Синеглазые Волки. Книга 3. Конец мира. Часть 3
Глава 1.
Одичавший кот грациозно шастал по кустам на обрыве. Искал пропитание, но делал вид, что гуляет.
Света испытывала к кошкам дружелюбное чувство. Ей нравились их ловкость, грация и осторожность, таящаяся в глубине их зрачков. И еще – в них было какое-то аристократическое сознание своего достоинства.
Изможденный, но неизменно подтянутый Павлик прибыл в командировку в Крым. На родину он вернулся с ранней сединой, обиженный, если не озлобленный, на весь мир. Ему надо было отдохнуть, забыться. И Света настояла, чтобы он отдохнул и подлечился, и устроила его в некогда знаменитый санаторий Саки, а сама поселилась неподалеку в селе Михайловке.
В Саках издавна успешно лечили грязевыми, соляными и солнечными ваннами. Отдых здесь стоил денег, но Света об этом не думала. Повинуясь непонятному «шестому» чувству, она в самом начале 17-го года обменяла все свои сбережения и переданные ей Варварой Петровной деньги Павлика на английские фунты. В конце 19-го года один фунт стоил более двух тысяч «николаевскими», более четырех «керенками» и более пяти тысяч «донскими» деньгами. Теперь на фоне общей нищеты и разрухи Света была достаточно состоятельной женщиной. На случай отъезда из России, что уже сделали маман и дядюшка с семьей, у нее оставался купленный некогда за бесценок домик на юге Франции, на итальянской границе, где она, еще девочкой, собиралась заниматься живописью.
Дни стали исчезающей тенью весны. Здесь, на берегу моря, Света проводила много времени. Она ждала выздоровления мужа, как матери ждут, когда наиграются их дети. Осознание ожидания… Физическое ощущение ожидания… Они не казались утомительны. Они напоминали последнее победное напряжение.
Света не думала о будущем, а прошлое рисовалось ей затуманено и почему-то кротко-грустно.
Днем море было желтовато-голубое, не очень красивое, но все-таки Свете хотелось дышать морским воздухом, смотреть на чаек, которых было особенно много вокруг. Они белой толпой стояли на песке, быстро семенили по нему коралловыми ножками, временами их как бы сдувало ветром, и они белыми облаками отлетали.
Солнце пряталось за мутный дымный газ неба. Поверхность моря становилась серой, бугристой с прерывистым неприютным блеском по ней…
На берегу одиноко стояло надгробие с полустершейся эпитафией:
«Ему не доступны ни горе,
Ни тяжести жизни оков.
Он слушает музыку моря
Да шепот святых облаков»
Света уходила, а надпись оставалась смотреть на море…
Крым переполнили беженцы. Казалось, вся образованная и богатая Россия собралась здесь. И, как в лучшие времена, в великолепные сине-золотые дни, Света видела у моря голубые платья женщин, белые костюмы мужчин, наезжавших из Евпатории.
В самой Михайловке проходил переформирование Гундоровский полк. Света узнала его по георгиевским петлицам на шинелях. Дисциплина в полку держалась строгая.
Барон Врангель подтягивал Крым. Это чувствовалось во всем, но порядки в Саках оставались прежние, санаторные.
Вечерами Павлик приходил к ней в Михайловку, в маленький снятый ею флигель. Его почему-то раздражало присутствие в Михайловке казаков, и, глядя на них, он скептически кривился.
- Напрасно Вы так. Это лучший полк Донской армии. За всю войну ни одного поражения.
Она неизменно называла мужа на «Вы», хотя Павлик быстро и просто стал обращаться к ней на «ты», сказался заведенный меж гвардейскими офицерами обычай.
- Это - не солдаты, - сказал Павлик.
- Конечно. После российской Императорской гвардии… Это – народная война. Помните, у Толстого?.. – и совсем невольно у нее вырвалось. – Счастье, что Вы не видели их всех в 17-м году…
Они шли к морю и смотрели на закат с его небывалыми переходами тонов, с лилово-синими, сиреневыми, гелиотроповыми грядами холмов и с мирным голубым гладким морем, стелящимся до светящейся полосы горизонта.
На ночь Павлик возвращался в санаторий. Она провожала его и по дороге домой еще раз сворачивала к морю, видела очень чисто блестевшие огни, весеннюю ясность и черноту близких холмов. Летние мглистые вечера еще не наступили, но уже подкрадывались. И она ощущала, что пережитые ужас и ненависть последних лет исчезли, сменились глубокой печалью.
Совсем недавно у Светы возникло тревожное чувство, похожее на ревность. Его вызвала одна из сестер в санатории. Света никак не могла вспомнить, где она видела эту женщину. А она повидала немало сестер милосердия, будучи в санитарном управлении Добровольческой армии. Интересно, как часто она общается с Павликом?.. Теперь, глядя на кота, Света неожиданно для себя стала перебирать, с каким животным можно сравнить эту высокую яркую женщину. Пантера? Не похожа, нет той ласковой хищности. Древние сравнивали красивых женщин с молодыми коровами, телками, телицами… Нет. Она нервнее, тоньше. Глаза не такие сонные. Кто же она? Еще несколько неясных образов… Кобылица… Не лошадь, не кобыла – кобылица. «Кобылица молодая…»
«Почему я обратила на нее внимание? Не помню, что бы Павлику нравились женщины такого типа… Тогда почему?.. Где же, наконец, я ее видела?»
Вечером они, как и обычно, любовались морем. Какие-то люди, приехавшие из Евпатории, гуляли прямо у воды и водили за руку мальчика в матросском костюмчике. Мальчик постоянно порывался побежать навстречу волне и ударить ее ножкой и всякий раз взрослые мягко, но настойчиво оттаскивали его за руку и прятали за себя.
- Какой прелестный ребенок!
- Ты хотела бы такого же? – неожиданно спросил Павлик.
- Да. Нет. От тебя – да, - и Света, отвечая, так же неожиданно сказала ему «ты». - Но… сейчас такое время…
Павлик молча кивнул и вздохнул.
Он больше не говорил, просто смотрел на море. А Света с удивлением подумала, что никогда до этого не думала о ребенке. У влюбленных, у любящих нет детей. Она вспомнила все воспетые любовные союзы – Ромео и Джульетту, Тристана и Изольду, Зигфрида и Брунхильду. Они дольше были в разлуке, чем вместе. Дети – будущее, а у любящих нет будущего, они всегда в настоящем, а дальше – смерть. Их смерть или умирание их любви.
Любящие просты и радостны как дети. Они сами - дети. Зачем же им еще один ребенок?
Она почему-то вспомнила ту медсестру, искоса взглянула на мужа и со странной злостью подумала: «Вот эта нарожала бы тебе… целую конюшню».
Когда они подходили к санаторию, из дверей парадного входа навстречу им вышел офицер, в котором Света узнала Стефанова.
«Он преследует меня, - мелькнула мысль, и сразу же вспомнилось. – В конце концов, у меня с ним действительно ничего не было…»
Но на лице Стефанова, несмотря на сумерки, она ясно разглядела удивление и даже растерянность. Впрочем, он тут же воинственно напрягся, поклонился и очень внимательно осмотрел Павлика.
- Афанасий Ефремович…
Он шагнул навстречу и еще раз поклонился, сняв фуражку.
- Вы здесь лечитесь?
- Нет. Мой полк стоит здесь неподалеку, в Михайловке.
- Позвольте Вам представить господина Стефанова, - обернулась Света к мужу. – Афанасий Ефремович, это – мой муж, Павел Александрович.
- Ротмистр Еловцов, - козырнул Павлик.
- Есаул Стефанов, - ответил Афанасий, надевая фуражку и тоже беря под козырек.
Они были примерно одного роста, но Павлик – постройнее, поизящнее.
- Вы стоите в Михайловке? – уточнил Павлик и взглянул на Свету. – Темнеет. Может, Афанасий Ефремович проводил бы тебя до квартиры?
К своему удивлению Света не увидела и тени радости на лице Стефанова.
- Благодарю, я с удовольствием воспользуюсь любезностью Афанасия Ефремовича в другой раз, я совсем забыла обсудить с Вами еще одно дело, - сказала она мужу, трогая его за рукав и с улыбкой кивая Афанасию.
Стефанов, поклонившись в третий раз, легкой пружинящей походкой сбежал по ступеням.
- Вспомнила, – проговорила Света, глядя ему вслед.
- Что?
- Вспомнила, где видела эту Вашу медсестру, и знаю, зачем он сюда приходил.
- Он когда-то пытался за тобой ухаживать? Он так осмотрел меня… - сказал что-то заметивший Павлик.
- Да. И, видимо, имел серьезные намерения. Меня ведь считали вдовой. Я Вам говорила…
- И что он за человек?
- Очень порядочный, хотя и не вполне образованный.
- Что ж, порядочный в наше время – уже немало, - вздохнул Павлик, оглядываясь вслед Стефанову.
* * *
Алина оставалась в Крыму в 18-м и в 19-м году. Она пережила немцев, французов, большевиков. И все они, и пришедшие год назад белые тоже, нуждались в лечении, в уходе. В круговерти событий она лишь перебралась из Ялты в Евпаторию, в Саки.
Когда в конце марта около санатория разместили казаков, и среди офицеров полка оказался Афанасий Стефанов, Алина в очередной раз убедилась в том, что Бог есть, и ее молитвы достигают Его престола.
Стефанов сразу же узнал ее, но она держалась и не пыталась возобновить связь, как это случилось летом 17-го года. Раньше, когда она была молода (а молодость закончилась, как считала Алина, три года назад, когда ей исполнилось двадцать шесть лет), она торопилась, боялась упустить волну, уносящую ее к другому человеку, возможному претенденту в мужья, или хотя бы к спутнику жизни на достаточно долгий срок. Но время шло. Ее подруги выходили замуж. И мужья у этих подруг были веселые, открытые, жизнерадостные. Оно и понятно, лишь жизнерадостные рисковали жениться в это время. И она держалась, испытывая муки. Он опять уйдет…
Когда они, наконец, остались наедине на снимаемой ею квартире, куда она сама его завела, за ночь Алина искусала ему руки и плечи, но так и не далась. Озверевший без женщин Афанасий готов был убить ее. «Нет уж…» - вертелось у него в голове. Но что значило это «нет уж…», он и сам не понимал.
На следующий день после встречи со Светланой Дмитриевной Афанасий, как и всегда, зашел к Алине перед окончанием ее смены. Он с удивлением и досадой вспоминал вчерашнее. Злился на себя. При виде Светланы Дмитриевны он ощутил удар в сердце, прилив и отлив крови. У него тогда зашумело в ушах, и лишь по движению ее губ он понял, что она назвала его имя. Он, как мог, скрыл свою растерянность и быстро пришел в себя. А теперь при воспоминании морщился: «Раскис… Совсем, как барышня!..».
Вышла Алина.
- Здесь море недалеко, - он сам удивлялся своей вялости и медлительности. - Может быть, прогуляемся.
- Ты хочешь гулять? – оживилась Алина. – Пойдем ко мне. Я оденусь.
Не прошло и получаса, как она появилась в прихожей и, совершенно преобразившаяся, стала охорашиваться у зеркала.
- Ну? Как?
- Ничего. Скромненько, но…
Это было бестактностью, и Алина его немедленно отшлепала.
- Коханый, - пропела она незнакомым голосом, - ты вырос среди разбойников, а я все-таки дворянка Минской губернии, поэтому позволь…
- Среди разбойников? – переспросил Афанасий.
- Да. А разве нет?
- М-м…
- …Поэтому позволь дать тебе один урок, а потом всю оставшуюся жизнь я, как покорная раба, буду слушать твои глубокомысленные сентенции. Богатые и пышные платья одевают, чтобы скрыть формы или – что чаще – отсутствие форм. Мне же это ни к чему. Мне скрывать нечего. Поэтому платье у меня может быть самое простенькое, это лишь подчеркнет… Ву компрене? Але туфельки и шляпка – да, тут надо подумать!.. Вот эта, я думаю, подойдет… Ну?
- Очень красиво.
- Вот именно!
Они вышли к морю, где, как и ожидал Афанасий, увидели Светлану Дмитриевну с супругом.
Раскланялись. Сошлись. Заговорили.
- Алина Норбертовна Малиновская, - скучным голосом, щурясь и глядя меж собеседниками, сказал Афанасий. – Моя невеста.
Услышав заветное слово, Алина ни бровью не повела, осталась такой же скромной и приветливой.
Павлик двинул подбородком, скрывая, что глотает непроизвольно набежавшую слюну.
- Я читал, что казаки всегда женились на прекрасных иноземках. Продолжаете традицию, есаул, - и - Алине. – Вы ведь служите у нас в санатории?
К таким взглядам и к комплиментам Алина привыкла. Привыкла к изумлению, которое вызывала у раненых и больных, когда появлялась не в глухой, закрытой униформе сестры милосердия, а вот так – в «вольной» одежде. Сейчас все внимание ее сосредоточилось на женщине, которая почти неощутимо подала ей руку, как бы не видя собеседницы. В ней она угадала соперницу. Возможно – недавнюю.
И ротмистр Еловцов и его супруга были одеты с той дорогой очевидностью богатства, которая доступна очень немногим.
Мадам Еловцова терялась в просторном темно-зеленом бархатном платье, очень идущем к ее каштановым, почти черным волосам, и казалась очень тонкой, совершенно невесомой. Открытые до локтя сухощавые руки подчеркивали эту тонкость. И Алина с первого взгляда, с первого неощутимого прикосновения разгадала несомненно присущие Еловцовой пунктуальность во всех действиях, аккуратность в почерке и в ведении своих дел. И при всей своей шляхетской самоуверенности поняла, что у нее можно многому учиться и с нее надо кое в чем брать пример.
Не пришлось… Обворожительный вечер закончился, а на следующий день ротмистр Еловцов уже в мундире зашел к Алине в служебное помещение, прощально склонился к руке и сказал, что отбывает к месту службы.
Алина проводила его до парадного выхода. У ворот на извозчике ждала мадам Еловцова, которая улыбнулась и прощально помахала рукой не то Алине, не то зданию санатория.
Глава 2.
Конец мая – голодное время. Всё зеленое – а есть нечего. Все уцелевшие с прошлого года Борщовы домашние перебивались старыми запасами. Осталась в старом доме одна бабка Артемовна, да Малаша жила на два двора, каждый день приходила с Ермаковки, стирала, убирала за выжившей малышней.
Хозяйства почти не осталось. Дойных коров от прежнего – четвертая часть. От табуна – совсем ничего. Забрали проходившие красные войска и маток и молодняк, бросили одну подбитую сибирскую лошаденку, ростом больше похожую на собаку. Пряталась она в громадной темной конюшне, и не разглядишь.
Мужчин или хотя бы выростков по хуторам не видно. Тихо. По слухам в Вёшках новая власть – милиция – гоняла на тройках, пьянствовала, торговала приблудным скотом и инако безобразничала. На Решетовке она появлялась редко, и тогда все прятались.
В Ермаковке отставной чиновник, укрывшийся от мобилизаций и отступления, чудом уцелевший при прохождении большевистских войск, раньше просто мелкий и колченогий – девки на него и не глядели, - а теперь первый мужчина на три хутора, отъевшийся, в легком подпитии, наверстывал упущенные в молодости возможности.
- Иван Фролович, далёко? – предвкушая ответ, тая ядовитые смешки, спрашивал старый хуторской писарь, сам протерший лысину на чужих подушках.
- Иду е…ь на Зубки, - гордо заплетал языком «самец».
Играли скучными приглушенными красками под проносящимися облаками песчаные буруны – серые, белесые, желтые. На них молчаливым войском темнели местами ровные ряды сосновых посадок. В низинах сквозь темную зелень сосен прорывалась молодая яркая листва берез. В посадки, в ендовы войти невозможно – комары. Все дети в волдырях и расчесах. Только и игры в бурунах, где ветер эту гнусь сдувает.
Вот так с утра под Дуниным присмотром направились через задний баз, но первый, Федя, остановился и назад подался:
- Какой-то дядька у калитки лежит…
Тихо, на цыпочках подкрались.
- В шинели… бородатый…
Тот не двигался, временами тяжело вздыхал. Дети отошли на несколько шагов, постояли:
- Чего делать? Зови бабку…
- Ой, гляди, ктой-то идет!..
От хвороста, согнувшись под какими-то сумками, шел заросший бородой дед Василий Емельянович. Увидел детей, только и сказал:
- Отойдите… Не дай Бог, зараза какая…
И тут Зенка узнала лежащего:
- Это ж дядя Вася!
Кинулись к облившейся слезами бабке…
Растопили в летней стряпке печь, детей выгнали, и те издали в окна заглядывали, не могли разглядеть, как дед с бабкой раздевали и обмывали больного дядю Василия. Ловили каждое движение, вспоминали, что дед сказал, пока до стряпки шли, что внутри говорил до того, как их выставили за двери.
Главное расслышали и запомнили: «Малаша нехай вертается. Помер Федот…».
А тут сама Малаша из Ермаковки. Идет через двор… Зенка к ней кинулась, обняла, радостно выпалила:
- Всё! Вертайся! Помер Федот…
Малаша с чужим лицом отстранила липнувших детей и метнулась к дверям стряпки. А оттуда ей навстречу – нараспев:
- Ды ми-ла-я ты мая-а до-чуш-ка!.. Ды го-рю-ча-я ты ма-я-а!..
И дети все заревели.
Весь день и вечер дед ходил, проверял покосившееся хозяйство. Обошел, подправляя кое-где на скорую руку, катухи, амбары, похлопал по шеям коров, пугнул оставшихся овец, в недоумении разглядывал лохматую лошаденку, и та, вроде как застеснялась, жалась в углу.
В сумерках в хате сказал всем:
- Чего ж делать? Будем как-то выживать.
Рассказал дед, что дошли они все вместе до самого моря. Держались до конца. А так многие из Вёшенского полка ушли к каким-то «зеленым». Аристарх, Ефим и Костя уплыли на пароходе. А Василий прямо на пристани свалился в горячке, его не взяли. И дед с ним остался.
- Алистар прям на трапе обернулся и с винтовки по своему коню вдарил. Раз, да другой… Нет, гляжу, завышает… Так, только кони разбегаются. Костя ему чегой-то сказал и из своей винтовки… Да, добрый был конь… Ну… уплыли…
Дед замолчал, и дети замерли, слушая все эти ужасы.
- На другой день нас на пристани забрали. Подходят… По виду и ухватке – казаки, наверное ж наши, перебежчики. Желающих идти на Польский фронт отводят налево. Кто отказывается – в концлагерь. Всех старых – по домам… И Васю не тронули: «Если дед не боишься заразы, тяни его домой…». Я меж двух коней сделал носилки… Хорошо – мне ребята все харчи оставили…
- И коней не отобрали?..
- Ды там их побросали… табуны ходят, никому не нужны… Довез до Тоннельной. А оттуда уж редко-редко эшелоны стали ходить. Коней, правда, пришлось бросить. Ехали уж и не знаю как… В Маньково сошли, в Казанке переправились…
- И ты его все время на себе тянул?
- Чего ж делать?..
Глава 3.
- Гей, бабы! Нагнытэся нижче, бо ничого нэ бачимо…
На берегу речки Тетерев бабы полоскали белье. Ельпидифор вместе со всеми смотрел на длинные, гладкие, полные белые руки, на обтянутые широкие зады.
И здесь перед вступлением в Житомир среди белого летнего дня мгновенно и неожиданно подмигнул ему лежащий у дороги, обглоданный временем и облизанный ветрами конский череп.
Ощутив июньскую жару, Ельпидифор все же смог рассмотреть с высоты седла, что это ящерица скользнула из пустой глазницы и теперь замерла в желтых брызгах придорожной травы, вслушиваясь в бесперебойный цокот копыт и скабрезные шутки проходившего полка.
* * *
Красные вроде смилостивились, взяли к себе на службу. Но шли они на это не от хорошей жизни, и не верили казаки в комиссарскую ласку. Пожилые и семейные надеялись, что устанут большевики воевать, выдохнутся, забудут за другими бедами старую вражду и распустят бывших белых по домам с миром. Молодые, живущие одним днем, радовались, что избежали смерти или концлагеря – красный плен хуже немецкого, - приглядывались изнутри к новой Красной Армии, жадно слушали агитаторов, расписывающих международное положение, переглядывались, перешептывались. Чего они могли думать, одному Богу известно.
Ельпидифор наново удивлялся красоте жизни, распускавшимся листьям. Смотрел, как белыми хлопьями цвела непривычная для донцов черешня. Иногда забывался, задумывался, и при виде внезапно возникшего бойца в богатырке или с красным бантом на груди рука против воли взлетала к винтовочному ремню или дергалась в сторону эфеса.
В степи редко, но пахали. Пласты земли блестели, как полированное железо. Поблескивал лемех. Ельпидифор вспомнил, как в школе учитель, прививая трудолюбие, выводил их на улицы и показывал через чей-нибудь плетень сияющий лемех рабочего плуга. Мог показать и тусклый – нерабочего.
СТРАННЫЕ СНЫ ВЗВОДНОГО КОМАНДИРА КИСЛЯКОВА.
На 17 апреля снился ему постоялый двор в Москве, в которой он никогда не был.
Хозяйка была ведьма. С ней боролись, нападали толпой, но сабли оказались без рукояток, узкие и тонкие как столовые ножи, резать – сам порежешься.
Несколько раз убивали ее, она снова оживала…
Он бросил, засмеялся, перекрестился. Перекрестил ее. Вроде легче… Но со двора не выйти, багаж не вынести. За воротами туман и дождь, московское утро. Поезд ждет… Понял, что надо уходить безо всего, без денег, без багажа, тогда выйдешь.
На вешалке висел красивый блестящий мундир. Ему его долго обещали и расхваливали, потом оказалось, что его уже одел кто-то чужой…
* * *
Ельпидифора вместе с новыми товарищами направили в Упраформ Конной армии, где из них стали формировать запасную бригаду.
В мае, вслед за Конной армией, маршевая бригада Упраформа двинулась на Украину.
Сизые утренние облака. Тополя зеленым частоколом над дорогами. Белые цветущие сады, неподвижно манящие издали. Когда подъезжали, видели, как шевелятся под ветром покрытые цветами ветки, словно сады начинали волноваться при приближении всадников. Шли по местам боев, где все, казалось, выбито, умерло. А сады все равно цвели.
Наносило с моря дожди. Срывались они над селами, над войсками, а вдали за холмы садилось солнце и расцвечивало косые блестки, рассыпало их искрами.
Постепенно сходил цвет с садов. Лишь сирень дразнила фиолетовым, безразличным к горестям цветом.
Ельпидифор служил честно, старательно, но без души, отрабатывал сохраненную жизнь. Он испытывал благодарность к кубанцам, отведшим его от смерти. Испытывал чувство долга по отношению к ним же. Командир полка Лаштобега, тот самый - со шрамом, поставил его командовать взводом и согнал к нему всех приставших к полку некоренных, сомнительных.
Ельпидифор с ними намучился:
- Сулин, ты какой станицы?
- Станица наша сидит в яме, вся напихана х..ми.
- Я тебя серьезно спрашиваю.
- Отвяжись, Кисляков. Я без тебя фильтру прошел. Тягали меня в особый отдел. Я комиссару говорю: «Я перед тобой, как перед Господом Богом. Родился мал, вырос пьян, помер стар – ничего не знаю…»
- А комиссар чего ж? – мешались другие, не давая составить подробный список.
- Комиссар – еще тот друг. У нас, объясняет, свобода. Хочешь – торгуй, хочешь – воруй, хочешь – б…уй, только не попадайся.
С людьми своего взвода Ельпидифор так и не сошелся, и они меж собой не сошлись, вроде как стыдились друг друга и своего нового положения. По два, по три кучковались, если кто земляка нашел, но и меж земляками большого доверия не было. Особняком держались низовцы – говорливый черкасец Сулин, хитрый, прищуренный кривянец Гнутов, мелковатый, красивенький Манченков с Ольгинской станицы; был еще бесцветный, тихий Попов (куда ж на Дону без Поповых!), который по документам значился из Бессергеневской, но на расспросы о знакомых не отзывался, а Ельпидифор не настаивал. Остальные ребята подобрались с дальних речек – с Иловли, с Нижнего Чира, с Цимлы, с Курмоярского Аксая. Двое явились в своих черкесках – терский казак Кондаков из Мекенской станицы, абсолютно лысый, но с громадной русой бородой, и линеец Вахтин, по лицу – вылитый чеченец, но по выходке – истинный казак. Собрались люди с бору по сосенке, оглядывали друг друга искоса, отмалчивались. Лишь ночами прорывались сквозь храп и стоны спящих недосказанные под Новороссийском сомнения:
- Куда мы пойдем? Чего мы умеем? Быками и лошадьми руководить?..
Вспоминали те переломные дни на берегу моря:
- Этот уговаривает: «Идет наша власть. Кого хотим – изберем, кого хотим – выгоним…», а энтот ему – сто в гору: «На х… мне ваша Советская власть. Жизнь у меня одна…».
- Гутарят: «Все не вмещаются…» Трясли жребий, кому оставаться. Мне и выпал…
Внимательно слушая своих и всех, кто попадался ему в пути, Ельпидифрор все же узнал, что училище из Новороссийска эвакуировалось на итальянском пароходе. Неожиданно узнал, что Проня Титов, Ташуркин муж, сам ушел к красным.
На пристани перед погрузкой Проня Титов присел позади строя, как по нужде, и боком, боком… носки-пятки, носки-пятки… скрылся за покосившимся забором.
Вот только Афанасия никто не видел и не помнил, а расспрашивать про донского есаула Ельпидифор не рисковал.
На окружающий красный мир смотрел он поначалу, как пассажир с борта парохода или из окна поезда. Невольно примечал дорогу. Влекла его судьба на запад, вдаль от родной земли, с людьми чужими, посторонними.
Свою юнкерскую шинель он сменял у обозников на изношенную черкеску и малиновую шелковую рубашку, а папаху с атаманским верхом – на легкую кубанку. Только френч, споров погоны, оставил.
Коренные кубанцы близко к себе его не подпускали, позволяли наблюдать издали. Приглядевшись, обнаружил Ельпидифор, что среди них чуть ли не каждый пятый – офицер. Но офицеры эти числились рядовыми, служили молча, а все командные посты занимали бывшие вахмистры и урядники. Изредка прорывались в разговорах потаенные сомнения. Один раз в конюшне, когда лошадей чистили, подслушал случайно Ельпидифор:
- Высшая наша вольность – еще с Запорожской Сечи – каждый волен искать себе службы и добычи, где может и хочет…
- Послушайте, есаул. Вот вы сейчас у… этих… А ваш зять, я знаю, у Врангеля. Встретитесь Вы с ним, не дай Бог, на поле боя…
- На поле боя – убью. И он, если сможет, меня убьет. Но лаять и срамить не буду. Это наша древнейшая вольность! У него своя воля, у меня – своя.
- Ну, знаете ли…
И кто-то третий, все время молчавший, зло буркнул:
- Теперь понятно, почему войну проиграли.
Подслушанный разговор странным образом успокоил Ельпидифора: высшая вольность – каждый ищет добычу, где может…
Кубанцы всем своим поведением внушали ему странное успокоение. По древнему запорожскому обычаю на походе кучковались они всем взводом у одного котла – казана. Дважды в день у этого казана начиналось священнодействие – варили много похлебки и мяса, рассаживались по одним им ведомой иерархии и сдержанно, с большим достоинством и с уважением к еде вкушали, словно Богу молились. Говорили редко. По вечерам иногда пели.
Напоминали они спартанцев из гимназического курса с их коллективными обедами - сисситиями. У некоторых Ельпидифор рассмотрел старые гнутые сабли в украшенных ножнах, и конская сбруя была сколь возможно вычурна – с кистями на нагрудниках, с разукрашенными серебром уздечками.
Сравнивал он их со своим взводом и вздыхал: «Наши какие-то дерганные. Эти спокойные. Прямо – другой народ».
Подступило лето. Сладковатый запах сирени сменился терпким, бархатным запахом черемухи.
В Елисаветграде, в трехэтажном кирпично-красном здании кавалерийского училища, за глухим забором, доводили маршевую бригаду до ума. В щель забора проглядывала мощеная камнем улица, блестели трамвайные рельсы. Дальше, если прищуриться, на противоположной стене читалось «пер. Дворцовый». Большевистская власть установилась недавно, переименовать улицы и поменять вывески не успела.
Ершов, заместитель начальника политотдела, прощупывал каждого, но среди обилия «бывших белых» особо не усердствовал. Может, боялся, что за излишнее рвение пристукнут. Ельпидифор рассказал ему о себе все. Скрыл только службу у Чернецова.
Политработник его отпустил, профессионально отметил, что у проверяемого бойца большой палец руки зажат внутри небольшого, твердого на вид кулака, но ничего не сказал, только проводил взглядом.
10 июня на митинге – дело новое и непривычное – зачитали обращение к командованию Конной армии:
«Мы, комсостав 1-го Кубанского полка, отправляясь на польский фронт, горим нетерпением прийти скорее на помощь и заверяем вас, казаков нашего полка, что не вложим шашек в ножны до тех пор, пока общими усилиями не уничтожим белогвардейских шляхетских банд, считая великим счастьем сразиться под вашим руководством в рядах доблестной армии, покрывшей уже себя славой на арене борьбы за освобождение трудящихся. Да здравствует доблестная Конармия и ее герои – вожди и руководители. С товарищеским приветом комсостав 1-го Кубанского казачьего полка».
Две недели по следам Конной армии шли до Житомира. Миновали Умань, оставили справа Белую Церковь…
Снова срывались дожди. Встреченные по дороге части были измотаны боями. Лошади еле шли шагом. Тыловые чиновники жаловались, что армия скоро месяц, как в боях, бинты кончились, патроны кончились, снаряды кончились – всё кончилось. Грязь в низинах, сыпучий песок на взгорках. Артиллерия вязла по ступицы, лошади падали.
В Житомире Упраформ представил обрадованному командованию резервную бригаду в 950 сабель – Кубанский и Сибирский полки – и тяжелый дивизион.
Буденный издали чем-то напомнил Ельпидифору Африкана Богаевского, скромный, голос тихий, только лет на десять моложе, да усы попышнее.
Отдыху дали один день. Еще 18 июня армия двинулась на Новоград-Волынский, в густые леса и топкие болота, и на фронте ждали подкреплений. За день так толком ничего не разглядели. Белый тихий город, пережив два погрома, таился над тихой грязной речкой. В еврейских кварталах люди шарахались при виде кубанской формы. Лишь в центре у костела бесстрашно прогуливались ухоженные женщины в белых чулках.
Одну такую Ельпидифор рассмотрел поближе. Сонный, ждущий взгляд из-под приспущенных гладких век – «Кого бы еще сожрать?», - низкий голос, ленивый разговор…
На другой день перешли речку Каменку и вдоль железной дороги двинулись от Житомира по шоссе на Новоград. Шли медленно. Все шоссе перегородили повозки, пыхтящие, еле ползущие автомобили, обозы, транспорты с патронами, с фуражом. Изощренный мат висел в душном, влажном воздухе, мешался с бурой пылью и казался осязаем. Местность сменилась – реки, речки, ручьи, кусты, высокая трава. Меж кустами в траве чернели изгибы проволоки, просвечивали белесые брустверы брошенных укреплений.
Новоград еще не взяли. Спереди доносилась стрельба. 25-го поздно вечером получили приказ идти за 14-й дивизией, прикрывать фланг армии со стороны Рогачева. Утром с житомирского шоссе свернули на юг, на Тальки.
Шагом перебрели какую-то речку. Серая вода бурлила и плескалась под сотнями копыт, дивно серебрилась и сияла в стороне от переправы. Душно, безветренно, солнце сушило землю после дождей. От близких болот тянуло горьковатыми испарениями. Справа у Гульска с утра бесились пулеметы. Там 6-я и 11-я дивизии пытались форсировать Случь, и поляки с крутого левого берега поливали огнем правый – пологий. Впереди кралась к Талькам 14-я дивизия. Ельпидифор, бывший со взводом в головном дозоре, наехал в балке на ее резервную бригаду. Сверху бросились в глаза винтовки, одетые через правое плечо, и скошенные выцветшие тульи фуражек. Свои, донской полк…
Среди спешенных кавалеристов, державших в поводу лошадей, Ельпидифор к удивлению заметил несколько знакомых лиц.
- Дударев! Захар!..
Захар Дударев, подхорунжий новой выпечки с хутора Зубки, тоже узнал Ельпидифора:
- Здорово, Кисляков! Это ты, значит, в Кубанскую Войску перешел?
- Здорово, Захар Афанасич! Ты - в Буденную, я – в Кубанскую, - шутливо придурился Ельпидифор, разглядывая темное пятно от кокарды на белесой фуражке бывшего подхорунжего. – Наши кто уцелел?
- Да наших много уцелело… - протянул, словно вспоминая, Дударев и отер ладонью припотевшую шею. – Вон – Беланов Филипп. Да все, кто к «зеленым» уходил.
- Шныревы наши?
- Были идей-то, но не в этом полку…
- Костя Борщев?
- Не видал, не знаю…
- Перепадает вам, как я погляжу, - покачал головой Ельпидифор, разглядывая почерневшие лица и запавшие глаза кавалеристов.
- Да то не перепадает?.. – согласился Захар. – Кони встали. Что ни шаг, спотыкаются.
- Как же ты в Красную Армию попал?
- Да как и все, - ответил Дударев и невольно воровато оглянулся. – Ушли ж мы тогда к «зеленым», потом много народу назад вернулось. Хоперцы – чуть не вся ихняя бригада – на Новороссийск пошли. А мы остались. Почти что половина полка. Туда - агитаторы: «Переходите… Поляки напали». В общем, побыли мы у «зеленых» недели две, ушли к Жлобе. Наши многие. Щиповсков пошел. С Еланского полка. «Мне абы рубить. А кого?..» У него уж вся шашка подолблена… У Жлобы мы были больше месяца. Там из нас целый полк сформировали – 3-й Донской отдельный. Но чего-то не заладилось, полк разогнали, а нас кое-кого – сюда, в 14-ю дивизию.
- Это Хорька Ермаков, небось, вас всюду водил, - сказал Ельпидифор.- Он 20-й полк сдавал.
- А то кто ж, - согласился Дударев. – Хорька поначалу и водил.
- Где ж он сейчас?
- Фильтру не прошел, - понизил голос Дударев. – Идей-то в особом отделе…
«Так ему и надо», - хотел сказать Ельпидифор. Но впереди, тряхнув воздух, ударили сразу несколько батарей. И чей-то голос прокричал:
- По коням! Приготовиться к движению! Эскадронные!..
- Ну, запили соседи, запьем же и мы, - грустно пошутил Дударев и хлопнул Ельпидифорова коня по шее. – Счастливо, Кисляков! Кланяйся нашим, кого увидишь…
Казаки легко и бесшумно стали взлетать в седла, лишь лошади запереступали.
Отъезжая, Ельпидифор все же решился и крутнул коня:
- Слышь, Захар? Брата моего двоюродного, Афоньку Стефанова, нигде не встречал?..
Захар Дударев оглянулся из своего ранжира, досадливо, как показалось Ельпидифору, поморщился и отрицательно покачал головой.
Глава 4.
Выписавшись из санатория, Павлик Еловцов доложился по начальству и был направлен для прохождения службы в 1-ю бригаду 1-й кавалерийской дивизии, в деревню Чичеры.
Сам факт лечения сыграл с ним злую шутку. Его бумаги выздоровевшего попали к дежурному генералу Трухачеву, и тот, справедливо рассудив, что уехать в представительство армии во Францию желающих много, а дураков, готовых тянуть армейскую лямку, гораздо меньше, чем хотелось бы, зачислил ротмистра Еловцова в строевую часть.
Со Светой они расстались в Севастополе на вокзале. Ее ждал нанятый экипаж, чтобы ехать в Ялту, а Павлик с собранными вещами ожидал отправления эшелона на Джанкой и дальше на Армянск.
В городе на Историческом бульваре только что прошел парад английских войск. Настроение царило праздничное, доносились звуки духовой музыки, улицы пестрели дамскими туалетами. Никто не знал, что Врангель только что получил от англичан ноту, запрещавшую атаковать большевиков и выводить войска из Крыма в Таврию.
Поезд уже стоял у перрона. Пассажиры, в большинстве – военные, рассаживались по вагонам. Оставалось сказать последние прощальные слова.
- Мы упустили хорошую возможность, - как-то задумчиво и в сторону проговорила Света. – Ваш однополчанин Звягинцев уехал в Сербию на встречу с королевичем Александром. Они вместе учились в Пажеском корпусе. Вы могли бы составить ему компанию…
«Как бы я мог составить ему компанию? – подумал Павлик. – Почему она говорит эти глупости?». Жена почти никогда не говорила с ним о его службе. Видно, за этой ее фразой стояло что-то другое, какой-то скрытый смысл. Павлик улыбнулся и сказал:
- Ты хочешь мне протежировать?
- Что Вы! Нет… - ответила Света. – Протежировать мужу, значит не уважать его. Мне нужен мужчина-соперник, который всегда будет меня вдохновлять и возбуждать.
- Соперник…
- Я хотела поговорить с Вами о другом, - перевела разговор Света. – Почему Вы едете в эту бригаду?
- Почему?.. – вопрос показался Павлику странным и чем-то встревожил его. – Создана… наконец… Русская армия. Наш полк сохранился… пока эскадрон… Ах, ну ты же знаешь, - вдруг заторопился он. – Я и так все это время был в Европе…
- Да, я понимаю. Вы чувствуете себя виноватым, что не боролись с большевиками все это время, - так же торопливо сказала Света.
- М-м… Да.
- А Вы знаете, - Света прямо и жестко посмотрела ему в глаза, - что боевой состав Вашей Русской армии – 25 тысяч, а едоков – 125 тысяч?
- Едоки, - Павлик покривился, - мне не пример.
- Да, бесспорно… Но я о другом… Вы помните Петербург в 13-м году?
Павлику казалось, что Света хочет что-то очень доходчиво объяснить ему, и, чтобы выйти к простой и ясной формуле, упрощает большое и сложное математическое выражение, которое сама и развернула перед ним.
Павлик промолчал. Конечно же, он помнил.
- Вы помните ту карточную и биржевую игру, сенсационные судебные процессы, эпидемию самоубийств и царящую надо всем истерию?
Павлик пожал плечами. Да, он помнил. Но не так уж там было плохо, в 13-м году. А если сравнивать с тем, что творится вокруг, то и подавно…
- В 13-м году по переписи в Петербурге было 40 тысяч биржевых маклеров. Адвокаты, врачи, педагоги, инженеры, глядя на них, считали позорным трудиться, чтобы зарабатывать копейки. А по сравнению с этими спекулянтами они действительно зарабатывали копейки. Эта спекулятивная горячка столицы заразила всех…Крупные дельцы сумели реализовать приобретенное до того, как грянул гром. Все они уехали в 17-м году. А эти… зараженные… слетелись сюда…
«Зачем она говорит об этом?».
- Посмотрите, - вдруг отвлеклась Света и указала на молоденького офицера в черкеске и цветной фуражке астраханского драгуна, постукивающего стеком по руке в перчатке и явно высматривающего кого-то среди проходящих девиц. – Врангель требует, чтобы все боеспособные были на фронте, требует соблюдать форму одежды. А этот… И таких 100 тысяч… Господи! И так три года!..
- Подожди… - Павлик сдвинул фуражку на затылок и потер влажный лоб. – Я… Что ты хочешь от меня?
- Я… - Света коснулась перчаткой его руки чуть выше локтя. – Я очень не хочу, чтоб Вы ехали в эту бригаду… Я боюсь…
- Но я же служу… Не хочешь же ты, чтоб я дезертировал! – воскликнул Павлик.
Света испуганно взмахнула ресницами.
- Нет! Конечно, нет! – проговорила она. – Я просто боюсь…
Трижды ударил колокол.
- Простите меня… Поезжайте… - она поднялась на носки, торопливо поцеловала Павлика в угол рта и подтолкнула к вагону.
Рука ее поднялась, как показалось Павлику, для крестного знамения, но застыла в некой нерешительности. Он вздохнул и заспешил к эшелону.
В вагоне, несмотря на раскрытые окна, было жарко. Непонятное раздражение от последнего прощального разговора с женой преследовало его всю дорогу. «Соперник… Соперник… - не мог он избавиться от произнесенного ею слова. – Соперник!.. Я должен быть ей соперником… Чушь какая… Чего она хочет от меня? Чтоб я совершал великие подвиги?.. Чтоб я сбежал из этой армии?.. Как она сказала? «В Вашей Русской армии»… В моей?... Почему?.. Я не могу понять эту женщину, - вдруг с горечью и с осознанием бессилия подумал он и прямо как в довоенное время, доброе, ясное и спокойное, воскликнул про себя. – Да с этой Осокиной сам черт ногу сломит!..».
Поскольку Павлик практически не имел командного ценза, Мировую войну провел в штабах и в плену и не был первопоходником, строевой должности ему не дали, а назначили в бригадную ремонтную комиссию – искать и закупать лошадей.
Тем не менее, сразу же вслед ему в бригаду пришел приказ о производстве его в подполковники, и передавали, что сам Врангель, подписывая, сказал: «Помню Еловцова. Прекрасный офицер. Я думал – он уже полковник».
В бригаду входили два полка – Гвардейский и 1-й кавалерийский. Тон здесь держали ингерманландские гусары. И начальник дивизии и оба полковых командира вышли из рядов этого славного полка.
8-эскадронный Гвардейский полк красные только что сильно потрепали на Перекопе, и теперь он нес сторожевую службу вдоль Сиваша. Кавалергардский эскадрон, куда при первой возможности отправился Павлик, стоял на острове Чурюк-Тюб. Добирались туда вброд, благо при западном ветре вода доходила всего лишь до колен. Но идти приходилось по липкому дну с множеством ям, и из черной воды с хлюпаньем прорывался сырой гнилостный запах. С берега «Гнилое море» в любую погоду отливало тусклым, мертвенным серебром. На севере в двух верстах серела полоска другого берега – таврического. Однообразие томило. Питьевую воду на остров возили из деревни Магазинки. Не хватало продуктов. Вместо мяса кавалергардов зачастую кормили камсой.
Эскадроном командовал штаб-ротмистр граф Мусин-Пушкин. Из старых своих товарищей Павлик на острове не встретил никого и в тот же день вернулся в штаб бригады.
Невооруженным взглядом Еловцов разглядел, что готовится наступление. Бригада пополнялась людьми и вооружением, в Гвардейском полку многие кавалеристы уже сидели в седлах – тыловые службы подогнали разномастных местных лошадок. В соседнем, 1-м кавалерийском, дела обстояли хуже. Волынские и одесские уланы, гусары-александрийцы и дивизион Алексеевского конного полка оставались пока без конского состава. Но оружие и боеприпасы в бригаду подвозили и подвозили, и пополнения мелкими группками, капля по капле, шли и шли и растворялись в деревнях вдоль берега пограничного озера.
В бригаде подполковник Еловцов провел два дня и уехал в татарские деревни закупать лошадей. Без него на рассвете вся дивизия была поднята по тревоге и выступила под Армянск – наступление началось.
Последующие десять дней, проведенные на Перекопе и в Северной Таврии, где Павлик с командой обшаривал селения в поисках лошадей, слились в сознании в один сплошной день, где темным пятном остались короткие мгновения не то сна, не то забытья. Десять дней напряженной жизни в степи, среди моря волнующейся пшеницы, скачка по океану хлебных полей, пока еще темно-зеленых. Ветер, кисловатый запах скошенной травы, которой кормили лошадей, аромат донника, на который валились отдыхать. Было ощущение, что он уже годы кружится по напоенной солнцем и запахом трав степи и что поиск лошадей для бригады – только предлог к этому бесконечному движению.
Мучительная жара сменилась невероятным ливнем. Степь разом покрылась водой, и тушканчики запрыгивали на двуколку, спасаясь от получасового потопа. И опять солнце высеребрило пространство, а жара высушило его.
Один раз он попал в сказку. В степи выросло роскошное имение с парком и огромным зверинцем. Зубры, бизоны, ламы, яки, олени, страусы свободно бродили по степи и сами возвращались к своим кормушкам. Звери равнодушно смотрели на подъехавших всадников и шли дальше или продолжали щипать траву, светло-коричневая шерсть их светилась на солнце мягким золотом. Жираф без церемоний, с высоты своего величия, расставив передние ноги, стал снимать с Еловцова фуражку своими мягкими губами. В парке в искусственном пруду Павлик увидел фламинго, черных и белых лебедей. «Африка какая-то», - подумал он и придержал коня, пропуская перебегавших ему дорогу красновато-коричневых фазанов.
В самом имении был огромный зимний сад, где беззаботно гомонили тысячи птиц. Золотыми искрами мелькали крошечные колибри. Золотисто-зеленые павлины распускали пышные арки хвостов. Неподдающиеся описанию райские птицы озаряли все своей красотой. Азиатским базаром галдели нежно-зеленые, бледно-вишневые и бело-желтые какаду.
Он лишь вздохнул, когда миновали этот земной рай. Попасть бы сюда лет пятнадцать назад!..
Жители пугали разъездами красных казаков. Несколько раз среди ровной глади колыхающихся хлебов и трав внезапно вырастал темный силуэт всадника вдали на кургане, почти на синем горизонте. Всадник исчезал. Но его не пугались. Наоборот, солдаты команды мчались туда, где он скрылся в дрожащей от зноя дали, и, наскакавшись, останавливались в пустоте, в дымке пыли и в колебании жаркого воздуха.
Опыт общения с женой, которая всегда видела мир радужно многоцветным, и пугающая, манящая опасность, которую так и не удавалось настигнуть, обостряла чувства. С удесятеренной силой врезались в память все впечатления, каждая мелочь из жизни степи. Восходы и закаты солнца, грозы и дожди, все шорохи и запахи, все, что раньше проходило незаметным, теперь четко врезалось в память и бережно сохранялось ею, как нечто драгоценное. «Что бы ни произошло в жизни, она сама по себе – огромное счастье», - думал он тогда.
Иногда они попадали в полосу движения войск и видели то победоносное стремление, которое угадывается по тысячам признаков. Русская армия наступала на всех направлениях. Вслед за ушедшей вперед конницей, за ударными частями, из Крыма вытекали немногочисленные резервы. Треща, ползли броневики, рысили всадники, шли сбитые, пружинистые, в 40 штыков, роты. Всё это были просеянные, отобранные гражданской войной кадры. Белели фуражки, серебрились штыки.
Еловцов видел впоследствии, как рота марковцев вступила в бой с красным десантом, высадившимся на островок в плавнях. Били пачками, каждый третий выстрел валил человека. И красные залегли меж песчаных бугров, замерли и голов до темноты не поднимали.
Он нашел свою бригаду на берегу Днепра под Каховкой. Главное русло Днепра разделялось на несколько рукавов-протоков, меж которыми зеленели острова. Это и были знаменитые плавни, шириною достигавшие местами десяти верст. Западный вражеский берег возвышался над восточным, и красные часто обстреливали позиции спешенных кавалеристов. Но те щеголяли в цветных фуражках мирного времени, надеясь, что птица не долетает до середины Днепра, а пуля и подавно.
6 июня кавалеристов Барбовича смотрел сам Врангель. Он приехал в Каховку из Черной Долины на авто. В Черной Долине он устроил смотр войскам Кутепова, нашел у них веселый бодрый вид, и теперь нагрянул в кавалерийскую дивизию.
Вереница автомобилей, один за другим, полным ходом подкатила к каре стоявшей в пешем строю дивизии. Показался генерал Врангель, за ним свита и военные представители иностранных держав. Высокая тонкая фигура Врангеля в цветной фуражке возвышалась над всеми. Стройный, с гордо посаженной головой, весь – порыв, энергия и вера – командующий испытующе оглядел построение. Начальник дивизии Барбович, держа под козырек и выдерживая локоть на уровне плеча, шагнул вперед с рапортом.
45-летний генерал из провинциальных дворян, армейский гусар, Барбович считался знатоком своего дела. Он обладал большой личной храбростью и порывом, был строг к себе и другим, пользовался любовью и уважением подчиненных. Грассировал. Полевую фуражку носил строго по форме, иначе генералу нельзя, но все же позволял себе двухдюймовый скос, что придавало ему особенно молодцеватый вид. Молодежь ему подражала.
Павлик, человек, безусловно, светский, воспитанный в кавалергардской семье, сразу же ощутил вокруг себя ауру провинциального армейского гусарского «шика». Она была в цветных, носимых набекрень фуражках мирного времени, в налете молодецкой небрежности и некой картинной обреченности.
Начался обход фронта. Преображенский марш, приветственный клич, переливающийся волной по фронту. Павлик, стоявший во второй шеренге построения штаба бригады, вблизи увидел узкое лицо и серовато-зеленые глаза Врангеля, и Врангель слабо улыбнулся и чуть заметно кивнул ему – видимо, заметил знакомое по довоенной гвардейской службе лицо.
После обхода – молебен. На середине площади как-то быстро и незаметно оказался аналой, перед ним духовенство в блестящих ризах.
При скорбном возгласе «во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, воинам, на поле брани животы положившим», все как один опустились на колени. Нараспев читались имена, но долго не бывший в России Павлик никак не мог соотнести их с фамилиями погибших. Когда священник произнес имя «Лавр», понял, что это – о Корнилове, а дальше – набор ничего не говорящих имен, хотя поминались умершие и убитые генералы, основоположники и вожди движения. Ох, как много их погибло за два года!..
Торжествующее «многая лета» русскому воинству отогнало призрак смерти.
Команда – «накройсь». И все глаза устремились на Врангеля.
- Слушай, на караул!
Штыки застыли. Полная тишина. Врангель выступил вперед:
Громким, на всю площадь, голосом он начал:
- Кланяюсь вам, русские орлы!
Он замолчал, выдерживая паузу, и вдруг неподражаемый его вопль (иначе нельзя выразиться) «Орлы-ы-ы! Кавалеристы!» заставил Павлика вздрогнуть и пристально вглядеться в вождя белого движения.
Война и плен многому научили подполковника Еловцова. Он прекрасно видел разницу между невыносимыми, занудливыми идеалистами, представлявшими во Франции генерала Деникина, и сменившими их у власти циниками из окружения генерала Врангеля. Последние ему нравились больше. Самый легкий характер у циников, самый невыносимый – у идеалистов. В марте, когда произошла смена командования, в «сферах» господствовало мнение, что Деникина погубил крестьянский вопрос, не нашлось вокруг людей, которые «понимают русский народ». «Я еще не видел такого человека, который понимал бы русский народ», - подумал тогда Павлик. Теперь Врангель спокойно оставлял крестьянам землю, которую они отобрали у помещиков, и его окружение – не записные либералы из Особого Совещания, а гвардейцы и армейские гусары a la Барбович – равнодушно молчало, и в молчании читалось: «Не мешайте нам до Москвы дойти. А там…».
Впрочем и идеалистов хватало. Стоявший в первой шеренге слева от Павлика юноша-ординарец все время речи Врангеля содрогался непрерывной нервной дрожью и доходившим почти до взрыва неслышным внутренним рыданием.
Врангель говорил, что будет сделано все, чтобы вырвать победу у врага, что не все потеряно, что на нашей стороне правда, и что еще рано склонять голову. Точного содержания речи память Павлика не сохранила. Он смотрел на вздрагивающие плечи мальчика-ординарца, переводил взгляд на воздевающего руки, сверкающего глазами Врангеля и думал: «Циники накачивают эмоциями идеалистов…»
- Орлы ратные. Кавалеристы! - мощный хрипловатый голос Врангеля казался надорванным, и как бы выражал собою надорвавшуюся Добровольческую армию… Напрягшуюся до предела Белую идею…
- Нужно верить в победу, так как только верою спасется Россия. Вера творит чудеса. С верою вперед!
Полковые оркестры грянули каждый свое. Полотнища знамен и штандартов заколыхались вдоль всего фронта. Церемониальный марш. Шли полки, держали равнение, печатали шаг. Выцветшие рубахи, порыжевшие стоптанные сапоги. Тщательно пригнанная амуниция, вычищенное оружие.
Представители армий-союзниц в иностранных мундирах, в брюках со складками, щелкали затворами кодаков. Запечатлевали на пленках нищую армию.
После парада Врангель пригласил весь командный состав дивизии выйти вперед…
Переночевать он решил в Каховке.
В свите Врангеля, размещение которой взяли на себя дивизионный и бригадные штабы, Еловцов встретил несколько сослуживцев по старой довоенной службе в гвардии.
Сам помощник главнокомандующего Шатилов, выпускавшийся, как и Павлик, из Пажеского корпуса, правда, когда Павлик был еще «во младенчестве», узнал его, спросил об общих знакомых, поинтересовался работой в представительстве.
У Шатилова, лица, несомненно, осведомленного, Еловцов, пользуясь положением нового человека в армии, как бы вскользь спросил о перспективах кампании. Шатилов, с которого ни Кавказский фронт, ни ужасы гражданской войны не стерли пажеского лоска, снизошел, тоном, каким приводят новые остроумные доказательства прописных истин, он тихо произнес:
- Перспективы? Нас стало меньше, а красных больше. Надежды осталось мало, откровенно говоря – никакой, - он обвел взглядом окружающих. – Прекрасные люди. Но…
«Сейчас произнесет: пушечное мясо», - с внезапной горечью подумал Павлик.
- Спасаем честь… - еле слышно сказал Шатилов и, грустно улыбнувшись, прошел в помещение штаба.
Состав свиты командующего и присутствие иностранцев подвигли офицеров-кавалеристов придать общему разговору характер светской болтовни, но жизнь несколько изменила ее предмет.
- Меня спас мой однокурсник по университету, командир роты красных; он не отходил от меня и ушел последним. Мы узнали друг друга, но не сказали ни слова…
- Сестра Вера мне напоминает Марию Магдалину, и не только по случаю со мной. Ее святая любовь к раненым покрывает все ее человеческие слабости... – слушал Павлик вполуха, обдумывая сказанное Шатиловым.
- Эти мальчишки стреляли в еврейской квартире в Ялте, и командир, чтобы спасти, записал их умершими от ран…
- Да уж, господа. Такие дела теперь могут иметь для виновных весьма неприятные последствия, вплоть до суда и расстрела…
«Она все это прекрасно понимает, - подумал Павлик о жене. – Она хочет, чтобы я… Чего же она хочет?.. Как?.. - его мысли стали путаться, но он усилием воли все время возвращался к одной. – Как же мне вернуться к ней?».
Он прекрасно знал, что не оставит эту армию и не сможет уже вернуться в представительство во Францию – такую возможность он безвозвратно упустил. И сейчас по летней степной жаре он вспомнил парижскую зиму… Как пахло печеными каштанами и тлеющими углями в жаровнях... Оставалось хоть как-то уцелеть, но это не вязалось со словами Шатилова: «Спасаем честь». И оставалось безответное: «Как же мне вернуться к ней?».
На следующее утро он решил выехать с командой пораньше, до наступления жары. На окраине Каховки он увидел ковыль, невысокие курганы, туман над лощиною, смешанный с дымом, и вдали беспредельную степь.
Это было почти выжженное солнцем безбрежное пространство с небольшими безлесными холмами. Раннее солнце показалось впереди над горизонтом, и в утреннем тумане оно выглядело как зловещее красное пятно.
Глава 5.
С 26 марта 1920 года Афанасий числился командиром 7-й сотни 8-го Донского полка.
2-й корпус, в большинстве своем брошенный на черноморском берегу, расформировали. Сняли Коновалова, напоследок командовавшего конной группой Вооруженных сил Юга России, и его начальника штаба Раснянского, сняли Калинина, Савватеева, Сергеева, Хохлачева, сняли командование Сводно-партизанской дивизии – Ясевича и Вознесенского, расформировали три последних батальона этой дивизии. Уволили генерал-майоров и штаб-офицеров старше 50 лет и обер-офицеров старше 43-х. Афанасию по возрасту увольнение никак не грозило, впрочем, и молодых офицеров был избыток, переводили их в резерв на голодный паек. Но такими служаками, как есаул Стефанов, даже Врангель не разбрасывался, и отправили его в новую 3-ю Донскую дивизию к генералу Гусельщикову.
В штабе Гусельщикова оказалось много знакомых. Начальником штаба – Говоров, помощником у него Шляхтин, старшим адъютантом штаба – Оранский. Однако в штабе дивизии Афанасию удержаться не удалось. Относительно спокойное место командира сотни при штабе тоже было давно занято местным служакой подъесаулом Арсеновым, и Афанасия отправили в строй, в 8-й полк, созданный на базе бывшего 3-го Донского корпуса. Помимо Афанасия в полку было еще двое вёшенских офицеров, четверо мигулинских, двое еланских и по одному из Казанской и Каргинской станиц Верхне-Донского округа.
Здесь, среди своих земляков, в привычной полковой атмосфере, Афанасий, к удивлению своему, стал находить отдохновение после скоропалительной женитьбы на Алине Малиновской.
Как и почему он женился, каким порывом занесло его на эту стезю, Афанасий сам себе четко ответить не мог. Обычно останавливался на доводе: «Пора. Мне уже 28 лет». Как, на какие средства он будет содержать семью, поедет ли Алина с ним когда-нибудь в хутор, а если поедет, то чем там будет заниматься, Афанасий не знал и старался об этом не думать. Радовало, что и Алина об этом не думала, по крайней мере – не спрашивала.
Свадьбу сыграли скромнейшую из скромных. Полк голодал. Из Новороссийска вырвались налегке, даже коней не успели расседлать, так и бросили на пристани оседланными. Кухни тоже бросили. Теперь казаки сидели на одной камбале. И у офицеров жизнь была не лучше. Афанасий пригласил лишь командира полка и офицеров своей сотни.
Когда являлся к командиру испрашивать разрешение, тот покрутил носом:
- Загорелось? Ты ее давно знаешь? – и подозрительно уточнил. - Не еврейка?
Афанасий с чистым сердцем ответил:
- С пятнадцатого года. Дворянка Минской губернии.
Генерал недоверчиво поднял глаза:
- Ну… тогда другое дело.
Стол накрывали сестры из санатория, которые были готовы отдать последнее ради такого зрелища.
Алина, зрелая, ослепительная и величественная, казалось, явилась из другого мира. Офицеры смотрели на нее, рот раскрыв. Командир же несколько раз глянул на Афанасия весьма сочувственно.
Причину сочувствия Афанасий понял скоро. Алина уверенно стала брать его под каблук. В домик, снятый на окраине Михайловки, с первого дня обутым не пускала.
Товарищи в полку ему завидовали. Близкая опасность смерти обостряет чувственность, инстинкт продолжения рода.
Как-то после изнурительных занятий по майской жаре офицеры спустились к ручью, впадавшему в море, разделись до пояса и ополаскивались. Серое с легким зеленым отливом полотно дышало перед ними. Далекие гребни вспыхивали и белыми дельфинами скользили по серому неверному покрывалу и исчезали, таяли в нем.
Хорунжий Буханцов, служивший с Афанасием еще в 12-м полку, полный георгиевский кавалер, увидев исцарапанную спину Афанасия, со вздохом сказал:
- Это ты, Стефанов, удачно женился…
Афанасий медленно выпрямился и обернулся, готовый к отпору, а Буханцов безмятежно продолжал:
- Сам с образованием и жену взял с образованием. Сейчас скрозь школы строят. При Краснове в Войске – сколько? - восемь гимназий открыли. Так что ты теперь без службы не останешься…
- Это точно. Мы как в Сетраках казну отбили, все деньги до копейки – на школу, - согласился подъесаул Меркулов, в восстание командовавший целой дивизией, он потрогал мокрой холодной ладонью малиновую, сожженную солнцем шею и застонал от боли и наслаждения. – Ох, и солнце!.. И как только тут люди живут?..
- И жена при деле, - продолжал Буханцов. – Сейчас в России битых, калеченых – половина. Она ж у тебя сестра милосердия? Ну, вот. Всё - кусок хлеба…
Афанасий странно успокоился. Прозрачный чужой ручеек омывал непривычно желтые и ослепительно вспыхивающие белые камни. И здесь была жизнь. Не обязательно возвращаться в хутор. Работа найдется всюду, а домой можно деньги высылать…
Он почему-то подумал, что Буханцов – один из лучших рубак, и на совести у него загубленных душ – не сосчитаешь, а завидует, о будущем думает и, вроде, не боится.
- Навряд, - вздохнул Меркулов.
- Чего – навряд?
- Да я насчет куска хлеба. Похоже, попрут нас из России, - он с тоской во взоре оглядел море и желтые камни и как о бесповоротно решенном сказал, кивая головой в такт своим словам. - Некрасов уходил, деды гутарили, и нам, я гляжу, такая же дорога светит.
«Точно – попрут, - мысленно согласился Афанасий. – И куда я с ней?..».
- Ничего, - не сдавался Буханцов. – Грамотные и с ремеслом – они и за границей нужны.
И снова Афанасий уцепился за его слова, как за обещание, но поймал себя на этом, нагнулся и сердито плеснул себе в лицо холодной воды: «Да что ж я так дергаюсь? Совсем меня эта женитьба из колеи выбила…». Он вдруг четко понял и честно сказал себе, что женился по глупости, из ревности, из-за того, что к Светлане Дмитриевне вернулся муж, и она с этим мужем счастлива.
Ах, если б не явился этот Еловцов!.. Ротмистр Еловцов, внешне чем-то напоминавший Афанасию брата Тихошку, явившийся и отобравший Светлану Дмитриевну (Афанасий до сих пор даже мысленно называл ее так, по отчеству), показался ему главной причиной всего этого неприятного – а, может, и трагического – поворота жизни.
Но делать нечего. Не разженишься…
* * *
В середине мая после пятинедельной стоянки в Михайловке полк выступил в поход. Во время боев на Перекопе Донской корпус оставался в резерве, вперед с Кутеповым ушла лишь конная бригада Морозова.
Кутепов рвал фронт танками и артиллерией. Прорвал довольно быстро. Затем в бой ввели 2-ю Донскую дивизию, где конных было по сотне на полк. И, наконец, в предпоследний день мая в прорыв пошел весь Донской корпус. Отбивая налеты красной кавалерии, казаки двинулись через станцию Алексеевку на Мелитополь, далее на молоканскую слободу Черниговку и через немецкие колонии - на Малый и Большой Токмак.
С первых дней Афанасий почувствовал жесткую направляющую руку. В тавричанских селениях казаки сразу же стали хватать у хозяев рабочих лошадей. Врангель, волевой и решительный в наведении порядка, немедленно объявил выговор Гусельщикову и отдал под суд двух полковых командиров, Ханжонкова и Сиволобова.
Впрочем, казаков это не остановило. Воевать-то надо, а без коня пропадешь. Только действовали теперь с осторожностью, с постоянной оглядкой.
Наступали на восток, в сторону донской земли. Впереди, как донесла разведка, высаживался из эшелонов прибывший с Северного Кавказа красный конный корпус.
3-я Донская дивизия разворачивалась и перестраивалась для упреждающего удара, но не успела. За день до назначенного срока красные ударили, пошли с обычным думенковским нахрапом.
После полудня примчались взмыленные разъезды – идут…
Это был первый бой за время службы Афанасия с новыми людьми на новой местности, и он пришел в передовую цепь, лежавшую под отвесными лучами в выгоревших добела рубахах.
Первые конные мелькнули за дальними холмами… И вот целый эскадрон, вынырнув из неприметной балки, зарысил, подставляясь и красуясь, по той стороне пересохшей речки, выманивая огонь и определяя фронт противника.
Цепь молчала, не открывала себя. И вдруг справа – «Орлик!.. Орлик!..». Какой-то казак вскочил на ноги, метнулся было вперед, остановился. Глянул по сторонам, сверкнув тоскливо-отчаянным взглядом.
- Орлик!..
Еще несколько шагов вслепую. Вскинул винтовку… Опустил… Присел… Опять встал…
- Чего это он?
- Коня угадал…
Младший офицер сотни, Боков Иван, приподнялся на фланге, вжался глазами в тяжелый английский бинокль. Афанасий заспешил к нему, пригибаясь, дважды споткнулся о каблуки лежавших в цепи, тревожно зашевелившихся казаков. Он уже понял, и сотник лишь подтвердил, раздраженно отрываясь от бинокля:
- Под ними наши кони…
Справа и слева так же стали подниматься казаки. Сжатые губы и тускло поблескивающие глаза выдавали отчаяние и решимость, как перед атакой.
- Кони… Кони… - пробежало по цепи и перетекло к соседней сотне.
- Вон… Вон Прохоров… Энтот… Вон… Вон с третьей сотни… - как в бреду бормотал сотник. – Вон… Мальчик…
Он коротко с мычанием выдохнул, словно превозмогал боль, вскочил на ноги, теряя самообладание, и тихо, для себя, позвал:
- Мальчик… Мальчик…
- В цепь! Ложись!.. – крикнул Афанасий, выхватывая из кобуры револьвер.
Казаки, не слушая его, сбились и встали плечом к плечу, словно готовились идти стенка на стенку. Тяжелая ненависть темнела в сощуренных глазах.
- Кони…
- В цепь!..
Снаряд, недобравший до цепи саженей тридцать, раскидал казаков по местам. Вроде, опомнились… Легли со стиснутыми зубами. Чуть подрагивали серые тусклые стволы.
Красные, раскинувшись веером, уходили за холмы, а там, в сухой поплывшей пыли от горизонта до горизонта зачернели, замельтешили тачанки, развернутые эскадроны, колонны поддержки. Потекли, охватывая фланги… Утками закачались, переваливаясь с боку на бок по степным колдобинам броневики. Без малого две полнокровные дивизии накатывались с востока.
Грохнуло, зажужжало, заскрежетало, и по всей линии с рвущим оглушающим треском взметнулись черные фонтаны. И там, и там… Не уклониться… Батарей шесть, не меньше. Потом еще раз… Еще… Еще…
Казаки не дрогнули. Лежали, вжимаясь в землю, ждали. Вздрагивали, жмурились при близких разрывах. Огонь открыли по команде.
Дрались до последнего патрона. Ненависть выплескивалась с каждым выстрелом. Растратив патроны, сбились в каре посотенно и стали уходить, кровавым следом оставляя выбитых пулеметным и орудийным огнем. Красные эскадроны наскакивали со всех сторон, заезжали с запада, пытаясь перекрыть дорогу, и отгонялись меткими одиночными выстрелами – кое у кого по обойме все-таки осталось. Командиры оглядывались, покрикивали, направляя движение на Верхний Токмак. Там, меж дворами, на коне не разгуляешься.
Вроде отбились, отхлынула конница, но тут с трех сторон выехали четыре окрашенных в зеленое броневика, сжали центральные гундоровские сотни, загнали в узкие улицы и сами, ревя и стреляя моторами, безжалостно и упорно покатили вслед.
Сотня Афанасия, отделенная боем от главных сил полка, редко отстреливаясь, уползла в крайние улочки, прошла через Токмак, накопилась и плотной толпой стала уходить дальше.
Летний день казался бесконечным.
Афанасий с пустым карабином в руках то на запад поглядывал – «Когда ж оно сядет?» - то на лавы красной конницы, нависавшей со всех сторон, - «Когда ж у них кони выдохнутся?».
Спасение пришло с неба. С десяток аэропланов зависли над полем боя, летчики сверху ударили из ручных пулеметов, стали швырять «лимонки».
Кони под красными перепугались, стали рваться и дыбиться, и целые полки унеслись в зазолотившуюся вечернюю степь, покинули перерытое, перепаханное поле боя.
* * *
Не прошло и недели, и огромный трехтысячный табун осиротелых, насмерть перепуганных лошадей носился по выжженной степи, пропитанной запахом крови и пороха. Пустые седла морской рябью сверкали на солнце в этом панически грохочущем копытами бескрайнем потоке.
Конный корпус Жлобы был окружен добровольческой и донской пехотой, рассеян и выбит, и мигулинские казаки бригады генерала Морозова – единственная часть, пришедшая в Крым на своих лошадях – преследовала остатки красной конницы, лихо помахивая вспыхивающими шашками.
Афанасий, поднявшись во весь рост, с винтовкой в руке, хищно улыбаясь, следил, не покажется ли в проносящемся табуне затесавшийся одинокий всадник, чтоб ударить по нему, как по птице влет.
Глава 6.
26-го после полудня три полка 14-й дивизии взяли Тальки, переправились и захватили столь необходимый плацдарм. Весь день и всю ночь шел бой на переправах.
Утром 27 июня польскую оборону прорвали, взяли Новоград-Волынский и пошли дальше, одни загибали к югу, другие – к северу. В городе расположились штаб армии, так и не побывавшая в бою резервная кавбригада и Особый полк.
28-го Конная армия получила приказ наступать на Ровно и тем самым рассечь польские войска на Украине на две части.
Передовые малочисленные части действительно в тот же день пошли на Ровно. Но основные силы армии еще два дня, 29 и 30 июня, кормили и ковали, а 1-го подтягивались и готовились к броску.
2 июля утром, в тумане, армия пошла в наступление. И в тот же день с юга, с фланга ударили поляки от Староконстантинова, погнали подчиненную Конной армии 45-ю дивизию с бригадой Котовского и взяли какой-то Грицов. По данным разведки наступала 18-я пехотная дивизия, «синяя», сформированная во Франции еще в 17-м году. При ней – уланский полк.
Угроза серьезная. Чтоб ликвидировать ее и не останавливать наступления на Ровно, в распоряжение 45-й дивизии Якира передали последний резерв армии - Особый полк и нетронутую еще бригаду Упраформа, предварительно сведя их в кавалерийскую группу Степового.
Больше суток кавалерийская группа шла вверх по левому берегу Случи, покрыла верст 60. Ельпидифор и казаки его взвода тонкостей дела не знали, видели, что послали их куда-то на юг. Похоже – в прикрытие. Вставали на стременах, вглядывались…
3 июля в 22-00 полки прибыли в Майдан-Волянский и Глубочек.
Из разговоров меж кубанскими офицерами, Ельпидифор понял, что за время их похода атаки 45-й дивизии на Грицов были отбиты, бригада Котовского потеряла два орудия, а поляки продвинулись далеко на север к Шепетовке. Но какой-то тревоги в разговорах он не услышал, отметил оценивающие взгляды кубанцев на запад и поглаживание не особо уморившихся в походе коней.
4 июля кавалерийская группа ударила в подставленный зарвавшимися поляками правый фланг. Пущенный головным Особый конный полк Елисея Горячева ходил в шашки.
Ельпидифор видел эту атаку. Из лес выскочила и понеслась туча пыли, длинная волнующаяся завеса. Вглядываясь, можно было различить отдельных всадников, да сабли замерцали в лучах заходящего солнца. Ударил польский пулемет. Падали лошади, но через упавших перескакивали новые и новые бойцы, вылетающие из позлащенного солнцем облака пыли, как духи из адского пламени.
Грицов был взят. На равнине строили в колонну пленных, перехваченных за селением. Кому-то непонятливому, не сердясь, смахнули голову.
Ельпидифор исподлобья наблюдал за беловолосыми, кормленными, раздетыми до исподнего, перепуганными поляками, томящимися среди созревающей ржи, поглядывал на спокойных, уверенных кавалеристов Особого полка, буденовскую гвардию. За спиной тихо, оценивающе переговаривались кубанцы, впервые близко увидевшие нового врага и вблизи, «изнутри» поглядевшие на работу буденовцев. Кто-то с хрустом откусывал и жевал молодое яблоко.
Где-то западнее Котовский тоже разнес поляков и захватил у них 2 орудия. Отыгрался.
5-го пошли на юг, на Староконстантинов. Кубанский полк – на правом фланге. Западнее его, еще правее, вел бой Котовский. Шли медленно. Давали Котовскому глубже охватить поляков с запада. Прочесывали местность, как бреднем. На чистое не совались, обтекали по кустам и балкам.
6 июля Котовский оторвался и ушел южнее, обходя Староконстантинов с запада, брал пленных и обозы.
Кавалерийская группа Степового, наступая в лоб, подходила к Староконстантинову на 8 верст, но с востока была атакована собранной в кулак польской пехотой и кавалерией, расстреляла снаряды и отошла. У Лисинцев затянулся бой. Поляки наступали в 6 цепей, их тяжелая артиллерия глушила уклоняющуюся и огрызающуюся кавгруппу.
Разведка Кубанского полка вслед за Котовским стала обходить поляков с запада и в лесу у Юначки и в самой Юначке нашла польские обозы… Ельпидифор видел, что кубанцы воюют расчетливо, с оглядкой, головы класть за Советскую власть никто не хочет. Поляков, конечно, не жалеют. «Поляки – злоехидный народ», - сказал как-то сотенный Майдибор. И евреям спуску не дают - «Жид брехнею живе та все з нас тягне…». Ну и отрываются при первой возможности…
В атаку кинулись один раз. В соседней сотне кто-то что-то разглядел, и вымахнули казаки из-за холма во фланг зарвавшейся польской цепи. Вылетел первый, низко пригнувшись к луке, за ним – еще и еще. Не теряя времени, не рассыпаясь в лаву, рванули и поперли вперед упругим снарядом. Шашки отточенные, полированные, зеркально поблескивали, лучами играли. Вдруг без единого выстрела двое крайних на всем скаку ласточкой полетели через головы коней, а кони попадали, но вскочили, и словно пружиной отбросило их назад. И за ними что-то незримое взметнулось и опало. Лежавший в цепи Ельпидифор еле различил гнутую в круги, взбитую лошадьми нить оставшейся от немцев колючей проволоки. Не разглядели ее кубанцы в высокой траве.
Поляки ударили из пулемета, побежали, заламывая фланг, и кубанцы разом осадили и так же стремительно промчались обратно и скрылись за холмом. Двое упавших побежали было, хромая, за лошадьми, которые неслись вслед за сотней, мотая стременами, но очень уж густо пули летели, и присели неудачливые казаки за кустом, ожидая помощи или темноты…
Ночью пришел приказ, чтоб скорее брали Староконстантинов, что навстречу с юга идет 14-я армия. «С рассветом атаку возобновить».
Поляки, не дожидаясь, стали ночью уходить. Котовский перехватил и донес, что порубил 800 человек, из них 20 офицеров.
На следующий день обрушилась гроза с градом. В тылу, в Шепетовке, объявился бывший начальник какой-то расформированной дивизии товарищ Осадчий с приказом свести группу Степового и бригаду Котовского в конную группу Осадчего.
Казаки ощупкой, оглядываясь, входили в пустой Староконстантинов, слали разъезды на юг к соседям в 14-ю армию.
Поляки меж тем, прикрывшись ливнем и градом, бросили обозы петлюровцев на растерзание Котовскому и то ли просочились непонятным образом, то ли крюк большой дали, но 8-го числа объявились намного севернее и ударили по городу Острог, во фланг Конной армии, ведущей бои за Ровно.
Четыре дня неимоверно усталые части Буденного, проходившие до этого по 60 верст в день, дрались с контратакующими поляками за Ровно и одновременно из последних сил лезли вперед на Дубно и все же взяли этот город.
Весь день 8 июля конница Степового провела в Староконстантинове. Котовский прислал к ним на связь разъезды, а сам пошел на запад. Погнал петлюровцев.
При бригаде Котовского обосновался новый командующий группой Осадчий. После полудня пришел от него приказ: идти на запад, через Базалию на Ямполь – Лановцы. «По сосредоточению кавгруппы в районе Лановцы – Ямполь изготовиться к стремительному движению на Кременец – Радзивилов».
Пасмурным вечером выступили из Староконстантинова. Перед построением и маршем Ельпидифор слышал, как матерые кубанцы из соседнего взвода обсуждали приказ:
- Молодец Буденный! «Стратэг»! Ишь как он слева ударил…
- До Ямполя по прямой верст восемьдесят-девяносто, да до Радзивилова, вероятно, столько же. Это, доложу я вам, бросок!..
- Радзивилов – граница, - подвел итог кто-то из глубины построения и добавил с ехидной усмешкой. – Так-то вот, товарищ… есаул.
* * *
Первый раз Ельпидифор увидел Котовского в Подгайцах перед налетом на Кременец. Известный на весь фронт комбриг оказался роста среднего, чуть пониже Ельпидифора, но плотным, толстошеим. Голову брил – лысину скрывал. И бригада его знаменитая насчитывала шашек двести – двести пятьдесят. Но народ отпетый, много каких-то черномазых, не то мадьяр, не то румын.
Кременец готовился обороняться. И разведка, и местные жители говорили, что поляки окапываются и настроены драться.
В ночь с 11 на 12 июля из немецкой колонии Катербург, из штаба группы, пришел приказ брать Кременец, затем устроить ночной налет на Радзивилов - Броды.
Новый комбриг маршевой Камский отослал сотню Ельпидифора на север для связи с пехотой, которой предстояло брать Кременец в лоб, с востока. Остальные сотни Кубанского полка на рассвете пошли в набег, чтоб обойти город с юга, захватить переправы и не дать полякам уйти из Кременца, а в случае необходимости быть готовыми атаковать Кременец с северо-запада.
Вслед за Кубанским и Сибирским полками ушла бригада Котовского, и последним - полк Особого назначения.
Оставленная сотня весь день простояла у местечка Бунявка. Справа вела бой 45-я дивизия. После полудня загремело далеко впереди, за Кременцом. Казаки сотни вглядывались туда и вслушивались: вот он – набег, проявился…
Здесь же наоборот – тихо и пусто и оттого тревожно. На прозрачном небе ни облачка. Жаркий полдень, пыльные дороги меж колышущихся хлебов…
Офицеры из соседнего взвода переговаривались, что задумано хорошо, но если до вечера город не возьмут, то поляки сожмут группу с флангов.
Поалевшее солнце превратило пыль в золотой туман и выкрасило хлеба и дороги в бледно-розовый цвет.
На закате поляки стали переходить в контратаки. Слева, отпугнув боковое охранение, кучки конных и цепи пехоты заняли Шпиклосы, потянулись по шоссе на Горинку и дальше полем на Залесцы.
Командир сотни стал оглядываться, конь под ним запереступал. И один офицер из соседнего взвода сказал ему:
- Дорогу назад перекрывают. Предупредить надо.
Сотенный поглядел на правый фланг, на взвод Ельпидифора, но тот же офицер сказал:
- Своих пошли. Надежных…
- Бурко! Скребец! Ко мне!..
Ускакали надежные ребята вслед закату, навстречу огненным языкам меж последних жемчужных облаков.
Всю ночь выставленные заставы ждали, готовились подать знак, чтоб всеми силами поддержать выходивших из прорыва своих. Так никто и не появился.
С утра стало припекать. Стояла сотня на окраине деревни, ждала. Разглядывали казаки потоптанные поля. Тут рожь полегла, тут овес, тут гречиха… Маки отцветают…
Оглядывались на сады. Вишня уже сходит, а яблоки еще зеленые…
Часов в 10 вспыхнула далекая стрельба, и из-за дальнего леса стало подниматься и поплыло наискосок огромное, в полнеба, облако пыли.
- Пошли… Прорываются…
Видно, добрались все же надежные ребята, предупредили. Конная группа взяла южнее и лесами стала обтекать занятую поляками Горинку. Головной шла бригада Котовского.
Поляки, спохватившись, насели на хвост колонны и ударили по Сибирскому полку, который как раз пробирался меж старыми окопами и полями, огражденными колючей проволокой. Уходившая последней батарея только высунулась из леса в чистое поле, как поляки накрыли снарядами головное орудие. Прикрытие разбежалось.
Из прорыва вышли верст семь южнее прежнего расположения и потеряли 4 пушки и 6 пулеметов. Но ночевать вернулись на старое место – в Янковцы и Подгайцы.
В темноте пришли в бригаду артиллеристы и сказали, что батарея и пулеметная команда стоят в лесу, где и были брошены. Поляки их не искали, укрепляли Горинку. Вывезти пушки легко, надо только под первое орудие новые уносы. Чертыхаясь, отправились выручать батарею…
Сотня Ельпидифора так и торчала в Бунявке на стыке с пехотой. Рано утром подняли ее по тревоге – слева у Горинки и Кушлина стрельба началась. Похоже, что поляки начали наступление на расположение конной группы. Но новых приказаний из штаба не было, и сотенный беспокоился лишь о том, как бы самим под удар не попасть:
- Кисляков! Освети-ка, братец, местность!
Ельпидифор со взводом полдня провел в версте от сотни, в буковом лесу, высматривая, не подкрадываются ли поляки.
Непривычный запах, не похожий ни на хвойный, ни на березовый, настораживал. Шуршал густой подлесок на опушке. Гудели дикие пчелы вокруг грязно-черного гнилого дупла. С запада находила туча, но до солнца ей было еще далеко, и на полянах под ветром резвились солнечные зайчики. Зеленая и золотая мерцающая тревога…
- Накроет нас здесь, - сказал Кондаков, разглядывая сквозь играющие яркой листвой кроны чернильное, близкое к черному небо.
- Зовут…
Ельпидифор оглянулся. Кубанец из сотни, не доскакав шагов ста до опушки, махнул им рукой – возвращайтесь.
Возвращались под редкими каплями. Впереди по проселку в клубах пыли уходила на юг сотня.
- Ох, и пыль!
- Глина…
Закапало гуще.
- Рысью! – скомандовал Ельпидифор, как всегда испытывавший радостное возбуждение в начале летнего дождя.
Уклоняясь от догоняющего ливня, прижали лошадей. Галопом вылетели на проселок. Дождь настиг их стремительно. Обочина дороги разбухала на глазах, копыта звонко чвакали по мокрой глине.
- По такой грязюке подковы враз поотлетают…
Догнали идущую на рысях сотню. Соседний взводный на немой вопрос ответил коротко:
- Приказано поддержать…
Звуки боя приближались. Где-то совсем близко, но за дождем и кустами не видно, била батарея. Лошади скользили по разбитой дороге. Но вот за серым прозрачным занавесом показались темные предметы.
- Вот они…
Сотенный Майдибор поднял руку, приостанавливая набравшую скорость сотню и давая время раскинуть лаву, оглянулся:
- Кисляков! Уступом!.. – и остальным. – Давай, пошли…
Казаки одновременно заученным жестом надвинули кубанки по самые брови и так же, как один, с лязгом и визгом обнажили шашки. Не теряя времени, сотня с места взяла в карьер, серо-желтые брызги и комья глины взлетели выше голов.
Ельпидифор придержал свой взвод и скакал за правым флангом сотни, все время поглядывая вправо, в польскую сторону.
Впереди вскрикнули. Торопливые, один за другим, выстрелы… Взметнулись и завжикали шашки. Слева промелькнули брошенные пушки. Кубанцы закрутились по полю, гоняясь за бегущими поляками.
Сотенный, выскочив из кучи, указал Ельпидифору шашкой на какую-то толпу, стреляющую с колена. Ельпидифор сам ткнул в ту сторону шашкой и погнал коня.
Поляки, столпившиеся на краю неглубокого оврага, попрыгали вниз. Шашки махнули в пустоту, в ответ недружно стрельнули по воздуху. Ельпидифор стал обскакивать, угадав отрожину, но заглянул и отшатнулся, вздыбив коня, – вдоль стен оврага тесно стояли поляки, и десятка два стволов смотрели оттуда черными глазами.
Вслед ему запоздало стрельнули.
- Пиннь… - тоскливо шепнула пуля.
- Гранату!.. У кого гранаты есть?..
- Сбор! Все сюда! – командовал сотенный.
С востока, пугая лошадей, накатились вой и посвист, и сквозь дождь прорвалась конная толпа черномазых котовцев…
Поляки, часто стреляя, перекатами отводили свои цепи на запад. Они загнули фланг, выставили пулеметы. Визжащие пули веером расстилались над кустами – головы не высунуть.
Одного из взвода, сняв с седла, перевязывали - попортили поляки парню руку. Ельпидифор подъехал:
- Когда это тебя?
- Не помню, - дрожащими губами говорил раненый. – Голова затрусилась, в глазах замерцало… А когда – не помню…
У брошенных польских пушек спешившийся разгоряченный Котовский что-то диктовал своему штабному. Майдибор подъехал, приложил ладонь к кубанке:
- Товарищ комбриг, пушки и зарядный ящик захвачены 1-й сотней Кубанского полка.
Котовский хищно и азартно блеснул зубами:
- Ты, белогвардейская сволочь, радуйся, что тебя живым оставили!..
Сотенный так и замер, поджав губы.
- Чего уставился? А ну, марш отсюда!..
Глава 7.
К вечеру нашла еще одна туча и прервала бой, пролившись новыми потоками и пробарабанив градом по всему видимому пространству.
Котовский вроде бы преследовал поляков и даже посылал свои разъезды в Горинку. Но поляки это его донесение опровергли, начав орудийную пристрелку всех выходов из Кушлина, Янковцев и Подгайцев, даже до Катербурга снаряды долетали.
Высшее командование настаивало на продолжении операции. О Радзивилове уже не вспоминали, но Горинку и Кременец требовали взять. Однако кони были утомлены и расковались, а град и ливень добили дороги.
Весь день 15-го конная группа приходила в себя, а начальство совещалось в Катербурге. Ельпидифор ездил туда со взводом, сопровождал на совещание Степового и Лаштобегу с помощником, Кутовым.
Совещались в аккуратном немецком садике, в тени. Всюду расставили часовых, чтоб местные не подслушали. Ельпидифор стоял в оцеплении. Влажный воздух хорошо доносил слова. Командиры спорили, как брать Горинку. С запада и с севера естественных подступов не было, голая равнина вся простреливалось, с востока проволока в два ряда и лощина, параллельная фронту, с юга лес, но он занят поляками, которые окопались на опушке…
Больше всех гремел и горячился Котовский:
- В силу безвыходного положения в смысле добывания фуража эту Горинку надо обойти, ей и так крышка…
- Есть приказ…
- У них там, в штабе армии, полнейший кавардак. Вы представляете, чем кончится эта «прогулка»? Я на проволоку конницу не поведу. Я не хочу губить свою чудную стальную дикую бригаду. Давайте обойдем, выйдем на оперативный простор, и тогда доблестная вверенная мне бригада безудержной волной, не зная преград…
- Товарищ Котовский! Есть приказ…
- Я не знаю, или вы смеетесь, или изволите шутить. Пришла ксива из штаба… Ну, и что?.. У вас настроение какое-то подлое, паническое. Вы штаба боитесь. Сообщите, что невозможно. Предложите свой план…
Когда возвращались и въехали в Подгайцы, командир полка сказал помощнику:
- Езжай в Сводную дивизию. Слева по ориентировке 21-я стрелковая бригада и сводный полк 14-й армии. Без пехоты мы – никак. Приказ у них есть – взять Новый Почаев. Но приказ не наш, а 14-й армии. Надо договориться. Бери взвод, езжай в Большие Окнины. Запомни, пусть хотя бы перережут тракт от Вишневца на Кременец. Поляки по нему огнеприпасы подвозят…
Кутовой, бывший подъесаул из подхорунжих, согласно кивнул и обернулся к конвою:
- Кисляков, бери полувзвод. Поехали. На настоящих большевиков посмотрим, - и, видимо, имея в виду Котовского, добавил. - А то это все бандюки какие-то…
Бездорожно верст пять добирались до Больших Окнин. На подсохших полях начиналась жатва. В Окнинах какой-то командир батальона направил их дальше:
- Ничего не знаю. Штаб бригады в Борщевке. Езжай туда.
Еще верст десять, но уже по дороге, ехали в Борщевку.
У крыльца, увенчанного блеклым розовым флагом, шевелилась толпа ротозеев, напротив в две шеренги стояли какие-то оборванцы. Благообразный пожилой, лет 50-ти, человек, сидящий верхом на лошади, встретил кубанцев жизнерадостным окриком:
- А какой части, дорогие товарищи?
- 1-го Кубанского. Нам нужен штаб бригады.
- Я – комиссар бригады. Но годите, товарищи. У нас важное общественное мероприятие. Дезертиров просвещаем.
Он скомандовал «Смирно!», бодро сполз с лошади и вызвал на крыльцо начальника штаба. Начальник, седоватый и сутуловатый, всем видом своим говорящий: «Когда уж вы от меня отвяжетесь?», больше смотрел на подъехавших кубанцев, чем на дезертиров. Комиссар меж тем начал речь:
- Вот наш вождь, он смотрит на вас!..
Дезертиры с удивлением уставились на начальника штаба.
- …Наш начальник штаба и день, и ночь думает, как вывести вас, а вы бегаете, как неосмысленные и несознательные дезертиры. Но нет, я думаю, я даже знаю и уверен, что вы теперь стали сознательными дезертирами, после того, как объяснили вам наш долг перед трудовым народом…
Комиссар подошел к начальнику штаба:
- Товарищ начальник, не вели нас казнить. Мы, хотя и дезертиры, но стали сознательными, мы пойдем на самую смерть, мы поняли, что на нас смотрит весь трудовой народ и вожди мировой революции Ленин и Троцкий…
Начальник штаба вяло кивнул. Комиссар снова обратился к дезертирам:
- Товарищи дезертиры! Наш начальник штаба проливает слезы, глядя на вас, и говорит вам: «Товарищи, будьте гражданами, идите за мной. Довольно быть подлыми трусами, умрем или победим, на нас все смотрят – вперед, вперед!..»
Комиссар вскочил на лошадь и дал знак четверым музыкантам, стоявшим наготове. Две трубы, барабан и литавры грянули «Смело мы в бой пойдем…». Комиссар поехал с площади, за ним в ногу пошли дезертиры.
Начальник штаба сразу же подозвал кубанцев и, переговорив, направил их в соседний дом, на квартиру к командиру бригады.
На квартире было пусто. Спертый воздух, пропитанный махорочной вонью, не давал вздохнуть. Вестовой сказал:
- Сейчас будет. Ждите.
- Ты хоть окна открой… - успел крикнуть вслед Кутовой.
Окна так и остались закрытыми. Казалось, что непреодолимая лень вяжет руки всем, кто только глотнет этого мертвенного воздуха.
Минут через пять вошел некто высокий, рябоватый, в заломленной фуражке, уланской куртке и синих рейтузах с широкими галунами. Ни в царской, ни в Красной Армии такой формы не носили. Вошедший оказался для особых поручений при штабе 14-й армии Коломазьевым.
- Командир бригады сейчас подойдет. Как настроение, товарищи?
Он оказался редким говоруном и сочинял, не сходя с места.
- Я бывший ротмистр уланского полка. У нас в Новороссийском полку…
«Новороссийский – драгунский», - отметил Ельпидифор.
- Кубанского войска? – расспрашивал Коломазьев.
- Кубанского…
- Какого отдела?
- Таманского…
- А, Таманская армия!..
Кутовой заметно насторожился. Видно, вспомнил что-то неприятное.
- Я был командиром этой армии!..- вдохновенно врал вошедший, и Кутовой успокоился.
Появился командир – черкеска, сапоги со шпорами, сабля в металлических ножнах, австрийская кепка. Уже на взводе. Охрипшим голосом представился:
- Командир бригады Шило.
Коломазьев оживился:
- Вина - для вдохновения! – обнял комбрига, подтолкнул к Кутовому - Наливай ему. Это наш товарищ, славный парень из центра… из Конной армии… Ну, да нам, мать его… Мы признаем власть на местах.
- Мы всем нужны, - комбриг набултыхал в стакан чего-то бордового и подвинул Кутовому. - Вон, из Червоноказачьей дивизии тоже сейчас приехали. У начальника штаба сидят… Ну, за знакомство!
Кутовой выпил половину.
- Э, братишка, этого Коломазьев не разрешает, так у нас не пьют.
- Пей, а то в морду…- напирал Шило.
Кутовой допил и обернулся к Ельпидифору:
- Иди к лошадям, а то как бы не увели…
На улице было душно, угадывалась близкая гроза. У крыльца комиссар рассказывал кубанскому взводу о каком-то герое:
-… Гордо и мужественно на нее шел, проповедуя сопровождавшей его массе свою коммунистическую идею…
На другом конце двора какие-то хохлы в синих черкесках и ярких бешметах, сидя в теньке, развесили усы и что-то плели солдатам караульной роты. Ельпидифор прислушался.
- А шо ж воно такое – червоные козаки? Есть козаки донские, есть козаки кубанские, есть козаки терские, есть казаки… как их… уссурийские. Были козаки самые лучшие – на весь свет – запорожские… Дорошенко, Сагайдачный… Вот то были козаки!.. А это – червоные.
Солдаты, завороженные блеском яркого шелка и кривыми допотопными саблями, слушали.
- Червоные!.. - назидательно поднял палец говоривший. – Это вот… почти-почти… как запорожские, - он ласково и скромно улыбнулся, - вот, может, на столечко не хватает, - и он большим пальцем отчеркнул половину указательного. - Но уже превзошли донских и кубанских, - и победно оглядел слушателей. - Те тоже хороши. Ничего не скажу. Но против червоных не тянут. Почему так? А потому, шо мы – прямые потомки…
«Сволочь, оценивает, - подумал Ельпидифор. – А вот я тебя…».
Он встал, вольным шагом, вразвалку подошел к толпе, выпятил грудь, оправил пояс и прокашлялся, показывая, что собирается сказать нечто очень важное. Солдаты перевели взгляды на него. Рассуждавший хохол поморщился, но так же мягко и с достоинством продолжал:
- … А запорожские козаки – то были такие козаки…
Борьба за внимание длилась недолго. Ельпидифор звонким, поставленным в Атаманском училище голосом, словно командуя, произнес:
- Да вам, хохлам, до донских казаков…- кто-то зазевавшийся даже вздрогнул при первых звуках, - как до Киева раком… - сделал легкий общий поклон, повернулся и так же вразвалку отошел к своему взводу.
В кучке «червоных козаков» шушукались, поглядывали злобно и опасливо.
Приехали какие-то тачанки. С одной спрыгнул адъютант командира бригады, взбежал по ступенькам и заглянул в дверь:
- Давно все готово – кончай!
Вышли, продолжая разговор.
- …Ничего сейчас решить невозможно. Солодухина снимают. Оставайся до завтра…
Комбриг увидел комиссара:
- Стой… комиссар, мать твою, тысяча чертов… Садись, чертова голова, чего рот разинул…
Кутовой указал Ельпидифору на своего коня и махнул, чтобы ехали за тачанкой.
Поехали, заиграла гармошка.
Комиссар, усевшись напротив Кутового, тачал ему всю дорогу:
- Большинство и только большинство может жить спокойно и строить социализм, воевать будет некому и не с кем, будут воевать с природой, чтобы заставить природу облегчить товарищей от тяжелого труда и заставить работать машину на человека, а не эксплуатировать одному человеку несколько сот или тысяч народу с помощью власти: царей, министров, генералов, офицеров, полицейских, жандармов и попов…
- Ты смотри… - соглашался Кутовой
Ельпидифор ехал рядом, слышал как пьяный Коломазьев икал при каждом толчке, но тоже не сдавался и говорил в пространство:
- Колмазев признает власть на местах… Совет скажет: Колмазев, умри – Колмазев умрет, Совет скажет: Колмазев, уйди… Колмазев уйдет…
Подъехали к какой-то хате. Кутовой вспомнил:
- Мне людей разместить надо.
Командир бригады через плечо:
- Вон в том кутке второй эскадрон.
Кутовой снова молча показал Ельпидифору глазами на белеющие через дорогу хаты.
Солдаты эскадрона, к удивлению Ельпидифора, вели себя тихо, чистили лошадей.
В крайней хате он нашел эскадронного. Вежливо приложил руку к краю кубанки:
- Командир взвода Кисляков. Прислали к вам, чтоб разместили. Где прикажете?
Эскадронный, явно бывший офицер, стройный, белобрысый, лет на пять старше Ельпидифора, поднялся навстречу, кивнул:
- Штейн, Алексей Григорьевич. Сколько с вами людей?
- Двенадцать.
- Занимайте летнюю кухню.
С крыльца он проследил, как Ельпидифор разместил свой взвод, самого пригласил в хату, спросил имя-отчество.
- Что ж, милостивый государь, Ельпидифор Григорьевич, мне Вас и угостить нечем. Вот разве что спирт…
- Благодарю Вас, господин… товарищ, - поправился Ельпидифор. – С удовольствием.
Он достал свою котомку и, как младший за столом, стал нарезать хлеб и сало. Запуганная квартирная хозяйка не выглядывала из дальней комнаты. Все приходилось делать самим.
- Вы из Конной армии?
- Так точно.
- И что же это за… организм?
- Не знаю. Я в запасной бригаде, - подумал и добавил. – С апреля.
- А на фронте давно?
- Если с перерывами, то с семнадцатого.
- Новороссийск? – спросил Штейн.
Ельпидифор кивнул.
- Наслышан… Ну, что ж, - поднял Штейн кружку. – Как говорит наш особист, с вами все ясно. Давайте выпьем.
Ни о войне, ни о политике, ни о превратностях судьбы говорить не хотелось. С запада, погасив закат, наползала грозовая туча.
- Полюбуйтесь, глухомань, а Блока читают. Тут какой-то писарь, наверное, жил…
Ельпидифор взял из его рук тонкую книжку, подержал, не раскрывая, положил на край стола:
Летели дни, крутясь проклятым роем…
Вино и страсть терзали жизнь мою…
И вспомнил я тебя пред аналоем,
И звал тебя, как молодость свою…
- Да… - вздохнул Штейн. – «Сквозь кровь и пыль…». А служил, поди ж ты, на каком-то складе… Мне это нравилось… Забыл… «Красивая и молодая». Да! Вот!
Лишь раз гусар, рукой небрежною
Облокотясь на бархат алый,
Скользнул по ней улыбкой нежною…
Скользнул – и поезд в даль умчало.
В комнате из-за беленых стен долго не темнело. В голубом полумраке ходили за окном кавалеристы.
- Эх, юноша! Всё рухнуло… У меня этот прохвост мундир купил… Вот вы – офицер…
- Я не офицер.
Он уловил в Штейне настороженность и недоверие. «Еще сочтет трусом». И добавил:
- Нас не успели выпустить.
- Это не так уж и важно. Оренбургское?
- Новочеркасское…Донское Атаманское.
- А-а. Я думал, Вы из кубанцев. Ну, да это не важно. Я к тому, что свергли нас, а всё завидуют… Еще по одной?
Выпили. Закусили салом.
- А Вы как в Красную Армию попали? – спросил Ельпидифор.
- Мобилизация. Уехать не успел…
«В Швейцарию… - вдруг вспомнил Ельпидифор. – Лена… Штейн…».
- Елена Михайловна Штейн… - начал он.
- Елена Михайловна – успела. А откуда Вы ее знаете?
- В Новочеркасске она стояла на квартире у моей родственницы.
- В Новочеркасске?..
Разговор о Елене Михайловне, видимо, был неприятен ему. И чтобы перевести разговор, он снова взял в руки книжку.
- Господи! Сколько их было в Петербурге!.. А для чего? Поэзия, вообще литература, должна быть полезна, нравоучительна. Я понимаю – граф Толстой, герой обороны Севастополя, или Лермонтов. Прекрасный офицер! Я читал в энциклопедии Новицкого – очень храбрый офицер!.. Но чему может научить меня в смысле нравственном какой-то щелкопер?
- Да Вы знаете, господин… простите… Алексей Григорьевич, - усмехнулся Ельпидифор. – Сейчас в поэзии ценится, не кто нравственнее, а кто откровеннее. Где-то я читал… «Рядовой читатель ищет в поэзии, прежде всего, обнажения души».
- «Обнажения души»… - хмыкнул Штейн. – Обнажать душу за гонорар. За личные чувства – наличные деньги. Проституция какая-то…
- Почему же за гонорар? Есть люди со средствами, и пишут они не ради денег, а просто для удовольствия.
- Для удовольствия... Тогда это, действительно, не проституция, - еще раз хмыкнул Штейн, - а самое настоящее бл…во. Ну, еще по одной?
- Да и не верю я, чтоб они душу обнажали, - продолжал Штейн, морщась и выдавливая звуки как бы через силу. – Скорее – приманка. «Вот какой я интересный».
- Кого подманивать?
- Одни, видимо, гонорар. А те, что для удовольствия, баб подманивают.
- Баб?
- Женщин, юноша, женщин…
Гроза хлестнула громовыми раскатами. Толстые струи за окнами казались жидким, разбавленным молоком.
Выпили еще и от женщин и поэзии все же неосторожно перешли к политике и к жизни, как она есть.
- Кажется, я понимаю, почему русские спиваются. Наше правительство всегда было мелко для нашего народа…
- Э-э, куда Вас, юноша…
-… У нас столько силы и столько богатства, что нам нужны великие цели, нам нужна такая цель, которая почти невыполнима…
- Мировая революция, например… Ах, милейший… Григорий… Ельпидифор Григорьевич… мы много ругаемся и много грозим…
- …Нам некуда было ее девать, и наша сила уходила на бредовые сладкие идеи и грезы…
- Ох-хо…- Штейн не то вздохнул, не то хмыкнул и заговорщицки прищурился, словно принимал новые правила известной игры. – А я вот думаю, любезнейший Ельпидифор Григорьевич, что народ у нас для правителей мелковат. Его, так сказать… - Штейн произнес последнее, выпятив челюсть, передразнивая кого-то неизвестного Ельпидифору, и получилось «тысызыть», - гордо… тысызыть… призывают… - округлый и возвышенный жест, - … «к свободе, к свету», а он – подлец – ворует… - и Штейн, пьяно улыбнувшись, в нарочитом недоумении развел руками.
За приятной беседой пролетело полночи.
Утром в окно застучали:
- Кто тут Кубанского полка? К командиру бригады…
Во дворе комиссар терзал какого-то оборванного выростка:
- А какой части, дорогой товарищ?..
На квартире Кутовой, помятый и бледный, собирался в дорогу. Коломазьев храпел в соседней комнате. Командир бригады в одном белье, закинув ногу за ногу, полулежал на койке. Горела лампа, видно, с ночи не погасили. Сбоку у стола сидела без кофты пьяная женщина.
Адъютант, положив одну ногу на соседний стул, писал в полевой книжке. Командир хрипло диктовал:
- 2-й эскадрон в резерв на правом фланге… Пиши, душа твоя вон.
- Я уже написал.
- Пиши, тебе говорю, чертова сволочь… Нет, стой… Читай, что написал.
Кутовой мельком глянул на такого же бледного Ельпидифора:
- Конвой к крыльцу через десять минут!
- Слушаюсь.
Отбывая, видел, как Штейн, тоже несколько бледный, но одетый с иголочки, ругал и пугал какого-то бойца. Говорил он с ленивой властностью, как о деле скучном и решенном.
- Ты же знаешь, любезный, здесь не гвардия Его Величества и не при Керенском, прохвосте, - смог расслышать, проезжая, Ельпидифор. – Так морду набью!.. А политком добавит…
Ельпидифор прощально откозырял. Штейн, поскольку держал фуражку в руках, вежливо поклонился.
Глава 8.
Когда подъезжали к Окнянам, впереди началась стрельба. Кутовой ходу не прибавил, только морщился. Так, шажком к полудню добрались до Подгайцев.
В штабе полка сообщили, что рано утром привезли приказ немедленно взять Горинку, оттуда сразу скакать на Кременец и взять его, а за Кременцом сразу взять переправы на Икве, и все это - к 12 часам дня. В 8 выступили, где-то через полтора часа начали атаку…
- Ладно, - сказал Кутовой. - Поехали командира искать…
Командира, коноводов и рассыпанный в цепь полк нашли в лощине перед хуторами, прикрывающими Горинку с востока.
- Чего тут у вас?
- Приказ опоздал. Должны были на рассвете, а выступили среди бела дня. Погнали нас в лоб, первыми… «Самым стремительным натиском»… Чтоб поляков на себя отвлекли. А Котовский должен был с севера обойти…
- Ну, и как?
- Да как… - и командир указал взглядом на трупы, рядком лежащие в тени под обрывом.
- Значит… - Кутовой хотел что-то сказать, но вспомнил, оглянулся на Ельпидифора, запнулся и сказал лишь. – Ладно…
Бой затянулся до темноты. Поляки выкатили орудия в цепи, затащили пулеметы на чердаки и били по каждой появившейся фигуре, не давали голов поднять. Конная группа потеряла до 80 человек, но Горинку так и не взяла. Сам Котовский после двух безуспешных атак получил контузию и был вывезен с поля боя.
На следующий день, 17 июля, поляки сами перешли в наступление и оттеснили красную пехоту от Кременца на 8 верст. Под Горинкой утомленные войска, и красные, и поляки, боев не вели.
Бойцы, не имея другой провизии, отъедались огурцами и нагретыми солнцем теплыми яблоками, спали босыми под стогами сена.
Ельпидифор отметил про себя, как изменилось вдруг настроение в полку. Кубанцы-офицеры вроде бы и отдыхали, но были напряжены, тихо перешептывались, но смолкали при его приближении. «Заподозрили, что я доносчик? Пристукнули бы давно… - гадал Ельпидифор, невольно поддаваясь их настрою, отдаляясь и незаметно наблюдая за всеми. – Что же случилось? Чего они удумали?». Он перебирал в памяти скандал с Котовским, потери в недавнем бою, контрнаступление поляков… «Да они к полякам собрались!..»
Ельпидифор встал, прошелся, глядя себе под ноги и утирая выступивший на лбу пот тыльной стороной ладони. Аж шею заломило, и меж лопатками возникла ноющая вязкая боль. «Ну, а мне что делать? Уйдут… Бросят… Хорошо, если не грохнут напоследок… Прелестно все складывается, глаза б мои этого не видели…». Чесалась голова, вспотевшая под кубанкой, и он стал пятерней чесать и теребить свалявшиеся волосы на висках и затылке. «С ними?.. Домой не вернусь… Мать… Малаша… И семью за меня тягать будут…». Так ничего и не решил.
Вечером бригаду предупредили, что польская армия сосредоточилась в районе Дубно-Кременец для решительного наступления, и чтоб были готовы к упреждающему удару. А еще через день справа началось наступление всех дивизий Конной армии. Столбы пыли с той стороны слились и заволокли горизонт. Но конная группа пока не трогалась с места.
Днем в нестерпимый зной Ельпидифор рыскал с полувзводом в разъезде вокруг Горинки и Кременца, высматривал, не готовят ли поляки удара, а, может, наоборот, тихо уходят. Одновременно прикидывал дорогу, как самим можно к полякам уйти.
Чужая земля все время отвлекала. Пересекая пашни, видели, что местные жнут, но мало. Урожай слабый, и хлеба низкорослые. Завораживали столетние дубравы и грабовые леса, величественные, зеленые. Проезжали немецкие и чешские колонии с их великолепными садами, объедали зеленые яблоки и груши. Постоянно натыкались на старые окопы и путались в проволоке.
За день он вымотался, вспотел и высох. Ночью при поднявшейся луне, наконец, вернулся в местечко, доложился Майдибору и отправился со взводом на отдых.
Из леса тянуло холодом, и Ельпидифор с людьми разместился в хлевах и сараях крайнего двора. Перед сном мельком слышал разговор чужого вестового и командира 2-го взвода Залеты, вышедшего по нужде:
- Где тут штаб бригады?
- Туда. Чуть дальше. Какие новости?
- Мир предлагают…
- Чего?
- Англичане нам и полякам помириться предлагают.
- Быстро чего-то. Только начали…
- Вот те крест! Слово коммунара…
«Мир… Действительно, рано… Испугались?.. Европа… Не похоже… А эти… наши?..» - последние мысли засыпающего Ельпидифора проплыли в темноте обрывками и растаяли в теплоте и запахе сена.
Под утро по крыше зашуршал дождь. Пахнущая сырой листвой и горечью свежесть поползла во все щели, одурманила людей и сделала сон беспробудным. Счастливое беспамятство тянулось и тянулось, и чем дольше, тем сладостнее, и тем больше не хотелось просыпаться.
Разбудили птицы и злые голоса во дворе.
Пробившиеся сквозь не мазанные, не беленые стены солнечные лучи пластами нарезали сизый полумрак сарая, в них вспыхивала и мельтешила сенная пыль.
Распахнулась дверь. На пороге фигура – из темноты на свету не разобрать.
- Сюда! Здесь какие-то…
По голосу Ельпидифор узнал самого Степового, вскочил босой. Зашевелились, стали подниматься люди.
- Доложите обстановку.
В его голосе Ельпидифор расслышал непонятную угрозу.
- 1-й взвод 1-й сотни 1-го Кубанского полка. Люди отдыхают после разъезда, - заговорил он, одновременно застегивая пуговицы на воротнике.
- Где ваш командир полка?
- Да вон… Через две хаты.
- Какие - в Бога мать! – две хаты?! Ты знаешь, что весь ваш полк к полякам ушел? – влез политком. И еще люди появились за спиной Степового.
«О, Господи! Уже…»
- Ты почему остался?
- А чего я у поляков забыл? – сказал Ельпидифор первое, пришедшее в голову.
- Шпионить остался? – напирал политком.
«Молчать нельзя…» - мелькнуло в сознании.
- А если б я ушел, то ты бы был доволен? – в ответ полез грудью вперед Ельпидифор.
- Ты, сучонок, не выкручивайся…
- А за «сучонка»… - и Ельпидифор потянулся за шашкой.
- Отставить! – гаркнул Степовой. - Все арестованы. Сидите здесь и ждите. Заберите у них оружие, - обернулся он к своим бойцам.
Завалившие в сарай сибиряки забрали у ошалело молчащих казаков шашки и винтовки, пошарили в сене и вышли. Дверь, скрипнув, закрылась.
Снаружи слышалось:
- Вы – вашу мать! – сдурели? Они остались, проявили сознательность. А если б ушли, хорошие б были?
- Может, они такого же духа. Не успели, потому и не ушли.
- У нас с таким духом вся 14-я дивизия…
- Ну, что? Куда их девать? Давай быстрее, а то Хреновский постреляет. Кровожадный, ч-черт!
- Надо, чтоб под приглядом были…
- Кто тут за ними глядеть будет? Давай их в штаб группы или сразу в штаб армии и – подробный рапорт обо всем…
Голоса удалялись. Что решило начальство, Ельпидифор так и не понял.
- А я слыхал, как они собирались, - тихо сказал Манченков, блеснув черными глазками. - Майдибор Ветру, что с 3-й сотни, гутарит: «Мир заключат, мы не нужны станем, тягать зачнут…». Их Лаштобега увел…
- Чего ж с ними не пошел?
- Еще б воевал, да ружье потерял, - хмыкнул Сулин.
- Ты, гляди, молчи: «Ничего не видал, ничего не слыхал…». А то начнешь брехать, и тебя потянут, и нас доразу…- посоветовал из угла самый старший во взводе, Вахтин, из шкуровских линейцев.
- И эти убегли. Бросили… - вдруг зло сказал из угла Гнутов. - Пока ходили вместе, надо было восставать. Тут почитай тридцать тысяч казаков в плену…
- Лошади наши где? – быстро увел от опасного разговора терец Кондаков - Кто ж их напоит?
- А они их с собой не прихватили?
- Кто?
- Да какая разница…
Остаток дня провели в том же сарае, где сразу стало тревожно и душно. Шел дождь, размывая дороги. Заглянул какой-то бородатый из Сибирского полка:
- Эй, кто-нибудь! Идите коней своих поите, корму давайте…
Все обрадовано зашевелились, засобирались, но бородатый выпустил из сарая только одного, такого же бородатого Кондакова.
Бесконечный душный день. Разговоры вскользь, без откровенности, без доверия.
Сулин тачал заученные наизусть истории, не то песни, не то басни.
- Я на действительной нестроевым был, и вот пишу письмо: Богоданные родители, папаша и мамаша! Прошу у вас благословения на веки нерушимого. А я за вас день и ночь везде Богу молюсь. А жене моей законной передайте – берегла бы в себе чистоту, и за чаканом не ездила, да в карагод бы поменьше ходила. Дрожайшие родители! Сидел ноне я на горизонте солнца и тачал сапоги. Вдруг вспомнил про вас, дрожайшие родители, и слезы полились из глаз в левую халяву, и я встал, бросил тачать и пошел кругом казармы меланхолическими шагами. Встретился с полковником, а сам плачу, и он подарил мне рупь, чтоб отслужить за ваше здоровье молебен. Я пошел в церковь, и к вечеру насилу домой привели с горя, и на другой день целый день с горя все мутило да тошнило…
Ельпидифор молчал в углу. Досада на себя, досада на всю семью, из-за которой он не ушел, вернее, не попытался уйти с кубанцами, разъедала душу. И он, как всегда, искал какое-то объяснение. «То, что они считают для меня поддержкой, на самом деле – балласт и оковы. А порвать все это мне мешают врожденное слабоволие и боязнь жестокостей мира, которые и заставляют меня оберегать, а не рушить семейный очаг и заботиться о собственной выгоде не во вред семье, а с оглядкой на нее. Что из этого выйдет, один Бог знает. Самое страшное для меня, это обвинение в неблагодарности. Какая-то детская боязнь этого… Самое страшное?.. Возьмут постреляют всех нас завтра… а я какую-то чушь несу… Вот занесло меня!..»
Смерти он не боялся. Оглядываясь на прожитую короткую жизнь, он вдруг ясно понял, что с детства, с младенчества, всем сообществом, всем окружением ему прививался культ неизбежной, но – желательно – красивой смерти… Он вспомнил колыбельную песню, которую еще до революции слышал в каком-то хуторе на Нижнем Дону. Ох, ты, травка-травушка!..
Ох, ты, травка-травушка…
По той травке конь бежит,
На траве казак лежит
Порубанный, потюканный,
От солнышка загорел.
Он от солнца загорел,
Он от ветра почернел…
И не было ничего страшного, а были покой и умиротворение – лежать, раскинув руки, в высокой степной траве под ветром, под солнцем…
А тут грохнут где-нибудь в грязи и мусоре старого заброшенного окопа…
Вглядываясь в черный, плывущий потолок, он представил мир вокруг себя, вокруг этого дырявого сарая: проволока, белые окопы, дубы, грабы, сосна, верба, ясень, черная глюкающая грязь…
«Бедная, глупая, подлая, несчастная страна». Почему начинаются гражданские войны?
На другой день, 21 июля, человек десять из Сибирского полка крутились при штабе. Арестованных выводили по нужде, а закрыть забыли. Еще одного отправили поить, кормить и чистить лошадей.
Ельпидифор вышел и присел на крыльце напротив сарая. Морщился под солнцем, оглядывал двор, сад. Все мысли были передуманы, голова звенела. Небо, солнце, зеленый сад… Мыслей хватало лишь на констатацию: «Прекрасный день...». Какой-то человек в черной кожаной фуражке и с синим якорьком на руке подъехал на линейке. Тяжело спрыгнул, повел толстой бычьей шеей, расправил плечи, подсел к Ельпидифору:
- Ну, чего тут у вас?
- А ты кто такой?
- Я – уполномоченный Особого отдела Хреновский.
«Кровожадный…» - всплыло в памяти из услышанного разговора.
Как обычно в таких случаях, Ельпидифор испытал больше любопытства, чем страха. Он недоверчиво оглянулся на скучающего кучера.
- Я, братишка, ничего не боюсь, - перехватил его взгляд своими выпуклыми глазами уполномоченный. - Правда на моей стороне. Стараюсь сам, один, порядок наводить. Так чего тут у вас?
- Полк к полякам ушел, а мы остались. Сидим вот…
- А чего остались? – с деланным безразличием спросил уполномоченный.
«Как же его?..»
- Да ты понимаешь? Они – кубанцы, а мы – с бору по сосенке. Весь взвод… Они нам ничего не говорили…
- А если б позвали, пошли бы? – и глянул, как снизу под дых ударил.
Ельпидифор лихорадочно вспоминал слова из листовок, из разговоров политкома. «Как же его?..».
- Кто ж его знает? Может, кто и пошел бы… Не думаю. Захотели б, сегодня ночью уйти могли. Охраны никакой. А кони – вон они. Писарей бы перерезали…
- Чего ж не ушли?
- Но ты ж видишь, поляки напали… Надо Россию защищать…
- Правильно. Сейчас такая установка, - кивнул Хреновский - Но она может измениться, – предостерегающе поднял он палец. – Ты кто?
- Взводный.
- Офицер?
- Юнкер. Не доучился...
- Из благородных?
- Я – казак. А что, не видно?
Хреновский не ответил и вздохнул. Он не чувствовал страха в Ельпидифоре и оттого, видимо, уверился в его невиновности.
- Вот ты говоришь: «Россию защищать», - вдруг вырвалось у него. - А как ее защищать? Сколько сволочи кругом!.. Сколько этой мрази!.. Чуть не доглядел, уже вылезла… И ходит, падла, уже с мандатом, уже при должности. Что ни хуже, так и норовит… Вот у меня наган, два с половиной фунта, так иногда рука не держит, устает. Чистишь их, чистишь… И откуда столько пакости в бедной России? – искренне удивился он.
«Рисуется? Не похоже…»
- Их же видно! У них же глаза бегают, - продолжал уполномоченный. – Откуда это в людях? Не понимаю. И хороший, вроде, парень. Нет, уже на перстенек позарился, контру заведомую выпустил… Такие - самые опасные. Ты, я гляжу, на перстенек не купишься, - снова глянул он, как ударил. – Я людей вижу… Давай, я тебя приказом проведу. Как?
Ельпидифор отрицательно качнул головой.
- Брезгуешь?
- Брезгую, - признался Ельпидифор и, чтоб сгладить, добавил. – И боюсь. Убьешь его, а вдруг – не виноват?
- Таких нет, - твердо и убежденно сказал Хреновский и усмехнулся. – Вот ты себя лучше всех знаешь. Загляни себе во внутрь и скажи сам себе честно: Что? Ни в чем не виноват?
Ельпидифор отвел глаза под его победным взглядом, но снова заставил себя глянуть на уполномоченного:
- Что, правда, устает рука стрелять?
- Правда, - коротко ответил Хреновский и снова вздохнул. – Чекист, братишка, - чернорабочий революции. Так, где там ваши?
- Вон, в сарае.
- Ладно. Сейчас глянем.
Расстегивая на ходу кобуру, он пошел к сараю, скрылся за полуоткрытой дверью, и оттуда донесся неожиданно веселый голос Сулина:
- Смирно! Вот идет генерал, что на пушку нас…л!
В ответ хлопнул выстрел, и теперь сам уполномоченный душераздирающим голосом крикнул: «Встать! Смирно!», и сразу же раздался новый крик: «Вот ты где, падла! Попался?!», послышались удары сапогами по телу и скулящий вой. Через несколько мгновений Хреновский вытащил из сарая за шиворот Попова, самого тихого и незаметного во взводе, толкнул его серым лицом к такой же серой небеленой стене и выстрелил, чуть не касаясь дулом затылка. Попов мотнул головой, дернулся всем телом и повалился, как подрубленный.
- Взводный!
- Я… - Ельпидифор встал и приложил подрагивающие пальцы к краю кубанки.
- Приберите это г…но, а потом – по коням и походным порядком к Осадчему. Скажешь, что Хреновский был и разобрался. Этих двоих запиши за мной, как арестованных. Я их потом спишу.
- Слушаюсь…
Дежурившие в штабе сибирцы отдали им шашки, винтовки и даже лошадей. Двух, осиротевших, хотели придержать, но Ельпидифор сказал им: «Я сейчас Хреновскому, пока он не уехал, отрапортую, и он вас…», и указал на серую стенку, под которой бесцветным холмиком все еще лежал неприбранный Попов. Лошадей сразу же отдали.
Черноногого сулинского коня Ельпидифор забрал себе запасным.
Когда отъехали, Гнутов, щурясь, оглянулся на местечко:
- Ну, Сулин за свой язык пропал, а как он этого… Попова… угадал?
- Да он и не Попов был, - буркнул Манченков, и вслед за Гнутовым оглянулся. – Не схоронишься… Такой бирючара…
Глава 9.
Разгром конного корпуса Жлобы изменил жизнь Павлика. Трофейных лошадей оказалось столько, что ими была отремонтирована вся спешенная кавалерия русской армии. В то же время, пока шли бои со Жлобой, красные полезли через Днепр под Каховкой, и в разгоревшихся боях из строя выбыло 16 офицеров 1-й кавалерийской дивизии.
Подполковник Еловцов был затребован из бригадной ремонтной комиссии и назначен старшим офицером в наиболее пострадавший Кирасирский эскадрон Гвардейского полка.
Тогда же началась новая мобилизация трех тысяч лошадей для обозов и частично для артиллерии, но она шла уже без участия Павлика.
И все же вскоре он еще раз оказался в ближнем тылу. Его послали в Джанкой принимать пополнение.
Врангель расформировал 360 учреждений и собирался расформировать еще 150, забирая из них на фронт всех здоровых, способных носить оружие. Среди маршевых частей все чаще стали встречаться пленные. За одной из таких команд подполковник Еловцов и прибыл в Джанкой, куда временно перебрался и полевой штаб Ставки.
О командировке он узнал за несколько дней, успел телеграфировать жене, что будет в Джанкое 8 и 9 июля, и заранее послал вестового из немцев-колонистов снять там какую-нибудь квартиру поприличнее.
Они встретились в тот же вечер, как он приехал…
После близости Света вопреки просьбам Павлика всегда спешила надеть белую шелковую рубашку, красиво оттеняющую ее темные волосы, вьющиеся крупными кольцами. И теперь, когда всплеск страсти прошел, она сделала то же самое. Она села на край кровати, свесив ноги, и водила указательным пальцем по его плечу и груди, будто иероглифы чертила. В глазах Павлика она осталась такой же, как в 14-м году, только грудь и бедра с возрастом немного пополнели. Он в ответ на эти прикосновения тихо гладил ее тонкую руку нерожавшей женщины и тоже одним пальцем. Иногда он даже в мелочах копировал ее.
Безмятежная тихая красота умирающего дня располагала к душевным излияниям. Они вспоминали довоенное время, госпожу Шубертс, предсказания Каплина. Света сказала, что Ялта переполнена ранеными и вспомнила, как навещала Павлика в госпитале в 14-м году. «Все, что было, и было счастьем, только мы этого не знали», думал он, слушая все это.
В свою очередь Павлик рассказал Свете о фразе Шатилова: «Спасаем честь…».
- Честь национального знамени, поверженного в прах в Новороссийске, восстановлена, и героическая борьба, если ей суждено закончиться, закончится красиво, - сказала Света, но так, будто успокаивала Павлика. И говорила она сложными, развернутыми фразами, сложноподчиненными предложениями. Может, она их давно обдумала и приготовила именно для мужа.
- О конце борьбы теперь не может быть и речи, - возразил он. – Они не умеют воевать. Наша пехота окружила конный корпус красных…
- Вы забываете об огромном неравенстве пространства, сил и средств обеих сторон, - вздохнула Света. - Жизнь в Крыму становится все более тяжелой…
Они опять вернулись к жизни в Ялте, к его недавней службе во Франции, к письму, которое она послала туда, к недавней поездке одной ее знакомой семьи в Константинополь…
- Константинополь – вертеп европейского порока и азиатской лени, - произнес Павлик слышанную им где-то фразу, и Света, прервавшись, внимательно посмотрела на него.
- Многие уедут отсюда именно в Константинополь, - сказала она. – Дальше просто не смогут.
- Почему?
- Средств не хватит. Кто мог уехать, уже уехал…
- Ты все-таки не веришь?..
- На общей могиле французских и русских солдат, погибших под Севастополем надпись: «Объединенные во имя славы, спаянные смертью – это долг солдат, это участь храбрых». Вы можете представить, что такую же надпись когда-нибудь выбьют на общей могиле, куда опустят вместе красных и наших?
Павлик молчал.
- Нет? Не можете? Тогда война не закончится, пока одна из сторон не будет выбита.
«Она приводит доказательства… - думал Павлик. – Доказательства чего? Что отсюда надо бежать?».
- Кто мог, уехал… - проговорил он. – А ты ждала, когда я приеду сюда, и теперь ждешь, пока я здесь… воюю… Ах, Светочка… - и он, чуть потянувшись, погладил ее по голове.
Она повернула к нему свое красивое лицо, но отвела взгляд, словно протестуя против незаслуженной похвалы.
- Я так мало ценил тебя, - сказал он, привлекая к себе ее голову и зарываясь лицом в горьковатый аромат волос…
Рано утром, не дождавшись, пока она поднимется, Павлик ушел в расположение штаба, где должен был принять пополнение для полка.
По утренней прохладе унтер-офицер на перроне построил людей. Павлик шел вдоль шеренги, придирчиво оглядывая присланных. Некоторые были явно из пленных.
Они стояли напротив вагона дежурного генерала, и оттуда с видом, что хочет прекратить какое-то постыдное действо, выскочил штаб-офицер для поручений полковник Капнин, которого Еловцов немного знал.
- Вы здесь? Завтра вы вместе с Кутеповым идете в наступление. Немедленно на погрузку. Направление – Токмак. Вон на том пути формируется состав. Отправление через час, - и доверительно понизил голос. – Командующий вчера вернулся из Севастополя…
- Что это за сброд? – раздался позади хрипловатый властный голос.
Сам Врангель в выгоревшей гимнастерке с мягкими погонами и в летней фуражке, стоя на ступенях вагона, морщась, рассматривал строй пополнения.
- Смирно!.. – скомандовал Павлик. - Пополнение для Гвардейского полка 1-й кавалерийской дивизии в составе 82-х человек…
Врангель узнал его.
- А, это ты, - сказал он, но фамилию так, видно, и не вспомнил и, отмахнув под козырек, недовольным голосом произнес. – Немедленно выступай.
Командующий вернулся в вагон генерала Трухачева, а Павлик стал распоряжаться, чтоб люди собрали вещи и шли к эшелону на запасном пути. Вестового Гюнтера он послал предупредить Свету, что уезжает и проститься с ней не успеет.
Круглолицый, курносый Капнин стоял рядом, подрагивая ногой. Помахав кому-то в окно вагона, он вызвал делопроизводителя с документами, чтобы Еловцов подписал списки призванных. Выскочивший следом молоденький поручик тут же вручил Павлику предписание отправляться через Чонгар на Мелитополь и оттуда походным порядком на Токмак.
Вслед за командой Еловцов прошел на дальний край перрона и следил за погрузкой, все время невольно оборачиваясь в сторону города.
Джанкой – «Милая деревня»… Домики, пыльные улицы, серебристые тополя.
Вплотную к вокзалу подступала степь, и там, среди белесой выгоревшей травы, алели редкие маки.
Павлик вспомнил стихотворение, которое часто читали канадские и английские офицеры во Франции:
In Flanders fields the poppies blow
Between the crosses, row on row.
That mark our place…
Он сошел с перрона и нарвал букет цветов. Нежные лепестки с синими прожилками трепетали, готовые оторваться…
Света подъехала на извозчике за пять минут до отправления эшелона. Гюнтер спрыгнул с козел и, обгоняя ее, побежал к теплушке, где ждал его товарищ-колонист, а она, растерянная, быстро пошла за ним по перрону, не находя, не угадывая, куда же ей идти.
Павлик ступил ей навстречу, с виноватой улыбкой протягивая цветы. Букет алых маков…
Она вдруг остановилась и даже отшатнулась, будто в нее выстрелили.
Букет алых маков… И слабые лепестки шевелились под ветром, как бабочки, готовые улететь… Возбужденное сознание молниеносно выудило из памяти какой-то случай из жизни мадам Ленорман… Маки – символ неотвратимой беды…
- Спокойнее держись! – прошептал Павлик, дотрагиваясь до ее плеча.
Она неожиданно для себя самой разрыдалась и упала ему на грудь.
В вагоне выбитый из колеи Еловцов никак не мог успокоиться. Поезд неторопливо, но неотвратимо плыл, постукивая, через бледно-зеленое и серебристое опаленное солнцем пространство, день тянулся невыносимо долго, и он бесконечно мучился, что так и не сказал, как надо, так и не успокоил… Света… Светочка…
* * *
Кавалерия Барбовича оставила засыпанные раскаленным песком позиции у Каховки и ушла в восточном направлении вверх по течению Днепра. Колонны двигались в сплошных облаках пыли в несколько саженей высоты. Жара стояла неимоверная. Людей и лошадей мучила страшная жажда. На водопой лошадей водили ночью по очереди, колодцев вокруг было мало. Днем измученных лошадей кормили корками зеленых арбузов.
На отдых полки останавливались в степи, укрыться негде. По пути миновали целое ожерелье крепких немецких колоний, но не зашли – избегали раздражать сочувствующее население, и на дисциплину солдат после прошлогоднего похода не сильно надеялись.
Павлик не видел всего этого похода и не знал этих тягот. Он с командой догнал полк около села Жеребец незадолго до боев за город Орехов.
После встреч с женой он радостно замечал, как меняется его отношение к миру. Чудесная тишина на рассвете, полная глубокого значения, проникнутая величием вселенной – вот, что видел он, добираясь от Мелитополя до Жеребца степными дорогами. И приезд его в полк после выполненного поручения был спокоен и радостен.
Наутро 14 июля вся дивизия готовилась идти в бой. На сравнительно небольшом пространстве убранного поля собрались в конном строю кадры почти всех старых кавалерийских полков. В гвардейском дивизионе мелькали фуражки конногвардейцев, кавалергардов, синих и желтых кирасир, дальше ярким пятном выделялся эскадрон изюмских гусар, и по всем фронту обеих дивизий весело пестрели цвета знакомых гусарских, уланских и драгунских полков. Эти кадры хранили в себе залог будущего восстановления старых славных частей, и, глядя на них, в это прекрасное утро невольно чудилась неизбежность возрождения великой империи.
Ностальгический импровизированный парад прохладным утром выродился к полудню в жестокий бой под жгучим солнцем. Гвардейцы – дежурный полк - шли за корниловцами, раскинув дивизионы по флангам.
Согласно данным разведки и показаниям первых пленных корниловцам противостояла какая-то Интернациональная бригада из мадьяр и немцев – три полка пехоты и полк кавалерии.
Павлик ехал на правом фланге своего эскадрона. Под ним был подбористый темно-гнедой, почти вишневый, строевик лет шести из жлобинских трофеев. Конь легко брал пригорки и бережно сносил нового хозяина в балки и низины, косился на соседей и шел строго в ранжире. Видно, провел на войне, на конной службе не один год. Эскадронный, подполковник Раух, ехал саженях в ста перед эскадроном с разведчиками. Корниловцы считались надежной частью, и неожиданностей впереди не ожидалось.
Бой у корниловцев в центре, судя по всему, затянулся нешуточный. Из соседнего дивизиона прискакали и попросили помочь, но когда кирасирский эскадрон подоспел, ход боя уже переломился, и Павлик со своими солдатами проехал по отбитому полю и остановился у гребня высот, на которых залегли корниловские цепи.
Сотни убитых и раненых, лежавших вперемешку, застывших и ползающих, увидел он. Особенно много было свалившихся от солнечного удара. Над ними с флягами склонялись товарищи, отпаивали, отмачивали…
В одном месте настоящей гекатомбой лежали вместе с лошадьми до 30 убитых кавалеристов, нарвавшихся на мадьяр, и в некотором отдалении – много десятков зарубленных мадьяр – результат повторной атаки кавалеристов.
Спешенный эскадрон они с Раухом оставили за невысоким холмом, а сами в седлах поднялись на вершину, где смотрели в бинокли и совещались корниловские командиры в красноверхих фуражках.
Кирасиры сейчас были конным резервом, и корниловцы несколькими обрывистыми фразами ввели их в курс дела:
- Откуда-то из Туркестана... Мадьяры…
- Дрались исключительно упорно, при появлении конницы построили каре. Пришлось разбивать его артиллерийским огнем…
- Конницей преследовали? – спросил Раух.
- Не дались, задерживались на каждом удобном рубеже…
- Внимание, господа! – сказал кто-то. – Контратака…
Все подняли бинокли.
Интернационалисты шли превосходно. Легко, быстро, стройно, с возрастающим гулом. До них было около версты – Павлик на глаз, без бинокля, мог различить отдельные телеграфные столбы там, где они проходили.
- Хор-рошо… хор-рошо… - промурлыкал корниловский батальонный. – Красивый бой, господа! А? – оторвался он от бинокля.
- Это Вы, батенька, их кавалерии не видели, - отозвался кто-то. - 3-й конный Интернациональный полк…
- Овраг справа… До эскадрона кавалерии, господа…
Все сдвинули бинокли в указанную сторону.
Еловцов увидел, как из дальнего оврага, как из-под земли, вынесся всадник на необычно длинноногом и длинношеем песочной масти коне, не торопясь, собрал коня и подбоченился, сел чуть вразвалку, как на диване. Он был в русской летней гимнастерке, синих шароварах с малиновым лампасом и, невзирая на пыль, в щегольски сияющих сапогах, только на голове непривычно низко краснела мадьярская пилотка. В бинокль было ясно видно, как всадник щурился – смотреть приходилось на солнце – и от старания морщил нос и приоткрыл рот.
Сзади ему что-то сказали, он, покосившись, ответил. Низко над кромкой оврага поплыли такие же красные пилотки, и всадник, блеснув зубами, заговорил, замахал от себя левой кистью – «Быстрее, быстрее…» - и тронул текинского коня вслед за остальными. «Как бы назвала его Света? – подумал вдруг Павлик, разглядывая в сильный бинокль красивое черноусое и чернобровое лицо мадьяра. – Красивая смерть?..»
- По оврагу обходят… Так они нашей 4-й роте во фланг выйдут…
- Прикроете? – обернулся корниловский батальонный к Рауху.
- Фланг бы загнуть…
Пули стали посвистывать мимо ушей. И, как всегда, казалось, что их куда больше, чем на самом деле.
- Прикроем, - ответил Раух и глянул на Павлика. – Еловцов, стройте фронт. По моей команде…
Павлик, заваливаясь на спину и пряча бинокль в чехол на груди, прорысил вниз к эскадрону:
- По коням! Строй фронт!..
Раух на переступающем, горячащемся коне остался под пулями наверху.
Сели в седла. Ждали еще минуть 10-12. Что-то там творилось у корниловцев…
Эх, тучки, тучки понависли,
И с моря пал туман.
Скажи, о чем задумался,
Барбович генерал!
Сзади с песней, блистая в пыли, подходила дивизия. Павлик успел разглядеть впереди Ряснянского и самого Барбовича под личным значком.
- Что тут у вас? Кто командует? Чегт побеги, где Гаух?
Тут Раух наверху взмахнул рукой, словно подбрасывал что-то снизу вверх, и потащил из ножен шашку.
- Мадьяры, Ваше Превосходительство!.. – успел крикнуть Еловцов и сам дернул шашку. – Э-эскадро-он!...
- Впегед, молодцы! Впегед, кигасигы: у меня много гезегва… - крикнул вслед Барбович, подбадривая и обещая подкрепление.
Взлетающими рывками взметнулись они на холм и понеслись, как и стояли, сомкнутым строем, словно на незабвенных довоенных маневрах.
«Я – кавалерист старой школы, - подумал Павлик. – А это моя первая в жизни настоящая кавалерийская атака…».
Навстречу, оставив в стороне свернувшихся в «ежи» корниловцев, плотной толпой скакали всадники в красных пилотках, они не успели перестроиться, но ясно было, что они не свернут, примут атаку.
Еще несколько мгновений… «А ведь я не боюсь…».
Они столкнулись, невольно придержав коней. Впервые попав в конный бой, Павлик не рассчитал встречного движения. Красивый мадьяр, возможно – тот самый, опередил, ударил Павлика саблей наискось поперек груди. Но Павлик успел отклониться, и сабля попала по чехлу бинокля и больно резанула по телу чуть ниже правого плеча. В ответ он махнул шашкой сверху вниз, по голове мадьяра, но то ли рука дрогнула, то ли мадьяр усчастливился и вовремя дернул головой, но шашка смахнула красную пилотку и лишь слегка задела, зацепила кудрявые волосы.
Мадьяр вдруг ярко улыбнулся, сверкнул влажными зубами. И эта улыбка осталась последним видением Павлика Еловцова на земле. Отточенная гусарская сабля достала слева по напряженной шее. Кровь фонтаном ударила в небо и окрасила его в багровый цвет, который густел, темнел и стремительно становился черным.
* * *
- Красиво он его срезал!..
* * *
Сказать по правде, я не знаю, что такое правда, да это и не важно…
Глава 10.
Прекрасным тихим вечером Ельпидифор со взводом прибыл в Кременец, отбитый этой ночью у поляков. Осадчего там уже не было, ушел на Дунаев.
Кто-то из штабных, кому Кисляков представлялся, раздраженно фыркнул:
- На вас из штаба армии бумага пришла. Отправляйтесь в особый отдел, там разбираться будут, что с вами делать.
- Так Хреновский разобрался…
- Меня это не касается. Хреновский - себе, а особый отдел армии – себе. Получай довольствие и маршируй.
- Куда? Откуда бумага? – догадался спросить Ельпидифор.
Переночевав в Кременце, отправились в Дубно.
Дней десять проторчали в Дубно, питаясь, чем перепадет. Коней держали на подножном корме. Ельпидифора несколько раз вызывали и читали одну и ту же сводку, что 19-20 июля произошла измена Кубанского полка. Командир полка увел 300 сабель, из них – 60 бывших офицеров.
- Так было?
- Так.
- Кто подбивал?
Он заранее, всю дорогу на Дубно, обдумывал свои ответы и теперь говорил одно и то же:
- Был приказ командира полка. Но я остался и взвод удержал.
- Ладно, ждите. Ваши бумаги еще не пришли, - говорили штабные.
Один раз он слышал, как советовались: «Давай их к Маслаку под присмотр. Там за ними… Там надежные ребята…». Но дальше разговоров дело не шло.
Жара, пыль, бестолковщина и суета тыловой жизни не повлияли на тихое блаженство, которое владело Ельпидифором несколько дней. Но ночами он прокручивал в сознании каждый миг своего недолгого разговора с кровожадным уполномоченным. Выискивал моменты, когда мог сорваться, сказать не то и погибнуть. Внутренне он был согласен, что каждый в чем-то виноват, и сам за собой знает. И уполномоченный был бы прав, убив его, ведь он, командир взвода Кубанского полка, искал пути ухода к полякам, просто кубанцы его с собой не взяли. Пронесло…
Переждали ливни и вместе с полевым штабом армии перебрались в Вербы. Ошивались там до 6 августа.
Здесь на них налетел какой-то важный комиссар, невысокий, плотный, курносый. Наверное, разглядел, что кони во взводе отдохнувшие и в телах.
- Как настроение, товарищи?
Казаки сидели под навесом на прошлогоднем травленном сене.
- Ничего, слава Богу… - отозвался один Кондаков, чья лысина светилась даже в тени.
- Какой части?
Ельпидифор уловил нехорошую нотку в голосе комиссара, поглядел на свиту из каких-то очкариков и кормленных холуев, поднялся, надел кубанку, подправил ее чуть набекрень и скомандовал:
- Встать! Смирно!
- Какой части? – повторил комиссар, обращаясь к нему, вызывающе задирая нос.
- 1-й взвод 1-й сотни 1-го Кубанского полка. Ждем отправки в действующую часть.
- Давно ждете?
- Да уж… Недели две…
- Сколько?! – комиссар заметался и налетел на кого-то из своей свиты. – А я в Бердичев за подкреплениями?!.. Саботажники!... Расстреляю!.. Немедленно их в Четвертую!.. Прямо сейчас!..
Кто-то очкастый аж присел и рванул рысью к штабу, высоко, собачьим хвостом, задирая ножны новой драгунской шашки.
Казаки искоса переглядывались. Неужто опять в какую-то передрягу попали?
Комиссар, нетерпеливо притопывая, дождался, когда тот же очкастый тем же аллюром принес из штаба предписание.
- Счастливого пути, товарищи! Беспощадно бейте панскую шляхту! – и четко подбросил руку к козырьку кожаной фуражки.
В Подлипках, около Радзивиллова, стояла на отдыхе измотанная боями 4-я кавалерийская дивизия. Взвод Ельпидифора раскидали по разным эскадронам 1-й бригады. Сам он оказался рядовым в 1-м эскадроне. Одного коня, сулинского черноногого, у него отобрали, оставили рыжего дончака, полученного в конвойной сотне у Афоньки. Отобрал сотенный вахмистр, который здесь назывался эскадронным старшиной.
Тот же старшина тихо и ласково, но испытующе прищурившись, рассказал Ельпидифору:
- Наш командир – Григорий Савельевич Маслаков, кавалер Ордена Красного Знамени, бывший вахмистр, старый боевой командир, известный своими боевыми заслугами в Красной армии…
Рассказывал он, напирая на каждый факт, будто оспаривая кого-то. Ельпидифор выслушал про хутор Полстяной на Маныче, про Кавказский фронт, про Лорийский полк, про артиллерию, в которой Маслак служил с 1899 года.
Ельпидифор оглядывался на чудовищно худых, понурых лошадей своего нового эскадрона, у которых, казалось, не хватало сил отмахиваться хвостами от мух, но старшина, чуть напрягая голос, опять забирал его внимание:
- В июне товарищ Маслаков вступил в партию… 5 раз ранен... Миронова ловил...
«Прямо житие на этого Маслака готовят. Почему?.. А от меня ему чего надо?».
Потом уже, приглядевшись, он понял. Вся бригада, да, наверное, и вся дивизия, состояла из добровольцев, земляков, знавших друг друга с малых лет, они сплотились в землячества, двигали вверх своих атаманов, ревниво относились к другим «народным вожакам», и верность свою горделиво демонстрировали своим вождям, а через них уже – Советской власти, партии, Ленину, Троцкому, новой России … И Ельпидифор, попав в эскадрон, должен был так же, как они, беззаветно полюбить Гришку Маслака и стать верным ему и всему новому сообществу.
Красноармейцы понемногу барахолили, но командиры службу знали и службу требовали. Командный состав, начиная со старшины Кубрака, сверхсрочного унтера Мариупольского полка, состоял из таких же унтеров, подпрапорщиков и прапорщиков. Даже политком был из «вольноперов». В большинстве это были хохлы и иногородние Области Войска Донского.
Из разговоров Ельпидифор узнал, что за эти две недели, что он ждал в Дубно и Вербах, бойцы несколько раз бросались в конном строю на окопы под Бродами и дважды всей дивизией сходилась на палаши с польскими уланами под какими-то Бордуляками. Потери понесли огромные. Теперь откармливали коней, чистились, мылись в бане, получали новое обмундирование.
Ельпидифору Кубрак новую форму не выдал – «На тебе и так все чисто доброе», - но каждый вечер рассказывал премудрые и прекрасные истории о геройских победах красных орлов и бесконечных интригах, кознях и подсидках промеж народных вождей.
- Буденный как дивизию принял, первым долгом направляет в штаб депешу, чтоб ему справили новую бекешу и покрыли офицерским сукном. А у Думенки чтоб автомобиль отобрали и ему, то есть Буденному, отдали…
Из всех этих «подвигов» вырисовывалась какая-то новая для юноши система самоутверждения (он про себя назвал ее «хохлацкой»): чтобы показать свое превосходство над каким-то человеком, этого человека предавали. «Хоть ты и великий герой, а я тебя продам, как последнюю скотину».
И грамотой особо не похвастаешься. Политком водил бойцов эскадрона к разбитому артиллерией костелу и вел агитацию – доказывал, что непорочного зачатия быть не может. Ему, конечно же, верили. Когда вернулись, обсуждали:
- Теперь, когда монастырские фокусы открыты, ученых бы пощупать, их дела открыть народу.
А один старый и заслуженный боец открыто сказал политкому:
- Срезать надо с земли всех образованных, тогда нам, дуракам, легко жить будет, а то зае..ли вы нас.
Другой заслуженный боец поддержал:
- Если б революцию мы сами делали, давно бы на земле тихо стало, и порядок был бы…
Дважды в дивизию приезжал сам Буденный, второй раз с Ворошиловым, тем самым комиссаром, который направил Ельпидифора из Верб в 4-ю дивизию. Буденный шутил с бойцами и плясал с ними «Казачка».
Объявили какую-то конференцию. От эскадрона пошли командир с политкомом и два заслуженных бойца, служивших с весны 18-го года.
Когда вернулись, политком, сверкая очками, приказал собрать эскадрон и рассадил всех в тени ясеня на травке. Эскадронный скромно сел с бойцами. Оказалось, что выступают в поход. Все и так это знали – даром одежду не раздают и в бане с мылом не моют. Гадали только – когда и куда.
Политком снял и протер очки, обратно надевать не стал, так и держал в левой руке, а правой рукой поднял исписанный под копирку лист бумаги, но не читал, а от себя объявил:
- Мы не ведем войну с польскими рабочими и крестьянами. Мы идем освобождать их от ига польских помещиков и генералов. Они задушили в цепях рабства своих трудящихся и еще хотели набросить удавку на русский народ и на украинский народ. А то, что польских солдат убиваем, то мы глубоко сожалеем. Их насильно заставляет воевать против нас польская буржуазия.
Ельпидифор искоса поглядывал, как слушают бойцы, и заметил, что при словах «глубоко сожалеем» Кубрак согласно кивнул.
- На Львов, товарищи! – завершил политком, вознося мутно-фиолетовый листок над эскадроном. – Сломаем хребет панской Польше!
Несколько секунд длилось молчание, потом бойцы сдержанно и с достоинством заговорили между собой:
- Погоди, погоди… Польша – она вон где, а Львов – это Австрия…
- Галиция, матери ее сто чертов. Тут в 14-м году столько народу полегло…
- Да оно и в 15-м…
- Товарищи! – воскликнул политком. – Поляки считают Галицию Малой Польшей…
- Да там и поляков нет…
- Товарищи! Мы должны помочь галицийским крестьянам сбросить польское иго!
- Сами нехай…
- Разуму много, а денег нет, - ткнул через плечо пальцем в политкома кто-то из старых бойцов.
Политкому внимали двое или трое, да и те оглядывались. Центр обсуждения сместился в гущу сидевших на траве бойцов. Ельпидифор увидел Гнутова, который, хитро сощурясь, что-то говорил соседу-хохлу, а хохол искоса, через плечо, недоверчиво поглядывал на дергающуюся улыбку казака и сопел. Затаившись, слушал их похожий на заплывшую обезьяну азиат – калмык или кореец. В профиль острые губы его выпирали дальше приплюснутого носа.
- Сейчас они упрутся. Даром, что жолнеры, - рассуждал Кубрак. – Броды – ихний первый город. Ты погляди… Уже две недели, и – никак…
- На границу вышли…
- По домам пора. Там черт-те что творится. Дома то есть…
- Товарищи! – чуть не кричал политком. – Я понимаю, что идея мировой революции еще не овладела вашим сознанием…
- Если мы к ним пойдем, то война не кончится, пока они нас не выбьют, - говорил Гнутов и крутил головой, ища согласных.
Хохол покачал указательным пальцем перед лицом казака:
- Я пытав самого Грыгорь Савелича, - казалось, что он говорит из вредности, назло Гнутову. – Вин казав, шо Львив дюже богатый город…
При словах «богатый город» бойцы на какое-то время смолкли.
- Ну, разве что туда и обратно, - и эскадронный Стороженко выжидающе оглядел людей.
С десяток бойцов, кучковавшихся вокруг эскадронного, переглянулись, потом один крикнул политкому:
- Ладно! Даешь Львов!..
- Даешь Львов! – радостно подхватил политком. – Да здравствует мировая революция!
- Давай, давай…
Буденный и Ворошилов уехали на «фиате», протряслись и скрылись за клубами желтой пыли. Вслед им один из взводных к великому изумлению Ельпидифора сказал:
- Я Сёмке никогда Бориса не прощу. Допляшется…
Потом меж заслуженными бойцами тянулись старые и, видно, больные для многих разговоры.
- Буденный – подхалим…
- Вот Думенко был!..
- Думенко нам был как брат. Как первый друг!..
Вспомнилось: «Повиновение по дружбе может породить героев, но не солдат». Господи, чего он только не начитался, чем только не забил себе голову!..
Ванька Вихлянцев, хоперец, ушедший к красным еще в 19-м году, усомнился:
- Не-е. Буденный – боец. В атаку прет передом и все одно кого-нить срубит…
Кубрак, солидно кашлянув, сказал, уводя разговор:
- Буденный воюет по-казачьи.
- Как это?
- А так. Поляки задачные. Стоит, красуется, сам на себя радуется. А Буденный собирает на него троих, а то и пятерых. Подъехали, убили и уехали…
- А чего ж казаки? – не выдержал Ельпидифор.
«Как же вы нас победили?» - подумал он.
- Так вы ж за свои станицы уцепились, – ответил все понимающий Кубрак с нескрываемым чувством превосходства.
Было объявлено построение, на котором зачитали приказ: ночью выступить и к полудню 12 августа сосредоточиться в районе Лешнюв – Шуровичи на восточном берегу Стыри.
На первом же марше попали под дождь, который перерос в ливень и хлестал до вечера. Дивизию придерживали, готовили для какого-то решающего удара. От Стыри до Буга шли без боев лесами и болотами в сплошной белесой пелене тумана, звуки над близкой водой гулко отдавались в голове, как после контузии.
14-го утром поляки напали на полевой штаб армии, и вся 1-я бригада поскакала выручать Буденного с Ворошиловым. Поляки ушли в сторону Станиславчика. Вожди уцелели и теперь метали молнии, искали, кто прозевал, почему охранения не выставили, почему поляков упустили. В хутор Лопатин возвращались из ближнего леса разбежавшиеся штабные и обозники. Ельпидифор сопровождал в штабной околоток поцарапанного пулей Кубрака, - Кубрак ехал в лазарет с наганом, «чтоб не отравили», - оставил его там, а сам шел с усталым конем в поводу к своему эскадрону, собиравшемуся после боя на околице.
- Ты – Ассирецков?
Ельпидифор вздрогнул. Перед ним стоял Молчанов, новочеркасский семинарист. «Черт!.. Почему именно Ассирецков?». Он инстинктивно отстранился от спросившего, а мысль лихорадочно работала: «Начнут тягать, подумают, что и вправду под чужой фамилией. Еще и Кубанский полк припомнят… Шпионаж… Шлепнут…».
- Ошибаешься, товарищ…
- Ничего я не ошибаюсь. Ты – Ассирецков. Не бойся, не выдам… - Молчанов властно обнял Ельпидифора за плечи и увлек за собой дальше от дороги. – Идем, идем. Ты как к красным-то попал?
Этот властный жест разозлил Ельпидифора, и он пришел в себя, справился с растерянностью.
- Ты путаешь, я не Ассирецков, - тихо и твердо заговорил он, глядя перед собой и обостренно ощущая плечом и спиной неприятно тяжелую руку Молчанова. – Я знаю Ассирецкова. Мы учились вместе. И тебя я помню. Виделись в восемнадцатом году в Новочеркасске. Ты гляди, не ляпни… Я здесь законно, под своей фамилией…
- Сдали гады всю Донскую армию. Бросили… - не слушая его, проговорил бывший семинарист. - Не успели даже оставить секретного явочного пункта, куда являться… Скоты… Ну, ничего. Ты в какой части?
Ельпидифор назвал.
- А-а. Я тебя найду. Ты не паникуй. Всё как надо.
Молчанов отпустил плечо Ельпидифора и свернул с дороги на тропинку, ведущую к поднятым оглоблям перемешавшегося на опушке обоза. Уже на тропинке он остановился, обернулся, торжествующе поднял палец:
- Правильно! Я тебя вспомнил. Ты у Чернецова был… - и он зашагал от облившегося горячим потом Ельпидифора.
Весь день и весь вечер, пока шли до местечка Оплицкое, Ельпидифор размышлял, как бы избавиться от невесть откуда свалившегося на него семинариста.
Одна мысль отвлекла его. Чернецовский поход, Новочеркасск, сдача Донской армии… Как давно это было! А на самом деле?.. Последние три года растянулись в его сознании лет на тридцать. И не он один испытывал такое. Вечером после боя Гнутов, сидя у костра, вспоминал:
- Я, бывало, на Германской спал и видел, как бы в конную атаку сходить. Молод был, горяч…
- Ну, и как?
- За всю войну три раза ходил.
- Зато сейчас – что ни день, - перебил кто-то из-за костра.
- Вот именно, - подтвердил Манченков и дребезжаще, старчески рассмеялся.
А Германская война два года, как закончилась.
Все поменялось, и люди поменялись.
Молчанов объявился на третий день, когда 4-я дивизия форсировала Буг и ввязалась в бои с польской кавалерией. Взвод Ельпидифора, высланный вперед, прямо с коней перестреливался с далеким польским разъездом. Обгоняя хлопки выстрелов, посвистывали пули.
- Ты меня не бойся. Я тебя не выдам. Что делается – все правильно.
Его конь теснил кисляковского рыжего дончака, и сам Молчанов притиснулся к Ельпидифору:
- Главное сейчас – в Европу прорваться. Как там заваруха начнется, вся эта сволочь, - он подкатил глаза, указывая куда-то наверх, - туда перебежит. И правильно! – он положил свою ладонь сверху на руку Ельпидифора, как будто уговаривал его.
Разгоряченный перестрелкой Ельпидифор выдернул руку. Конь от резкого движения переступил. Послав неверную пулю, Ельпидифор досадливо отклонился от Молчанова.
- .. Лишь бы ОНИ ушли!.. А этот сброд мы быстро усмирим!..
«Может, пристукнуть его? Прямо сейчас?..» - мелькнула мысль.
- … Ты понял меня? Сейчас надо наступать. И казакам так говори…
- Эй! Нэ кучкуйтэся! – крикнул им взводный Вовченко. - Пидстрэлють…
- Я тебя нынче вечером найду, - пообещал Молчанов и отъехал.
«С ума с вами сойдешь», - внутренне сдаваясь, подумал Ельпидифор.
Весь день он ждал вечера и появления упорного семинариста. Что ему надо? Чего он хочет?
Начинать новую гражданскую войну, когда большевики прорвутся в Европу? Не прорвутся… Красноармейцы меж собой говорили, что за границу не пойдут. Правда, одни эту границу считали там, где кончается Украина, а другие искали где-то за Варшавой. И на Львов согласились – туда и обратно, пограбить. Так что никакой новой гражданской войны…
«Свою войну мы проиграли. Сейчас воюем черт те за кого и за что. Черт меня сюда занес. Да, выхода не было…»- вспомнил он, и недавние картины встали перед ним. Тоннельная… перекрытая дорога… сдающаяся донская сотня… полковник Волошинов...
Чудом он проскочил кровожадного уполномоченного, и теперь – Молчанов явился: «Ты меня не бойся. Я тебя не выдам». Начинается все сначала… «Все к черту, всех к черту! – вспыхнула вдруг злая мысль. - Если уж на то пошло, если со всем светлым и чистым я прогорел, то теперь надо изо всех сил выживать, грести, где можно, деньги, барахолить, как все эти, и жить в свое удовольствие».
Он поглядел на разбитую дорогу, по которой шел эскадрон, на неубранного убитого поляка, раздетого и разутого, потер ладонью потную шею, снял кубанку и вытер ею мокрый лоб. «Хорошенькое удовольствие…». Обувь с поляка стащили вместе с носками. Меж пальцами полосками серела грязь. Запрокинутая, свисающая в кювет разрубленная голова обрывалась чуть выше уха и посредине носа, и поляк казался неестественно горбоносым. Ельпидифор вдруг прыснул, внутри задрожало, и он, не выдержав, рассмеялся.
Мысли его оторвались от семинариста, от возможной секретной организации, свернули в другую сторону. «У деда - золото. На векселях столько не соберешь. Прадед на Кавказе служил. Награбил?.. У каждого командира повозка для добра… Барахолить… Стыдно…». Он с внезапным облегчением решил и убедил себя: «Нет, этого я делать не буду».
Стемнело. Вся бригада стала на отдых в местечке Стрептово. Луна выкатилась полная, яркая, как вспышка разрыва. Ельпидифор от нее невольно взгляд отводил. Стрекот кузнечиков в ночи… Далеко вдали Львов с тусклыми редкими огнями…
Молчанова он так и не дождался. Ночью напали поляки и выбили бригаду из местечка.
Затаившиеся, сжавшиеся во тьме эскадроны подрагивали от внутреннего напряжения, натянутой струной ждали команды. Дождались…
На рассвете начальник дивизии Федор Литунов подвел отставшие на переправе орудия и пулеметные тачанки и ударил всеми силами.
Грохотали, подскакивали в рассветном тумане пулеметные тачанки, несущиеся среди взводных колонн кавалерии. Побатарейно слева и справа била своя артиллерия, перебрасывала рвущие и терзающие воздух снаряды вперед, в мутно-серую невидь. Казалось, что над головой огромная коса с шуршащим звоном срезает невидимые стебли. Пыхали разрывы, подсвечивали туман, но их грохот то ли гас, то ли сливался в сплошной постоянный гул.
Смутно ориентируясь в окружающих звуках, Ельпидифор все же уловил момент, когда всадники продавили нечеткий, разрозненный, зыбкий фронт противника – ни одного поляка он въяве не увидел, лишь мелькнули слева и справа прятавшиеся в низинах местечки, – прорвались и пошли по тылам.
Эскадрон Ельпидифора налетел на какой-то обоз. Как из воды на белый свет вынырнули. И пошло: кони рвутся, люди кричат, повозки переворачиваются, кто-то их куда-то сворачивает, поляки в разные стороны бегут, бежать некуда, руки вверх задирают… Одни волы, подобранные в масть, стоят и жуют спокойно. Ельпидифор, которого занесло, затерло меж повозками, одному такому по рогу концом шашки постучал, тот неохотно головой повел – «Выдчепысь…».
Отбили и Стрептов и еще какие-то Печихвосты и к вечеру выскочили на железную дорогу. Плотный, багроволицый командир бригады склонялся с переступающего коренастого золотистого коня-калмыка и тыкал корявым пальцем в карту, развернутую начальником штаба на черной гриве своего коня и красносуконном отодвинутом колене:
- Львов… Каменка…
Коноводивший Ельпидифор еле удерживал оседланных коней в котловине за запасными путями. Лошади нудились, косились на непривычное движение. Боялись, что это на них намахиваются. Бойцы эскадрона хекали, найденным инструментом разбивали полотно, ломами со стонами и криками гнули на стыках рельсы. Тащили какого-то бритого в защитном френче, лысина на солнце светилась.
- Чего вы его тягаете? Кончай здесь…
Глава 11.
Заставы Конной армии были придвинуты к самому Львову. Все знали, что делается в городе. Среди зноя и духоты ждали последнего штурма, добычи, отдыха. Вот-вот…
Стало известно, что убит начальник дивизии Литунов. Начало наступления связывали с назначением нового начальника. Вот он примет командование, и попрем…
Сзади, подстегивая нетерпение, угадывались гул и движение.
Гнутова, лежавшего рядом с Ельпидифором в цепи и изнывавшего, как и все, под прямыми лучами поднявшегося солнца, отправили в лощину к роднику за водой. Он собрал брошенные ему фляги, на карачках быстро побежал позади цепи и вдруг поднялся во весь рост:
– Глянь!.. Уходят…
Не веря еще, стали оглядываться.
Грудились на изгибах дорог и катили бесчисленные обозы. Рысила конница. Эскадроны брали напрямки по полям.
- Все бригады идут. Вон 24-й полк пошел…
Облака густейшей пыли неумолимо расползались над дорогой. Казалось, от них нет спасения.
Ельпидифор представил, как задыхаются там, на дороге, окутанные шершавой пылью люди, представил тяжелую удушливость, сухость, жар… Поморщится. Гнутов то и дело тревожно оглядывался на недалекий Львов, пытался угадать уходящие, укрытые пылью части.
- Батарея…
- А то?.. Кто ж такие?..
Шли, шли и шли бесконечно неразличимые за желто-серой пеленою мешающиеся войска.
- Забыли нас, что ли?
Сияло небо.
- Душно. Гроза находит…
Эскадронный проскакал лощиной позади гребня, поднялся на взгорок, на немой вопрос всей заставы ткнул плетью в сторону города:
- Туда глядите. Удерживать… С наступлением темноты присоединиться к дивизии.
Весь день пролежали в цепи, изредка постреливая, но больше переговариваясь, перекрикиваясь. Куда уходит армия?.. Почему?..
Город, чудесно спасшийся, оставался безмолвен.
На закате номера, пригибаясь, скатили с высоток пулеметы и стали поднимать их на подкатившие тачанки. Коноводы подали лошадей.
Эскадронный, разбирая поводья, обрубил ожидание:
- Уходим… Приказ: оторваться от противника… Если что, сборный пункт – село Руда.
- Куды ж идем, Стороженко?
- В Польшу.
- Зачем?
- За сифилисом.
Нескладно длинные тени, извиваясь, заскользили впереди всадников по легшей от зноя тусклой траве.
Придавили коней, переходя в легкий намет. За лесом придержали. Впереди за пылью угадывались другие эскадроны полка. 45-верстный ночной марш предстоял им.
Бесконечная езда и всё рысью и рысью. Зной и пыль. Удушливые облака расползались во все стороны от дороги. Они были всепроникающи и беспощадны.
Когда переваливали через железнодорожную насыпь, Ельпидифор не выдержал, заскочил в крайний двор селения Раменов воды попить и опять выехал на дорогу.
Шли и шли бесконечные обозы. Рысили, рысили, рысили, рысили запыленные, потные, неисчислимые всадники.
Так, наверное, во время Оно возвращалась из набега отброшенная орда.
Такие же отсталые, как и Ельпидифор, тревожно оглядывались, выискивая свои части. С одним из них, прикрывшим рот и нос от пыли бабьей белой косынкой, так что видны были одни сощуренные глаза под козырьком фуражки, Ельпидифор полчаса трусил стремя в стремя, не обменявшись ни словом, ни взглядом. Потом замешкался, объезжая опрокинутую телегу и рассыпанную хурду, и отстал.
Конь устал и двигался как пух, влекомый воздухом, сбиваясь с рыси на шаг, виляя, спотыкаясь. Сам Ельпидифор, втянувшийся в бои и походы, чувствовал, что выдыхается.
И так весь поход - голод, пыль, горячие дороги и тьма, не приносящая отдохновения.
«В гражданской войне завоевания опасны» - где-то он вычитал эту фразу…
В полной темноте прошли вымершее знакомое селение Стрептов. Жители, наверное, тихо радовались, что проходящие части их не пожгли.
Марш вымотал все силы.
* * *
Последующие десять дней после того, как армия ушла за Буг, шел долгий нудный дождь с редкими просветами. Поднимались бойцы утром -пасмурно, дождь моросит… По дождю и воевали.
Перед походом в Польшу 4-я дивизия огрызнулась, ударила у Кристинополя по польской кавалерии, неосторожно сунувшейся вслед уходящей Конной армии. Здесь Ельпидифор Кисляков впервые лицом к лицу столкнулся с польскими уланами, о которых когда-то с упоением читал у Жеромского.
В пяти верстах от Кристинополя встретили русскую уходящую пехоту, пропустили ее, поехали чистым полем и спугнули серо-голубые польские разъезды. Ельпидифор, бывший в головном эскадроне, рванул было понаездничать, но старшина Кубрак, вернувшийся из околотка, прикрикнул:
- Чего ты скачешь? Мы – не конница, мы – кавалерия.
Стояли, развернув фронт. Ждали.
Поляки зарябили из-за взгорка значками, потом разом выехали во взводных колоннах и, на ходу разворачивая фронт, рысцой двинулись на сближение. Быстрее, быстрее… Думали сойтись на палаши, померить, чьи головы крепче. На этом они и попались.
- Пулеметы на фланги…
Бой был скоротечен. Пулеметные тачанки с флангов ударили перекрестным огнем. Рябь и мельтешение комков грязи перед польским строем показали, что первые очереди пулеметчики занизили. Впереди замелькали скупые краски – поляки заворачивали коней. После мгновенной задержки вновь загрохотали пулеметы, и стало видно, как там повалились рядами кони и всадники. Справа на ближайшей тачанке пулеметчик – виртуоз – бил, глядя через щиток, медленно вел дрожащим стволом, кривился недовольно, и на дальнем краю поля опрокидывались срезанные кони, мелькали вскинутые копыта.
- Пошли!..
Эскадронный толкнул коня, картинно махнул шашкой и упал на гриву. Красноармейцы загикали и пустились, как на скачках, вслед уходящим полякам.
Уже на взгорке какой-то польский резервный отряд, дождавшись, когда атакующие красные бойцы закрыли собой пулеметы на флангах, выскочил прикрыть отступление, и в чистом поле эскадрон на эскадрон все-таки столкнулись.
Ельпидифор помнил, как в восстание Афонька Ломакин обучал 16-летних выростков:
- Выбирай, кого срубишь…
Не успел… Смешались, замелькали, закружились, как в хороводе. Слух резанул чужой непонятный командный крик. Взводный Вовченко и польский офицер переминались друг против друга на задравших морды, терзаемых удилами лошадях, намахивались, но не рубили, подлавливали друг друга. Рыжеусый веснушчатый поляк, вывернулся позади взводного и всем корпусом, всем плечом, чуть не падая из седла, ударил того пикой в поясницу. И сразу Гнутов, словно поджидал, достал рыжеусого, не успевшего выровняться в седле, шашкой по затылку.
На Ельпидифора выехал молоденький улан с вытаращенными белыми глазами и ткнул пикой, но неловко, словно сам боялся попасть и поранить. Ельпидифор уклонился, качнувшись всем телом влево и назад. Как он достал поляка шашкой, сознание не зафиксировало. Видно, ударил автоматически, как учили на занятиях по фехтованию. Поляк упал коню на шею, обхватил ее руками и прятал за ней окровавленную голову. Рыжий конь Ельпидифора грудью упирался в золотистый круп польского коня, который крутился, лягался, не давал заехать с нужной стороны. Сам Ельпидифор, так же упав на гриву, торопливо, почти без замаха, доставал… доставал… доставал поляка концом шашки по затылку, но попадал лишь по стоячему воротнику немецкой уланки и по плечам с витыми погонами.
- Гляди!.. Слева!..
Ельпидифор опасливо отшатнулся, упустил добычу.
Угрозы слева не было. Наоборот, бойцы взяли меж двух коней польского офицера с холеным, породистым лицом. Мелкий Манченков вцепился ему сзади в плечи, рванулся, как на гимнастическом снаряде, обхватил поляка руками и ногами, и они оба повалились с шарахнувшегося тонконогого коня. Мелькнули выпученные, изумленные и испуганные глаза офицера и перекошенное красное лицо Манченкова, щекой прижавшееся к виску поляка. Грохнулись… Сорвалась и недалеко по сырой земле откатилась фуражка с малиновой лентой по околышу...
После этого боя Ельпидифор пошел на повышение. Перед выступлением на Красностав – вечером зачитали приказ двигаться на Красностав – Люблин, дойти за 4 дня – командир полка Стрепухов объезжал построение. Он подъехал к эскадронному Стороженко, снял фуражку, всей пятерней взъерошил влажные волосы, поставил их торчком, пригладил ладонью и отточенным движением щеголевато надел фуражку-хлеборезку косо и лихо, по-казачьи.
- Потери?
- Вовченко и еще двое, да поцарапанных пятеро. Если б не пики…
- Пики надо свои иметь, - зло оборвал Стрепухов. – Вам их лень за собой тягать, а теперь… Ладно… Кого взводным?
- Я подавал… - Стороженко указал глазами на командира бригады.
- Ну?
- Промурчел чегой-то…
- Чего тут командовать? Куды лечь, куды бечь… - покривился командир полка. – А ну…
Он прощупал взглядом шеренгу туда и обратно. В строю видно всех и каждого. Ткнул черенком плети в сторону Ельпидифора:
- Вот, на рыжем коне. Запиши мне его фамилию. Я приказом проведу.
На Польшу выступили утром 25-го. Пошли клином. 4-я дивизия в голове, справа 14-я. Моросил дождь, дорога быстро портилась, обозы вязли.
Вышли к речке. Из дальних кустов постреливали.
- Что стали? Эскадрон, вперед!..
- Вплынь? Да вы чего?..
- Давай, давай…
Еле-еле перебрели речку Хучву. Непроходящее чувство беспокойства ныло, стояло над душой. Природный инстинкт воина заставлял Ельпидифора по капле впитывать сведения обо всей армии, о положении на всем польском фронте. Шли вроде бы подрезать правый фланг польской армии, но шли крайне медленно, тащили за собой обозы. Может, весь Юго-Западный фронт от Львова на север поворачивает? Непохоже… Шли без пехоты, с польской конницей на хвосте. Злило, выбивало из колеи появление Молчанова. Чего от него ждать?
После медленного изматывающего марша остановились на отдых. Дождь шел всю ночь. Утром похолодало, и хлынул такой ливень, что вся армия встала, не в силах сдвинуть с места артиллерию и обозы. Стояли весь день, промокли. Вожди и начальники ездили по полкам, совещались, меняли командный состав. Сменили эскадронного, взяли куда-то на повышение.
Ельпидифор мучился в незнакомом чужом месте, так непохожем на донские края. От постоянной возни в сырости кожа на сгибах пальцев потрескалась, взялась серой паутинкой и болела. Боль в пальцах при каждом прикосновении злила, раздражала, отдавалась где-то на боках, ближе к подмышкам, знобила скулы.
Вечером Ельпидифора, уже принявшего взвод, вызвал новый эскадронный и сообщил:
- Приказ на тебя вышел. Ну? Как люди?
Начал докладывать…
- Ладно, иди…
Ночью ветер разогнал тучи, дождь прошел. Утром впервые за несколько суток показалось солнце. Лес под ветром тяжело шевелил мокрыми листьями. Они вспыхивали, отражали лучи. Чего-то не хватало… Птиц не было слышно. Улетели птицы из утреннего леса. Распугали их бойцы.
Не дождавшись, пока дороги высохнут, по грязи двинулись дальше. 4-я дивизия опять шла первой. У местечка Тышовцы взвод Ельпидифора встретил чьи-то, явно не польские разъезды.
Он оставил взвод за серым песчаным взгорком, а сам выехал и встал открыто с карабином поперек седла.
Впереди средь умытых островков зелени цепочка всадников скользила, исчезая, появляясь. Вот съехались… Он поднял карабин, и они сразу разъехались. Вон выехали на плешивую желтоватую горку и сразу съехали, лишь головы видно. Вон вынырнули на фланге, сверкнули стеклами бинокля и скрылись. И кого бы он ни пытался взять на мушку, тот сразу исчезал, нырял в балку, отъезжал за кусты, и все это вроде бы шагом неторопливо. «Черт! Как работают!».
Они видели его, но вроде бы не обращали внимания. Что-то мелькнуло в сознании, в памяти. Лунная ночь… «Кто-то ж подкрадывается…». Он напрягся предельно. Взгляд заметался. Вот…
Шагах в двухстах показался один с винтовкой наизготовку… Ельпидифор как подрубленный упал за конскую шею, чтоб, свесившись, стрелять из-под поводьев, из-под конской морды. Пуля птичкой пропела в вершке от ноги. Пожалел казак коня… Ельпидифор повел стволом, уловил качнувшуюся, сверкнувшую мокрой листвой ветку. И только…
Он рывком сел в седло, высматривал: вдруг удастся рассмотреть силуэт за кустами. Нет… Другой появится и в другом месте…
«Если вон на тот бугор выедут, сразу весь эскадрон увидят», - прикинул Ельпидифор. И сразу трое выехали, двое крутнули коней и ускакали, а третий собрал светло-рыжего в белых чулках коня, похлопал его по шее и поднял бинокль.
«А ну…». Ельпидифор с одной руки – стрелять приходилось вправо – прицелился. Не убить, а показать что оценил. После выстрела всадник блеснул в сторону Ельпидифора стеклами бинокля и неторопливо отъехал, скрылся за ивняком.
На выстрелы прискакали Гнутов и Кондаков. Ельпидифор молча ткнул стволом во всадников впереди.
- Казаки? – удивился Гнутов. – Что, Кисляков, поехали? – сощурился он.
- Чего? – растерялся Ельпидифор.
- Разъезжаемся, - сказал Кондаков.
И сразу пуля с визгом взрыла сырой песок под копытами рыжего коня.
Они повернули головы на звук выстрела. На горке всадник, выехавший из ивняка, поднял ствол карабина и положил его на правое плечо. Тоже с одной руки стрельнул. Ответил…
Подошла, развернулась дивизия, сбила лихих наездников. Потом в местечке Тышовцы немногие пленные подтвердили – точно, казаки. Бригада есаула Яковлева.
Снова как-то непонятно жизнь поворачивалась, то ли объятия раскрывала, то ли в силки заманивала.
«Казаки… Уйти к ним… Растерялся я тогда, а Гнутов говорил…».
С зудящим нетерпением ждал и боялся нового появления Молчанова. «Может, с ним уйти?..».
До Замостья, конечной цели марша, оставалось верст 15-20. 28-го по дождю, еле вытаскивая ноги из грязи, заняли Чесники и Комаров. В каком-то хуторе вывернувшись из сплошной пелены дождя, вырубили 3 роты ничего не ждавших легионеров.
В ночь на 29-е бойцам объявили, что всё – дошли. Обходим Замостье с северо-востока, окружаем. Но поляки опередили, перед рассветом ударили с севера и на 4-ю и на 14-ю дивизии.
Весь день отбивались от польской пехоты, и справа, в 14-й, тоже шел бой. В бригаду прискакал новый начдив Тюленев:
- Почему взаимодействия нет?..
Ельпидифора со взводом послали в 14-ю дивизию, искать ее фланг. По солнцу и циферблату часов он определил север, но больше ориентировался на выстрелы.
Тревожно пахло грибами, сырой гнилью. Вывернутая с корнем липа зацепилась ветками за такие же растопыренные и корявые ветки дуба и манила в образовавшийся проход, как в волшебные ворота. Взяли в сторону, объезжая. Открылась низинка, чистая, гладкая, так бы и проскакать по ней. Но очень уж ровная, ни бугорка, ни ямки заметной, и зелень пугающе яркая… Еще раз взяли в обход, но край все же зацепили – зачавкало под копытами.
Вдали между черными стволами опушки показывались прикрытые зеленью уютные хуторки, белели стенами, желтели крышами.
Вроде бы выехали к месту боя, но дорогу преградило новое явно различимое болото с оконцами сине-черной воды на зеленом ковре ряски.
Их заметили. Польский пулеметчик на высотке занизил прицел и ударил по кромке воды у берега. Казаки дерзко шажком ездили по-над кипящей водой.
Пулемет смолк. Долго что-то…
- Вот сволочь! Винт крутит, - догадался Ельпидифор. - Сматываемся.
Они вмиг перемахнули через взгорок, а пулемет взбил комья пыли и грязи там, где они только что красовались.
Ближе к вечеру стрельба вдали прекратилась. Ельпидифор сбился с дороги и выехал на окопы, из которых доносились обрывки украинской речи, но поднявшийся встревоженный часовой был в песочной английской форме. Бойцы замерли, потом отпрянули в гущу леса. Петлюровцы запоздало стрельнули им вслед.
Вечером, уже в сумерках, он нашел части 14-й дивизии. Пулеметчики с заставы указали ему дорогу, уползающую за серо-синий лес, и на ней он разглядел знакомые силуэты. «Казаки… Точно – 14-я…». Три конных казака гнали пленного или арестованного. В сумерках из-за лошадей Ельпидифор не мог разглядеть его форму. Один, ехавший в середке, вдруг придержал коня и выхватил из ножен шашку. Звук – легкое свистящее шипение – был еле слышен, но два других казака разом крутнули коней в разные стороны, а арестант дрогнул, сжался и метнулся куда-то вправо и вверх, не то побежал, не то стал поворачиваться, но растерялся и замер. Казак толкнул коня и неуловимо махнул. Шашка даже не свистнула. Ельпидифор расслышал что-то похожее на чмоканье. Конвоируемый осел, голова и правая рука поползли и упали отдельно от остального тела. Рубивший, не оглядываясь, дал полукруг и ускакал.
Ельпидфор проводил его взглядом и поравнялся с двумя другими, разглядывающими убитого. Тот лежал в моментально образовавшейся черной луже, источавшей запах крови и желудочного сока.
- Был у нас в полку, в 6-й сотне, подхорунжий Земляков. Конь у него был рыжий… Так он рубил через ключицу до бока. А так больше – сроду не видал, - расслышал он.
- Да, резанул он его, - ответил другой, в голосе мешались жалость и восхищение.
- Кто это, станичники? – Ельпидифор натянул поводья.
Бойцы его взвода, свидетели страшного удара, тоже остановили коней и, склоняясь с седел, разглядывали рассеченного пополам человека.
- Шпион, - ответил конвоир. – Агитатор то есть. Политком приказал – в расход. Да вот… Щипец патрон пожалел…
В сгущающейся темноте Ельпидифор разглядел белое, как напудренное, лицо Молчанова. Щека прижималась к земле, рот убитого был полуоткрыт, и казалось, что он пьет свою собственную растекшуюся кровь.
Отъехав, потрясенный Ельпидифор передернул плечами - отряхнулся от мыслей и странно успокоился.
Следующие несколько дней армия металась в полукольце между закрепившейся польской пехотой. Стоило высунуться из леса, как со взгорков, от околиц местечек железной плетью хлестал огонь пулеметов. От налетавших самолетов укрывались в лесах
Бойцы открыто заговорили: «Пора назад». Потом началась сплошная карусель. Поляки, хлюпая по болотной грязи, совались со всех сторон. Загнанные в леса конные бригады неуклюже, цепляясь за чащобу и болота, разворачивались им навстречу. Так коровы, застигнутые ночью в степи, шарахаются, всем стадом поворачиваются и наставляют рога, отпугивая пробегающих волков.
30 августа утром дождь перестал, сырое марево висело над замершей в лесах конницей. И поляков не было слышно – то ли выдохлись, то ли где-то силы копили. Весь день бригады, цепляя друг друга флангами, перестраивались, меняли фронт.
Еще одна промозглая ночь накрыла Конную армию. В лесах и болотах сидели под обстрелом вместе с 14-й дивизией. Снаряды, словно проталкивая сгущенный воздух над головами, стонали и скрежетали. Потом разом - блеск, треск, шараханье привязанных лошадей, и следом – второй снаряд.
Противник бил неуверенно и с большими перелетами.
На западе, где стояла 6-я дивизия, шел бой.
Ельпидифор сидел под деревом среди бойцов взвода, укрывшись с головой конской попоной. Повод намотал на кулак, хотя знал, что не надо бы – шарахнется от разрыва лошадь, и вывих готов. Сжавшись и застыв, он ревниво сохранял под одеждой остатки тепла, тихо посапывал через нос, представлял, что с каждым выдохом разливает по телу теплую волну. «Вот попал…». Вспомнил почему-то, как лежал весь день в снегу под Каменской во время чернецовского похода… Воспоминание это он отогнал. Последнее время появился страх проболтаться. Хотя, о чем?.. Политком, которого Ельпидифор про себя окрестил «е…нутеньким», «проводил политбеседы» и открыто настаивал, чтоб бойцы и командиры доносили друг на друга. Вроде из народных учителей, а прицепится, не отстанешь. Оказалось, что никакой свободы у большевиков нет, всё связано еще крепче, и надо доносить. Всё еще хуже…
С краев попоны редко капало. Капли беззвучно падали на траву, но в одном месте через дразнящие промежутки с чмоканьем стучали по мокрому сапогу. Сырой ветер наносил махорочный дым.
- Кто курит? Голову оторву… Заметят… - вполголоса обрывисто прорычал, сдавливая кашель, Кубрак.
- Ды я не видно…
- «Не видно»… Он, может, на запах стреляет, - смешливо фыркнул кто-то из старых бойцов.
«Придурок… Вдалбливает им, что Бога нет…» - вернулся Ельпидифор мысленно к политкому. Тоскующее сознание выдало логическую конструкцию - все дозволено, если нет Бога и бессмертия; остается блаженство на земле, как цель. Он опомнился, ощутил кожей лица ночную сырость и холод и задрожал от внутреннего смеха. «Блаженство…».
- Не трусись, - пробурчал Гнутов, сидевший с ним плечом к плечу. – У тебя не горячка?
- Да то, долго, что ли? – сказал Манченков. – Есть предел. Так ходишь-ходишь, потом враз в горячке упадешь…
Подавая кому-то сигнал, взлетела ракета - будто кто-то чиркнул фосфорной спичкой снизу вверх и оставил светлую полосу. Несколько мгновений подрожали серебряные листья… После ракеты тишина, будто все замерли на всем пространстве.
Переждали. Опять задвигались. В темноте кто-то из старых бойцов рассказывал:
- В прошлом году под Царицыном кубанцы прорвали фронт… Утро тихое, помню, дождик… Да… Взяли в плен 15-й Железный полк. Построили… У одного нашли газету «Московский коммунар», заставили есть. Он ест, стал давиться… Его шашкой по горлу. Он побежал, его шашкой по спине и – из нагана… Вызвали донцов, кубанцев: «Четыре шага вперед». Да… Повели. За ними пулемет на тачанке поехал. Постреляли всех…
- А ты чего ж не вышел?
- Да что ж я, совсем дурной?..
С другой стороны – что-то похожее:
- Начальник отряда товарищ Чесноков, любимейший мой друг, повешен с выколотыми глазами…
«Вот так всегда об одном и том же…»
На сигнал ракеты в тумане послышался шум, похожий на прибой. Подходила какая-то часть, похоже, что соседняя бригада.
Прискакало начальство, затопотали, зачвакали копытами кони. Под натянутым плащом жгли спички и разглядывали карту.
- Перед ними 2-я дивизия легионеров и 6-я петлюровская…
- Как они?
- Ночью по болотам не сунутся.
- Время?
- Сорок минут первого…
- Слушай приказ… Поворачиваем на юг… Оставляем заслон – эскадрона два, не больше… Всей дивизией бьем на Комаров…
Ельпидифор вслушивался, пытаясь в темноте угадать, кто ж это решает его судьбу.
- Слышь, Кубрак? Кто это там?..
- Похоже – новое начальство. А по голосу – Тимошенко.
Чуть не напоролась на прикрытое плащом совещание линейка с раненым. Ночью лошади шарахались от трупов и перевернутых телег. Колеса проваливались в воронки. Раненый – пулеметчик, подстреленный на заставе, – стонал в голос:
- Ой, ой, товарищи, да что же это? Ой, смерть моя! Ой, что же это?.. Смерть моя, товарищи…
- Где ранили? – высунулись из-под плаща.
- Да вот, в руку…
Неожиданно и стремительно развиднело, показались звезды, убывающая луна с обломанным краем.
В неверном лунном свете поднялась во весь громадный рост фигура нового начальника дивизии:
- Уходим…
Собрались с бурчаньем, со стонами, выступили. В ночном заболоченном лесу чуть коням ноги не поломали, аж вспотели от напряжения. Шли на ощупь, на далекие выстрелы, медленно, еле-еле…
До Комарова не дошли. В 5 утра навстречу из болота полезла оставившая Комаров Особая бригада. Передовые от страха чуть не перестреляли друг друга.
С рассветом опять опустился дождь, настоящий ливень. 1-я бригада и штаб дивизии укрылись в Чесниках. И здесь на всех, не успевших обсохнуть, вдруг обрушился слух: «Всё! Окружили!».
И сразу все переменилось. Взметая до неба комья грязи, по улице проскакал дежурный эскадрон. На лицах бойцов взвода появилась злобная усмешка. Движения стали четкими, расчетливыми. И негласный спор с политкомом был решен. В наслаждении смертельной опасностью душа догадывается о том, что она сотворена бессмертной.
«Все, все, что гибелью грозит,- шептал про себя Ельпидифор, - для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья – бессмертья, может быть, залог…».
- Чего ты шепчешь? Молишься? Бога вспомнил? – с веселым вызовом спросил Кубрак.
- Слава Богу, ночь прошла, а днем не боимся,- усмехнулся Ельпидифор.
Он видел, что армия боеспособна, несмотря на то, что комсостав, не исключая и дивизионного, очень слаб. Ничего, прорвемся…
Здоровенный бритый и губастый Тимошенко, возвышаясь над штабом, - красные штаны, красная фуражка - повел дивизию на прорыв. Приказ был выйти на шоссе Замостье – Грубешов, расчищать путь на восток. Уперлись в Хорошев-Русский.
Подошли по балке к этому самому Хорошеву и здесь встали до вечера. Два раза бросались, но сразу же начинали грохотать польские пулеметы. Пулеметчики завышали, над головами выстилался сплошной визжащий потолок, и всадники заворачивали коней и скатывались обратно в балку.
Ливень… перед глазами сплошная завеса воды... Двигались в балке, как по морскому дну.
«Ну? Когда?..». Ельпидифор с непонятной уверенностью ждал счастливого разрешения.
Прискакал Ворошилов:
- Тимошенко, в гробину мать! Ты здесь ночевать собрался?..
- Пулеметы – на фланги!
- Давай!
Тимошенко взревел, завертел над головой шашкой. Взметнули комья серой грязи и разом все вместе понеслись, выстилаясь, приникая к хлюпающей, кипящей от копыт жиже. Взвыли, засвистели… И Ельпидифор понесся со всеми, разрезая ветер.
Мгновения дикой скачки по разбухшему, брызгающему липкой грязью полю закончились такой же скачкой меж дворами, сиротливыми взмахами сияющих шашек.
Проскочили пустые, залитые водой окопы. В них солома, консервные банки, фляги, брошенные винтовки, штыки.
Поляки попрятались по хлевам, сараям и амбарам. Их ловили, грозили убить, кого-то и впрямь от души перетянули шашкой. Политком и эскадронный уже высились над дергающейся оборванной толпой пленных, расспрашивали, что-то записывали.
Убитых волокли лицом вниз по грязи. Поляки сидели в дальнем сарае, вроде бы сдались, но боялись выходить. С ними перекрикивались, грозили бросить внутрь гранату.
Стрепухов с ординарцами царьком прогарцевал по центральной улице:
- Прорвались…
Прорвались…
Высокая подмывающая радость…
И сразу эскадронный Шамараков налетел:
- Где твои люди?
Словно проснувшись, Ельпидифор глянул на шашку в руке, торопливо сунул ее в ножны и быстрым движением от колена к поясу вытер потную ладонь о шаровары. Ладонь саднило, и он постукал по ней кончиками пальцев, потряс кистью.
Хорошев-Русский был взят в конном строю. В нем и заночевали. Командиры метались, подтягивая другие бригады.
Артиллерия постреливала. Шел нескончаемый дождь.
Шамараков направил его со взводом в дальний крайний сарай на краю селения – хороший пристрелочный ориентир.
- Убьют, - усомнился Ельпидифор.
- Убьют, если судьба. Хоть обсохнете…
Зашли сами, затянули упирающихся лошадей. В сарае умирали три поляка. Их хрип и стоны не казались страшными. Будто так и надо. Бойцы взвода - за руки, за ноги - оттащили их под стену и на освободившемся месте заснули рядом с конскими копытами.
1 сентября с утра получили приказ - идти на Грубешов. Опять пошли ромбом, и опять - 4-я впереди. 1-я бригада, дравшаяся вчера за Хорошев-Русский, весь день оставалась в резерве. Мимо нее утром прошли колоннами две другие бригады дивизии. Дальше Хорошева за весь день они так и не продвинулись. Левая колонна – 3-я бригада – залегла у леса, примыкавшего к дороге, правая колонна – 2-я бригада – остановилась у плотины через болото.
Тимошенко верхом торчал на юго-восточной окраине Хорошева, смотрел в бинокль на лес. И поляков там вроде немного…
Перед вечером подъехал сам Буденный:
– 1-ю бригаду - в обход леса, на Хостине. Куда смотришь? Другой дороги нет.
Поскакали за резервной бригадой.
Опять в бой…
Надо было подбодрить людей, и Ельпидифор сделал это, как мог, как сам себя подбодрил бы:
- Веселей гляди! Чего бояться? Душа – бессмертна…
- Не сцы, лягуха, всё болото – наше, - передразнил его кто-то из рядов.
Обошли лес и высунулись на равнину.
Место удобное, ровное – справа шоссе, дальше на юг яркая зелень болота, впереди песчаный гребень, и из-за него низкие верхушки леса, словно растущего из-под земли. Пойма… Река… Туда!..
Командир полка глядел недоверчиво. Место ровное, чистое. Возьмут с двух сторон на мушку…
- Гляди…
Эскадронный показал ему и даже протянул свой бинокль. По гребню, пригибаясь, чуть не валясь вперед от напряжения, польский расчет катил вязнущий в песке пулемет.
Переглянулись. Поляки не успели… Только-только замыкают кольцо, не пристрелялись…
- Вон второй. Торопятся…
Командир полка оглянулся. Артиллерии своей не видно. Дернул шашку и немой командой развернул головной эскадрон.
Ельпидифор согласно боевому расписанию старого устава оказался на правом фланге. Встав на стременах, он разглядывал полкового и эскадронного командиров, пытаясь угадать, кто ж из них командует. Углядел новый взмах, толкнул вперед коня и только теперь взглянул перед собой.
Эскадрон рванулся и пошел быстрее и быстрее, дробясь и рассыпаясь по полю. Ельпидифор удерживал коня – по нему равнялось правое крыло – и невольно забирал правее и правее.
Посвист пуль слева и справа, и одна – совсем близко – чуть не коснулась левого плеча. Он невольно похилился вперед, чуть не касаясь лицом взлетающей при каждом броске, пыхащей рыжими искрами гривы, и выпустил впадающего в ужас коня. Еще веер пуль… Кто-то взметнулся, рухнул и остался далеко позади. Ельпидифор рывком клюнул, склоняясь головой ниже и правее конской гривы. Косящий фиолетовый глаз…
Конь сам выбрал дорогу – какую-то тропинку, петляющую меж холмов и взгорков, и взметнул комья серой грязи. Он мчался, отдаляясь все дальше и дальше от правого фланга и словно уходя под землю. Пули теперь свистели вверху, где-то в аршине над головой, а то и выше. Вот песчаный взгорок совсем укрыл его от врага и отделил от эскадрона. Вот пули разбрызгали мокрый песок на вершине, и очередь ушла дальше. Там вроде бы крикнули, но крик угас за свистом ветра…
И вот он вылетел из-за взгорка – Ельпидифор угадал впереди грохочущую пулеметную позицию – и сразу же нырнул в спасительную низину перед гребнем…
Сзади, за плечом и стволом карабина, на мгновение возник в фонтанах грязи посекаемый огнем эскадрон. Ельпидифор был в мертвой зоне и, боясь спугнуть, осознал победу. Хлопки справа и сверху, зудящий свист, два поляка во весь рост над правым плечом… Впереди пулеметчики то вскакивали, то садились, то тянули за станину пулемет. Еще три мучительно-замедленных скока вверх по взрыхленному песку, очередь прогрохотавшая и просвистевшая меж конских копыт, и Ельпидифор заметался меж пулеметами, размахивая шашкой и неизменно попадая в пустоту. Пулеметчики катались по земле и быстро по-тараканьи разбегались в разные стороны.
Но вот сам эскадронный взлетел на гребень и сразу резанул кого-то, бегущего от Ельпидифора, как точку поставил. Справа и слева поодиночке возносились и проносились дальше, преследуя бегущих, уцелевшие бойцы эскадрона.
- Сделали… - выдохнул полковой командир и, глядя мимо Ельпидифора, замахал кому-то шашкой, указывая путь дальше – к пойме, к лесу и открывшемуся местечку.
Ельпидифор, заваливаясь в седле и задирая удилами конскую морду, оглянулся на дробный гул и грохот. Вся бригада в походных колоннах поэскадронно галопом неслась по проложенному им пути.
Шамараков кричал и кружил шашкой, собирая людей. Только съехались – подскакал штаб бригады.
- Маслак…
- Маслак…
Шамараков молча взглядом указал командиру бригады на Ельпидифора.
Грузный, багровый Маслаков, сопя и раздувая ноздри, полез толстыми пальцами в нагрудный карман, извлек ослепительно сверкнувший серебряный портсигар, подкинул в ладони, привычно пробуя на вес, и щедрым митинговским движением, встряхнув, протянул Ельпидифору:
- Молодец!.. Дарю!.. На память!.. От Гришки Маслака!.. – и, обернувшись от польщенного потупившегося парня к остаткам эскадрона, вскинул вверх широкую пятерню, словно готовился самого Господа Бога за бороду ухватить. – Слава героям!..
- Слава!.. Слава!.. – вразнобой, но дружно и громко отозвался не остывший после боя эскадрон.
Свидетельство о публикации №218062401230