петровке. – Р. А.>, и брали Дрюшу и Мишу. Катались дети не долго — очень устали от вчерашних танцев. Илюша курил и пил там пиво в ресторане при коньках, и это очень огорчительно. Единственное ему отвлечение от всяких соблазнов — это вот такие вечеринки, как сегодня.
Завтра едем в манеж утром, с маленькими детьми. Вход им бесплатный, а это вместо прогулки. Вечером приедут Лили <Елизавета Дмитриевна> Оболенская и дети Олсуфьевы. Затем играть в игры, позову ещё наших Оболенских, Леонида детей <семья Л. Д. и Е. В. Оболенских, на тот момент трое детей: Николай, Мария и Александра. – Р. А.>.
Потом, слава Богу, масляница кончится и удовлетворённые достаточным весельем дети, — надеюсь, успокоятся.
Маленькому моему и мне лучше, верно по случаю мороза.
Получила сегодня за обедом твою телеграмму, за которую спасибо. Надеюсь, что правда, что ты здоров, дай-то Бог.
Прощай, Лёвочка, руки дрожат от усталости, 4 уж пробило. Целую тебя. Дети все здоровы.
Соня» (ПСТ. С. 177).
Видимо, сообразив из полученной телеграммы Льва Николаевича, что его хорошее самочувствие – залог скорого возвращения, Софья Андреевна решила сменить настроение письма – но не переписывая (ибо там всё было, как было нужно…), а сделав такую «примирительную» приписку:
«Теперь утро субботы, 7 часов утра. Я кормила и мучилась тем, что пишу тебе такие дурные письма, как опять вчера. Но в 4-м часу ночи бываю так уставши и раздражена. Прости меня, пожалуйста. Распечатала нарочно конверт, чтобы сделать эту приписку. Так естественно, что ты уехал, так законно и нужно тебе это было, и я иногда сознаюсь в этом. Но люди эгоисты, и я тоже.
Всю ночь шёл снег и я вижу, что нынче пороша. Жива ли Булька? <Любимый охотничий пойнтер Льва Николаевича.>
Да, лошадей не стоит теперь распродавать, прокормивши всю зиму. На чём же мы ездить будем? Ведь останутся клячи вроде Голубого и только. Гнедого ни за что не продавай и Мужика, а то что же запрягать? Когда приведут из Самары, тогда и продать.
Это я так, между прочим, пишу, я теперь часто сама мечтаю о том, когда я перееду в Ясную.
Прощай, голубчик, ложусь, а то опять разгуляюсь, а нынче опять на вечер. Целую тебя, прости.
Соня» (Там же. С. 177 - 178).
Таким образом, в письмах Софьи Андреевны 5 и 6 февраля – всё, что она могла сделать, дабы вернуть мужа в город: и рассказы о нелюбезных Толстому «безбашенных» увеселениях детей, и раскаяние в предпочтении городского образа жизни (вряд ли искреннее), и пожелания вернуться в Ясную Поляну (на деле: мотаться туда с детьми побалдеть-поразвлекаться на лето – как вся тогдашняя российская буржуазия уматывала летом из городов «на дачи»)…
Если своего рода «тезисом» в писаниях Софьи Андреевны данного фрагмента переписки считать её упрёки, намёки и сквозящую “между строк” злость, а «антитезисом» -- выявленные нами приёмы манипуляции, привлечения мужа к себе и семье, то последнее в анализируемом нами фрагменте её письмо, от 7 февраля – своего рода «синтез» этих тенденций и настроений жены Толстого. Письмо мужа от 6 февраля уже получено, и «любящая» супруга специфически реагирует на известие, что он скоро будет «дома» (т. е. в московской душегубке…) – то есть, что, без её манипулятивных усилий (в письмах от 4, 5 и 6-го, которые задержались…) Толстой принял решение ехать из милой Ясной назад, в Москву.
Вчитаемся:
«В первый раз в жизни моей, милый Лёвочка, я сегодня не обрадовалась твоему скорому возвращению. Ты пишешь, в понедельник или во вторник ты выедешь: значит, может быть, завтра ты приедешь и опять начнёшь страдать, скучать и быть живым, хотя и молчаливым, укором моей жизни в Москве. Господи, как это наболело во мне и как измучило мою душу!
Это письмо тебя может быть не застанет; если же застанет, то не думай, что я очень желаю твоего возвращения; напротив, если ты здоров и занимаешься и, особенно, если тебе хорошо, то зачем же возвращаться? Что ты мне не нужен ни для каких житейских дел — это несомненно. Я всё держу в порядке и в равновесии пока: дети покорны и доверчивы, здоровье лучше, и всё идет в доме, как следует. Что же касается до духовной моей жизни, то она так забита, что не скоро и дороешься до неё. <А стоила ли она того, чтобы до неё “рыть”? – Р. А.>
И пусть будет пока забита, мне страшно её раскопать и вывести на свет Божий, что я тогда буду делать? Эта внутренняя, духовная сторона жизни до такой степени не согласуется с внешней. <Довольно распространённый самообман людей, сознательно, и даже с усилиями, увязивших себя в мирской суете. – Р. А.>
Сегодня утром мы были в манеже со всеми детьми, Машенькой и H;l;ne. Но толпа большая, видели какой-то мерзкий, механический театр <!! – Р. А.> и не добрались больше ни до чего. Покатали Мишу и Дрюшу на круглых качелях, измучилась ужасно от толпы и не вышло это. Обедал у нас Дьяков и Машенька и дядя Костя. Дьяков и Машенька взяли Таню в концерт цыган, а ко мне приехали вечером Л. П. Оболенская с Лили, двое детей Олсуфьевых и наша Лиза Оболенская с детьми. Играли в petits jeux, [фр. игры] ели сладости и очень веселились.
Все наши дети так довольны масляницей, что даже с удовольствием берутся за учение. У нас гостей бывает очень мало и тихо без тебя ужасно. А ты не умеешь себя оградить от толпы, которая на тебя напирает, даже в Ясной на тебя налетели. <Речь о нежеланном визите Урусова, описанном Толстым в вышеприведённом письме от 6 февраля. – Р. А.>
Прощай, милый друг, если вернёшься, я деспотически буду отбивать от тебя РАЗГОВАРИВАЮЩИХ УМНИКОВ. Тогда ты увидишь, как тихо и хорошо можно тут жить.
Сегодня ложусь раньше, авось опомнюсь и отдохну. Жаль, что ты всё не совсем здоров, слаб и без аппетита. Как это деревенский воздух не дал тебе аппетита? Ходил ли ты с ружьём?
Прощай, если не приедешь, напиши, пожалуйста.
Соня» (ПСТ. С. 179 - 180).
Да, умненькая Соня Берс, не умевшая без примеси и оглядки радоваться ничему, осталась сама собой и здесь: она, действительно, не была очень уж рада такому долгожданному известию от мужа о возвращении домой. В мемуарах она очень искренно, как может, объясняет этот психологический «парадокс»:
«Когда он мне писал о своём возвращении в Москву, я как будто даже испугалась и почувствовала, что при всей трудности моей жизни с семьёй и заботами о ней, забота о Льве Николаевиче и его настроении обессилит мою энергию» (МЖ – 1. С. 369). Действительно, не страдать самой от собственного характера – легче, живя поодаль от того, кого обычно заставляешь страдать…
Конечно, Софья Андреевна не могла и не смогла бы исполнить данное ею в письме от 7 февраля обещание – оградить Льва Николаевича от болтливых «умников». Это претило её ориентации на светскую “открытость” дома – и отнюдь не единомышленникам Толстого в Боге и Христе (которых, с долей презрения, она именовала «тёмными»), а как раз светским болтунам и молодым бездельникам, любопытствовашим поглазеть на «опростившегося графа», а заодно – поиздеваться, поспорить с ним. В мемуарах изрядную долю вины за этот домашний непокой она перекладывает на самого Толстого – и, опять же, отчасти справедливо:
«…Мне не удалось никогда оградить Льва Николаевича и нас от наплыва посетителей; он мне не только не помог в этом, но мешал всячески, принимал всех на свете, уставал, сердился, и всё-таки всех пускал и даже звал к нам. Как это объяснить? Не знаю. Он только одно говорил на это: “Если я нужен людям, я не имею права их не принимать”. И побуждало Льва Николаевича к этому ещё вечное любопытство. “А что, как пропущу что-нибудь или кого-нибудь интересного?” – казалось, думал он» (МЖ – 1. С. 369).
Собственно о возвращении Л.Н. Толстого Н.Н. Гусев сообщает следующее:
«…Толстой знал, что, несмотря на то, что его жизнь пошла врозь от жизни жены, несмотря на её “язвительные” письма, она всё-таки сильно тосковала во время его даже кратковременных отлучек, и так как его работа над статьёй не пошла, то и пребывание его в Ясной Поляне, несмотря на всю прелесть деревенской жизни, не имело в его глазах оправдания, и 8-го или 9-го февраля он вернулся в Москву» (Гусев Н.Н. Указ. соч. С. 128).
К этому наблюдению одного из лучших биографов Л.Н. Толстого добавим в заключение данного фрагмента Семнадцатого эпизода нашей книги только одно: вопреки своим декларациям («жизнь врозь пошла – пусть будет ВПОЛНЕ врозь…» и под.) Софья Андреевна, как представляется, задалась в 1882 году непродуктивной и опасной установкой: «вернуть мужа семье» -- всеми средствами заставить его сделать выбор в пользу неё, детей и городской барски-буржуазной жизни. Сколькими драмами обернётся это для неё самой – хорошо известно читающей публике. В дальнейших частях нашей аналитической презентации мы затронем лишь те эпизоды семейной драмы Толстых, которые напрямую будут связаны с продолжавшимся эпистолярным диалогом супругов.
КОНЕЦ ФРАГМЕНТА 1-го СЕМНАДЦАТОГО ЭПИЗОДА
________________
Фрагмент 2-й
СТАРАЯ МЁРЗЛАЯ КАРТОФЕЛИНА ОТТАИВАЕТ
На этот раз Лев Николаевич выдержал в Москве только три недели. 27 февраля 1882 г. он вновь выезжает в Ясную Поляну – «очнуться от ужасной московской жизни», как трактовал в письме от 4 марта к Alexandrine Толстой (Л.Н. Толстой и А.А. Толстая. Переписка. М., 2011. С. 404). С собой он захватил сына Илью – вероятно, для некоторого воспитательного воздействия на этого, уже развращённого Софьиным влиянием, ленивца и “барчонка”.
Софье Андреевне же, урождённой и убеждённой Софочке Берс, горожанке (хуже того – москвичке), конечно, не от чего было «очунаться» и приходить в себя. Она, как и воспитанные ею сыновья (скорее, её берсята, чем львята Льва) – как черти ладана бежали деревенской жизни, единосущной природе человека как разумного сына Бога, а в городских суете, шуме, разврате – напротив, чувствовали себя, как рыбки в воде. Постепенно Софья начала понимать ситуацию своего городского знаниевого и психологического «превосходства» в свою пользу – как средство, с одной стороны, манипулировать чувствами и поведением мужа (в выгодную для неё и её детищ сторону), с другой же – как перед единомысленными ей гостями московского дома, так и перед потомками (в дневнике и мемуарах) выставлять мужа человеком неумным («неотёсанным» в городской и вообще в практической жизни), непоследовательным, неискренним… всячески подчёркивая и жестоко «обличая» каждую его слабость, каждую УСТУПКУ тяжёлой, мучительно-стрессовой для него ситуации. Мы не будем специально приводить здесь примеров такого продуманного, расчетливого лукавства умной дочки обрусевшего лютеранина – они буквально рассеяны по мемуарам и дневнику Софьи Андреевны, и мы будем обращаться к ним как к иллюстрациям соответствующих эпизодов представляемой нами переписки супругов.
Сейчас – непосредственно к ней, к первому из писем данного фрагмента, хронологически охватывающего период с 27 февраля по 6 марта 1882 года.
Добравшись до родного дома, до милой Ясной, Лев Николаевич субботним вечером 27 февраля сообщал жене, как сразу, с первых минут и часов живой жизни в Природе, начал опоминаться, приходить в себя – через период депрессии, «ломки», подобно вытрезвляемому пьянице или наркоману:
«Ну вот, поехал я прямо до Козловки и сделал очень хорошо... Сани выехали парные, и мы доехали прекрасно, напились чаю и легли спать. Я испытываю то же чувство, как и тот раз, — страшной усталости, слабости, грусти тихой и упадка сил. — Должно быть, я отдыхаю. Спали с Илюшей в одной комнате, проснулись поздно; явился Михал Фомич <Крюков, бывший (до 1877 г.) лакей Толстых; в 1882 г. – скорее, как гость и добровольный помощник, периодически бывал в яснополянском доме. – Р. А.> — служить, и Илюша с ним пошёл на охоту. Видели зайца, но не убили. Я сидел до 3-х, не мог от вялости взяться за работу и читал старые Revues <«Revue des deux Mondes» -- много лет излюбленное журнальное чтение Льва Николаевича. – Р. А.> — прекрасные статьи по религиозным вопросам и много думал. Потом поехал верхом и ещё больше думал. Приехал, обед был: бульон, курица несъедобная с САГО вместо риса, но картошка в сметане выручила. Завтра будет уже говядина.
Буду писать акуратно, и ты пожалуйста. Главное, чтобы письмо твоё попадало в ящик в 8 ч. утра.
Здесь все ручьи налились, так что проехать трудно. Но нынче морозит, и выдуло так, что я топлю другой раз. Нынче смотрю на Кузминских дом и думаю: зачем он себя мучает, служит, где не хочет и они все, и мы все. Взяли бы да жили все в Ясной и лето и зиму — воспитывали бы детей. — Но знаю, что всё безумное возможно, а разумное невозможно.
Прощай, душенька, целую тебя и детей» (83, 318 - 319).
И далее в письме Льва Николаевича – подведена характ;рная (и хар;ктерная) черта. Здесь она не просто отделяет интимно-личную часть письма от «деловой» (речь под чертой, в последних абзацах, идёт о покупке лошадей). Она разделяет и вышеупомянутые в письме Толстого «безумное» и «разумное»: слабость Льва Николаевича, его уступку аристократическом привычкам и мирским заботам, от того, что СУЩНОСТНО составляло его самого. Именно в эту, вынужденную, раздвоенность и “вгрызается” предсказуемо своей критикой Софья Андреевна – на самом-то деле очень довольная как раз такими эпизодами заботы мужа об имении, куплях и продажах, доходах семейства и прочей мирской суете. Для неё, барышни довольно нерусской и генетически, и по городскому (хуже того - московскому) воспитанию, и уж совершенно не христианки – в ЭТОМ была жизнь… Состояние Льва Николаевича, - от которого он, как писал, «отходил» в Ясной Поляне, - она предпочитала трактовать пусть в целом и верно, но… в важных мелочах – совершенно неправдиво. В этом смысле интересна запись Софьи Андреевны в личном дневнике под 28 февраля 1882 г. – больше похожая на некое публичное оповещение и одновременно самооправдание перед потомками, будущими читателями дневника:
«Жизнь наша в Москве была бы очень хороша, если б Лёвочка не был так несчастлив в Москве. Он слишком впечатлителен, чтоб вынести городскую жизнь, и, кроме того, его христианское настроение слишком не уживается с условиями роскоши, тунеядства, борьбы городской жизни. Он уехал в Ясную вчера с Ильёй заняться и отдохнуть» (ДСАТ – 1. С. 108).
Приколупавшись к его сравнению в письме (см. ниже) «поэтической работы» с освежающим купанием, она неправдиво противопоставляет эту работу – «томящей», над религиозными сочинениями. Неправда уже в том, что жена, помогавшая много лет в писаниях мужу, не могла не помнить, как перенапрягала и именно ТОМИЛА Льва Николаевича работа – хотя бы над его великими романами!
То есть «виноваты» у жены христианские, только становящиеся, убеждения мужа, вкупе с чувствительностью, незачерствелостью души, которую не могли не ранить картины городского народного неблагополучия… Такую живую душу Софья называет в мемуарах и искренне считает БОЛЬНОЙ (МЖ – 1. С. 474).
Это опять “работает” толстовская зеркальность: люди, много лет общающиеся с Толстым (и не только лично, но даже через его писания…) приобретают свойство видеть в нём, его личности, СВОИ пороки: критиковать себя, думая, что критикуют его. Соня нездорова, и НИКОГДА не была совершенно здорова психически. И не только в 1900-е, когда писались мемуары, но и в этом же 1882-м (как мы увидим из её письма ниже) она видела в нём, как отражение – СОБСТВЕННУЮ прогрессирующую болезнь.
Ответ Sophie на письмо мужа от 27 февраля не был опубликован. Мы располагаем только следующей цитатой из него, приведённой в Полном собрании сочинений Л.Н. Толстого:
«И чего ты всё грустишь, милый мой! И тут грустно, и там грустно! А право, только бы радоваться надо, такое, пока, бог счастье посылает. Неужели тебе не бывает радостно?» (83, 319).
Быть может, здесь мы и неправы, но скрытое раздражение, сдобренное НЕЖЕЛАНИЕМ понимать, отчуждением, ощутительнее в этих строчках, нежели подлинная забота о «милом»…
Снова Софьины мемуары:
«Неопределённость настроения Льва Николаевича была так велика, что никто в мире не мог бы понять, чего он хочет. Писать можно одно, но в жизни поступать иначе. Особенно поразительна была эта покупка дорогих лошадей при крайнем отрицании собственности и денег. Но я радовалась и этому…» (МЖ – 1. С. 374).
Добавим от себя, что, заботясь, якобы «противоречиво», о лошадях и доходах семьи, Толстой-христианин такой уступкой неизменно радовал своё сердце – понимая необходимость смирения и милости. Ребёнок боится темноты – и хороший отец не пожалеет, хотя бы некоторое время, оставлять зажжёнными свечи в его спальне. Тянется к любимой игрушке – положит ему в постель… Человек-безбожник тоже боится – и тянется к средствам мнимого «обеспечения» жизни скопленным богатством и организованным для его защиты насилием…
Вряд ли бы Толстой прожил с женой и семейством ещё полные 28 лет, если поступал бы ТОЧНО в соответствии хоть с собственными писаниями – не говоря уже о Писании священном.
28 февраля Лев Николаевич отсылает в Москву такое, очень интимно-личное, послание:
«Вот 2-й день что я в Ясной. Пишу в 3 часа дня. Опять всё утро ничего не делал и был в самом унылом, подавленном состоянии; но не жалею об этом и не жалуюсь. Как мёрзлый человек отходит и ему больно, так и я, вероятно, нравственно ОТХОЖУ, — переживаю все излишние впечатления и возвращаюсь к обладанию самого себя. — Может быть это временно, но я ужасно устал от жизни, и мне хорошо отдохнуть.
Илюша, нынче опять с Михайлой на охоте; — опять видел и стрелял зайца, и очень доволен. — Я читаю Revue, — статьи религиозные очень интересные и делаю пасьянс.
Сейчас в первый раз раскрыл свои тетради и вижу возможность писать. — Может быть, завтра начну. Очень меня мучает то, что вышло так, что я тебе навалил заботы о лошадях и Филипе. Пожалуйста, прости меня за это. Это случилось невольно и, главное, не бери к сердцу, если выйдут какие-нибудь затруднения.
Как нарочно, это так случилось. Знаю, что если ты будешь здорова, то всё сойдёт хорошо, а если нет, то очень понимаю, что тебе станет досадно, и совершенно справедливо упрекнёшь меня, — ко всем твоим заботам навалил тебе ещё заботу о лошадях, которой ты и не сочувствуешь. — Одно помни: что как бы что ни вышло и только бы ты не сердилась — всё будет прекрасно.
Комната очень хороша, тепла, постель прекрасна, пища — тоже, и я, надеюсь, завтра напишу тебе бодрое письмо.
Я передумал насчёт адреса твоих писем и прошу тебя писать вперёд на Козловку. Я сейчас свезу это письмо сам
и попрошу любезного Начальника Станции, и каждый день буду гулять на Козловку, отдавать своё и получать твоё письмо.
Прощай, душенька, целую тебя и детей» (83, 320 - 321).
Как видим, Толстой доверчиво изъясняет любимой и «любящей» жене своё состояние, наивно извиняется о лошадях и демонстрирует – несмотря ни на что – истинные заботу и супружескую ласку.
На очереди – ответ Софьи Андреевны на письмо Толстого 28 февраля, написанный ею 1 марта 1882 г. Характерно, что оно НАЧИНАЕТСЯ с того, чем Лев Николаевич в письме от 27-от только заканчивает: с продажно-лошажьей темы.
Приводим текст письма от 1 марта полностью.
«Милый мой Лёвочка, боюсь, что с лошадьми я что-нибудь не так поступаю, главное задерживаю Филиппа <кучер Толстых Ф. Р. Егоров. – Р. А.> и замедляю покупку. Но узнавание цен пересылки оказалось очень сложно. Сегодня я посылала Филиппа на Курскую дорогу и оттуда узнали, что каждая лошадь из Москвы до Ряжска через Тулу будет стоить 11 р. 80 к. с. Завтра утром посылаю на Рязанскую дорогу, это вёрст 8, говорят. Тогда уж возьму лошадей, заплачу и пошлю, если, как ты писал, разница в цене будет не больше 10 р. с. или в Тулу, или в Ряжск прямо. Я бы купила лошадей, т. е. взяла бы их к нам; но ведь ты не велел, я и не решаюсь.
Писала тебе вчера вечером, теперь пишу опять после обеда. Приехал сегодня Серёжа брат, очень жалеет, что тебя нет. Говорит: «хоть мы с ним на разных полюсах, но послушал бы от него, что он говорит». Я говорю: «поспорили бы», а он говорит: «сохрани Бог, умирать скоро, а нас не много осталось, зачем спорить».
<Дочь свою> Верочку не привёз, дороги нет. Депутацию их в Петербурге отказали; а приехал он так себе, не за чем, стало быть. Денег отдать не может, хочет дать вексель. Очень жаловался на Гришу, что долгов пропасть, и скрытничает, и неприятен. Я всё советовала оградить состояние девочек от этого ненадёжного брата. <Григорий Сергеевич Толстой; будучи военным, вёл разгульный образ жизни. – Р. А.>
Был нынче молодой Мансуров, привёз два билета в концерт А. Рубинштейна, которые он обещал Тане. Была Женни англичанка, сестра <гувернантки> Ханны, и я просила её адрес Эмили <Табор; гувернантка Толстых в нач. 1870-х>, которой хочу написать. Серёжа и Таня в весёлом и игривом были духе, а теперь у Серёжи зубы заболели. Маша, Лёля, Андрюша, Федька <лакей>, Carrie и <служанка> Варя ездили в Зоологический сад, смотреть зверей. Погода ясная, им было очень весело. Миша немного кашляет и насморк, и он проспал до 4 часов, потому не брали его. Сама я крепко сижу дома, и хотела сегодня с Серёжей и Таней ехать к Машеньке вечером; сегодня её рожденье, не знаю, удастся ли, хотела ко мне приехать Катенька Свербеева (Сухотина). Она мне не очень понравилась: её хвалили все, а я не нашла в ней вкус. Может быть, и её повезу к Машеньке, чтоб не сидеть с ней t;te ; t;te; [фр. с глазу на глаз] конечно, если она согласится, она Машеньку знает.
Отдыхаешь ли ты и хорошо ли себя чувствуешь? Письма сегодня от тебя не было, верно ты с Илюшей напишешь. А я жду с нетерпением от тебя писем, чтоб знать о состоянии твоего здоровья и нервов. Надеюсь, что ты от меня будешь теперь получать письма во время, я буду посылать всегда с вечера.
Когда я о тебе думаю (что почти весь день), то у меня сердце щемит, потому что впечатление, которое ты теперь производишь — это, что ты несчастлив. И так жалко тебя, а вместе с тем недоуменье: отчего? за что? Вокруг всё так хорошо и счастливо.
Пожалуйста, постарайся быть счастлив и весел, вели мне что-нибудь сделать для этого, конечно, что в моей власти и только мне одной в ущерб. Только одного теперь в мире желаю: это твоего спокойствия души и твоего счастья. Прощай, милый, если не кончился бы лист, я способна ещё много писать. Целую тебя.
Соня» (ПСТ. С. 180 - 183).
И следом, получив мужнино письмо от 28-го (с просьбою отсылать письма не в Тулу, а на Козлову З;секу), Софья Толстая распечатывает 2 марта ещё не отправленное, накануне писанное, своё письмо и присовокупляет к нему следующую записку:
«После письма.
Сейчас хотела посылать письмо, адресованное в Тулу, и распечатала, чтоб адресовать на Козловку и выразить тебе, главное, своё сочувствие, что ты независимо от своей воли ЗАМЁРЗ в Москве. Я знаю, что ты не мог иначе, если б даже хотел. Мои просьбы и надежды развеселить и осчастливить тебя — напрасны. Мне очень больно твоё состояние, и мне очень трудно всё в жизни помирить. Зачем ты мне столько воли дал?
За лошадей я ни капельки не сержусь, боюсь напутать и что-нибудь пропустить, за что извинишь.
Кончаю, иду кормить, кричит маленький.
Прощай; отдыхай, люби меня, не проклинай за то, что посредством Москвы привела тебя в такое положение» (ПСТ. С. 184).
«Зачем ты ей столько воли дал?» -- этот вопрос, вослед за Соничкой, мысленно задают Льву Николаевичу поколения исследователей. Но на него нет и никогда не будет разумного ответа…
Не дождавшись ещё и письма от 1 марта, 2-го Толстой отсылает “традиционное” для переписки супругов встречное письмо. Именно “отсылает”, а не отправляет по почте: письмо уехало из Ясной Поляны вместе с сыном Толстого Ильёй, который, уже предавшись развращению города, быстро заскучал с отцом в зимней деревне…
Краткость письма красноречиво свидетельствует о тех покое и одновременно напряжённой интеллектуальной жизни, которые желал обрести и обрёл Лев Николаевич (отчасти и потому, что почта немного задержала письмо Софьи Андреевны от 1 марта). Несмотря на отсутствие в толстовском письме важных известий, именно своим покойным, серьёзным тоном – свидетельством душевного здоровья и духовного благополучия автора – оно заслуживает быть приведённым здесь полностью.
«Илюша расскажет тебе про меня. Я нынче пытался писать, но сделал мало. Всё какая-то усталость, хотя нынче чувствую себя бодрее. — Писем от тебя не получал ещё и беспокоюсь о тебе. Нынче почти не выходил, — погода нехороша. Делаю пасьянсы, читаю и думаю. — Очень бы хотелось написать ту статью, которую я начал, но если бы и не написал в эту неделю, я бы не огорчился. Во всяком случае мне очень здорово отойти от этого задорного мира городского и уйти в себя, — читать мысли других о религии, слушать болтовню Агафьи Михайловны и думать не о людях, а о Боге.
Сейчас Агафья Михайловна повеселила меня рассказами о тебе, о том, каков бы я был, если бы женился на Арсеньевой. «А теперь уехали, бросили её там с детьми, — делай, как знаешь, а сами сидите, бороду расправляете».
Это было хорошо. Рассказы её о собаках и котах смешны, но как заговорит о людях, — грустно. Тот побирается, тот в падучей, тот в чахотке, тот скорчен лежит, тот жену бьёт, тот детей бросил. И везде страдания и зло, и привычка людей к тому, что это так и должно быть. — Если бы я писал утром, я бы написал тебе бодрое письмо, а теперь опять уныл.
Сейчас 12-й час, и я еду провожать Илюшу на Козловку.
Прощай, душенька, целую тебя и детей.
Парники нынче набиты, присылай семена.
Приеду, если чего не случится, в воскресенье» (83, 321 - 322).
Контрастом в отношении этого, пусть и грустноватого, но краткого, спокойного и доброго письма – служит следующее по хронологии, от вечера 3 марта, письмо Софьи Андреевны. Илья очень спешил к любимым собакам и городским развлечениям… и матушка его успела 3-го получить и прочесть только что приведённое нами письмо Льва Николаевича. Здоровый тон его, -- а также, вероятно, упоминание об «альтернативе» ей самой в сердце Толстого, Валерии Арсеньевой (НЕ москвичке, “своей”, тульской красавице…), на которой молодой Лев Николаевич предполагал в 1856 г. жениться и вспоминал теперь её со старожилкой яснополянского дома, Агафьей Михайловной, -- ОЧЕНЬ раздражили Софью Андреевну. Вряд ли чем-то иным можно объяснить её реакцию на известия от мужа об “оттаивании” его измученной души – и его очевидные по последнему письму положительные результаты. Приводим все значимые и характерные части письма (опуская преимущественно хозяйственные подробности – о покупке лошадей):
«Сегодня день прошёл не так для меня спокойно и благополучно, как те дни. Может быть, мне это и кажется, потому что Агафья Михайловна меня разжалобила надо мной, и мне даже смешно стало, что в то время, как я читала про себя посланное с Илюшей письмо, Серёжа брат говорил Василию Ивановичу, приехавшему утром, что хорошо Льву Николаевичу, избалованному судьбой и женой — жаловаться, ему есть перед кем грустить, его пожалеют, а вот я скажу: «слаб стал», а жена говорит: «давно умирать тебе пора». Или скажу: «нездоровится», а она говорит: «родимец тебя расшиби».
Но вот мой день: первое, самое унылое и грустное, когда я проснулась, было твоё письмо. Всё хуже и хуже. Я начинаю думать, что если счастливый человек вдруг увидел в жизни ТОЛЬКО всё ужасное, а на хорошее закрыл глаза, то это от нездоровья. Тебе бы полечиться надо. Я говорю это без всякой задней мысли, мне это кажется ясно; мне тебя жаль ужасно, и если б ты без досады обдумал и мои слова и своё положение, — ты, может быть, нашёл бы исход.
Это тоскливое состояние уже было прежде, давно; ты говорил: «от безверия», повеситься хотел. А теперь? Ведь ты не без веры живёшь, отчего же ты несчастлив? И разве ты прежде не знал, что есть голодные, больные, несчастные и злые люди? Посмотри получше: есть и весёлые, здоровые, счастливые и добрые. Хоть бы Бог тебе помог, а я что же могу сделать?
[КОММЕНТАРИЙ.
Вот и пример работы того злого “барьера НЕвосприятия”, который уже с 1881 г. (а возможно, и чуть ранее…) выставила в своём сознании Софья Андреевна в отношении всех доводов в пользу деревенской жизни с народом и всей христианской проповеди мужа. Христианское мировоззрение Льва Николаевича уже сложилось тогда в некоторую СИСТЕМУ, и с его позиций – так же СИСТЕМНО – Толстой анализировал непривычные для него, усадебного жителя, негативные впечатления от Москвы. По дневнику его 1881 года мы видим, что он как раз немало находил и радующего, положительных впечатлений – например, от общения с городским ремесленным людом и сцен его бытовой и трудовой повседневной жизни. Но Соничка не этих, истинно счастливых (несмотря на все тяготы), людей имеет в виду, а ТЕХ, КТО СИДИТ НА ИХ И НА КРЕСТЬЯНСКОМ ХРЕБТЕ, обеспечивая эксплуатацией ЧУЖОГО труда своё и своих отпрысков благополучие, сытость, здоровье и благодушие. Он НЕ МОГ разделить их беззаконного довольства, НЕ МОГ радоваться их радостью!
Вот именно, что Толстой жил «не без веры», а в таком открытом Божьей правде состоянии сознания, которое больно ранилось цинической ложью и подлостью «верхов» и картинами интеллектуальной и нравственной деградации «низов» городских обитателей. Его чувства и мысли более отвечали, вероятно, братским христианским общинам, которые – Бог даст! – расцветут на месте теперешней Москвы где-нибудь в XXV столетии… - Роман Алтухов. ]
Ну, потом Илья пришёл ко мне утром, губы и голос дрожат, Малыш пропал. <“Малыш” – кличка любимого пойнтера Ильи Львовича. – Р. А.> Мы сделали всё возможное, чтоб его отыскать, мне так самой его жалко стало. Пропал он со вчерашнего вечера, я и не знала. Слава Богу нашли, какой-то лакей в Денежном переулке его запер и отдал. Потом поехала скучные два визита сделала <…>.
Василий Иванович сам к тебе едет, потому о нём ничего не пишу. Он грустен; привёз две тысячи, покупал машины молотильные, кажется в Рязанской губернии.
Когда приехала домой, Мишу очень рвало, я испугалась, но он к вечеру повеселел, и здоров, по-видимому. Но всё это одно к другому. Теперь у нас сидит Фет и Серёжа — брат и сын — в кабинете, и Василий Иванович. Вот я пишу это письмо со спехом. Учила Машу, кормила Алёшу, говорила с продавцами лошадей и кучерами, а самовар кипит, меня зовут, и я спешу.
О лошадях вот что. <…> Так ли я всё распорядилась, и доволен ли ты мною?
Не кончив письма, пошла поить всех чаем. Теперь Фет, наговорившись вдоволь с Серёжей — братом, — ушёл. Я всё у самовара разговаривала с Василием Ивановичем. Илюша, выспавшись, пришёл тоже к чаю. В гимназию он не ходил, его Малыш с ума свёл. У меня было столько мыслей, что едва перо успевало писать всё, что думала и хотела написать; теперь прервала и всё забыла.
Теперь, прервав нить мыслей, буду придумывать, что могло бы тебя интересовать: Таня ездила в школу, Серёжа был в университете, у Лёли был сильный насморк весь день, маленькие здоровы. Прощай, милый мой друг, как бы утешить тебя, голубчик, я только одно могу, — любить и жалеть тебя, но тебе уж этого теперь не надо. Что же тебе надо? хоть бы знать. Целую тебя и отсылаю, спешу, это письмо» (ПСТ. С. 184 - 186).
Кажущиеся читателю скучными бытовые подробности – все не случайны в письме. “Между строк” этого Софьюшкиного письма, в “бытовой” его части, везде сквозит один и тот же месседж мужу: «Видишь – МЫ устроились, и МЫ довольны, и живём не хуже, чем в ТВОЕЙ Ясной Поляне – а ты не с нами, несчастен и уехал… ТЫ плох, ТЫ виноват, а мне и детям – хорошо, и всё у них – как у людей, как ДОЛЖНО БЫТЬ… а не как хочешь ты со своими зловредными Богом и Христом!» Даже упоминание о ФЕТЕ – всегда таком обходительном, “семейно-уютном” частом госте и друге семьи Толстых – не напрасно: мы помним, что Фет довольно решительно не принял, не разделил живой христианской веры Льва Николаевича, и между давними приятелями по переписке с мая 1881 г. тянулся разрыв… Тем охотнее принимала его в «своём» городском доме непоколебимая Софья! Очень злой неправдой в свете этого выглядят заключительные строки её письма:
«…Я только одно могу, — любить и жалеть тебя, но тебе уж этого теперь не надо. Что же тебе надо? хоть бы знать».
И эту же «удобную» неправду повторяет она в мемуарах:
«Неопределённость настроения Льва Николаевича была так велика, что никто в мире не мог бы понять, чего он хочет. <…> То, что я чувствовала тогда по отношению Льва Николаевича, уже я никогда в жизни так сильно не переживала. Точно душа моя истощалась в этих усилиях понять и дать счастье Льву Николаевичу» (МЖ – 1. С. 374, 376).
Но счастье мужа не должно было, по внутренней установке жены, повредить мирскому счастью, успехам в учёбе и карьере, детей – а значит, им можно и нужно было, ради детей и самой себя, жертвовать! И Соничка – жертвовала, только обманывая себя в 1882 г. и читателей её мемуаров в 1907-м, что-де «не знает»…
«Никогда в жизни так сильно не переживала…» -- это верно для 1907 года. Но, по крайней мере, ещё один раз в жизни, и в острейшей форме, ей всё-таки предстояло пережить те же страсти: в 1910 году, в противостоянии ненавистнейшему ей В. Г. Черткову – и мужу-старцу, желавшему не быть насильственно разлучённым с этим, много лет особенно близким ему, человеком… В её ужаснейших, откровенно болезненных бредах в дневнике 1910 года – тоже можно прочесть о желании блага и счастья для мужа… НО своего рода «границы дозволенного», УСЛОВИЯ возможности этого счастья (опять же были апелляции к детям: наследство-то от них ускользало!..) очерчены ей тогда уже много чётче и безжалостно-жесточей.
Характеристическая деталь: 3 марта Толстой начинает своё уже ЧЕТВЁРТОЕ в данной поездке письмо жене – ещё не получив от неё даже письма 1 марта (впрочем, он получил его в течение дня, пока писал своё…). Оттого, не зная о ЕЁ настроениях, выразившихся в этих письмах, «нехорошими» он полагает СВОИ письма, и даже начинает письмо 3 марта – с извинений за это:
«Как мне больно, милая душенька, что я тебя расстраиваю своими письмами. — Это период моего желчного состояния: во рту горько, ноет печень и всё мрачно и уныло. — Лучше нигде мне не может быть, как здесь, совершенно одному в тишине и молчаньи. — Нынче и ночь не то что дурно, а мало спал и не принимался за работу, а читал.
Писем я от тебя не получал ещё, кроме шального письма Александра <Берса?> и неискреннего письма Александры <Толстой> — на котором ты надписала несколько слов. Это письмо Александры взволновало — рассердило меня, и я написал ей очень жёсткий ответ и сам свёз верхом в Ясенки, где купил конвертов. Но, возвращаясь домой, вспомнил и о том, что ты бы очень не одобрила это письмо и самому неприятно стало, и я послал взять письмо назад, так что не послал.
[ КОММЕНТАРИЙ.
Благодаря приписке Софьи Андреевны от этого дурацкого (вероятнее всего, «критико-проповеднического», в церковно-православном ключе) письма его двоюродной тётки Alexandrine Толстой от 25 февраля сохранился, по крайней мере, заключительный листок. С.А. Толстая черкнула на нём следующее:
«Эти два письма тебе интересны и я посылаю. <Второе письмо неизвестно – видимо, Толстой совершенно не сохранил его. – Р. А.> У нас всё хорошо; ещё писать не о чем; напишу вечером сегодня же. А теперь 12 ч. утра. Как-то вы доехали? Соблюдай себя, милый друг. Теперь я иначе отношусь к твоему отсутствию. Тогда я сердилась, а теперь я люблю тебя и мне только грустно, что тебя нет, и я одно желаю, чтоб тебе было хорошо. 28-го февраля. С.» (Цит. По: Л.Н. Толстой и А.А. Толстая. Переписка. С. 831).
Гневный же, хотя и справедливый, ответ свой 3 марта Лев Николаевич не отправил придворной тётиньке, однако всё же сохранил. Из него видно, что круто православнутая тётка резко критиковала книгу Толстого «В чём моя вера?» и его чистые христианские убеждения. Толстой, в числе прочего, писал ей в своём ответе:
«Общего между мною и вами быть не может, потому что ту святодуховскую веру, которую вы исповедуете, я исповедовал от всей души и изучал всеми силами своими ума и убедился, что это не вера, а мерзкий обман, выдуманный для погибели людей. …Я считаю вашу веру произведением дьявола, придуманным для того, чтобы лишать человечество спасения, данного Христом. И книга моя, и я сам есмь обличение обманщиков, тех лжепророков, которые придут в овечьей шкуре и которых мы узнаем по плодам» (Там же. С. 402 - 403).
– Комментарий Р. Алтухова. ]
Утро было солнечное и тёплое, и жаворонки заливаются со всех сторон, и проехаться было приятно. А теперь ветрено, тепло и темно, но я еду на Козловку в санях; свезу это письмо и поспрошу от тебя. Няня <Маша Арбузова> нынче ездила в Тулу, отвозила деньги Авдотьи Васильевны <Поповой, экономки. – Р. А.> и была на почте, но письма не привезла. Письмо от тебя очень развеселит меня.
Был <крестьянин> Костюшка; — жена его больна очень; всё то же — груди. Говорят, что от твоего лекарства прошло; но потом ребёнок её умер, и сделалось то же в обеих грудях. Просит тот пластырь или мазь, какую ты давала. Пришли, если можно.
Ходит народ просить, но я отказываю, — денег нет; да и как-то нынешний и год легче, и много я думал об этом, и мне не так больно отказывать.
Хорошо ли приехал Илюша. Всё ли у тебя хорошо? Здоровье? И дети хороши ли? Это главное.
Прощай, душенька. Не думай, что мне не грустно без тебя; грустно, но я чувствую, что я отдыхаю, и несмотря на нездоровье, набираюсь сил, и многое лучше, яснее и проще обдумываю. Может быть, это мечты и загадыванья ослабевающего, но приходят всё в голову мысли о поэтической работе.
И как бы я отдохнул на такой работе.
Как задумаю об этом, так точно задумаю об летнем купанье.
Но, пожалуйста, и детям этого не говори. — С тобой я думаю вслух.
Сейчас получил твоё письмо в Козловку и очень, очень повеселел» (83, 323 - 324).
Любопытная деталь: своего рода писательское «суеверие» Толстого, проявляющееся в просьбе жене не обсуждать с детьми его, ещё пока неопределённые, художественные замыслы – вероятно, чтобы не спугнуть вдохновение!
Собственно творческим результатом этой поездки Толстого была только начавшаяся работа над большой статьёй «о переписи», у которой появилось тогда окончательное, известное всем заглавие: «Так что же нам делать?»
4 марта Sophie получила вышеприведёное письмо мужа от 3-го – и за следующие сутки с «хвостиком» отписала ему сразу ДВА ответных письма (второе – уже в ночь на 6 марта).
Обратим внимание, как изменился тон соничкиных писем – этих двух, в сравнении с предшествующими, и в особенности второго (писанного в ночь на 6-ое) в сравнении даже с письмом её от 4-го. Она будто сама вдруг устаёт злиться и уязвлять мужа в его чувствах и убеждениях:
«Милый Лёвочка, лошадей я купила, посылаю с Филиппом. Пришли за ними человека или двух: жеребец очень строг. Заплатила я за них купонами за обоих, чему очень рада. Хорошо, что ты не в Москве. Брат Серёжа, Василий Иванович, гости, всё это опять утомило бы тебя и заставило говорить и отвлекло бы от занятий. Серёжа остановился ведь у нас. В Ясной же Василию Ивановичу ты будешь рад, там он один, и разговор вести с ним тебя не утомит. Надеюсь, что ты в лучшем состоянии.
Илюша принёс сегодня книгу, у него отметки ещё хуже; это просто беда, как он дурно учится. Напиши ему словечко построже.
Посылаю тебе с Филиппом 50 р. с. денег и с Василием Ивановичем 100. Илья сказал, что у тебя денег нет даже на прожиток. Что ж ты так мало взял?
У нас всё хорошо, только Миша что-то кисел, и мне не совсем здоровится: спина болит, вялость ужасная, ото всего устаю и пришлось пилюли принимать, желудок не действует совсем. Очень уж тепло и сыро стало жить на свете, от этого и всем не хорошо эту зиму. Серёжа брат очень жалуется на слабость и нездоровье.
Пишу в 2 часа дня. В 3 часа поеду с Василием Ивановичем делать ему покупки в знакомых лавках, чтоб его полотном не обманули. Кстати и мне нужны скатерти, совсем стали необходимы.
Прислал Бутурлин сказать, что его выпускают ежедневно от 4-х до 7-ми домой, и если его хотят видеть, то могут придти. Сказали, что ты в деревне, и, слава Богу, что тебя нет. Ты по доброте, может быть, и пошёл бы ему сказать слово утешения, а теперь не можешь. Бог с ними, опять, пожалуй, навлекло бы какие-нибудь подозренья. Серёжа <С. Л. Толстой> хочет идти, а я его сильно отговариваю, не знаю, послушается ли? Ведь жандарм, приставленный к Бутурлину, верно, будет зорко смотреть и замечать, кто приходит, и простое, доброе влеченье души объяснит по-своему, ПО-ЖАНДАРМСКИ.
[ ПРИМЕЧАНИЕ.
Александр Сергеевич Бутурлин (1845—1916), симбирский помещик, кандидат естественных наук; был привлечён к суду за принадлежность к сообществу, возглавлявшемуся революционером Нечаевым; по суду оправдан, но подвергся тюремному заключению и ссылке; по отбытии ссылки, 50-ти лет поступил на медицинский факультет, который и кончил. — В 1882 г. Бутурлин содержался в тюрьме. ]
Хотела сегодня отправить лошадей, но Филипп говорит, что опоздали, надо завтра. Пришли, стало быть, за ними в субботу утром, в Тулу.
Мне пришло в голову вот что: не оставить ли в Ясной Урагана, т. е. дорогого жеребца, его вести очень трудно, как бы что не случилось. Из Самары же привести кобыл, и для твоей потехи держать небольшой завод в Ясной. Места довольно; из продажи молодых похуже будем содержать этот небольшой завод, а лучших будем оставлять, и так этот маленький завод может дойти до совершенства.
Это, впрочем, только я так тебе пишу; дело не мое, и я тут не при чем; мне только хотелось бы тебе ИГРУШКУ устроить, чтоб были у тебя ГЛУПЫЕ РАДОСТИ, как ты их называешь.
Это письмо, стало быть, тебе доставит Василий Иванович.
Прощай, милый мой, если тебе хорошо, живи и отдыхай; у меня нет никаких в Москве затруднений и волнений; всё идет хорошо и благоразумно. А ты не греши тем, что тоскуешь; это не хорошо, если это не физическое; если болезненное, ты не виноват, а если тоска сердечная, такая, которую и не хочешь изгнать из души, то это неблагодарность судьбе.
Вот, если б ты не страдал, как я-то была бы счастлива, я своё счастье вижу и ценю.
Прощай, целую тебя.
Соня» (ПСТ. С. 186 - 188).
При подготовке собственного сборника, С. А. Толстая неверно датировала это письмо – 5 марта. Неверная дата сохранена и в сборнике 1936 г. и исправлена только в примечаниях к т. 83 Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого.
Снова встречное письмо Льва Николаевича, 4 марта:
«Четверг. 9 часов вечера.
У меня и во мне ничего нового. Сплю мало и оттого не могу работать. Нынче лучше тем, что ел лучше, с большим аппетитом. Сижу всё один одинёшенек, — читаю и делаю пасьянсы. Погода нехороша. Тает и ветрено, гудит день и ночь. Чтение у меня превосходное. Я хочу собрать все статьи из Revue, касающиеся философии и религии, и это будет удивительный сборник религиозного и философского движения мысли за 20 лет.
< Журнал в период с 1872 по 1881 г. многократно публиковал статьи по вопросам философского спиртуализма и европейского религиозного кризиса. Его влияние на религиозное мировоззрение Л. Н-ча невозможно подвергнуть сомнению; при этом тема эта ещё ждёт своих исследователей. – Р. А. >
Когда устану от этого чтения, беру Revue Etrang;re 1834 года и там читаю повести, — тоже очень интересно. Письма твоего в Туле вчера не получили, — вероятно, не умели спросить. Но за то я получил твоё <от 2 марта> на Козловке. И очень оно мне было радостно. — Не тревожься обо мне и, главное, себя не вини. Остави нам долги наши, яко же и мы... Как только другим простил, то и сам прав. А ты по письму простила и ни на кого не сердишься. — А я давно уже перестал тебя упрекать. Это было только в начале. Отчего я так опустился, я не знаю. Может быть, года, может быть, нездоровье, геморой; но жаловаться мне не на что. Московская жизнь мне очень много дала, уяснила мне мою деятельность, если ещё она предстоит мне; и сблизила нас с тобою больше; чем прежде.
[ КОММЕНТАРИЙ.
В этом суждении Льва Николаевича о Москве и влиянии городской жизни на его мотивации – очень много самообмана. Без сомнения, самой неподходящей ему в его возрасте и религиозном состоянии сознания сменой образа жизни был как раз этот переезд из природных и родных условий – в суету и разврат одного из гадчайших, в любую эпоху, городов планеты Земля. Последующие эпопеи с бесцензурным заграничным книгоизданием, сбором денег для сектантов, бесконечного писания писем и статей, приёма бессчётных гостей и сближения с людьми, подобными В.Г. Черткову – могли бы, вероятнее всего, не состояться и не отвлекать Льва Николаевича от жизни в Боге, от личного совершенствования и вдохновенного творчества, если бы не это «добровольное» и неуклюже рационализируемое задним числом насилие Толстого над собой – в угоду соничкиным представлениям о том, что значит «вывести детей в люди». До последних лет его жизни она злобилась и ворчала на всё то, что сама же сделала неизбежным, увезя мужа в город.
-- Комментарий Р. Алтухова. ]
Что-то ты напишешь нынче? Ты об себе не пишешь, — как здоровье. Пожалуйста, не сдерживайся в письмах, а валяй, как Бог на сердце положит.
Я нынче ходил на шоссе к большому мосту перед обедом; и всё злился на <А. А.> Толстую. В Тулу ездят на колёсах, и на Козловку уже едва ли проедешь на санях. В низах вода; но и воды, и снега мало, везде проехать можно.
Что-то дети большие? Не грубят ли? Они именно грубят, а ты огорчаешься. Грубить весело, даже никому, просто сделать, что нельзя. Ангелы, те не огорчают. Здоровье Миши как?
Я нынче думал о больших детях. Ведь они верно думают, что такие родители, как мы, это не совсем хорошо, а надо бы много получше, и что когда они будут большие, то будут много лучше. Также, как им кажется, что блинчики с вареньем — это уже самое скромное и не может быть хуже, а не знают, что блинчики с вареньем это всё равно, что 200 тысяч выиграть. — И по тому совершенно неверно рассужденье, что хорошей матери должны бы меньше грубить, чем дурной. Грубить — желанье одинаковое — хорошей и дурной; а хорошей грубить безопаснее, чем дурной, поэтому ей чаще и грубят.
Что Серёжа брат, долго ли пробудет? Хотелось бы его
увидать.
Прощай, душенька. — Будем живы, скоро увидимся, и будем также, как и теперь, любить. — Опять возвращаюсь с твёрдым намерением как можно меньше говорить. Да и нельзя. Я не буду лгать, если буду говорить, что болен нервами. Я затягиваюсь этим задором.
Что о приговорённых? <Т.н. «процесс 20-ти». Домашний учитель В.И. Алексеев, сам бывший революционер, за годы общения СЛИШКОМ заболванил голову Толстому, внушив симпатии к подобным «страдальцам за народ», которые, к сожалению, Толстой так и не преодолел в себе до конца. Опять же – ему бы помогло избавить голову от чужих тараканов, останься он в милой Ясной… — Р. А.> Не выходят у меня из головы и сердца. — И мучает, и негодованье поднимается, самое мучительное чувство» (83, 325 - 326).
Теперь – ответ С.А. Толстой, краткое письмо, написанное в ночь на 6 марта. В этом послании, писанном только сутками с небольшим позднее предшествующего, мы находим не только ещё лучшее настроение жены Толстого, но и объяснение одной из причин такого улучшения её настроения.
«Я тебе по два письма в день пишу, милый Лёвочка; это чтоб ты ПОВЕСЕЛЕЛ. Посылаю лошадей. Аттестаты у Василия Ивановича, и также 100 р. с. денег, 50 дала Филиппу.
Каким радостным чувством меня вдруг охватило, когда я прочла, что ты хочешь писать опять в ПОЭТИЧЕСКОМ РОДЕ. Ты почувствовал то, чего я давно жду и желаю. Вот в чём спасенье, радость; вот на чём мы с тобой опять соединимся, что утешит тебя и осветит нашу жизнь. Эта работа настоящая, для неё ты создан, и вне этой сферы нет мира твоей душе.
Я знаю, что насиловать ты себя не можешь, но дай Бог тебе этот проблеск удержать, чтоб разрослась в тебе опять эта искра Божия. Меня в восторг эта мысль приводит.
Эту записочку кончаю. Теперь уж ночь, я ложусь сейчас. В зале Серёжа брат с Костенькой восхваляют Каткова, и мне и скучно, и противно. Все спят, все здоровы. Василий Иванович тебе о нас расскажет. Приезжай только, когда совсем соскучишься и явится потребность вернуться. Я не жду тебя и рада буду увидать тебя отдохнувшим и бодрым. Посылаю тебе немножко съедобной провизии; боюсь, что ты очень уж по-спартански живёшь. Береги своё здоровье, не студись, не голодай, спи хорошенько, и только люби нас.
Соня.
Ночью, с четверга на пятницу
Скажи Василию Ивановичу, что «Детский отдых» послан в конце февраля, и тот год, и этого два номера. Петя мне пишет» (ПСТ. С. 188 - 189).
Душе Толстого точно не было бы мира и покоя – исполни он всё точно по соничкиным ожиданиям. Его художественные сочинения принесли не только личную национальную славу автору, но и барыши, земли и дорогую недвижимость – в пользу семьи. Религиозные же писания, отнимая зачастую НЕ МЕНЬШЕ времени и сил, чем художественные работы писателя – не только не приносили доходов, но грозили, в случае правительственного вмешательства, не одним разорением, а и самым уничтожением семьи. Этого не мог не понимать сам Лев Николаевич – и только ради Бога и Христа, совершения дела Божия в мире и торжества истины Его шёл на риск. Главным образом – самим собой… Жену он от резкостей берёг, а вот в цитировавшемся уже нами ответе А.А. Толстой, письме 3 марта 1882 г. – есть такие, в высшей степени эмоциональные строки, чем-то напоминающие будущую, ещё только 1908 года, знаменитую статью Льва Николаевича «Не могу молчать»:
«И я знаю, что обманщики не станут ни оправдываться, ни раскаиваться. Раскаяться им и вам не охота, потому что тогда нельзя служить мамону и уверять себя, что служишь Богу.
Обманщики сделают, что всегда делали, будут молчать; но когда нельзя уже будет молчать, они убьют меня. – Я этого жду. И вы очень содействуете этому, за что я вам и благодарен
Нельзя служить Богу и Мамону. И если свет твой тьма, какова же тьма?» (Л.Н. Толстой и А. А. Толстая. Переписка. – Указ. изд. - С. 403).
Напомним читателю, что, в конwе концов, Толстой пожалел и чувства богатой придворной тётушки – и не отправил Alexandrin этого письма-обличения.
Бросается в глаза огромная эмотивная разница в дискурсах акторов представляемого эпистолярного диалога. В отличие от писем Сонички, выразивших её решимость не уступать мужу в желании увезти семью из города или хоть самому не жить в нём – в сочетании с отчаянием от неумелой (пока!) манипуляции им, от незнания и непонимания (опять же – пока!) новых его убеждений, в письмах Толстого данного фрагмента (по времени – с 27 февраля по 5 марта 1882 г.) везде бьётся живое и искреннее сердце. Бьётся доверием, любовью и неподдельной нежностью – к той, кто всё меньше и меньше располагал к этому… В заключительном из писем фрагмента, от 5 марта, Толстой так же выражает интимные чувства в отношении своей «милой душеньке», объясняется с ней, а так же подводит итог своей, уже завершающейся, второй за год яснополянской поездке. Приводим текст его с небольшими («лошадино-хозяйственными») сокращениями.
«Должно быть я нездоров был и теперь поправляюсь. Вчера лёг спать хорошо, но проснулся рано утром с сильной головной болью и болью в спине; и всё утро было плохо; но перед обедом заснул, и теперь к вечеру, стало совсем лучше. Надеюсь, что этим разрешится, и я приеду к тебе здоровый физически и нравственно.
Утром приехал Василий Иваныч <Алексеев> и привёз мне твоё письмо. Очень тебе благодарен за все твои хлопоты о лошадях. Право, я нечаянно так сделал. Жалко, что ты немножко расстроена, судя по письму. Надеюсь, что это не разгорится, и тебя не расстроят больше. Что <сын> Илюша плохо учился, это я смутно предчувствовал, и очень жалко. Надо будет ему подтянуться. Приезд Василия Ивановича, несмотря на всю мою привязанность к нему, был мне тяжёл. Голова болела, и не хотелось говорить. И он берёг меня. Вечером пришёл Алексей Степанович, и мы втроём пили чай и беседовали.
Теперь 12-й час, и я пишу это письмо с тем, чтобы завтра рано Пётр свёз его на поезде. Если погода будет завтра получше — нынче сильный, холодный ветер, то я съезжу в Тулу. Я почти уверен, что мне будет лучше после этой мигренной головной боли и особенной горечи во рту. В особенности мне Василий Иванович портится тем, что ты иногда как будто его не любишь. Не могу я с тобой врозь жить. Мне непременно нужно, чтобы всё было вместе. <Т.е. Толстой утверждает здесь значение учителя и друга Алексеева – практически на равных с женой – как неотделимого члена семьи. Скоро это место навсегда займёт В.Г. Чертков – как окажется, нравственно много менее достойный кандидат… - Р. А.>
Твой план насчёт <конского> завода в Ясной с Ураганом я, коли буду жив, исполню, но не теперь. <…>
Боюсь, как бы мы с тобой не переменились ролями: я приеду здоровый и оживлённый, а ты будешь мрачна и опустишься. — Ты говоришь: «я тебя люблю, a тебе этого теперь не надо». Только этого и надо. И ничто так не может оживить меня, и письма твои оживили меня. Печень печенью, а душевная жизнь своим порядком.
Моё уединение мне очень нужно было и освежило меня и твоя любовь ко мне меня больше всего радует в жизни.
Прощай, милая душенька. Послезавтра приеду, если буду жив. Только бы ты была такая, какая была в двух первых письмах, а я буду лучше, чем был, если жив буду» (83, 327 - 328).
7 марта Толстой вернулся из Ясной Поляны в Москву —как и обещал, «здоровый физически и нравственно» и «оживлённый». Но бодрое настроение его стало быстро затухать в ненавистном городе, и Соничка, всегда настороженная и не умеющая, как мы помним, ничему радоваться без оглядки и опасений, тут же приписала такой эффект… конечно же, состоявшейся поездке мужа и его новым убеждениям! В мемуарах она всё подаёт вот как:
«Вернулся Лев Николаевич из Ясной Поляны мало успокоенный и более страстный, как и всегда, чем ласковый. Я уже знала тогда, что этой страстности хватит ненадолго, а мрачность и недоброжелательство возникнут снова. <…> Лев Николаевич не хотел покоя и как будто болезненно-упорно держался в том настроении, в котором отрицал и осуждал всё, и боялся его нарушить раньше, чем выскажет в своих писаниях. <…> По возвращении своём в Москву Лев Николаевич начал себя чувствовать физически довольно дурно: делались приливы крови к голове, и он посоветовался опять с <доктором> Захарьиным, который запретил ему заниматься и предписал во всём полный отдых. Лучше всего этому способствовала игра в карты, и вот мы часто собирали по вечерам для Льва Николаевича партию в ВИНТ» (МЖ – 1. С. 377).
Кто знает, КАКУЮ достойнейшую альтернативу такому нездоровому и пустому провождению времени нашёл бы Толстой-писатель, живи он в Ясной? Город, действительно, многообразно дурно влиял на него… Но неправа Софья Андреевна, когда, оперируя уже наработанными в предыдущих частях мемуаров «Моя жизнь» ЛЖИВЫМИ метафорами противопоставления «мужа-писателя» и «мужа-проповедника», она сравнивает прежнее литературное сочинительство мужа с «искрой Божией», которая-де в 1860-70-е гг. «светила спокойным светом», а в 1882-м – «не разгорелась, потухла и уже не светила никогда» этим спокойным светом, уступив место порывам «задора и страдания» (Там же. С. 375). «Искра» литературно-художественного, писательского гения Льва Николаевича НИКОГДА не светила так ровно – как никогда не был «ровен», чужд метаниям и задору, и характер писателя. Но не было титанической, преимущественно непонимаемой и одинокой, духовной работы НАД СОБОЙ – оттого не выражались так резко в публикуемых текстах Толстого личные его переживания…
Чего боишься – то страхом своим на себя и притянешь. Соничка боялась мрачности и тяжёлых дум мужа – она получила то и другое. Уже через неделю московской жизни Толстой выразил в письме другу Страхову такие настроения:
«Я устал ужасно и ослабел. Целая зима прошла праздно. То, что по-моему, нужнее всего людям, -- то оказывается никому не нужным. Хочется умереть иногда. Для моего дела смерть моя будет полезна. Но если не умираю, ещё, видно, нет на то воли Отца. И часто, отдаваясь этой воле, не тяготишься жизнью и не боишься смерти» (63, 94).
Это настроение не было бесплодным: именно в мартовские дни 1882 года Толстым создаётся первая редакция гениальнейшей, духовно неисчерпаемой и непознанной ещё сполна исследователями повести – «Смерть Ивана Ильича».
Ровно через месяц по возвращении, 7 апреля 1882 г., Толстой вновь выезжает в Ясную Поляну. Переписке супругов этих дней мы посвятим уже следующий, Осьмнадцатый эпизод нашей книги.
КОНЕЦ ВТОРОГО ФРАГМЕНТА
КОНЕЦ СЕМНАДЦАТОГО ЭПИЗОДА
Эпизод Восемнадцатый.
ИЗ МОСКВЫ В МОСКВУ, или
СЕЗОН ПАРКЕТОВ И КЛОЗЕТОВ
(Весна – осень 1882 года)
Фрагмент 1.
«МНЕ ОТКРЫЛСЯ БОГ НА ПНЕ…»
Зимняя поездка в Ясную Поляну, при всех оговорках – всё же была необходима и полезна Льву Николаевичу. Недели по возвращении в Москву ознаменовались для него вдохновенными работами и над «Иваном Ильичом», и над “статьёй о переписи” (буд. трактат «Так что же нам делать?»), и первой из будущей серии статей об искусстве – письмом к издателю «Художественного журнала» Н. А. Александрову. Главное же – Толстой получил предложение редактора «Русской мысли» С. А. Юрьева: ПОПЫТАТЬСЯ протащить через цензурные заслоны в печать драгоценную «Исповедь» Льва Николаевича… Он тут же засел за огромную работу над текстом. Весьма интересны пункты плана новой редакции сочинения, обнаруженные исследователями на полях черновиков первой редакции:
«В это время гильотина. <Вспоминает свои впечатления от зрелища смертной казни в 1857 г. в Париже. – Р. А.> Что-то ёкнуло, но ничего не нашёл и продолжал жить по старому, только стал искать в массах народа».
«Убиться не по причине рассуждений, а тоска».
«Дело разума только одно – понять и объяснить жизнь».
«Бог. Церковь Хомякова. Мне открылся Бог (на пне). Труд восстановить Бога, чистого от наслоений церкви».
«Сам Бог уничтожался» (23, 525).
Подготовка к печати будущей «Исповеди» -- того произведения, в которое автор вложил так много своих самых задушевных мыслей и чувств, -- оживила Толстого. 7 апреля он уехал снова на несколько дней в Ясную Поляну – уже не с «разбитыми нервами», как раньше, а в бодром душевном состоянии.
На следующий же по воссоединению Льва с милой Ясной день супруги обменялись письмами. Вот письмо Льва Николаевича:
«Приехал я благополучно. Комната была топлена; я напился чаю с Марьей Афанасьевной, поговорили об Алексее <А. С. Орехов, только что умерший управляющий. – Р. А.> и его наследстве. — Семён Степанович < брат А. С. Орехова. – Р. А.> умер за три дня до него, — и заснул.
Нынче утром вышел в 11 часов и опъянел от прелести утра. Тепло, сухо, кое-где с глянцом тропинки, трава везде, то шпильками, то лопушками, лезет из-под листа и соломы; почки на сирени; птицы поют уж не бестолково, а уж что-то разговаривают, а в затишье, на углах домов, везде и у навоза жужжат пчёлы. Я оседлал лошадь и поехал к <А.Н.> Бибикову за хлебом. Он дома, и дом заперт. У него, как он говорит, скарлатина и дифтерит. Один ребёнок уж отболел; по-моему, просто горло болит. Я не вошёл к нему.
Распоряжения твои все передам, — часть их уже сделана — полы и лестница, — остальное сделаем. Митрофан <М. Н. Банников, новый управляющий имением. – Р. А.> очень хорошо распоряжается; отдал покосы все дороже, чем Алексей, и я думаю, от добра добра не ищут. Он очень старается и очень толков. Корова есть порядочная, но я думаю, везти туда и назад станет 20 рублей, а столько не обойдётся даже прокат, а так как с Петей <Берсом> устроились, то и ладно. Эту же корову посылаю взять. Митрофан подтвердил моё мнение, что она 80 рублей шутя стоит в Туле.
Читал днём, потом обошёл через пчельник и купальню. Везде трава, птицы, медунички; нет ни городовых, ни мостовой, ни извощиков, ни вони, и очень хорошо. Так хорошо, что мне очень жалко вас стало, и думаю, что тебе непременно надо с детьми уезжать раньше, а я останусь с мальчиками. Мне с моими мыслями везде одинаково хорошо или дурно, а для моего здоровья влиянья город иметь не может, а для твоего и детского большое.
Обедал — доедал те роскоши, которые ты тогда прислала и Марья Афанасьевна сохранила и потом, только только посидел с книгой, уж солнце за заказ стало красно заходить, я скорее делать заряды, седлать лошадь и поехал за Митрофанову избу. — Летали далеко от меня и мало, ни
разу не выстрелил, но много, как всегда, религиозно думал и слушал дроздов, тетеревов, мышей по сухим листьям, собачий лай за за;секой, выстрелы ближние и дальние, филина — даже Булька на него лаяла, — песни на Груманте. Месяц взошёл с правой стороны из-за туч; дождался пока звёзды видны, и поехал домой. И вот, только приехал, пишу. Чай готов, и Агафья Михайловна сидит. Я ещё с ней не говорил. Мне её очень жалко.
Из нашего греха, кажется, никакого не вышло; Алексей оставил всё в порядке, но из-за Алексеева наследства греха уже вышло много. Варвара уже приходила и плачет, что всё досталось племяннику. < В. Н. Михайлова, вторая дочь дядьки Николая, жена шорника Ивана Алексеевича. Её сестра Евдокия (ум. 1879 г.) была замужем за А. С. Ореховым, чем объясняются претензии Варвары на наследство Орехова. – Р. А.>
Прощай, милая, обнимаю тебя и детей.
Прилагаю письма <бывшей гувернантки> Ганны <Терсей>» (83, 329 - 330).
Это письмо не просто хозяина имения. Это письмо – единосущного Ясной Поляне её обитателя. Письмо человека, как будто навсегда воротившегося радостно домой… а на самом деле – лишь на несколько дней.
По поводу «философических» охот Л.Н. Толстого Софья Андреевна сообщает нам в мемуарах следующее:
«В эту весну, в апреле, Лев Николаевич ещё не был вегетарианцем и уехал в деревню преимущественно для того, чтоб ходить на тягу вальдшнепов, что он очень любил. На тяге стоял он обыкновенно по ту сторону речки Воронки, на бывшем пчельнике» (МЖ – 1. С. 379).
Вот встречное письмо С.А. Толстой, 8 апреля 1882 г.:
«Милый Лёвочка, сейчас только вернулась, исполнивши твоё поручение с письмом о помощи бедному студенту. Пошла я, было, к <С.М.> Сухотину; там говорят, что все у Фохта, который совсем умирает. <Николай Богданович Фохт, преподаватель древних языков. – Р. А.> Велела я ехать к <М.М.> Львовой, но одумалась и поехала в Коню;шки. <В Конюшковском переулке (позднее – Новинский бульвар) жили Дьяковы. – Р. А.> Вошла к Дьякову, там все Сухотины до одного: муж — Сергей Михайлович, жена, сын с женой. Так их странно вместе видеть. Агония Фохта кончилась и он не умер; явилась опять надежда. Лиза Оболенская тоже там. Ну вот я всё-таки письмо достала, прочла вслух, видела, что все приняли к сердцу, я уверена, что Дьяков поможет тоже, хотя он ничего не сказал. Миша Сухотин взялся завтра же передать письмо спириту Львову, все говорят, что он сделает, что можно, и твои 20 р. с. я там же в конверте оставила. <Николай Александрович Львов (1834—1887), богатый князёк-бездельник, поклонник спиритизма, медиум. У него на сеансе в первой половине 1880-х гг. был Толстой с Н. В. Давыдовым, П. Ф. Самариным и К. Ю. Милиоти. Посещение этого сеанса дало Толстому исходное впечатление при писании им комедии «Плоды просвещения», в которой Н. А. Львов изображён в лице Звездинцева. – Р. А.>
Другое твоё дело — корректуры <«Исповеди»>. Их принесли сегодня, в 8 часов вечера, конверт так велик и толст, что невозможно бросить в ящик, и я завтра посылаю по почте в Ясенки, где ты и получишь в виде посылки. Туда же я положила тесьму для мёбели; передай её Ивану <предп. Иван – шорник в Ясной Поляне. – Р. А.>.
У нас все здоровы, и пока довольно тихо. Вчера сбили таки нашу Таню насчёт вечера у <Д. А. и А. С.> Хомяковых. Пришёл Всеволод <Шидловский>, говорил, что последняя среда, что пропасть будет хороших гостей и проч., и проч. Потом пришла Валентина, стала просить и умолять отпустить Таню. <Валентина Сергеевна Ушакова, по мужу Гордеева, сестра А. С. Хомяковой. – Р. А.> Так они обе меня просили, что я поколебалась минуту и сказала: может быть, часочка на два. Этим я всё дело испортила, дала Тане лёгкую надежду, и она начала вечером приставать: поедем, да поедем. Очень трудно было устоять. Но я вдруг опомнилась, вспомнила, что ты этого не желал, что это совершенно противно моим взглядам, и так и не поехала. Таня и поплакала, и посердилась, но дело обошлось почти мирно.
Сегодня я была у своей тёзки Толстой. <Графиня С. А. Толстая, урожд. Бахметева, вдова поэта гр. Алексея Константиновича Толстого. – Р. А.> Эти две таинственные дамы играли со мной в простоту, но мне не понравились. Вот уж нам не ко двору! Бог с ними, я знакомства с ними продолжать не желаю, надеюсь, что они того же мнения обо мне. А будут жить в Москве всю весну и будущую зиму. Вот когда к ним кто попадётся, тому плохо будет!
Таня с Ильёй на Девичьем Поле у Олсуфьевых <т. е. в доме В. А. Олсуфьева. – Р. А.>. Серёжа выдержал свой первый экзамен, получил ПЯТЬ и счастлив, и доволен. Лёля и Маша бледны, нервны и жалки. Малыши шумны, Алёша мил и качает улыбающейся головкой на тонкой шейке.
Прощай Лёвочка, напиши как здоровье, как нервы, вели мне что-нибудь сделать, и не будь никогда ЧУЖОЙ.
Соня» (ПСТ. С. 189 - 190).
Как замечательно внешне сдержан, умиротворён тон этого письма! Причину не нужно далеко искать: Софья была на тот момент более-менее УДОВЛЕТВОРЕНА. Муж, в числе прочих, занимался и полезными, доходными и не опасными (как надеялась жена…) художественными планами и писаниями. С Москвой – через многие прения и неурядицы – тоже всё, как казалось, устаканилось: решено было в городе с детьми зимовать, а лето проводить в усадебных пенатах. Решено было даже, что Толстой останется с корректурами и прочими делами в Москве, отправив семейство в усадьбу.
«Живая и впечатлительная по натуре, я до того утомлялась жизнью и заботами, что стала, как старые люди, любить покой» -- вспоминает Софья Андреевна в мемуарах (МЖ – 1. С. 378).
Дальнейшие события покажут меру наивности жены Льва Николаевича в этих её надеждах на согласие и покой.
Следующее письмо своё Софья Андреевна отсылает вместе с корректурами «Исповеди» -- 9 апреля. К сожалению, это письмо в доступный нам сборник писем С.А. Толстой не было включено. По хронологической последовательности, приводим теперь текст письма от 9 апреля Льва Николаевича:
«Пятница ; 10-го.
Сейчас пришёл с пчельника, стрелял 3 раза, ничего не убил. — Чудный вечер, тепло, тихо, месяц светит. Много хорошего думал, и написал бы, да чувствую, ты будешь читать другим, и буду готовиться. — Не прими вчерашний план — мне остаться в Москве до конца экзамена за combat de g;n;rosit;. [фр. состязание в благородстве.] Мне будет очень радостно оставаться, зная, что ты с детьми в Ясной. И исполняю все дела московские в исправности. Доставь и мне это удовольствие. А я найду себе занятия в Москве; может быть, корректуры будут.
[ ПРИМЕЧАНИЕ.
Толстой отдал в журнал «Русская мысль» свою «Исповедь», корректуры статьи проходили в апреле и мае 1882 г. Набиралась статья в «Русской мысли» под заглавием «Вступление к ненапечатанному сочинению». ]
Вчера Агафья Михайловна долго сидела и плакала, и горевала, как всегда странно, но искренно: «Лев Николаевич, батюшка, скажи что ж мне делать. Я, боюсь, с ума сойду. Приду к <собаке> Шумихе, обниму её и заплачу; нет, Шумиха, нашего голубчика», и т. д. И сама плачет. А нынче еду из Ясенков, куда я ездил взять пистонов, патронов и конвертов, и на встречу едет тройка хороших мужицких лошадей маленькой рысью, сидят на передке два молодых парня и везут что-то странное, — мне показалось — цветы в горшках и всё в цвету розовое, белое. Поровнялся ближе — ящик чёрный и весь укладен венками живых, свежих цветов. — Что везёте? — Господина. — Какого? — Мёртвого господина. — Кто он? — Глазков. — Везут в именье. Так странно.
[ ПРИМЕЧАНИЕ.
Сосед Толстого, Иван Иванович Глазков (р. 1823 г.), умер 6 апреля 1882 г., похоронен в селе Покровском-Ушакове Крапивенского уезда Тульской губернии. ]
Вчера после Агафьи Михайловны поел я капусты на ночь. И такой капусты, как у Марьи Афанасьевны, нет нигде на свете. Долго не мог заснуть, но спал хорошо. И нынче с удовольствием позанялся. Хотя мало, но толково, так что испытываю давно неиспытанное чувство, что заработал хлеб. A хлеб отличный — щи зелёные, солонина и опять капуста с квасом.
Утром до кофея ходил на деревню к старосте, и там с тремя стариками: Матвей Егоров, Тит и Пётр Осипов — судили, как разделить без греха Алексеево наследство. Варвара одна ужасно жадничает. Ну как же не зло проклятые деньги? Она плачет от зависти, и жалко её. Надо будет постараться [зачёркнуто: утишить] развязать грех, как ты с Лoxмачихой.
[ ПРИМЕЧАНИЕ.
Лев Николаевич имеет здесь в виду Татьяну Ивановну Лохмачёва (р. 1832), мать Параши, деревенской дурочки, известной так же по прозвищу «Кыня».
«Крестьянка в Ясной Поляне. В её семье вышла ссора из-за шубы, обещанной в приданое невесте сына Лохмачёвой и не отданной ещё. Позвали меня мирить. Я долго уговаривала не нарушать свадьбы любящих двух
юных существ. Ничего не действовало. Тогда я выбросила на стол бумажку в десять рублей, и всё устроилось. Молодые прожили в любви всю свою жизнь. А шуба была тогда куплена за десять рублей» (Примечание С. А. Толстой). ]
Ещё за Хинином одна жалкая Воробьёвская приходила; ещё одна, оставшаяся после мужа, посаженного в острог прокурорами, прежалкая; я и его, и её знаю. Ещё Курносенкова, вдова, не может разделаться с Григорием Болхиным за землю. И этих надеюсь помирить. — Осип Наумыч сидел утром. Принёс мёду. И все жалуется на сына. Посылает ночевать на осяк. Холодно под шубёнкой одной. Гонит; а то, говорит, не стану хлебом кормить. — Вот эпизод из настоящей нужды деревенской, которую так мы мало знаем.
Писем от тебя не получал и сейчас повезу на Козловку это письмо незапечатанное. Там припишу в ответ. Ночь чудная — ни городовых, ни фонарей, a светло и спокойно. Из хозяйственных дел одно чуть было не огорчило меня, — это то, что за садом мыши объели штук 300 прекрасных яблонь. — Другое то, что мы должны были Алексею Степановичу, а теперь его наследнику жалованья 260 р. Это верно по книгам и его книжке, а всё-таки мне чуть было не показалось неприятно.
Взял я с собой Бальзака и с удовольствием читаю в свободные минуты. — Видишь ли, я исполняю твою программу писания писем — нигде не пишу: «I hope», а всё про себя. А между тем много бы хотелось сказать разных I hор’ов и о тебе и о маленьких, и о здоровьи Маши, и об ученье Илюше, и о страстности к веселью и унылости к занятиям Тани. Ну вот, обнимаю тебя и детей.
[ ПРИМЕЧАНИЕ С. А. ТОЛСТОЙ.
«Англичанки, с которыми я переписывалась в моей жизни, в письмах своих писали всегда: I hope you are well [я надеюсь, вы благополучны], I hope your dear children are well [я надеюсь, ваши дорогие дети здоровы] и т. д. О себе очень мало. И вот я просила Льва Ник. писать только о себе без I hope’ов касательно меня» (83, 334). ]
Сейчас получил твоё хорошее письмо. <От 8 апреля. – Р. А.> Прекрасно сделала, что не пустила Таню <на бал к Хомяковым. – Р. А.>, и всё пока хорошо у тебя, также как у меня. Что даст Бог завтра. Целую тебя, милая» (83, 331 - 333).
Мы видим, что силы и внимание Льва Николаевича в эту поездку в Ясную Поляну не направлены уже, как прежде, преимущественно на беседы с просителями из крестьян и помощь им. Занятия его в этот раз более традиционны: охота и писание (позднее, по получении корректур – преимущественно редактирование «Исповеди»). Народ же – уж привык видеть в Толстом помощника в повседневных нуждах, и то и дело отвлекал его от предпочитаемых занятий. Вспоминает Софья Андреевна:
«Опять стал ходить к Льву Николаевичу народ с разными нуждами. Без нас яснополянскому населению жилось всё-таки гораздо хуже. Хоть и мало, но мы помогали людям, чем могли. И вот и теперь: приходили за советами, за лекарством, за деньгами» (МЖ – 1. С. 380).
Письмо Л. Н-ча следующего дня, 10 апреля, своими тематикой и настроением практически продолжает предшествующее:
«Нынче пишу тебе до тяги <т. е. до выезда на охоту. – Р. А.>, потому что посылаю в Ясенки засветло, чтобы получить посылку.
На этом месте меня застал Урусов. <Сосед кн. Л. Д. Урусов, с которым Толстой условился поохотиться вместе. – Р. А.> Я писал ему нынче утром с няниным внуком, и вот он приехал с ружьём. Я только успел пообедать, начав с удивительной капусты с удивительнейшим квасом, и мы пошли в <лес> Заказ. Валдшнепов было пропасть. Дождичек шёл тёплый. Я два раза промахнулся, а Урусов, кажется, убил двух. Обеих не нашли. Завтра он пойдёт искать.
Утром я ходил к Варваре мирить её с Константином <Ореховым>, и удивительно, как нужно им доброе слово. Она горячилась, горячилась и вдруг затихла, и <шорник> Иван Алексеич пришёл ко мне после и говорит: она теперь успокоилась, говорит, граф с меня 10 пудов снял. Потом были: Таниной кормилицы мать < «Ребёнка сестры Тани» (прим. С. А. Толстой) >, Степан печник и ещё другие, и всем я как будто нужен. Нынче был и городовой – урядник с саблей. Этот не доставил мне удовольствия: — какие-то сведения, ни ему, никому не нужное, и «ваше сіятельство», и ложь, и вздор.
Нынче день тёплый с дождичком. Трава так и лезет. Зеленя стали такой яркой, зелёной краски, какой не найдёшь у Аванцо. <Магазин Аванцо в то время – популярный у богатой городской сволочи магазин картин и художественных принадлежностей на Кузнецком мосту в Москве. – Р. А.> Я занимался порядочно, хуже, чем вчера, но тоже покормить стоит, и в 4 часа пошёл гулять к Туле, — думал встретить Урусова, — но дошёл до кабачка и вернулся. < «Кабачок» -- народное название одного из лесных мест в Засеке, километрах в трёх не доходя до Косой Горы, с левой стороны, где кончается Засека, по направлению к Туле. – Р. А. >
Урусов много интересного рассказывал и между прочим про смерть Глазкова. <См. предшествующее письмо.> Ты, верно, слышала от Леонида <Оболенского>. Это ужасно!
Обнимаю тебя и детей.
I hope [англ. я надеюсь], что Серёжа <сын> сделает мне и себе честь, во всём получив пятёрки» (83, 334 - 335).
Оба приведённые выше письма Софья Андреевна получила в один день, 11 апреля, и, конечно, тут же ответила на них:
«Воскресенье вечер.
Только что получила твои два письма ра;зом, милый Лёвочка, и совсем ожила опять духом. Всё стало легче, и веселей и ясней. Я беспокоилась и телеграфировала тебе, а теперь раскаиваюсь, как бы тебя не встревожить. Ты очень соблазнительно пишешь о деревне и зелёной травке и вальдшнепах, но всё это недосягаемо, и мне не весело будет без тебя воспользоваться всем этим. Только бледная Маша и малышки жалки в городе.
Я точно сделала что-то очень дурное, что отправила <гувернантку англичанку> Carrie в больницу. Но сама она такая всегда, и на этот раз, непонятная: едет и очень довольна, улыбается, всё устроивает. Но она, бедная, очень страдала всю ночь: я до 3-х часов ночи давала ей порошки; в 5 её проведала, а в 8 проводила в карете с Дуняшей и Сергеем в больницу Екатерининскую, конечно с полного её не только согласия, но даже с охотой с её стороны. < Дуняша -- это, конечно, Авдотья Васильевна Попова, жила у Толстых экономкой около 30 лет. Сергей – слуга С. П. Арбузов. > Не чувствуя себя в силах за ней ходить, я её отправила. Девушки отказывались с ней ночевать: страшно, говорят, да и спать всю ночь не даёт от стонов. Поместили её хорошо; в палате её, рядом с ней, барышня 17 лет, говорит по-английски, и доктор говорит. Проболеет она дней 12-ть, а потом можно будет её взять; если завтра моё горло будет легче, я проведаю её.
Боюсь, что ты так чувствителен на мои письма, я их так дурно пишу. Сейчас получила ответ на мою телеграмму, и осталась недовольна тем, что нет ответа ни на то, здоров ли ты, ни на то, когда приедешь? Я, впрочем, очень спокойно переношу твоё отсутствие; только бы письма получать более регулярно, чем сегодня. Твои письма очень хороши, и мне жаль, что ты не во всю пишешь, боясь других.
Андрюша спит со мной, а Маша с Таней; из контор выписала швейцарок, непременно возьму. Были нынче Кити Мансурова с братом. Серёжа готовится к экзаменам. Илья поехал обедать к Боянус, а потом с ним в любительский театр. Алёша страшно кашлял ночью. Приехала сейчас Варенька с мужем.
Я глупа и нервы расстроены от бессонной ночи и тревоги с Carrie. <Доктор> Чирков денег за Carrie не взял за визит; он ужасно настаивал на больнице. Я рада, что тебе, по-видимому, хорошо, и что ты работаешь. Продолжай и о нас не беспокойся. Завтра высплюсь и отдохну, и опять на воздух выйду и опомнюсь.
Ну прощай, милый друг. Леонид ничего о Глазкове не говорил; он приехал вечером предложить, не нужен ли он на что-нибудь. Я просила место приготовить в больнице Carrie, что он и сделал, спасибо ему. Иногда очень жаль, что мы не в Ясной, а иногда думаю: всё это хорошо в хорошую погоду, а каково теперь: холод, дождь, всё равно сиди дома; да никого не видишь, тогда тут, пожалуй, лучше. Но устала я, так что-то устала от жизни, что всё равно. Думаю, вот скоро ночь, как хорошо будет лечь. Жаль, что не знаю, когда ты приедешь; всё бы так считала: вот день ещё прошёл, а там ещё, хоть 10 дней, но лучше почему-то знать.
Соня» (ПСТ. С. 191 - 192).
Упоминаемая Софьей Андреевной телеграмма мужу, видимо, затерялась; текст её неизвестен. Но телеграмма точно была: её упоминает Лев Николаевич в своём следующем письме, равно как и некую «записочку», посланную с лакеем Михаилом Фомичом Крюковым. Из нижеприводимого письма Толстого становится ясна и причина такой активности Софьи Андреевны в посланиях мужу: она с нетерпением ждала известий от него, о его самочувствии и иных новостях; письмо же его от 9 апреля было получено в Москве только 11-го…
Данное письмо – заключительное в данном, 1-м Фрагменте Восемнадцатого эпизода представленной нами вниманию просвещённого нашего читателя переписки супругов Толстых.
«Вчера получил твоё письмо <от 9 апреля> на почте, а нынче другую записочку с Мишей и телеграмму. — Очень мне жаль, что письмо моё одно <от 9 апреля> не дошло вовремя. Вероятно, начальник станции забыл положить в ящик. А тебя, бедную, это расстроило, а ты и так, я вижу, нездорова и взволнована. Приеду я во вторник <13 апреля> по курьерскому.
Вчера ходил в баню, потом беседовали долго с Урусовым, ожидая возвращения из Ясенков, куда я посылал за кор<р>ектурами <«Исповеди»>. Он приехал поздно, и я не спал до 5 часов. Первый раз дурно. И нынче день провёл дурно. Разговоры с Урусовым и потом ходили в лес искать валдшнепа. Он нашёл вчерашнего, а я погулял.
За обедом нашим — опять капуста и редька с квасом и зелёные щи. — В конце является Давыдов — на тягу. Очень рад. Он встает. Да что вы? — Да там со мной. — Кто же? Да там Лопухин. <Сергей Алексеевич Лопухин, товарищ прокурора в Туле, впоследствии сенатор. – Р. А.> — Так что ж, зовите его. — Да там моя жена. -- Ах, ваша жена; ну, да зовите её. Она не взыщет. — Так я пойду. — И идёт. -- Да вы скажите, нет ли ещё кого-нибудь! — Нет, да, есть. Маdам Добрынина. — Ах, Добрынина; ну что ж, зовите её. Вот три стула и сундук; но теперь уж все? — Теперь все. — Идёт и останавливается. — Нет, есть ещё Типольд. — Теперь ей Богу все. — Они все пришли, посидели, и мы пошли на тягу в заказ. Я не стрелял, они стреляли, и Урусов убил ещё одного. Они уехали. Мы напились чаю, и вот я пишу тебе и вместе посылаю тебе телеграм<м>у ещё, — ответ на вопрос, — когда я приеду. <Текст телеграммы см. ниже. – Р. А.> Я, возвратясь к обеду, получил твою телеграм<м>у, сначала испугался, потом успокоился и послал ответ, а потом, перечитывая, нашёл вопрос; когда я вернусь. Ты, верно, не рассердишься, когда эта 2-я телеграм<м>а разбудит тебя ночью.
Ну вот, скоро после этого письма и я приеду, если буду жив. Только бы твоё здоровье также скоро поправилось, как всех детей. — Спасибо Таничке, что она помогает тебе; вот это хорошо, «понравилось». Ты два раза это пишешь, значит, по-настоящему помогает. Целую тебя и детей.
НА КОНВЕРТЕ: Москва. Денежный переулокъ. Домъ Волконскихъ. Е. С. Графин; Софь; Андревн; Толстой» (83, 336 - 337).
12 апреля в 5 минут пополуночи (!) Толстой отправляет с Козловой За;секи предупредительную телеграмму такого содержания:
«Москва. Денежный пер. дом Волконской. Графине Толстой.
Приеду <во> вторник курьерским. Толстой» (83, 338).
Так и сделал. Как только у Льва Николаевича вышел из-под пера готовый к печатанию материал, не желая задерживать благосклонного издателя, он повёз бесценные листки своей «Исповеди» навстречу заслуженной и бессмертной славе (увы! пришедшей к этому сочинению ВОПРЕКИ жестоким цензурным преследованиям). 13-го апреля он возвращается в Москву.
КОНЕЦ 1-го ФРАГМЕНТА ОСЬМНАДЦАТОГО ЭПИЗОДА
Фрагмент 2-й.
«МНЕ НЕВЫНОСИМО ХОРОШО»
(16 – 24 мая 1882 г.)
18.2.1. БИОГРАФИЧЕСКОЕ ПРЕДВАРЕНИЕ
С 13 апреля по 16 мая 1882 г. у Л.Н. Толстого шла работа над корректурами «Исповеди» -- малоинтересная для нашей темы. Пожалуй, нелишним будет отметить только влияние Софьи Андреевны на выбор заглавия сочинения, готовившегося теперь Толстым для публикации в журнале «Русская мысль». В черновиках Толстого весны 1882 г. текст озаглавлен в соответствии с тогдашним замыслом автора: «Вступление к ненапечатанному сочинению». (Общеизвестно, что такое единое сочинение, в конце концов, не было Л.Н. Толстым и СОЗДАНО: в ходе многолетней работы оно “разделилось” на несколько работ: «Исповедь», «Исследование догматического богословия», «Соединение и перевод четырёх Евангелий» и «В чём моя вера?»). Между тем, как отмечает Н.Н. Гусев, слово «исповедь» в отношении работы мужа было употреблено Софьей Андреевной ещё в записи её дневника от 31 января 1881 года – правда, «не как название, а как характеристика произведения»: «Лев Николаевич … написал религиозную исповедь в начале нового сочинения» (Цит. По: Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 157). Далее Николай Николаевич приводит свои интересные и очень вероятные соображения на счёт заголовка статьи:
«Принадлежит ли эта характеристика самому Толстому или его жене – трудно сказать. Быть может, сам Толстой в задушевном разговоре с женой (в те годы он делился с ней своими замыслами), говоря о своём задуманном или уже законченном произведении, дал ему такую характеристику; но более вероятно, что эта формулировка содержания первого законченного религиозно-философского произведения Толстого сделана его женой, переписывавшей “Исповедь”» (Там же).
Так или иначе, но уже в эту весну 1882 г. издатель «Русской мысли» С.А. Юрьев, в ожидании готового текста вертевшийся вокруг Льва Николаевича как кот вокруг сливок, слышал, как именовалось «религиозной исповедью» сочинение Толстого членами его семьи в московском доме (Там же).
На этом хватит пока об «Исповеди»… Другое, и много важнейшее для нашей темы, биографическое обстоятельство в жизни Л.Н. Толстого и его семейства – ПЕРЕЕЗД В НОВЫЙ ДОМ, знаменитую Хамовническую усадьбу. Об обстоятельствах переезда и некоторых первых его последствиях предоставим сперва рассказать по-своему новой хозяйке дома, Софье Андреевне Толстой:
«Дети все, не привыкшие весной быть в городе, часто томились; возила я их за город, но они от этого очень уставали. <…> Всем нам хотелось скорей в Ясную Поляну.
В конце апреля и начале мая Лев Николаевич приезжал к нам в Москву, и я ему тогда сказала, что на будущую осень я не в силах опять вернуться жить этой сложной городскою жизнью с его недовольством и тяжесть её переносить и останусь в Ясной Поляне жить там по-прежнему. Лев Николаевич ничего мне на это не сказал, но о Москве отозвался, что это большой нужник и заражённая койка <если точнее, Толстой выразился о Москве: «ЗАРАЖЁННАЯ КЛОАКА» -- см. письмо С.А. Толстой к Т.А. Кузминской от 2 мая 1882 г. – Р. А.>, с чем я принуждена была согласиться. И вдруг, не говоря ни слова, он, как я пишу сестре 2-го мая: “вдруг стремительно бросился искать по всем улицам и переулкам дома и квартиры для нас. Вот и пойми тут что-нибудь самый мудрый философ”
Присмотрел он тогда дом Арнаутова с большим садом в Хамовническом переулке и очень прельстился простором всей усадьбы, более похожей на деревенскую, чем на городскую. Помню, в какой мы все пришли восторг, когда после шумной пыльной улицы вошли в этот сад. Всё было зелено, пышно, листья, трава блестели на солнце, ещё не высохнув после недавнего дождя, птицы пели, как в деревне. <…>
Дом <…> мне не понравился: весь верх – это были деревянные полугнилые чердаки и антресоли <так в старину называли комнаты верхних этажей с отвратительно низкими потолками – примерно такие, как позднее в «хрущёвках», строившихся в Совке для трудовых лохов. – Р. А.>, в которых потолки были низкие, и жить там было невозможно. Лев Николаевич обещал надстроить верх, что и исполнил не вполне. …Он надстроил для меня (будто бы) залу и гостиную, а Маше и себе оставил низкие маленькие комнаты, которыми всегда впоследствии тяготился и которые испортили весь фасад дома.
Не помню, когда именно закончена была покупка дома, этим всецело занимался Лев Николаевич, но уже 15-го мая мои дочери и малыши Андрюша и Миша уехали с Львом Николаевичем, няней и частью людей в Ясную Поляну, а я осталась в Москве с грудным Алёшей и тремя старшими сыновьями. …Мне было невыносимо тяжело и грустно в Москве, тем более, что сын мой Лёва заболел сильнейшей лихорадкой, экзамены <в гимназии> держать не мог, совсем слёг, и болезнь не поддавалась лечению. Потом захворал и маленький Алёша. С запертыми окнами, в духоте и тревоге жила я весь прелестный май в Москве, в Денежном переулке <т.е. пока по прежнему адресу, дом ещё не был формально куплен. – Р. А.>, без сада, в пыли, и не могла двинуться» (МЖ – 1. С. 381 - 382).
Картина, нарисованная Софьей Андреевной в этом пространном отрывке, в данном случае, к сожалению, не даёт нам права исчерпать тему – по причине её неполноты и отчасти неправдивости. Не нужно быть опытным толстоведом, чтобы почувствовать, как Софья утрирует негатив – что для неё вполне, впрочем, «традиционно»!
Она добилась именно того, чего желала: Толстой отыскал и купил в 1882 году такой дом-усадьбу, в котором МОГ ВЫДЕРЖИВАТЬ жизнь в Москве. Но ей и плохо, и недовольна опять ничем, и в тревоге, и… вообще как будто не поддерживает мужа в этом предприятии.
Даже любящая дочь, Т. Л. Сухотина-Толстая, в своих мемуарах деликатно замечает, что взгляд матери на «неожиданное» приобретение отцом хамовнического дома – достаточно наивен (см.: ЛН. Т. 69. Кн. 2. С. 257). С ней солидарен и биограф Льва Николаевича, Н.Н. Гусев, рассуждающий так:
«Понять причину решения Толстого купить дом для семьи или, если это не удастся, переменить квартиру, было не так трудно. Видя, что образ жизни семьи не может быть изменён, что семья будет продолжать жить в Москве, Толстой решил переменить местожительство и поселиться подальше от центральных улиц Москвы и в таком доме, где есть сад» (Гусев Н.Н. Указ. соч. С. 149).
«Мы не отдавали себе тогда отчёта, -- пишет в воспоминаниях Т.Л. Сухотина-Толстая, -- какой это было для него жертвой, принесённой ради семьи» (Цит. по: Там же).
Добавим от себя, что настроение приведённого выше отрывка из мемуаров С.А. Толстой подсказывает ещё одну причину решительного шага Л.Н. Толстого: дети уже учились в Москве, светская жизнь жены и детей тоже наладилась и влекла их, и он НЕ ВЕРИЛ в долговременность весеннего «продеревенского» настроения жены – проницательно ожидая семейных неурядиц и конфликтов в будущем. Как талантливый военный стратег или опытный шахматист – он обдумал «движения фигур» наперёд. И сделал свой – упреждающий – ход королём… как ни тяжело было ему это. Мудрость его подтвердили события последующих лет.
Толстой особенно и не успел побегать по Москве в поисках продажного дома, как можно бы заключить из приведённого нами выше сообщения С.А. Толстой. Интернета – даже для Толстого – тогда ещё не было, но были у Льва ХОРОШИЕ (полезные, влиятельные) и давние московские друзья… Среди них – приятель сладко памятных пирушек и ****ок 1850-х гг., замечательный Митрофаша Щепкин (1832 - 1908), сделавшийся с той поры солидным Митрофан Палычем, известным публицистом и общественным деятелем, гласным заседателем Московской городской думы. Именно старина Митрофан «слил» по-приятельски Льву инфу о… не очень хорошем и не очень дорогом продающемся доме-усадьбе с САДОМ. 22-комнатный домишко (16 комнат в доме и шесть – в малюсенькой дворовой пристройке) был 1808 г. постройки (по другим сведениям – даже 1801-го…) – «пожар 12-го года» побрезговал им и его соседями… С 1874 г. жили в доме старик с женой и бессчётным множеством собачек – коллежский секретарь Иван Александрович Арнаутов (? – около 1890), Т. Г. Арнаутова, а также несколько их квартирантов.
Мимо этого дома отступали описанные Толстым в «Войне и мире» французы – с русскими пленниками. Именно там Пьеру Безухову явилась ужасная картина:
«Проходя через Хамовники (один из немногих несгоревших кварталов Москвы) мимо церкви, вся толпа пленных вдруг пожалась к одной стороне, и послышались восклицания ужаса и омерзения. «— Ишь мерзавцы! То-то нехристы! Да мёртвый, мёртвый и есть... Вымазали чем-то». Пьер тоже подвинулся к церкви, у которой было то, что вызвало восклицания, и смутно увидел что-то прислонённое к ограде церкви... это что-то — был труп человека, поставленный стоймя у ограды и вымазанный в лице сажей»
Ограда дома и усадьбы скрывала от Льва Николаевича столь приманчивое, в сравнении с Денежным переулком, будущее, что тот, не дотерпев утра, привлёкся к ней майским вечером и умолил хозяина показать ему… САД. Вдова домовладельца, Татьяна Григорьевна Арнаутова, смогла вспомнить подробности этого визита аж в 1915 году! Его уже обычная в это время одежда – рваное пальто и вылинявшая до рыжины измятая шляпа – и восторженный взор так сперва напугали Арнаутова и жену, что покупателю пришлось сразу назвать своё имя… Вечерний запущенный сад, напоминавший об уединённых яснополянских прогулках, полюбился Толстому с первого взгляда. Впоследствии он вспоминал, что там «было густо, как в тайге» (Гусев Н.Н. Указ. соч. С. 151). Он не только не осмотрел тогда дома (гниловатого, собачками засратого, без водопровода, кабельного интернета, электричества и канализации), но вовсе не обратил внимание на СОСЕДЕЙ Арнаутовых, из-за которых тем никак не удавалось сбагрить дом. А по соседству были – рабочие казармы, фабрика шёлковых изделий (впоследствии наводившая своими гудками Толстого на думы об эксплуатации трудового народа и «рабстве нашего времени») и вонючий пивоваренный завод, хозяин которого поддерживал «милую», типично русскую, традицию: жидкие отходы производства периодически сливались им прямо на мостовую, вдоль по переулку.
Конечно, Льву Николаевичу не составило большого труда разрекламировать – а потом и показать – прекрасный сад своим жене и детям. На условиях необходимой в доме перестройки, было решено – покупать. 14 июля 1882 г. старик Арнаутов заполучил вожделенные ему 27 тысяч рублей (плюс, отдельно, денежки за мебель красного дерева…), и навсегда покинул Хамовники, чтоб в начале 1890-х умереть от рака челюсти в убогом Толстовском (!) переулке, близ Смоленского рынка. У Толстого же впереди были 19 непростых московских сезонов, в течение которых ему, вероятно, не раз мерещился в полумраке тот чёрный от сажи, распятый нехристями, труп из великого романа – но не у церковной, а у домовой ограды… быть может – и его собственный.
Переполнившись неотделимыми от купли-продажи недвижимости негативными эмоциями и сомнениями (к которым присоединилось известие из Парижа о тяжёлой болезни И.С. Тургенева), Толстой, прихватив с собой четверых детей (Машу, Танюшу, Андрюшу и Мишку), дабы успокоиться, всё обдумать и решить – выехал 15 мая из Москвы в Ясную Поляну. Софья Толстая осталась в Москве с грудным Алёшей и сдававшими экзамены Сергеем, Львом и Ильёй ещё на неделю – искупать, как грехи, последствия своего выбора городского образа жизни…
18.2.2. В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ (16 – 24 мая 1882 г.)
Счастливо добравшись из городской ссылки к себе домой, в первый же яснополянский вечер, 16 мая, Толстой посылает жене небольшое письмо. Начинается оно со сведений о семье Кузминских, выехавших из Москвы в Ясную одновременно с Толстым, но добиравшихся от Тулы отдельно, в собственном экипаже:
«Так хорошо и безмятежно доехали, как только можно желать. Выехала <за Кузминскими> бибиковская <соседа Бибикова> карета, потому что вчера с Таней <Кузминской> на Рудаковой горе <это близ Косой Горы, шесть с лишком вёрст от Ясной Поляны. – Р. А.> сломалось колесо, и они все пересели в шарабан <Бибикова> и добрались кое-как. Они живы, здоровы. Наши <дети> были очень спокойны. В дамском последнем вагоне были дети и друг друга угащивали сластями. Это одно было дурно. Но поели уже в карете кур и дома молоко и чай.
Карри <гувернантка, рыжая англичанка, фаворитка С.А. Толстой; тупая исполнительная дурочка, в то время болевшая воспалением лёгких. – Р. А.> слаба и жалка, но ей не хуже.
Дом очень чист, весел, и всё прекрасно прибрано. Таня посылала уже за провизией, а нынче всё привезли. Маленькие <Андрюша и Мишутка> спят, Машу услали спать, а я сижу с <дочерью> Таней у Тани <Кузминской> после чая. Но прежде чем отправить письмо, зайду к малышам, — правда ли, спят.
Не хочется радоваться на красоту весны: всякую минуту думаю, как тебе гадко. Приезжай поскорей. Я с радостью сменю тебя. Мне и дела <в Москве> есть, и дорогу я перенёс — не то что легко, а весело».
Есть сведения, что на следующий день, 17 мая, Софья Андреевна уже написала письмо мужу, текст которого, однако, по негласным причинам, не был опубликован (см. ПСТ. С. 194). В этот же день, встречно, посылает уже второе в эту поездку письмо и Лев Николаевич – по содержанию и настроению будто продолжая предшествующее своё, краткое от усталости, послание:
«Здесь мне невыносимо хорошо. Спал прекрасно, встал в 10, напился кофею у Тани <Кузминской>, поиграл с детьми (они очень счастливы и здоровы) и пошёл ходить, по черте <по периметру границ усадьбы. – Р. А.>, по жёлтым цветам, в засеку, на крапивенскую дорогу, на пчельник, к круглому березнику, купальне, кругом заказа, и пришёл в 3 домой. Именно невыносимо хорошо, потому что ни разу не могу порадоваться, чтобы не вспомнить о тебе и твоей московской пытке. Я так в один день очнулся и посвежел, что тянет ехать в Москву тебе на смену. Пожалуйста, душенька, если ты хочешь сделать мне истинно приятное, поскорее вызывай меня. Только бы Лёле <Л.Л. Толстому> было лучше и решено бы было, что ему лучше ехать. Известие о том, что ты зовёшь меня тебе на смену завтра, будет для меня радостью. Я с восторгом поеду, и надеюсь, что, очутившись здесь и вообще пережив своё нездоровье, я проживу прекрасно в Москве эти 10 дней.
Придя домой, я забрал девочек 3-х и пошёл с ними гулять навстречу <Л. Д.> Урусову. Он вчера виделся с нами. Он встречал <великого князя> Николая Николаевича младшего, который всегда едет в одном поезде со мной. Мы не встретили его и вернулись в 6, к тёте-Таниному обеду. Я вчера, оказывается, провинился очень — невольно. Я брал билеты себе в Москве и тут же поручил артельщику взять билеты людям <прислуге> и проговорился: в Тулу. Вчера послали на Козловку — людей нет. Утром пришёл <буфетчик> Гарасим, <попросил,> чтоб высылали лошадей.
Вообще у них была игра. Но приехали все целы и благополучны.
За маленькими я слежу и, главное велю как можно больше быть в саду. В доме и опаснее, и нездоровее.
Жара нынче даже у нас была ужасная. Каково же было вам? Здесь засуха — по-моему и ржи, и травы — всё худо.
Андрюшу ни я, ни Таня не слыхали кашляющим, но сейчас спрошу няню, и сообщу: — няня говорит, кашель гораздо лучше. — ДВА-ТРИ РАЗА В ДЕНЬ.
Вечером, в 8, приехал Урусов, — привёз пирог к чаю — хлеб-соль, который назначался тебе, но который мы съедим у тёте Тани.
Так сделай же мне доброе — выпиши меня скорее. Я так славно займусь в Москве окончанием моих дел писательских, и покупкой, и перестройкой дома, и, главное, так радостно будет знать, что ты в хорошем воздухе с маленьким.
Прощай, душенька, обнимаю тебя и целую 4-х сыновей.
Таня пишет.
Тв[ой] Л» (83, 339 - 340).
Как мы уже сказывали выше, текстом письма Софьи Андреевны от 17 мая мы не располагаем. Описывая в воспоминаниях своё положение в эти дни, она цитирует отрывок из другого своего письма этого же дня (сестре?) – вероятно, повторяя описание в неизвестном письме мужу:
«Лёля худ, болен, кашляет; я ещё в Москве с ним и Алёшей. Жарко, томительно и грустно… Окна заперты, боюсь для Алёши и Лёли коклюша и жду решения доктора уехать в Ясную. Все уже там, и я радуюсь, что хотя остальным хорошо. Для Ильи я здесь бесполезна; я по пяти раз в день бегаю, его ищу (чтобы он занимался), а он то играет в бабки, то пропадает с малярами» (МЖ- 1. С. 382).
Вообще на эти дни писем Л.Н. Толстого приходится довольно много: он как будто стремится не обрывать общения с Соничкой, желает, чтоб она каждый день читала вести от него – в ожидании скорой встречи в Ясной Поляне, куда в дальнейшей переписке этих дней он усиленно призывает любимую. Итак, не ожидая ответа от Сони, 18-го Лев пишет продолжение своего эпистолярного… в контексте ситуации, лучше сказать – монолога:
«Пишу третье письмо, не получив ещё ни одного от тебя, милый друг. Верно получу сейчас. Я поеду сам отвозить письмо.
У нас продолжает быть всё так же благополучно. Погода чудная здесь, а в городе должна быть ужасна. Если ты меня не выпишешь скоро, я сам приеду и ушлю тебя. Вот только, что Лёля? и твоё горло? Но я всё-таки того мнения, что и то, и другое поправится лучше здесь. — Вчера довольно поздно сидели с Урусовым у Тани. Нынче пили кофей на крокете. Также ходят мужики и бабы с делом и бездельем. Я привёл в порядок свои бумаги и пошёл гулять. Маленьких направили в сад, больших с Кари и Sophie < «Гувернантка Кузминских» — прим. С. А. Толстой. > — на купальню. Sophie, кажется, будет хороша. Таня села писать портрет с тёти Тани. Я пошёл по лесам и к <А.Н.> Бибикову.
Моё мнение о неурожае подтвердилось и усилилось мнением Бибиковых. Предстоит в нашей местности неурожай, какого я не помню за 20 лет. Больше 2/3 ржи пропало. Я вернулся к обеду. Обед у нас. Тани ловили рыбу.
Вечером читали урусовской перевод Марка Аврелия. Перевод и странен, и неправилен, но нельзя оторваться — мне, по крайней мере, от этой книги. [Имеется в виду книга: «Размышления императора Марка Аврелия Антонина о том, что важно для самого себя». Перевод кн. Л. Урусова. Тула. Типография Губернского правления 1882. – Р. А.] Недаром говорит Христос: прежде, чем был Авраам, я есмь. И вот этого-то Христа, который был до Авраама, Марк Аврелий знал лучше, чем его знают Макарий и другие.
[ ПРИМЕЧАНИЕ.
Макарий — Михаил Петрович Булгаков (1816—1882), православный митрополит, ректор Духовной академии, автор «Православно-догматического богословия» и «Истории русской церкви». В «Исследовании догматического богословия» Толстой подверг книгу Макария блестящей, безжалостно-разгромной критике. ]
Мне всё так же хорошо, и неприятно, что хорошо. Все дети, и большие и малые милы, веселы и дружны.
Что-то твои 4 сына? < Сергей, Илья, Лев и младенец Алексей, бывшие в Москве с матерью. – Р. А.>
В Москве в этот жар трудно быть весёлым и дружным.
Маша пишет. Малыши пошли спать. Чай пили все у нас.
До свиданья, душенька. Что скажет твоё письмо?
Целую тебя и детей.
Завтра, если буду жив, буду писать начатую статью. — А то скучно без тебя и дела» (83, 341).
Номинативные установления XIX столетия позволяли назвать “статьёй” самые разнообразные литературные сочинения – включая художественные. Также – и огромные религиозные и философские трактаты… Поэтому трудно сказать, о какой «статье» ведёт здесь речь Лев Николаевич. По предположению исследователей, он продолжал работу над своей «статьёй о переписи» -- той, которая в итоге сложилась у него в многоглавный и разнотематический трактат «Так что же нам делать?». В то же время, упоминание Макария наводит нас на мысль о работе Толстого над другим своим великим сочинением – «Исследованием догматического богословия».
Софья Андреевна не заставила себя ждать с ответом: очередное письмо было написано ей в тот же день 18 мая, что и только что приведённое нами письмо Л. Н-ча. Вот в полном виде текст его, начинающийся предсказуемо с известий о болезни сына:
«Сегодня всё гораздо лучше, милый друг Лёвочка. Здоровье Лёли стало очевидно лучше. Сегодня он не принимал хинина, лихорадки нет и тик был легче. Но испугал он меня ужасно ночью. Сплю я, вдруг слышу за перегородкой треск и шум. Я думала, он упал с дивана, бросилась к его постели, — она пуста. Вижу я, бежит он в одной рубашке уже в залу. Я подошла, говорю: что ты, Лёля, куда? Вижу лицо его идиотское и он плаксиво мне отвечает: «да туда, сидеть, пустите, я пойду». Тогда я поняла, что это лунатизм и свела его тихонько в постель. Долго после не могла я заснуть, всё трясло меня. Маленькому тоже лучше, меньше кашляет и спал отлично. Сегодня я не устала и не тосковала ... Ездила кое-какие дела кончить, больше не поеду, всё сделала. Вчера во время обеда явился <С.С.> Урусов с Богдановой смотреть дом. Ей, кажется, не хочется купить, страшно, что гнил. Был сегодня Арнаутов, раздушенный и любезный. Говорит, что дом ещё покупают, а он уступить не может. Серёжа ходил к <Митрофану> Щепкину, не застал, а об архитекторе сказал. Илья сегодня из латыни получил 3 и очень доволен. Вчера вечером у меня таки была с ним история. Он весь вечер сидел в пьяной компании маляров, я его оттуда выгнала и бранила. Он отвечал, а я ему сказала, что считаю своею обязанностью его охранять, беречь и потому он меня может даже бить, если хочет, а я буду всё-таки его охранять до последнего издыханья от того, что считаю ему вредным. Он очень смягчился, и мы простились друзьями. Пили чай en famille [в семейном кругу]: Саша, Маша Свербеева с мужем, дядя Костя и я с детьми. Нам было очень приятно. Сегодня Саша с дядей ушли в Нескучный <сад>, а Серёжа и Илья ушли с Адамом <Олсуфьевым> купаться. Понемножку я убираюсь и укладываюсь. Лиза стала привыкать с ребёнком и я немного освободилась.
Ах! какие кляксы, я не видала!
Как то вы все поживаете? Счастливые! И я скоро буду счастливая. Саша ходил в Арнаутовский дом и сад и пришёл в восторг от сада. Мне принесли огромный букет. Прощайте, мои милые, целую всех, надеюсь, что вы здоровы, что Таня хозяйничает и qu’elle fait la maman [что она изображает мать]. Я ей сегодня купила лент бледно-голубых и розовых. Не нужно ли что к фуляровому платью, Таня, что ты будешь шить из двух? Илья нынче возьмёт твоё полотно и портфель в Третьяковской галерее. Саша очень хвалил твой 1-й номер. Мы очень приятно живём вместе. Завтра пришлём Тане сестре телеграмму на Козловку. Ещё прощай, меня люби и не будь строг.
Соня» (ПСТ. С. 193 - 194).
Вечером в четверг, 20 мая, Толстой пишет следующее письмо Соне – ответ на телеграмму из Москвы (срочно вызывавшей Т.А. Кузминскую в связи с болезнью мужа) и, вероятно, уже ответ на послания жены 17-го и 18-го, хотя об этих письмах и нет упоминаний в его тексте:
«Неохотно пишу тебе, потому что надеюсь и всей душой желаю, чтобы ты приехала завтра и отпустила меня. — Я совсем собрался, когда получили телеграмму, и я не решился уехать с Таней. Впрочем то, что было до нынешнего утра, Таня всё расскажет. Нынче же дети гуляли, Таня мазала полотно под предлогом рисованья портрета Веры <Кузминской>. Обедали все вместе. Вечером большие с Мишей Кузминским пошли гулять, и я с ними. A маленькие сидели дома. Завернул к вечеру холод и страшно простудить. Теперь все легли спать, кроме Тани большой. Она сейчас ходила в тот дом узнать про маленьких Таниных и принесла сведенья, что Саше лучше, а Вася чудесен <Речь о детях Кузминских. – Р. А.>. Так и скажи Тане. Нынче получил приятное письмо от Тургенева. <От 14/26 мая из Парижа. – Р. А.> Он очень
тронут моим письмом и пишет, что ему лучше, опасности нет, но едва ли приедет в Россию. Я занимался большим сочинением и в очень серьёзном настроении. — Телеграмма твоя очень мрачна. < «По случаю болезни А. М. Кузминского» (примеч. С. А. Толстой). > Мне стало ужасно жутко. Дай Бог, чтоб кончилось благополучно. Ужасно хочется знать подробности. Целую тебя и 4 сыновей.
Прощай, душенька» (83, 342).
Следующие два послания Л.Н. Толстого: телеграмма от 21 мая и письмо от 21-22-го – для нас малоинтересны. В них сообщаются некоторые сведения о здоровье и поведении детей, живших с отцом в Ясной Поляне, а также делается запрос о точном времени приезда жены – для высылки встречающих и кареты (см. 83, 343 - 344).
Наконец, терпение ожидать иссякло… Сообщает С.А. Толстая:
«…Доктор не отпускал ещё нас. <…> В конце мая Лев Николаевич всё-таки приехал меня сменить и отпустил нас с Лёлей и Алёшей в Ясную, оставшись с Ильёй и Серёжей. К тому времени приехал к нам и А.М. Кузминский и остановился в нашем доме. Вскоре присоединилась к нему и моя сестра Таня. Кузминский был болен, ему нужно было сделать какую-то операцию во рту, для чего приглашён был хирург Склифосовский, и пришлось Кузминским жить в нашем доме довольно долго, до его выздоровления» (МЖ – 1. С. 382).
В последующие дни С.А. Толстая не отвечала письмами на письма мужа: во всяком случае, до даты 14 августа 1882 г. в нашем распоряжении нет ни текстов её писем, ни сведений о таковых. Письма Л.Н. Толстого – кратки и посвящены преимущественно текущим делам детей, лечения Кузминских и вопросам покупки и перестройки нового дома. В письме от 24 мая, однако, есть в конце несколько интересных интимных строк в адрес жены:
«Ты очень жалка была нынче утром, и мне жалко было тебя будить. Отдыхай хорошенько за много ночей и дней духом и телом. И умеряй свою заботливость. Только бы дети не хворали. Прощай, милая, завтра напишу…» (83, 345).
Письмо от 24 – 25 мая содержит планы главы семейства относительно перестройки дома («не трогать верх»), а также новости о продолжающейся попытке напечатания «Исповеди», в связи с которой дом Толстых навестил редактор «Русской мысли» Сергей Андреевич Юрьев:
«Юрьева видел. Он просил смягчить некоторые места, отмеченные в духовной цензуре. Я завтра попробую это сделать там, где смысл от этого не теряет, и тогда возвращу ему, и он напечатает и опять поедет с книгой в духовную цензуру. А там уже они будут делать, как знают, — т. е. остановят книгу или пропустят» (83, 346).
«…Лев Николаевич, кажется, постарался, -- сообщает в мемуарах Софья Андреевна, -- но ничего не помогло, и «Исповедь» была всё-таки запрещена духовной цензурой. Помню, что очень умный и симпатичный священник Иванцов-Платонов старался провести «Исповедь» через духовную цензуру и, просматривая это сочинение, делал свои комментарии, объясняющие и смягчающие смысл. Но о них впоследствии выразился Победоносцев, что эти комментарии только усиливают вред мыслей Льва Николаевича» (МЖ – 1. С. 382).
По сути своей, силы мирского зла, сетовавшие после (и сетующие до сих пор) на радикальные выступления Толстого в печати, связь с Чертковым и заграничными пропагандистами и пр. – сами подталкивали его к образу жизни последних 25 лет его земного бытия. Городской образ жизни, навязанный женой, сделал неизбежными контакты с такими персонами, как Эйльмер Моод или Владимир Чертков, а жесточайшая, безжалостная цензура – подвела автора актуальнейших христианских посланий человечеству к необходимости участия в нелегальной заграничной печати…
Между тем Софья очень ловко, хитро устранилась от ответственности за связанный напрямую с её настроениями шаг мужа – покупку дома:
«Вероятно, тут же вскоре был решён вопрос о покупке в Москве дома, хотя долго шли переговоры и долго колебалось решение этого вопроса. Я старательно держалась в стороне и говорила, что мне всё равно, но что ответственности переезда я больше на себя не возьму» (МЖ – 1. С. 383).
И Лев Николаевич смиренно подыграл ей и в этом: все хлопоты покупки, перестройки, ремонта дома, закупки мебели и прочего – он принял на свои плечи, что нашло выражение на многих страницах его переписки с женой, которой мы посвятим следующий, 3-й и последний, Фрагмент Восемнадцатого эпизода нашей книги.
КОНЕЦ ВТОРОГО ФРАГМЕНТА
Фрагмент 3-й.
«СЛОМИЛАСЬ ЖИЗНЬ», или «ИХ ЛЕГИОН, А Я ОДИН»
В письме жене от 26 мая из Москвы Толстой кратко перечисляет уже поделанные и ещё предстоящие, последние, дела в городе и обещает дожидавшейся его в отчей усадьбе Соничке: «если ничего особенного не случится, то завтра приеду» (83, 347). Чувак обещал – чувак исполнил: строго 27 мая Лев Николаевич возвращается домой!
С этого дня и до конца в официальных биографиях Толстого – красноречивый пробел. (Исключение – разве что сообщение от 24 июля об окончательном цензурном запрете многострадальной «Исповеди»: по-российски подленькая цензура дождалась отпечатания тиража «Русской мысли», после чего готовый тираж был арестован в типографии.). Толстой общается всласть с женою, детьми и гостями своего настоящего Дома. Для интеллектуального увеселения детей в дом была принята креативнейшая тётка – учительница музыки и французского языка Екатерина Кашевская. (У прагматичного в вопросе денег и найма прислуги Толстого в этом отношении были, пожалуй, общие взгляды с отцом семейства в ещё не написанной тогда сказке про Мэри Поппинс: наймичка должна была иметь много достоинств – в обмен на одно маленькое жалованье…). Весёлая Катрин сумела «втянуть» в музыкальные развлечения буквально всех, и для всех устроивала довольно строгие экзамены, «на которых все должны были сыграть что-нибудь, петь хором, играть на рояле со скрипкой и solo. Обставлялось это всегда очень торжественно, ставились кресла для родителей и слушателей; исполнители страшно волновались, Екатерина Николаевна всем распоряжалась, поощряла учеников и имела вид полководца на поле сражения» (МЖ – 1. С. 385).
Другим развлечением был хорошо известный «почтовый ящик», откуда по воскресениям доставали накопившиеся записки разных членов семьи и гостей и зачитывали их при всех вслух… Это – тоже своего рода семейная переписка – преимущественно на бытовые темы, -- в стихах и прозе:
Шум и говор, песнопенье;
Крики малышей,
Дяди Льва уединенье
И выучивание ролей <для домашнего спектакля. – Р. А.>.
Утром чай, за чаем споры,
Споры без конца…
Ряд мифических стремлений
В Киев, в баню – деток и отца…
Свет денной,
Денные тени…
Грибы, охота и крокет,
Задач решённых не без лени
И к столу букет.
На дорожке чудны розы,
Тимофеева трава,
Смех, поэзия и слёзы…
И еда! Еда!
(Там же. С. 387)
Лев Николаевич, наверное, чуть не усикался со смеху, когда опознал в сем поэтическом шыдэрве Танюши Кузминской – беспонтово корявую пародию на знаменитое «Шёпот, робкое дыханье…» друга своего, Афанасия Фета!
Да-да, ещё охотились – охотой «тихой» и не очень… и много-много играли в крокет, и Лев Николаевич так затягивался, что ИЮНЬСКИМ вечером игра продолжалась в темноте, с фонарями!
Трагикомический случай вспоминает Софья Андреевна. Понадеявшись на хорошую погоду, в гости к Толстому завернул старый приятель – Василий Николаевич Бестужев, в то время директор Тульского оружейного завода. Он в эти дни что-то особенно переживал за заводскую плотину, боялся ливней и возможного прорыва, и лишь единственный раз рискнул отлучиться в гости к Толстому с работы – как раз в памятный для имперской России день 29 июня 1882 года… Памятен же день был – КАТАСТРОФИЧЕСКИМ ЛИВНЕМ, разразившемся над центральными губерниями вечером и в ночь на 30-ое. Софья Андреевна вспоминает: «Рвало крыши, ломало деревья как щепки; вода от земли поднялась на три аршина, снесло купальню, шумело, гудело, лило так, точно какое-то море сразу упало с неба на землю. <…> Было крушение поезда около Кукуевки, …страшная кукуевская катастрофа, при которой погибло много людей и сломались в щепки упавшие с насыпи вагоны» (Там же. С. 386). Наутро злосчастному Бестужеву довелось только оплакать останки дорогостоящей заводской плотины…
Жизнь летом 1882 г., свидетельствует С.А. Толстая, «осталась одним из лучших воспоминаний наших двух семей»; справедливо и проницательно она прибавляет: для Толстого это было «береженье своих духовных сил для дальнейшей жизни» (Там же).
Софья Андреевна, с её православием, предпочла «не заметить», что это же волшебное яснополянское лето вдохновило Толстого и на начало работы над знаменитым, остронецензурнейшим не только в ту эпоху, но и по сей день, религиозным и социально обличительным словом к современникам и потомкам – книгой «В чём моя вера?». К началу сентября был закончен черновик первой редакции этой новой жемчужины недогматической христианской мысли…
Да и не одни духовные силы требовалось восстановить Толстому. С 14 июля он стал юридически владельцем московского особняка… в котором тупо «конь не валялся». Два раза за лето – 23 июня и 13 августа – Толстой выезжал по делам, связанным с этой хлопотной покупкой, а с 10 по 19 сентября «впрягся» уже в это дело так, что ему посочувствовал бы родной его Холстомер… К этим дням, а также, после перерыва, -- к периоду с 28 октября по 9 октября 1882 года относится заключительный фрагмент переписки супругов Толстых 1882 года.
Начнём, впрочем – немного отмотав плёнку назад… Вот, отсюда: с вышеупомянутой краткой поездки Толстого в августе 1882 года, точную датировку которой толстоведы обозначить затрудняются (см. комм. к № 76 в ПСТ, с. 195). В любом случае она завершилась не ранее 17-го, потому что неудачно приехавший 14-го в Ясную Поляну Н.Н. Страхов прождал дружилку Льва три дня и, не дождавшись, укатил по какому-то срочняку в Петербург…
Уже 14-го Софья Андреевна отправляет вослед только что отбывшему мужу письмо, ознакомившись с содержанием которого (конечно, не раньше 15-го) он не стал писать ответ, а просто постарался поскорей кончить дела с московской усадьбой и броситься назад в Ясную: ласкать и утешать… Приводим текст этого небольшого, но характерного письма:
«Приезжает сегодня Страхов, милый Лёвочка; это очень меня смущает. Третий раз он приезжает в наш дом и не застаёт тебя, точно нарочно. Так как ты, вероятно, не скоро приедешь, а Страхов пробудет 3 дня, то выйдет очень и очень неловко, и жалко Страхова. А мне даже неловко и увидать его.
Алёша целые сутки опять горел, и весь посинел и побледнел, и жалок, и вял, и меня приводит в смущение. Погода дождливая и унылая, а на душе всё мрачнее и мрачнее, за что меня стоит побить, но я объясняю, себе в утешенье, что я стала болезненна. Здоровье моё, кажется, не хорошо; всё кашель и слабость.
Как-то ты доехал, как здоровье твоё? Что Арнаутовский дом? Если я не опоздала написать, то пожалуйста, чтоб прежде перестройки мне показать чертёж архитектора с обозначением, сколько где аршин вышины, длины и ширины.
Вчера в первый раз узнала, что оттиски твоей статьи есть уже у нас. Ты даже не удостоил мне об этом сообщить. Но поделом мне — я такая стала деревянная. Хочу всё начать Карлсбад; авось я стану поумнее и подобрее.
Прощай, милый, будь здоров и приезжай поскорей.
С.
Суббота, вечер.
Был музыкальный вечер детей и пенье хором очень хорошо и торжественно» (ПСТ. С. 195).
Несчастнейшая Соничка снова подтвердила наблюдения своих родителей, позднее – обследовавших её психиатров, а также и современных нам исследователей: она совершенно не умела избавляться от страхов и напряжения, забывать надуманные «проблемы», целиком отдаваться даже самому бесшабашному веселью, а к тому же – ОЧЕНЬ болезненно переживала даже самые краткие разлуки с тем, с кем связала себя отношениями взаимной принадлежности. Простая мудрость, вербализируемая в русско-европейском, просвещённо-англоманском мире фразой «тэйк ит изи» (а в новейшее время – ещё и «акуна матата») – была «неодолима» для неё. Впоследствии эта чета психо-эмоционального строя жены Льва Николаевича сыграла страшную роль в жизни семьи и её собственной…
Что же касается вечно «тяжко болевшего» в письмах Софьи Андреевны младенца Алёши… Ниже, в своём месте, мы приведём письмо Софьи Андреевны мужу от 4 октября 1882 года, где она пытается оправдаться и перед ним, и перед своей, очень деликатной, но и честной дочерью Татьяной – как раз за то, что в очередном письме она (как деликатно формулирует биограф Толстого Н.Н. Гусев) «в слишком мрачных красках описала болезнь Алёши». Попросту говоря, Софья Андреевна, желавшая разжечь в муже беспокойство и добиться его скорейшего возвращения даже из тогдашних кратких поездок, НАГОВАРИВАЛА на ребёнка – здоровье которого, впрочем, действительно ухудшалось часто, но не тяжело. И – в конце концов – «попалась» на этом… Суеверные люди её эпохи сказали бы Софье Андреевне, что так делать нельзя – даже и со взрослым, а не только с ослабленным ребёнком. Напомним: Алёше не суждено было вырасти; он окончательно зачах и умер на руках матери 18 января 1886 года.
К поездке в Москву 10-19 сентября относятся ровным счётом 10 посланий Льва Николаевича Соне и 16 писем её к мужу (из них опубликованы только 8). Переходим теперь непосредственно к изложению и анализу переписки супругов Толстых этих дней. Её преимущественно хозяйственно-бытовой характер диктует нам необходимость ВЫБОРКИ из текстов переписки тех мест, которые либо вызывали отклик адресата, либо – имеют самостоятельный интерес для исследователя и читателя.
Итак, у Толстых ещё примерно с месяцок, до 8 октября – бытовая ситуация, знакомая многим: переезд, суетня, предсказуемые и непредсказуемые расходы, и – главное – вынужденная на время жизнь порознь. С 10 по 20-ое сентября Толстой в Москве, а с 28-го – уже там постоянно, заканчивая дела с домом. Письма-«мостики» друг к дружке мостились супругами ими почти каждый день…
К сожалению, не зарастала и не опустевала и хорошо «замощённая» Алексеевым, Пругавиным и подобными им «тропа», по которой к Толстому на поклон, за благословением или конкретной мат. поддержкой являлись его, преимущественно мнимые, единомышленники: сектанты, революционеры… В этот раз с Толстым желала свидеться – и, слава Богу, не застала его в Ясной Поляне! – некая Анастасия Васильевна Дмоховская, мать уже погибшего в то время по дороге на каторгу члена долгушинского кружка, пропагандона-«народника» Льва Адольфовича Дмоховского (ок. 1851 - 1881) и родственница хорошо известного Толстому декабриста И.Д. Якушкина.
Впоследствии, кстати, наивная старушка натащит Льву Николаевичу такого семейно-архивного материальцу, благодаря которому у него и начнут открываться глаза на «героев» революции… Но тогда, в сентябре 1882-го, она свиделась только с Софьей Андреевной Толстой. С описания её визита и начитает Sophie своё письмо ко Льву от 11 сентября:
«Милый Лёвочка, письмо это посылаю в Ясенки с той самой старушкой, которая тебе писала, прося позволения приехать. Она (Дмоховская) просидела у нас весь день. Спешу писать, она торопит по случаю дурной погоды и темноты, и потому не описываю её; очень умная, бывшая художница, мать политического преступника, умершего в Сибири.
Погода всех нас привела в уныние, а я с свойственной мне мнительностью и тревожностью, уже воображаю, что ты простудился, что у тебя бок болит, что Лёля ноги промочил. Пожалуйста, если не купил, то купи ему калоши. Хотелось бы мне скорей с вами соединиться, а вместе с тем по такой погоде ехать было бы невозможно. Вчера с горя пошла вечером купаться, было холодно и жутко. Маша со мной ходила, но не купалась.
Илья спит и сидит в людской. Он мало занимается, стремится на охоту, и я очень боюсь, что он урвётся и по этой сырости простудится. Пока он очень покорен. Таня и я спим вместе, и обе мы, по своему, очень деятельны. Я учила Машу, кроила, шила, убирала всё в кладовой, и теперь думаю: жила бы, да жила так. Да, я ошиблась, не надо было переезжать в Москву, но в утешенье будем думать, что мы живём по воле Божьей, и ни один волос с головы не упадёт без Его воли.
Прощай, милый друг, целую тебя и своих двух сыновей. Берегите, пожалуйста своё здоровье. Как вам плохо и бездомовно в Москве, мне очень вас жаль. Жду с волнением письма от тебя, пошлю завтра в Тулу.
Соня» (ПСТ. С. 196).
Кажется, в те дни Толстой не виделся с Дмоховской. Бабка наверняка была под полицейским надзором, и такие визиты были бы нежелательны для обычного домохозяина и семьянина. Но Толстой в этом смысле уже «вляпался» по самое брюхо (о чём не очень когда-либо переживал): именно с сентября 1882 года, с подачи министра внутренних дел, за писателем и публицистом был тоже установлен негласный надзор – по причине его «сношений с сектантами».
И, конечно, нельзя пройти мимо «традиционного» лукавства – не одной Сони, конечно, но многих хитрых и умных жён:
«Да, я ошиблась, не надо было переезжать в Москву, но в утешенье будем думать, что мы живём по воле Божьей, и ни один волос с головы не упадёт без Его воли».
Для чего бы ей годках эдак в 1878-80 не вспоминать в этом контексте о «воле Бога» -- что в ней нужно жить, а не в воле мирских установлений, мод и прихотей? Теперь – она-то понимает! – «мышеловка» захлопнулась: Толстой купил не очень выгодный, хлопотный по перестройке дом в Москве – такой, живя в котором он мог рассчитывать хоть как-то с городом ужиться. То есть – готов подарить ей и её берсятам московскую жизнь и даже СЕБЯ В НЕЙ, настроен на неизбежность такой своей жертвы – городского узничества – и уже совершил НЕОБРАТИМЫЕ шаги. Ну, да! теперь самая пора расчётливо «покаяться» в своих не столь уж давних настояниях о переезде…
Вот первое после приезда 10-го в Москву письмо Л.Н. Толстого, от 11 сентября:
«Приехали мы хорошо и вовремя. Серёжа <сын> нас встретил, простились с Таней <Кузминской> и поехали в дом Волконской; оттуда в Арнаутов. Постройка подвинулась; но ещё много недоделано. […] …Красят пол.
Это досадно. Если бы я застал, я оставил бы некрашеным. […]
Я не видал ещё архитектора. Нынче увижу и, переговорив с ним, напишу тебе подробнее.
[ ПРИМЕЧАНИЕ.
В перестройке нового дома Толстых в Хамовниках участвовал известный московский архитектор Михаил Илларионович Никифоров (1837 – не ранее 1897), выпускник Московского Дворцового архитектурного училища, архитектор придворного ведомства, автор множества гражданских и церковных зданий в Москве. – Примеч. автора. ]
Я остановился в Волконском доме. Мы спали в детской. Нынче хотим переехать во флигель Арнаутовского дома. — Вчера я зашёл с Лёлей <Л.Л. Толстым> к Поливанову <в гимназию>. Он больше за Лёлю сомневается, чем за Илюшу, — в том, что отстанет. Илья может ходить в 6-й класс на уроки и в то же время сдавать экзамен. […]
Тороплюсь попасть на почту. Прощай, милая. Не скучай, пожалуйста. Я, вероятнее, что приеду назад. Устрою Лёлю в гимназии и с Сережей и Сергеем перевезу мебель и приеду к вам и за вами. Мы хотим взять кухарку и есть дома.
И Серёже будет лучше. А Лёля будет то с Серёжей, то у <соседей> Олсуфьевых, когда меня не будет. Целую всех» (83, 348 - 349).
В ответном письме от 12 сентября С. А. Толстая писала:
«Сейчас получила твоё письмо, милый Лёвочка, и оно меня смутило. По тону я вижу, что совсем дом не готов, переезжать Бог знает, когда придётся. А по содержанию ничего подробно понять нельзя. ЧТО именно не готово на верху, готовы ли те две комнаты из коридора и девичья, и кухня? Ты как-то всегда забываешь людей. Потом, если занять мёбелью низ, то где же жить? Ведь мёбели много, она громоздка и её всю поломают в тесноте, если жить. Вообще я ничего не могу сказать, что я думаю и когда я перееду; мне надо бы всё знать поподробнее. Одно мне ясно, что Илюше здесь в тысячу раз опаснее жить, чем в Москве; и ходить по снегу и морозу 5 часов сряду, Бог знает как далеко, гораздо хуже, чем ходить в гимназию. Учится же он часа два в день, и того меньше. Я дрожу всякую минуту за воспаление лёгких, и одна моя мысль — поскорее его отвезть в Москву. Поправляется <от тифа> он плохо, да и где же поправляться, когда он столько тратит сил на ходьбу. Сегодня везде снег лежит, тепла у нас в тиши только три градуса днём, ветер северный и везде топят.
Пожалуйста не забудь две вещи: чтоб ВЕЗДЕ ТОПИЛИ, чтоб везде были ФОРТОЧКИ и чтоб РАМЫ ЗИМНИЕ вставили. Жалко, что ты так неопределённо пишешь о кухарке. Если б ты ПОЛОЖИТЕЛЬНО написал, то я прислала бы Алёну, не всё ли равно, неделей раньше или позднее, а здесь всякая баба могла бы её заменить. Если решительно ты хочешь, чтоб дома был стол, то хоть телеграфируй, я пришлю сейчас же Алёну <Прасекину>. Провизию пусть забирают по книгам, а посуда там есть. Кастрюлей я бы с ней прислала.
Скучать — я совсем не скучаю. Мне так хорошо в тишине, сосредоточившись в своих мыслях, с невинными малышами и с девочками, которые очень милы со мной и даже веселы.
Но нужно начать ученье, нужна для всех правильная жизнь, нужно всем быть вместе. Погода отвратительная, так бы во всяком случае нельзя ехать. Сегодня я, было, велела оседлать Шарика и запречь в тележку Гнедого, хотели ехать кататься. Но только что я верхом на Шарике отъехала по дороге в Тулу, северный ветер так подул пронзительно, что я вернулась и всех оставила дома. Дети пошли пешком гулять. Илюша убил вальдшнепа и коростеля.
Посылаю тебе письмо Тургенева. <От 4/16 сентября из Буживаля; в нём Тургенев просил Толстого прислать ему «Исповедь», изъятую цензурой из «Русской мысли». – Р. А. >
Какое глупое было распоряжение архитектора велеть красить полы под осень! Всё лучше, чем теперь сырой пол, к которому всё приставать будет, и запах краски замучает.
Ну, да что, будет толковать-то! всё, Бог даст, устроится; только будь здоров и весел, и меня люби. Пришла старуха Городенская; я ей платок подарила, — она очень довольна, сидит у меня и болтает, Алёша тут же Бульку треплет. На небе что-то прояснилось. Когда же ты-то приедешь, как бы я рада была. Ну прощай, милый, бумага вся.
Соня.
Получили ли квитанцию на яблоки и твои книги и опись вещей?» (ПСТ. С. 197 - 198).
Милая деталь: о покрашении полов Соничка в приведённом письме охотно соглашается с мужем: что, мол, неуместно, лучше б и не красить, и т. п. Читая переписку Толстых этих дней можно заключить, что супруги по чуть-чуть лукавят в письмах друг другу: Сонечка поддакивает Льву, поддерживает его соображения о новом доме; Лев же – заискивает перед женой, спрашивая её «хозяйственных» мнений… Свидетельство некоторой опаски друг друга – ненадёжности бесконфликтно-диалоговых отношений. Ниже мы ещё встретим такие примеры.
Объяснительное, хозяйственно-подробное письмо Льва Николаевича не заставило себя ждать. Отдохнув и всё надлежащим образом осмотрев, 12 сентября он отписал следующее:
«Воскресенье, утро.
Нынче всё могу написать обстоятельно. Архитектор вчера к ужасу моему объявил, что до 1-го октября он просит не переезжать. (Ради Бога, не ужасайся и не отчаивайся.) К 1-му он ручается (да я и сам вижу), что всё будет готово так, что можно будет жить удобно. Предложу тебе прежде мой план нашей жизни в эти две недели с половиной, а потом напишу все подробности. План такой: я пробуду здесь до конца недели, перевезу мебель вниз в сарай и приму Илюшу, которого ты пришлёшь ко мне, если он окреп, и налажу его в гимназии и побуду с ним, и приеду к вам около 20-го.
Пробуду с вами неделю ил и опять уеду через неделю, дня за 4 до вас, или с вами. Так ты не будешь скучать долго, и Илюша пробудет без нас не долго. — Дом вот в каком положении: кo вторнику будут готовы нижние 4 комнаты: мальчикова, столовая, Танина и спальня. Оне оклеены, только не докрашены двери и подоконники. В них я поставлю всю мебель хорошую; — похуже — в сарай. Остальные три комнаты внизу не готовы, потому что в них начали красить пол. Я остановил краску — оне загрунтованы (жёлтые, светло) и я решил так и оставить. Согласна ты? Комнаты эти и передняя дня через три тоже будут готовы. — Штукатурная работа вчера кончена последняя в доме. — Штукатурить остаётся кухню. Это дня на три. В больших комнатах штукатурка уже почти просохла; — сыра она, и дольше всего будет сыра в верхнем коридоре. Я там велел топить жарче. Лестницу начнут ставить завтра. Она вся сделана, только собрать и поставить. То же и с паркетом. Он готов, и завтра начнут стелить. Ватерклозеты ещё не совсем готовы, крыльцо, в передней пол. Верхние комнаты, старые и девичья не оклеены. Я велел всё белить. Согласна? Пол в передней архитектор советует обтянуть солдатским сукном и лестницу не красить. Площадку и лестницу, стены не оклеивать, а выкрасить белой краской. Вообще дом выходит очень хорош. А уж покой — чудо. Мне выходить не хочется из флигеля — так тихо, хорошо, деревья шумят.
Я вчера был вял, провёл день на постройке и с Серёжей <братом>, Оболенским Леонидом и <Д.А.> Дьяковым. Они и утро у меня провели, и вечер вчера я просидел с ними у Дьякова, и очень приятно. Целую тебя, душенька, будь покойна и любовна, особенно ко мне.
Детей целую.
НА КОНВЕРТЕ: Тула Е. С. Графин; Софь; Андревн; Толстой» (83, 350 - 351).
Вместе с отцовым своё письмо маме отправил и Л.Л. Толстой.
Мы привели данное письмо полностью не для того, чтобы утомить читателя. Во-первых, части последующих писем будут содержать примерно такие же «ремонтные» известия – и мы купируем уже их. Во-вторых, письмо показательно как образец домовитой ПРАКТИЧНОСТИ Толстого – вопреки ряду спекуляций на этот счёт, восходящих, разумеется к… не совсем правдивым записям его жены.
13 сентября Софья Андреевна, не дождавшись второго письма от мужа, посылает какое-то своё, нигде пока не опубликованное и, вероятно, малоинтересное. К сожалению, не опубликовано и не доступно нам в полном виде и следующее её письмо, от 14 сентября, бывшее ответом на подробное письмо Толстого о перестройке дома. В редакторских примечаниях к вышеприведённому письму Л.Н. Толстого от 12 сентября цитируется следующий отрывок:
«Сегодня наконец получила твоё подробное письмо, милый Лёвочка, и Лёлино обстоятельное и очень хорошее письмо. Сама не знаю — ужасаюсь я или нет, что так долго не могу поехать в Москву. Конечно, мне было бы много лучше и удобнее переехать раньше: что еще будет через шестнадцать дней!..... О краске белым лестницы и площадки и не краски полов — со всем этим я согласна. Обтянуть серым сукном (которое, кстати, есть) лестницу и переднюю — тоже, я думаю, будет хорошо. Вообще я много равнодушнее стала ко всему этому. Я рада, что всем занимаешься ты, a не я; мне от этого так легко, и я рада, что ты находишь, что там хорошо и тихо, и что Лёля ОДОБРЯЕТ» (см.: 83, 351).
Почта задержала в пути письма и Софьи Андреевны. Поэтому письмо Л.Н. Толстого от 13-го – только и могло, что добавить кое-какие подробности к предшествующему, но не было ответом на уже приведённые нами письма жены Толстого. С некоторыми исключениями приводим ниже его текст.
«Пишу тебе 3-е письмо, милый друг, не получив ещё ни одного от тебя. Верно нынче получу. Ты посылай на Козловку. Что ты — твоё здоровье телесное и душевное? Что Илюша? повинуется ли и жалеет ли тебя. — Вчера Серёжа с Лёлей пошли на выставку, а я сидел дома, читал. Приходил один проситель места — бедный; а потом я пошёл в Румянцевский музей к Николаю Фёдоровичу <Фёдорову, библиотекарю и философу, мистику и аскету, с которым в те годы сблизился Толстой. – Р. А.>, потом походил, посмотрел экипажи, и вижу, что на 1000 рублей легко собрать всё хорошее. <…>
Теперь о доме. В кухне было сделано неудобно — русская печь, и очень маленькая в нашей кухне. Мы решили переделать печь так, чтобы русская печь была больше и устье ея выходило бы в людскую. И выйдет так, что будет людская столовая, комнатка для кухарки и каморка для повара. В сторожке же, которую надо починить, будут жить кучер и дворники.
Чуланов для провизии, ламп и т. п. в доме с кладовою — четыре. Подвалы есть, но они сопрели и завалились. Я велел починить, но сделать попроще, — для кореньев и капусты. А для яблок есть место в доме.
Обедали мы вчера дома; <…> щи, каша и говядина из щей, и пирожки, и арбуз. <…> До свиданья, душенька, целую тебя и детей» (83, 351 - 352).
В письме Льва Николаевича упомянута не какая-нибудь, а Всероссийская промышленно-художественная выставка, проходившая в те дни в Москве. В прежние годы, до религиозного перелома, Толстой вряд ли сам обошёл её вниманием… теперь же, как мы видим – отнёсся к мероприятию, как к аттракциону для детишек, коих и послал развлечься… В письме от 14 сентября 13-тилетний Л. Л. Толстой так описал маме посещение выставки:
«Был на выставке, видел всё очень интересное, видел там знакомых, выиграл на аллегри с первого, двадцатипятикопеечного, проигрышного билета большой картон с куклой и со всеми принадлежностями, который я предназначил Маше» (83, 353).
Отсылая письмецо сына со своим, Лев Николаевич сделал на нём для жены такую приписку (поперёк страницы):
«Не ужасайся на его орфографические ошибки. — Это он от спеху. Я видел его страницу диктовки в гимназии — ни одной ошибки» (Там же).
В этот же день, 14-го, Толстой получил наконец сразу два письма жены – от 11 и 12 сентября. Конечно, с письмом сына он отправил и собственное. Удивительным образом его тематическая структура сближается с предшествующим письмом: дети, хозяйство, стол и обед… Приводим только значимые выдержки из письма 14 сентября:
«Илюша бессовестный, если он не покорен и мучает тебя, но надеюсь, что, получив от тебя нагоняй, он образумился и сидит дома, готовясь. Если он окреп, и погода стала теплее (нынче у нас гораздо теплее), то пришли его в пятницу, а я приеду в понедельник. <…>
Пожалуйста, не скучай, — все будет, как Бог велит, а судя по-мирскому, — дом будет удобный и жить будет лучше, чем в Волконском.
Я вчера утром попробовал заниматься, но холод помешал (к вечеру истопили и было тепло), и пошёл в библиотеку, снёс книги и взял книги, и читал.
Потом обедали очень весело. <…> Обедали мы дома, Василий готовит нам щи. Сергей ушёл за ящиком и яблоками.
[ ПРИМЕЧАНИЕ Софьи Андреевны:
«Василий — дворник при вновь купленном доме. Симпатичный, милый и честный человек, проживший у нас много, много лет» (83, 355) ].
Я всё это время в сонном, глуповатом и спокойном, немного меланхолическом состоянии. Никого не видаю, чему рад.
Ну, прощай, душенька, целую тебя, Таню, Машу, малышей и Илью непокорного. Только бы он не заболел. <…>» (83, 353 - 355).
В этот же день, напомним, Софья Андреевна ответила на письмо Толстого от 12 сентября (выше мы привели доступный нам отрывок из этого ответа). 15-го она пишет ещё одно, довольно обстоятельное и интересное, письмо, текст которого необходимо привести полностью:
«Среда вечер.
Милый Лёвочка, до сих пор писала тебе всякий день; вчера написала всё, что думаю о доме, а сегодня уже об этом говорить не буду. Как хорошо, что погода такая ясная опять установилась. Это и для нас в деревне прекрасно, и для вас хорошо, дом и краска в доме высохнут. От тебя сегодня не получу письма, завтра пошлю в Тулу. Жалею, что не уговорилась с тобой, чтоб письма ты посылал на Козловку.
Скажи Сергею, что сегодня в 10 ч. утра Ариша <жена Арбузова, домашнего слуги. – Р. А.> благополучно родила дочь. Я у ней была, там Марья Феодоровна <Гоцкина, бывшая дворовая, имела дом в Ясной Поляне. – Р. А.>, и все здоровы и благополучны. Крестить буду я с Митрофаном <Банниковым, приказчиком в Ясной Поляне. – Р. А.>, назовут, кажется, Софьей, так как в субботу св. София. Скажи Сергею, чтоб был спокоен, я буду заботиться о здоровье его жены ещё лучше его самого, — а если что случится, пришлю телеграмму.
Сегодня мы утром учились с Машей, Таня играла, потом катались в коляске на новых лошадях по дороге в Тулу. Весело на них ездить потому, что видно, что им всё легко, силы много, а это главное. Андрюша и Миша, — даже поочередно сидели на козлах, что их привело в восторг; «такие бешеные, будто, лошади, а они такие, будто, молодцы!» Илюша ничего не убил, а вальдшнепов видел опять. Здоровье его поправляется, но он всё ещё худ и по утрам бледен. Теперь он всё ест, и квас даже пьёт, и в пятницу я его в ночь отправлю. После обеда он сел учиться, а я собрала партию в крокет: Таня с Carrie, Маша и я, и мы, каждая партия, по разу выиграли.
Малыши пока бегали и играли на крокете. Теперь напишу это письмо и буду с Машей читать по-французски; сначала она мне, а потом я ей вслух. Когда все вечером спят, я иногда читаю Сенеку; мне не понравилось, что он, описывая «Col;re», [«гнев»] такое обращает внимание на внешность человека. Сегодня опять намереваюсь читать.
Непременно приезжай сюда отвести душу в деревне. Сегодня опять стало так хорошо, ясно, тепло, красиво. Ты поохотишься и походишь. Мне жаль, что на твою долю пришлось хлопотать с перевозкой мёбели и вещей; да, я никак не могла бы с ребёнком это сделать. Получили ли вы квитанцию на продажные яблоки и ящик твой? Там же, где квитанция, я положила список вещей. Прощай, милый друг, скучно, что не всякий день имею от вас письма, да в Тулу посылать совестно всякий день. Мальчиков моих целую; верно им без меня не так жутко, как мне без них, и главное ЗА них.
Соня» (ПСТ. С. 198 - 199).
Яблоки, ящики, «мёбель» и квитанции пустим по боку… хотя и это – часть повседневной жизни и интересов Толстых, и не должно «утечь» из представляемой нами переписки супругов. Но есть тут кое-что ГОРАЗДО интереснее…
Судя по этому письму, Софья Андреевна ШТУДИРУЕТ СЕНЕКУ… Подробность интереснейшая, можно сказать – ЭПОХАЛЬНАЯ в жизни и отношениях мужа и жены Толстых. До этого зрелое и упорное изучение мировой философии было доступно – по возрасту и по интеллекту – только Л.Н. Толстому. Софочка же, скорее, «баловалась» такой литературой – для самоутверждения перед старшим по летам мужем. Но не то – в 1882-м. Смыслы сперва неожиданного для неё решения мужа о покупке дома теперь «усвоены» ею: несостоявшийся усадебный аскет вступает на иное поприще – религиозного и социально-обличительного мыслителя, проповедника, трибуна. Поприще, НЕЖЕЛАТЕЛЬНОЕ для него сперва – на которое она сама, не догадываясь последствий, подтолкнула его! И она делает ОТВЕТНЫЙ ХОД – начинает своё философское самообразование, с вероятным замыслом выступать в будущем как просвещённая ЖЕНА ФИЛОСОФА… но вряд ли единомышленница.
Да, если новая Ксантиппа из Софьи Андреевны не получилась, то, скорее, ВОПРЕКИ её стараниям, а не благодаря им!
И обратим здесь же внимание, что; за отрывок Сенеки привлёк критическое внимание супруги Льва Николаевича! Исследователями давно и совершенно точно установлено, что, в отсутствие мужа, С.А. Толстая читала Сенеку на французском языке по экземпляру, принадлежавшему Л. Д. Урусову (видимо, подаренному им) и сохранившемуся в яснополянской библиотеке [«Oeuvres compl;tes de S;n;que» trad. par J. Baillard, 1860—1861, 2 tomes. ] В тот день она читала по этому изданию трактат Сенеки «De ira» («О гневе»). В первой главе I книги трактата Сенека так описывает человека в состоянии гнева: «Глаза его — воспламеняются, сверкают, лицо становится пурпурового цвета, потому что кровь, отхлынувшая от сердца, начинает кипеть и бросается в голову; губы дрожат, зубы стиснуты, волосы вздымаются, дыхание делается затрудненным и с присвистом, суставы его начинают скручиваться и хрустеть, он стонет, рычит, речь прерывается междометиями, руки судорожно сжимаются, ноги стучат о землю» и т. д.
Конечно, это древнее описание гнева для людей даже XIX столетия, а тем более наших современников, лучше древних знающих собственную психологию, представится либо «собирательным», либо попросту преувеличенным, утрированным – так или иначе, неточным. Толстому как писателю-психологу и наблюдателю жизни данный отрывок не был близок – о чём он и сообщит Соне в ответном письме от 18 сентября.
Так отчего же Sophie выбрала для критического отзыва в личном письме мужу именно этот отрывок? Возможно, это тоже была, как в предшествующих письмах, «ловля на живца»: Соня догадывалась или даже знала о критическом отношении мужа-писателя к данному отрывку.
Но может быть и другое… Та реакция, которая известна психиатрам: неприятие больными описания поведенческих патологий и симптомов, сходных с их собственными. Страшные признаки психического нездоровья Софьи Андреевны явятся значительно позже – но заставят Льва Николаевича не только вспомнить описание припадков у древних, но обратиться и к современной ему психиатрической литературе.
Пока же Софья Андреевна преисполнена удовлетворения уступками мужа – и спокойна… Толстой даже особо отмечает это спокойствие, ощущаемое им в письмах жене, в своём встречном, 15 сентября, письме:
«Нынче получил твоё третье письмо <т. е. от 13 сентября>, — спокойное; но ещё не ответ на моё второе <с планами о доме>».
В целом, тематика письма схожа с предшествующими: перестройка дома и текущие проблемы; дети и родня, их дела; ответ на запросы жены о яблоках из Ясной Поляны на продажу (всё довольно плохо: «Ящики перебиты, и потаскано много яблок. Мы их перевезли к себе в сарай и тут продадим»); и, наконец… амбивалентненькие такие впечатления от нового места проживания в Москве:
«Какая прелесть сад: сидишь у окна в сад — весело, спокойно; выйдешь, на улице — уныло, тревожно» (83, 355 - 356).
На следующий день, 16 сентября, Толстой отвечает на ещё одно не доступное нам (кроме цитированного выше отрывка) письмо Софьи Андреевны от 14-го:
«Сейчас сидел за кофеем и думал о разном, и чувствовал лишение, что не могу тебе сказать, у тебя спросить, и почувствовал, что мне скучно и грустно без тебя; и тут же принесли твоё хорошее письмо от вторника <14 сентября>. Всё так пусть и будет, если ничто не помешает. <Это – в ответ на решение Софьи Андреевны отправить 17 сентября Илью в Москву: пора было начинать учение в гимназии… - Р. А.> Мальчики будут есть дома. У нас это налажено и без кухарки прекрасно идёт, — немного по-робинзоновски, но от этого только веселей. А вкусно и сытно. Я понимаю, что матери-кормилице должно быть особенно больно, когда дети худеют: «я выкормила сытого, а теперь испортили». Лёле не дадим похудеть, хотя он и испортил себе желудок на день <был перед этим понос от винограда. – Р. А.>, теперь опять весел и здоров. Он в гимназии, Серёжа в университете, а я сижу у открытого на сад окна и пишу…».
Дальше снова о доме, ремонте и родне… и – в конце:
«Если бы ты меня здесь видела, то ты верно бы сказала, что я в некотором отношении исправился.
Прощай, милая. Не думай, чтобы я упустил что-нибудь из возможного для того, чтобы скорее нам соединиться» (83, 357 - 358).
Родственнику Сони, «неудачнику» Косте Исленеву, Толстой помогает получить место на службе, а своему брату Сергею – найти подходящую квартиру в Москве… В этом и остальном следующее письмо Толстого, от 17 сентября, тематикой сходно с предшествующими, и завершается таким личным признанием Льва Николаевича:
«Я собой не недоволен, я всё это время в тихом и спокойном состоянии» (83, 360).
Не исключено, что это было не совсем так… Эта бравая концовка решительно возражает на высказанное Софьей Андреевной – проницательное, как обычно – мнение о выразившихся в письмах Толстого, с их пространными хозяйственными отчётами, грусти мужа и даже унынии. Мы специально процитировали письма Толстого чуть вперёд – те из них, которые не могла ещё прочитать Соня, но в которых чувства уныния и грусти выразились уже не «между строк», но и в прямых признаниях.
(Впрочем, выводы Софьи Андреевны могли быть и не во всём точны и отчасти вызваны той сугубо физиологической причиной, о которой она деликатно сообщает мужу в одном из последующих писем…)
С таких выводов она начинает и ими же заканчивает своё письмо от 16 сентября (письмо мужа от 15-го ею ещё не получено!):
«Четверг вечер.
Милый Лёвочка, получила сразу два твоих письма <от 13 и 14 сентября>, из которых вижу, что тебе грустно и не хорошо. А мне и жаль тебя, но и досадно немножко, что мы так плохо устроились: нам без вас дурно, вам же и без нас, но главное дурно то, что неудобно и холодно так, что даже заниматься нельзя было. Всё это оттого, что будто «ничего вперёд задумывать не надо», а вот опыт показал, что всё вперёд надо думать, а там выйдет уж как Бог велит.
С Ильёй вышла-таки неприятность, хотя, главное, здоровье его хорошо. Вчера ночью, в 12 часов, сижу в балконной гостиной одна, Таня спит в моей комнате, а я читаю Сенеку. Слышу окно хлопает внизу, в комнате Ильи. Я подумала: простудится, если окно отворилось, пойду проведаю. Надо тебе сказать, что с вечера Илья мне всегда сказывал, кто у него ночует, так как одному страшно, и вчера он сказал, что Титка <Пелагеюшкин>, а Иван <Макарычев> не ночует.
Вот я прихожу в комнату Ивана Михайловича <Ивакина, учителя>, первое впечатление — вонь и табак. Посреди комнаты собаки наделали нечистоту. Иду дальше, голоса, хихиканье. Когда я отворила дверь, Илья сделал какое-то быстрое движенье; потом вижу, Титка на полу, а этот Иван идиот на Лёлиной постели рядом с Ильёй. Я ужасно рассердилась, выгнала и разбранила Ивана и Илье сделала выговор; главное досадно, что солгал. Сегодня он мне весь день старался доказать, что папа; нашёл бы, что спать с Иваном и Титом и на Лёлиной постели даже очень хорошо, а что это только я имею глупые, барские мысли. Предоставляю тебе это с ними обсудить, а я, признаюсь, рада, что он завтра уезжает, мне это запанибратство не с народом, а с паразитами, курящими, играющими в шашки и льстящими Илье — очень противно. Шуму и крику, слава Богу, не было, мы с Ильёй по прежнему и говорим и всё, — но мы друг друга не убедили, а я только сказала, что пока я в доме хозяйка, я буду делать, как я хочу, а не как он, и люди будут слушаться МЕНЯ.
Ездили мы нынче опять кататься, учились мало, крестины помешали, и я в дурном духе. Таня, Carrie и даже Маша поочерёдно ездили на Голубом верхом и были очень довольны. Мы ездили в Засеку, кругом около Ваныкина <дачи тульского купца Ваныкина близ Козловой За;секи>. Очень хорошо в лесу: дубы зелёные, трава тоже и тёмно-синее небо, и ярко-жёлтые листья, всё это так красиво при ясном солнце.
Приезжай поскорей, только Илью построже оставляй в Москве; жаль, что я не могу его завтра, т. е. в пятницу утром, отправить, платье не готово и придётся вечером, т. е. в ночь, отправить. В субботу утром он будет в Москве, с Малышкой. Купили ли ему кровать длинную, а то после тифа на полу спать не очень-то хорошо.
Очень рада, что ты печь велел переделать; в доме Волхонских печь была мала, и с хлебом, и с квасом, и ваннами детям было неудобно очень. И что о подвалах позаботился — спасибо. Картофель для отправки уже готов в мешках и яблоки ждут в ящиках, как приеду, так надо послать, а то всё замёрзнет не в подвале. Какая УГЛОВАЯ вышла ярка? Я всё сокрушаюсь, что не дала вам ложек, кастрюлек. Об Алёне <кухарке> ты не пишешь ничего, присылать или нет? Илью щами да кашей после тифа кормить не приходится, да и тебе, я думаю, не очень это здорово. Отчего вы не велите кухарку прислать? Я, признаюсь, не верю, что к 1-му будет готово, и на меня нашло сегодня уныние. А уж Илья без тебя в Москве вовсе изболтается, да ещё передерутся там эти мальчики. Народ очень ненадёжный.
Завтра напишу с Ильёй. Право, лучше бы кой-какие неудобства, чем нам долго не ехать. Нельзя ли 25-го поехать?
Прощай, Лёвочка, целую детей и тебя. Твоё уныние и мне сообщилось.
Соня» (ПСТ. С. 200 - 201).
Предвидя свою обречённость Москве и гимназии, Илюшок напослед «гульнул» с деревенскими ребятами… зная, что отец уж точно не будет строгим его судьёй, памятуя барские проказы своих юных лет – с девицами. Как было уговорено, 17-го Илью снарядили в Москву – конечно же, не налегке, а с очередным письмом отцу и мужу; судя по нему, Софья Андреевна уж была «сыта по горло» не только ленью и проказами Ильи, но и ожиданием переезда, и бесконечными описаниями в письмах мужа бесконечных хлопот с новым домом (включая описания в уже полученном теперь письме Л.Н. Толстого от 15-го):
«Наконец отправляю к тебе Илью, милый друг Лёвочка. Мы с ним расстаёмся дружелюбно и он обещает в Москве вести себя прилично. Сегодня, для моих именин, у меня неприятность, а именно ПРИШЛО <деликатно сообщает об очередной менструации. – Р. А.>, что всегда меня очень волнует. Да и нервы что-то так расстроены, что ни за что взяться не могу. Оттого ли, что по старой привычке, когда в именины или рожденье одиноко, то особенно грустно, или от физических причин, но сегодня так что-то, в первый раз после вашего отъезда, скучно, скучно.
Приехала вдова священника, просидела почти весь день, разбирала вещи Ильи, укладывала, немножко пошила, а теперь дети с гармонией подняли такой шум, что я заперла кругом все двери и села в свою комнату писать. Сегодня получила письмо от тебя и от тёти Тани. <…>
Хотя меня очень интересует всё, что ты подробно пишешь о постройке, но я вижу, что несмотря на твои усиленные старанья, мечта моя поехать раньше — не исполнится. И ещё сколько хлопот впереди — ужас! Не ослабей и вперёд, милый Лёвочка, и помогай мне и после, а то одной и скучно, и страшно, и трудно устроиваться. А вместе и легче и как много веселей! А я не буду зла, я так желаю не быть, — что надеюсь достичь этого. Лёлино объяденье меня неприятно смутило. Мог бы поберечься, чтоб тебе не доставлять лишнего расстройства. Вот с Ильёй грозит та же опасность, я постараюсь ему внушить. Если приедешь в понедельник, то телеграфируй во всяком случае. Во-первых, мне это будет весело, а потом лошадь выслать надо. По письму твоему вижу, что ты очень уединенно живёшь. Что ты в винт не поиграешь или не сходишь к знакомым? Сегодня и я просидела весь день дома, нездоровится. А девочки с малышами катались в катках и верхом. Маша ездит верхом и очень довольна и горда. Потом опять садилась Carrie и Таня. Кому хорошо в деревне — это малышам. Целый день на воздухе: уж зато у них вид такой цветущий. Таня благодарит Серёжу за присланные вещи, всё аккуратно и хорошо.
Лёвочка, ты мне не пишешь, что у тебя на душе и о чём ты думаешь, и что тебе хорошо и что дурно, что скучно и что радостно? Только о практических вещах мне пишешь; или ты думаешь, что я уж совсем одеревенела? Ведь не одни же паркеты и клозеты меня интересуют. Хотела я тебе из Сенеки выписать целое место, в котором ты мог бы поучиться, как относиться к тому, что противно душе, как тебе, например, город; да длинно, времени не хватит, надо ещё посмотреть, как уложили Илье вещи. Бог даст скоро увидимся, тогда покажу.
<Вот!! Софья Андреевна уже пытается возражать мужу-мыслителю, даже «поучать» его, что называется, «во всеоружии» философской и религиозной мысли! и это ещё “цветочки”… – Примечание Р. Алтухова >
Сегодня вы хотели вещи перевозить. Господи, как это скучно и долго! Очень, очень мне жаль, что на твою долю досталась эта возня, да делать-то нечего. Прощай, милый друг, целую тебя, Лёлю, Серёжу.
Дяде Косте кланяюсь. Хотя бы Бог дал он устроился. Теперь с тобой скоро увижусь. Приезжай, отдохни, у нас так хорошо.
Соня» (ПСТ. С. 202, 205).
Следующее письмо С.А. Толстой, от 18 сентября, не застало Льва Николаевича в Москве. Хронологически к 20-28 сентября относится его последний, «предзимний», выезд в Ясную Поляну – главным образом, из-за невозможности ещё хоть несколько дней длить разлуку с ЛЮБИМЫМИ…
Уже 19-го сентября в нижний этаж завозилась мебель, и Толстой шутя и с удовольствием лично расставлял её по назначенным местам: «Всё это делать мне скорее весело, только бы ты похвалила» -- признаётся он Соне ещё в письме от 19-го (83, 362).
Вернувшись 28-го, Толстой продолжил занятия ремонтом и устройством дома – и, конечно, свою эпистолярную «вахту»: пишет письма с новостями 28, 29 сентября и письмо «натощак» (по несколько мрачному, как сам он почувствовал, настроению) 1 октября (см. 83, №№ 223 - 225).
По возвращении из Ясной уже с детьми, однако, домохозяин предсказуемо остался недоволен тем, что «наворочали» в дни его отсутствия:
«Я приехал <за>темно и пошёл в дом, и нашёл там хуже, чем ожидал. 1) Перегородку в девичей поставили не так, как я сказал. Она уже оклеена. Я не буду переделывать. Лучше вместе придумаем, как переделать, это недолго. 2) Перилы на лестницу поставили очень красивые, но так широко, что пролезть ребёнку легко. Завтра потолкую с архитектором, как это поправить. 3) Паркеты не кончены и могут задержать всё дело».
И ниже – очень трогательное:
«За дом я что-то робею перед тобой. Пожалуйста не будь строга» (83, 363).
Письмо от 29-го – откровенно малоинтересно, развивая тематику тех же хозяйственных и попутных хлопот (лестницу-убийцу, конечно, тут же решено было переделать!). Наиболее личные, «покаянные» строки – тоже о измучившем не его одного доме и переезде:
«Бранить меня за медленность при покупке дома излишне, потому что я сам браню себя. Пожалуйста, будь снисходительна и добра. <…> Мечта моя — поразить тебя благоустройством дома — не удалась. Только о том боюсь, чтобы неурядица, которую ты застанешь, не слишком неприятно поразила тебя. Разместиться тепло и сухо будет всем — это только будет» (83, 365 - 366).
Софье Андреевне теперь слово! Отвыкнув от деревенской пищи, Лев Николаевич успел к моменту отъезда 28 сентября получить расстройство желудка, и, конечно, отправленное ему «вдогонку» письмо заботливой жены не обходит темы его здоровья:
«Вторник вечер.
Милый друг Лёвочка,
На меня без тебя нашла суета. Во-первых, меня очень мучило, что ты поехал больной и до сих пор я не успокоилась и буду ждать известий с нетерпением; потом холод страшный меня смутил, как я маленьких довезу и как твоё будет здоровье в неудобной московской обстановке. А засуетило меня окончательно то, что я хватилась разбирать свои вещи и бумаги и увидала, что билет в 10,800 р. с. у меня, а денежный билет в 12,000, который Петя положил, должен быть у тебя. Я помню, но смутно, что я тебе его в тот отъезд твой в Москву дала, что ты сунул его просто куда-то в карман, а что я вслед тебя заворчала, что ты так небрежно обращаешься с деньгами. Будь так добр, прибавь в телеграмме: «билет цел», а то я всё буду искать и волноваться. Дала же я тебе его в последнюю минуту, когда ты ехал с Лёлей и Таней, но всё это у меня смутно; речи же об этих деньгах у нас с тобой в эти дни не было. Билет именной, пропасть деньги не могут, но скучно будет хлопотать, а теперь скучно волноваться.
Как ты сел, было ли там место, куда ты так спешил, когда подходил поезд — всё это нам осталось неизвестно, ты скрылся и не показывался. Всё это до сих пор меня тревожит: пожалуйста не суетись, не делай лишних движений с перестановкой мебели и вещей, мы приедем рано и сами до ночи всё устроим, было бы маленьким куда взойти в тёплую комнату, остальное всё ничего.
Завтра напишу опять, а пока прости меня, милый друг, за моё суетливое письмо, ответь на него терпеливо и добросовестно, а главное — главнее всего на свете — береги своё здоровье, и если плохо, — не запускай, ради Бога, можно опоздать и получить воспаление в кишках. Пожалуйста, брось на время свои ИДЕИ и употребляй ТЁПЛОЕ СУДНО, это тебя главное простудило, и позови <доктора> Чиркова, если будет плохо. Целую тебя.
Соня.
Тёплые клистиры крахмальные очень помогают.
Привозить ли ружьё и какое, я хорошенько не поняла» (ПСТ. С. 205 - 206).
Только в полдень 2 октября Толстой получил письма жены от 28, 29 и 30 сентября (см. их тексты ниже). О деньгах и сроках выезда семьи он ответил жене срочно, телеграммой:
«Сейчас получил три твои письма. Билет цел. Здоров. Вторник. Толстой» (83, 367).
«Вторник» -- это всё то же 5 октября. Толстой указывает день, когда надеется вселить-таки семейство в обновлённый московский дом…
С датировкой следующего опубликованного письма С.А. Толстой – проблемы. Софья Андреевна подписала на нём время написания: «четверг, вечер» -- т.е., получается, вечер 30 сентября. Но по содержанию (упоминание телеграммы Толстого от 2-го октября) – его можно отнести ко времени никак не ранее вечера 2-го, т.е. субботы. Оставляем решение хронологической дилеммы на суд читателя, приводя ниже полный текст этого спорного по хронологии письма С.А. Толстой.
Оно любопытно, в частности, и тем, что, кажется, в первый раз здесь эпитеты «злой» и «злобный» Софья Андреевна отнесла не к мужу (в периоды ссор), а к себе самой, своему настроению:
«Милый Лёвочка, представь себе, что до твоей телеграммы мы все решили, по тону твоего письма, что мы раньше вторника не уедем. Так что мы совсем не удивились, и я не очень огорчилась, потому что очень морозно, дети кашляют, Маша охрипла, а у Тани зубы болели сегодня. Авось до вторника будет теплей. У нас всё решительно уложено и даже рояль и портреты, и всё рогожами зашито. Осталось немного белья, необходимые платья и тёплые вещи. Я опять буду спокойно жить, учить, шить и делать, будто мне тут и всю зиму жить. Но ученье детей страдает, да и не скоро в Москве то устроишься с гувернанткой и учителями. Слава Богу, что ты здоров, это выкупает в телеграмме неприятность отсрочки нашего приезда.
Но что меня утром по прочтении твоего первого письма привело в тот ЗЛОБНЫЙ УЖАС, который мы оба с тобой во мне ненавидим — это редкие балясины на лестнице и перегородка, не заграждающая входную дверь в девичьей. Я всё лежала и думала, что я бы сказала ЗЛОЕ архитектору; но теперь я немного успокоилась, а всё-таки прошу тебя настоятельно переменить балясины, это необходимее всего; всё равно, если они останутся редки, я ОСРАМЛЮ АРХИТЕКТОРА и на его глазах велю всё заколотить досками. Ты пойми, что ведь никогда, ни одной минуты нельзя быть спокойной; что уедешь из дому и всё будешь думать, что дети упадут. Да мне пропадай всякая красота, если я должна ВЕЧНО НАХОДИТЬСЯ ИЗ-ЗА БАЛЯСИН В НЕРВНОМ СОСТОЯНИИ СТРАХА <Выделения выше в тексте – наши. – Р. А.>. Нет, прелегкомысленный твой архитектор. Пожалуйста, не будь слаб и не позволяй себя уговорить, а НЕПРЕМЕННО вели переделать и сделать частые балясины.
Я уверена, что ты очень хлопочешь и устаёшь, и если тебе трудно, то мне тебя жаль. Строга я не буду ни к чему, что не красиво, а только то меня может огорчить, что для детей опасно или слишком неудобно. Ты пожалуйста не думай о том, что Я найду; это только затемняет ТЕБЕ то, что ТЫ сам нашёл бы хорошо или дурно. <...>
А письмо твоё такое хорошее, так радостно прочесть было, что ты счастлив. Как я этого страстно желала, только этого — в прошлом году, чтоб ты счастлив был, и вот правда, что tout vient ; temps ; celui qui sait attendre [всё приходит во время для того, кто умеет ждать]. Но я не хочу это ТАК понимать, я понимаю, что я этого у Бога просила и Он дал.
Так прощай до вторника опять, милый друг. Жаль, а делать нечего. Что же ты мне не телеграфировал, у тебя ли 12-ти тысячный билет, у меня его положительно нет. Завтра привезут верно твоё письмо. Целую тебя. Спасибо Серёже и Илье, что они хороши и милы. Их тоже целую. Дай вам Бог всем быть здоровым и счастливым. Мы здесь тоже счастливы, на сколько это можно без вас.
А что стульчики, стульчики, стульчики?.. Таня хочет тебе писать что-то тихонько от меня.
Соня» (ПСТ. С. 206 - 207).
Таня-дочь приписала к маминому письму такие строки:
«Папа;, — зажги побольше ламп и свечей, когда нам приехать, чтобы мама; дом показался весёлым, главное, чтобы первое впечатление было приятное. Мы не очень испугались твоей телеграммы, нам и тут не очень скучно, только жалко, что не с вами. Таня» (Там же. С. 208).
Письма С.А. Толстой от 1, 2-3 и 3 октября (с припиской от 4-го) – деликатно припрятаны в её рукописном архиве и не публиковались. О причине можно судить по телеграмме (известной по упоминанию Л.Н. Толстого в ответном письме) и письму жены Толстого уже от 4 октября. Вот полный текст письма:
«Мне совестно, милый Лёвочка, что я встревожила тебя, Алёше лучше, жар прошёл и рвота прекратилась почти совсем, понемногу ещё срыгивает; понос всё продолжается, но доктор сегодня был и дал лекарства, чтоб прекратить понос; лекарства ещё плохо помогают, его слабит каждые два часа и очень водянисто. Но он сам весел довольно, и даже ползал сегодня немного. Другие дети здоровы, и если Бог даст всё будет хорошо, то доктор говорит, что можно будет ехать в четверг или лучше в пятницу. Я тогда опять телеграфирую. Таня в большом негодовании, что я тебя обеспокоила, но я не думала, что ты примешь так к сердцу именно Алёшину болезнь и потому с жестокостью писала все подробности. Теперь совсем беспокоиться не о чем и я боюсь, что ты приедешь и напрасно потревожишься.
Таня мне всё время говорит грубое и неприятное, пока я пишу, и мешает мне. А человек ждёт письма. Она даже говорит, что я НАЛГАЛА на Алёшину болезнь. Очень тебе должно быть приятно, что у тебя такие защитники, а мне больно; она всё время была мила, а теперь за тебя стала со мной жестока. — У нас было сегодня 9; градусов мороза утром, это просто ужас! Но в доме тепло и очень стало хорошо.
Прощай, мой милый Лёвочка, не беспокойся и жди терпеливо. Жаль, что не писал: здоровы ли вы все, что значит: БЛАГОПОЛУЧНЫ, а не ЗДОРОВЫ. Целую вас всех.
Соня» (ПСТ. С. 208).
Мы видим, что Софья Андреевна после отъезда мужа вновь пережила то болезненно-нервное, и в немалой степени эгоистическое, состояние внутреннего нежелания даже краткой разлуки с “обладаемым” ею мужем, которое и в наши дни кое-кто напрасно смешивает с искренними любовью и заботой… Снова в ход пошли преувеличенные сведения об очередном заболевании желудка у младшего ребёнка – столь неправдивые, что старшая дочь Софьи Андреевны не сдержалась от выговора матери…
«Успокоительное твоё письмо получил и очень рад. Только досадно на Таню» -- ответил жене Лев Николаевич в письме от 6 октября (всё-таки ещё в Ясную Поляну, судя по надписи на конверте!) (83, 371).
Приведённое нами выше письмо от 4 октября – последнее из опубликованных и доступных исследователям писем С.А. Толстой не только в рассматриваемом нами эпизоде переписки, но и в целом в 1882 году. То же самое касается писем Льва Николаевича от 5 октября и от 6-го (отрывок из которого мы только что привели). В целом заключительные в эпизоде письма супругов малоинтересны и касаются текущих мелких хозяйственных вопросов: например, в письме от 6 октября (не опубликованном), Софья Андреевна просит к её приезду «приготовить и согреть сена, — набить Алёше сенник» (Там же).
Впрочем… Есть ОЧЕНЬ интересное свидетельство Л.Н. Толстого в письме от 5 октября – о первом посещении его ЕВРЕЙСКИМ РАВВИНОМ:
«Да ещё утром было интересное: приходил ко мне раввин еврейский, очень умный человек. Это знакомство через одного еврея, писавшего мне и бывшего у меня в субботу. А я выразил желание познакомиться» (83, 370).
Как говорится, ОПЕРАТИВНО подсуетились! Толстой ещё и не успел обосноваться толком в недоремонтированном доме, а КТО-ТО, издалека но пристально наблюдавший его поведение, уже поспешил… Обстоятельства первого знакомства Льва Николаевича с представителями влиятельного еврейства – достаточно тёмны. Биограф Толстого, Н.Н. Гусев, сообщает только, что раввина звали Соломон Алексеевич Минор, а о его визите известно следующее:
«О С.А. Миноре Толстой узнал от посетившего его в Москве 2 октября еврея, фамилия которого остаётся неизвестной. Заинтересовавшись рассказом этого посетителя о московском раввине, Толстой выразил желание с ним познакомиться, и уже на другой день в квартире Толстого состоялось его знакомство с Минором…» (Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 164).
Настоящее имя и звание «Алексеевича» легко устанавливается, ибо лицо это историческое. Звали московского равви Шломо Залман (или Залкинд), и был он на 2 года старше Льва Николаевича.
«…Во время беседы < с Минором> у Толстого и родилась мысль об изучении древнееврейского языка. Он просил Минора рекомендовать ему какого-либо знатока этого языка, но Минор выразил желание сам заниматься с Толстым» (Там же).
О своих занятиях древнееврейским языком Толстой оповестил и своего давнего “революционного” друга В.И. Алексеева в письме от 10 ноября 1882 г. (см. 63, 106).
Всё это СЛИШКОМ напоминает сектантскую «раскрутку» лоха у него на дому – к которой умело прибегают и современные сектанты. Притесняемое в Российской Империи и жёстко ненавидевшее притеснителей еврейство, помимо сионистской деятельности, тесно общалось как с сектантством, так и с политической оппозицией господствовавшему режиму. В свою очередь, эта оппозиция (начиная с приближённых к Толстому Алексеева и Пругавина) могла сообщить заинтересованным лицам в антироссийских и сионистских кругах – о вкусах, интересах и духовных запросах Толстого в отношении евангелий и «древней мудрости» в целом. Знаменитый, обеспеченный хорошими знакомствами и влиятельной роднёй и не вовсе безденежный писатель, с его только разгоравшимся религиозным бунтарством, быстро принимавшим в городских условиях отчётливые социально-политические ориентиры – не мог не быть им полезен… Дальнейшее – дело манипулятивной “техники”…
Нашу гипотезу о намерении еврейства использовать труды, имя и авторитет Льва Николаевича в общественно-политической и газетно-журнально-публицистической борьбе с правительством подтверждает и его биограф-современник, Рафаил Лёвенфельд, навестивший в июле 1890 г. старика Минора-Залкинда в его доме и вызвавший на некоторые любопытные для нас откровения. В рассказе старого жидовина, кстати называется и предсказуемо еврейская фамилия первого "таинственного гостя" Толстого в новом доме:
« - Пять или шесть лет тому назад, не могу вам точнее сказать, граф Толстой пришёл ко мне. Он просил меня порекомендовать ему кого-нибудь, кто мог бы дать ему уроки еврейского языка. Мысль изучать еврейский язык возникла у него отчасти благодаря внешнему обстоятельству. Писатель Соркин, крещёный еврей, сразу после больших еврейских погромов (1881) обратился к выдающимся русским писателям с призывом поднять свой голос в защиту евреев. Наиболее уважаемыми из тех, кто мог тогда говорить в России, были Тургенев и Толстой. <...> Толстой задержался с ответом, он хотел, как он ответил, еврейский вопрос "изучить по источникам"» (Лёвенфельд, Р. Первая биография Льва Толстого. - Ростов-на-Дону, 2011. С 24).
Старый жидовин сетует далее на "ошибочность" такого подхода Толстого: изучать современное, 1880-х гг., положение еврейства в России -- начиная с Писания... Но не исключено, что в этом сказалась недюжинная русская, "мужицкая" хитрость Льва Николаевича: Тургенев аристократично, изящно послал еврейскую депутацию на... У них все надежды пали на Толстого... и не столь умный Соркин не сумел, вероятно, скрыть данного обстоятельства от "жертвы" своей вербовки. Для чего же сразу отказываться, а не использовать ситуацию? Толстой получил, вероятно, ЛУЧШЕГО в Москве учителя древнееврейского языка -- и, к ужасу и унижению всего мирового еврейства, совершенно БЕСПЛАТНО.
Уже довольно скоро, в 1884 г., и лично рабби Залкинд слупил кое-какой дивиденд с близких отношений с Толстым. Сообщает Н.Н. Гусев:
«Отношения между Толстым и С.А. Минором не ограничивались учебными занятиями; между ними возникла и некоторая душевная близость. В письме к Н.Н. Страхову от 3 января 1884 года и к В.В. Стасову от того же числа Толстой, прося каждого из них о содействии сыну С.А. Минора в утверждении его в звании приват-доцента в Московском университете, называл С.А. Минора своим другом» (Гусев Н.Н. Указ. соч. С. 165 - 166).
* * * * *
И не во вторник, а только в пятницу, 8 октября 1882 г. семья воссоединилась в «Арнаутовке» -- как успели они окрестить свой (?) хамовнический дом… Увы! Не для счастливой и гармоничной жизни, как искренне хотелось обоим супругам!
Отмотаем плёнку рассматриваемого нами фрагмента чуть-чуть назад… 26 августа, в один из дней последнего перед зимним отъездом в Москву пребывания Льва Николаевича в Ясной Поляне, в дневнике Софьи Андреевны появляется зловещая – пожалуй, даже СТРАШНАЯ – запись о тяжёлой ссоре её с мужем. Снова, в подозрительно выверенном, красивом слоге, жена Толстого как будто обращается к воображаемым читателем, жалуясь, обличая мужа и оправдывая себя:
«20 лет тому назад, счастливая, молодая, я начала писать эту книгу, всю историю любви моей к Лёвочке. В ней почти ничего больше нет, как любовь. И вот теперь, через 20 лет, сижу всю ночь одна и читаю и оплакиваю свою любовь.
В первый раз в жизни Лёвочка убежал от меня и остался ночевать в кабинете. Мы поссорились о пустяках, я напала на него за то, что он не заботится о детях, что не помогает ходить за больным Илюшей и шить им курточки. Но дело не в курточках, дело в охлаждении его ко мне и детям. Он сегодня громко вскрикнул, что самая страстная мысль его в том, чтоб уйти от семьи. Умирать буду я – а не забуду этот искренний его возглас, но он как бы отрезал от меня сердце.
Молю Бога о смерти, мне без любви его жить ужасно, я это тогда ясно почувствовала, когда его любовь ушла от меня. Я не могу ему показывать, до какой степени я его сильно, по-старому, 20 лет люблю. Это унижает МЕНЯ и надоедает ЕМУ. Он проникся христианством и мыслями о самосовершенствованье. Я ревную его… Илюша болен, лежит в гостиной в жару, у него тиф; я слежу за тем, чтобы дать ему хинин в промежуток, который очень короток, и я боюсь пропустить. Я не лягу сегодня спать на брошенную моим мужем постель. Помоги, Господи! Я хочу лишить себя жизни, у меня мысли путаются. Бьёт 4 часа.
Я загадала – если он не придёт, он любит другую. Он не пришёл. Долг, я прежде так знала, что; мой долг, а теперь?
Он пришёл, но мы помирились только через сутки. Мы оба плакали, и я с радостью увидала, что не умерла та любовь, которую я оплакивала в эту страшную ночь» (ДСАТ – 1. С. 108 - 109).
Воспоминания Софьи Андреевны об этом эпизоде в книге мемуаров «Моя жизнь» – тоже довольно субъективны. Опять являются все эти: «злобно мучал» и подобные им негативные характеристики Толстого – имеющие, как мы уже писали характеристики ЗЕРКАЛЬНОСТИ: т.е. характеризующие Софью Андреевну в год писания ей этих страниц мемуаров, но никак не Льва Николаевича в 1882 г.
Вместе с тем, с достаточной степенью объективности Софья Андреевна сама называет коренную причину своего тогдашнего срыва (спровоцировавшего на эмоциональную искренность и Льва): болезнь сына, кормление младенца и вызванное всем этим переутомление (МЖ – 1. С. 391). С долей отстранённости и неодобрения собственного поведения описывает она свой поход на реку Воронку – не первую, и, к несчастью, далеко-далеко не последнюю попытку суицида:
«Я сидела не раздеваясь и плакала. Наконец к утру, покормив Алёшу и навестив Илюшу, я ушла из дому. Чудное было ясное, солнечное утро: роса блестела на всей растительности, было холодно, но так торжественно красиво, что я пошла дальше в лес, к речке, к купальне. Я разделась и вошла в воду, которая была совсем ледяная. Я хотела простудиться и умереть и просидела в воде, я думаю, не меньше часа. Что-то было мучительное и нехорошее в этом чувстве к Льву Николаевичу…» (Там же).
С того дня она ещё более насторожилась в ожидании новых неприятностей от судьбы, и возблагодарила себя за догадливость в выборе своей позиции по отношению к подозрительным московским хлопотам мужа:
«Мне страшно было подумать о переезде и жизни в Москве, после того как Лев Николаевич так страдал от городской жизни, и я решилась ни шагу не делать сама и ни во что не входить, чтоб ни в чём не быть виноватой перед мужем и детьми. Боже мой, сколько в жизни раз я томилась этим страхом БЫТЬ ВИНОВАТОЙ!..» (Там же. С. 392).
Вместе с подозрительностью и фобиями вернулось к Софье Андреевне и желчное раздражение. Его хорошо передаёт одна сентенция в письме её сестре Татьяне Кузминской от 30 января 1883 г.: муж её, Толстой, по её чувствам и пониманию – «человек передовой, идёт впереди толпы и указывает путь, по которому должны идти люди», а она – «толпа, живёт с течением толпы» и не может идти по указаниям мужа, так как её «давит толпа, и среда, и привычки» (Цит. по: ДСАТ – 1. С. 538. Комментарии).
Итак, ВЗАИМНЫЙ САМООБМАН НЕ УДАЛСЯ: уступка Толстого в пользу городской жизни, возня и суета переезда ненадолго будто “замазали”, но не уничтожили ‘надрезов” и надломов в отношениях супругов. Недаром и в “хозяйственной” мелочности бытовых описаний в письмах мужа Софья Андреевна уловила наконец акцентуацию отстранения, и жаловалась в ответе на все эти «паркеты и клозеты», ящики и рубли – вместо искренних и интимных строк!
Чутьё не обманывало Софью Андреевну: разногласия её мужа с семьёй, пусть и не вылившись тогда в открытый длительный конфликт, обострились именно в год переезда в Хамовники! Высокий нравственный подъём, который Лев Николаевич пережил, разбирая по-еврейски Писание, редактируя свою «Исповедь» и работая над первой редакцией будущего христианского слова «В чём моя вера?» -- оживил его давнишние мечты об уходе от семьи и перемене условий своей жизни. Ещё не поселившись в хамовническом доме, он уже формирует в своём сознании установку ЧУЖАКА, наблюдателя чуждой ему и не одобряемой им жизни. Ещё в марте 1882 г. он писал другу Н.Н. Страхову: «Я устал ужасно и ослабел. Целая зима прошла праздно. То, что, по-моему, нужнее всего людям, то оказывается никому не нужным. Хочется умереть иногда» (63, 94).
Выше мы выпустили в нашем презентовании переписки Толстого с женой в 1882 году почти все тягомотные подробности его хлопот для брата С.А. Толстой Петра – о месте исправника в одном из уездов Московской губернии. Весь этот эпизод с устроением блатного местечка для бедного женина родственничка – любопытен только общим впечатлением от него, сообщённым Львом Николаевичем заказчице и виновнице всех хлопот в письме от 1 октября:
«Вся эта всеобщая нищета и погоня, и забота только о деньгах, а деньги только для глупостей, -- всё это тяжело видеть» (83, 367).
В упомянутом уже нами письме к В. И. Алексееву, датируемом приблизительно 7 – 15 ноября 1882 г. (том самом, где Толстой пишет о занятиях с раввином) есть следующие пронзительные интимно-исповедальные строки:
«Я довольно спокоен, но грустно часто от торжествующего самоуверенного безумия окружающей жизни. Не понимаешь часто, зачем мне дано так ясно видеть их безумие, и они совершенно лишены возможности понять своё безумие и свои ошибки; и мы так стоим друг против друга, не понимая друг друга и удивляясь, и осуждая друг друга. Только их легион, а я один. Им как будто весело, a мне как будто грустно» (63, 106).
И в конце письма – будто повторение грустных мартовских строк в письме Н.Н. Страхову:
«Здоровье моё слабеет и очень часто хочется умереть; но знаю, что это дурное желание — это второе искушение. Видно, я не пережил ещё его» (Там же).
Напомним читателю, что двумя «искушениями», от которых предостерегал Алексеев близкого друга, были: уход от семьи и уход из жизни. ОН ПОМНИЛ – и выбирал жить, смиряться, работать и терпеть. Запаса выдержки, как оказалось, достало ещё на полные 28 годков…
Софью Андреевну ждали впереди непростые времена!..
КОНЕЦ ВОСЕМНАДЦАТОГО ЭПИЗОДА
_____________________________
Свидетельство о публикации №218062301046