Смута ч. I, гл. V

ГЛАВА     ПЯТАЯ


     I


Тысяча девятьсот шестнадцатый год для Александра Александровича Жилина стал годом необыкновенным: в мае он женился на Вареньке Зиминой.

Ее родители уже при первом знакомстве отнеслись к нему с благорасположением, он стал часто бывать в их доме и впервые, после того как поселился в Москве, почувствовал себя среди этих милых людей не одиноко, уютно и по-домашнему спокойно. Петр Антонович Зимин, Варин отец, был человеком весьма образованным в самых разных областях, обходительным и умным собеседником, представлялся либералом, по утрам читал «Русское слово» и любил упомянуть в разговоре о своем давнем знакомстве с господином Милюковым.

Большой квартирой на Покровке, горничной и стряпухой управляла его жена – Мария Федоровна, женщина строгая и властная, выглядевшая и одевавшаяся даже дома так, будто всегда была готова принять у себя гостей самого высокого ранга или собиралась немедленно отбыть на прием ко двору его императорского величества.
Пете, младшему Вариному брату, было семнадцать лет. Он заканчивал гимназию и мечтал поступить в Александровское юнкерское училище, чтобы успеть после его окончания попасть на фронт и сражаться с врагом. Своей пылкостью и юношеским максимализмом он был чем-то похож на брата Николеньку, но в отличие от него был чересчур серьезен не по годам и сдержан. Родители не потакали его желаниям, но и не сдерживали их, полагая, что чувство патриотизма достойно молодого человека, хотя при теперешнем положении дел на фронте в затянувшейся войне и при нынешнем ускоренном обучении в юнкерских училищах его участие в боевых действиях становилось весьма реальным.

Под большим секретом Варя рассказала, что Петенька безумно влюблен в ее подругу, Машу Истомину. Она тоже сестра милосердия, но работает в другом госпитале, и главное, что она старше Пети на два года и, кажется, отвечает на его любовь взаимностью. Кроме нее, Вари, об этом никому не известно, даже родителям, а Петя настроен к предмету своего чувства очень серьезно и намеревается после окончания юнкерского училища сделать Маше предложение.

К Александру Петя стал относиться с той юношеской восторженностью и преданностью, с какой мальчики обычно смотрят на женихов своих старших сестер, если они соответствуют их идеалам и представлению о настоящих мужчинах.

Александра обычно приглашали по воскресеньям к обеду и принимали его уже почти по-родственному, как будущего зятя. Дома он долго готовился к визиту, подбирал костюм, галстук, примерял их перед зеркалом, и каждый раз предчувствие встречи с Варенькой в семейном кругу волновало его, словно он делал при этом еще один шаг навстречу их окончательной близости и семейной жизни.

Варенька, казалось, расцветала с каждым днем, наливалась, как румяное яблочко, женской внутренней сладостью, сочностью и красотой. В госпитале она бывала серьезна, собрана, исполнительна, и своей строгостью, кротостью, бледностью напоминала монашенку в белой, обрамляющей лицо косынке. Дома, наоборот, она вспыхивала, как утреннее небо, когда Александр присаживался подле нее, улыбалась так непосредственно, что остальные, глядя на нее, невольно тоже начинали улыбаться, и сидела рядом, выпрямив спину, изящная, нежная, хрупкая, близкая и притягательная.

У нее были каштановые, слегка вьющиеся на затылке завитками волосы, тонкая шея с голубой жилкой, от чего она казалась особенно белой и беззащитной, карие глаза, мягкие, как бархат, очерченная глухим платьем высокая маленькая грудь и талия, будто созданная для того, чтобы обхватить ее кренделем руки. Варенька не разбрасывалась словами, не хохотала, как иные жеманные и глупые девицы, и в то же время не опускала при разговоре глаз, а смотрела на собеседника открыто и доброжелательно, слегка наклонив голову набок, будто приглашая его к приятной беседе.


Александр шел к ним от себя обычно пешком, благо было недалеко, не торопясь поднимался в горку мимо Ивановского монастыря, где когда-то была заточена Салтычиха, выходил к бульвару, минуя многочисленные магазинчики и лавки, а там уже всегда бывало шумно и людно.
Москва в этом году словно забыла о том, что идет война, или настолько привыкла к ней, что даже из газет создавалось вязко-аморфное ощущение невоенной жизни: писали о торжествах в Тобольске, о расследовании обстоятельств гибели «Меркурия»*, о депутации в городской думе владельцев магазинов по урегулированию таксы на обувь, о повышении тарифов на трамвайную плату, о крестьянском вопросе и об освобождении от натуральных повинностей, писали обо всем, о чем обычно пишут в газетах, только не о войне.
 

* «Меркурий» - пассажирский пароход, затонувший у берегов Одессы.


Если бы Александр Александрович не принимал каждый день в госпитале новых раненых, если бы ежечасно перед глазами не возникали бледные лица и окровавленные тела офицеров и солдат, если бы в ушах не застрял стон страданий, просьб и молитв, можно было бы, не тревожась ни о чем, ходить в модный нынче синематограф, заглядывать по вечерам в «Славянский базар», обсуждать с Петром Антоновичем последние перетасовки в правительстве, чаевничать с любезной Марией Федоровной и касаться ненароком руки сидящей рядом за столом Вареньки, думая каждый раз: «А достаточно ли прошло времени от их знакомства и удобно ли будет сегодня же попросить ее руки?»

Собственно, так и катилась его жизнь, но въевшийся запах лекарств и крики метущихся в бреду калек не отпускали его – война краем зацепила его сознание и принуждала видеть то скрытое, опасное, дикое, взрывное, что проявилось год назад в прокатившихся по Москве немецких погромах и было похоже на вздыбившуюся, злую, разрушительную стихию. Так же непредсказуемо Москва тогда успокоилась, но в этом притихшем, непонятном народном море мерещилось Александру Жилину нечто пока невидимое, неведомое, пугающее, еще более жуткое, чем война. Его не покидало ощущение, что весь мир вокруг него дал трещину и вот-вот расколется на две части: одна – та, что в окопах, раненая, уставшая, разочарованная, озлобленная, другая – гуляет праздно по Москве, кутит в ресторанах, сотрясает воздух пустыми словами и делает вид, что ничего не изменилось: покричат, повоюют и вернутся в прежнюю жизнь.

Московская жизнь текла и продолжалась как бы сама по себе, а страшная война была где-то далеко и лишь отголосками, как дальними зарницами, и едва слышным забугорным громом напоминала о себе и в сознании обывателя становилась какой-то умозрительной картинкой из исторического романа о битвах и героических подвигах на поле брани.

 Банки работали, лавки торговали, звонили заутреннюю и вечернюю сотни церквей, поднимая колокольным звоном стаи ворон с деревьев, праздный народ гулял неторопливо по Тверской, толпился на Красной площади, вечерами дымным мясным ароматом обволакивались шумные рестораны, бойко скакали извозчики, по окончанию сеанса из синематографов вытекали оживленные зрители, и лишь появившиеся на улицах хвосты перед магазинами, явление необычное и странное, чем-то отличали городское многоликое размеренное существование от того, довоенного. Словно фронт и происходящие там военные действия отодвинулись за горизонт и стали не видны: о них говорили, лаясь в очередях, горничные и мастеровые, о них вспоминали в неторопливых спорах о будущем России адвокаты и чиновники, но лишь как о временной неизбежности, будто и не было миллионов русских людей, погибающих в это самое время на западных рубежах.
 
В досужих ли разговорах или дома, оставаясь один со своими думами, Александр Александрович возвращался и возвращался к мысли о Михаиле. В октябре прошлого года стало известно, что он пропал без вести. Александр взял тогда два дня отпуска и поехал в Суздаль. Мама плакала, Анюта будто запрятала всю себя вместе со своей раной в раковину и молчала, а отец говорил: «Не ранен, не убит, слава Богу, а пропал без вести – значит жив, значит вернется». С тех пор о Мише ничего не было слышно. 

От Николеньки приходили порой короткие открытки, но они мало что проясняли, и лишь по тону письма угадывались усталость и разочарование.
Писала ему и Анюта, в ее словах перемешаны были отчаяние и надежда, а чаще других присылала весточки сестра Вера. Аннушку в ответных письмах он успокаивал, как мог: рассказывал про какие-то слышанные им случаи, когда пропавшие без вести офицеры оказывались в плену, бежали, возвращались домой и даже снова шли воевать. Верины письма были иного рода. Ей было двадцать три года, но она все еще была не замужем, хоть и сватались к ней в Суздале из многих достойных семей. Среди сестер она была старшей, и Александр, хотя видел ее в последний раз мельком, помнил ее красивой, серьезной, знающей себе цену девушкой. Она всё собиралась навестить его, и Саша, кажется, понимал ее внутреннее состояние: душно ей было в Суздале, тесно, хотелось вырваться из узкого, знакомого до немочи купеческого круга, хотелось в Москву. Мечталось, наверное, о замужестве, но ждала.
 

За неделю до назначенного дня венчания приехал отец с матерью и со всем семейством – знакомиться с будущими родственниками. Батюшка остановился в московском доме своего родича, купца Аронова. На второй день, принарядившись, поехали вместе с Александром к Зиминым.

К своему старшему сыну у именитого суздальского купца Александра Васильевича Жилина отношение было особое и весьма двойственное. Они мало общались в последнее годы: для главы семейства старший сын считался отрезанным навсегда ломтем. Когда восемь лет назад Саша высказал пожелание учиться по медицинской части в Московском университете, Александр Васильевич не возражал, хотя в душе сожалел, что старший сын не унаследует, как повелось, его дело. Более того, он помог ему с жильем в Москве и с содержанием на время учебы. А теперь вон ведь как повернулось: война, о Мише до сих пор нет известий, Николенька на фронте. Бог даст, вернутся, а дальше видно будет. Младшие сыновья напоминали Александру Васильевичу его самого в молодости и казались проще и надежнее. Старший же был непрост и потому непонятен. С другой стороны, отец втайне всегда восхищался его ученостью, необычным складом ума и упорством, с каким тот добивался поставленной перед собой цели.
А что касаемо женитьбы, что же: Александр Васильевич был доволен, хоть виду не показывал; конечно, перемешались уже все роды, и купеческие, и дворянские, и состояньице, наверняка, у них было поменьше, но породниться с дворянским родом Зиминых было лестно.

Знакомство протекало чинно, неторопливо и скучно, как и полагалось. Единственное, что произвело впечатление на суздальцев, так это установленный в квартире Зиминых телефонный аппарат. Даже ушлый в делах и новинках Александр Васильевич, хоть и слышал о нем, но видывал на дому впервые и тихо, про себя удивлялся.


На венчание были приглашены родные с обеих сторон и Сашин приятель еще по университету, тоже доктор – Кирилл Михайлович Забелин, родственник известного в Москве профессора истории Забелина. Семья его жила здесь же, с начала войны он служил военным врачом в прифронтовом госпитале на юго-западном театре военных действий и находился в настоящее время в коротком отпуске. С Александром они не теряли друг друга из вида, переписывались, по приезде в Москву он первым делом навестил его и, узнав о предстоящей женитьбе, попал, как Чацкий, с корабля на бал.

Александр и Варенька венчались ярким теплым майским днем в сиянии сотен свечей и золота иконостаса, освещающих лица гостей и лики икон, под покровом изысканных и будто воздушных бело-красных кирпичных кружев знаменитого на всю Москву старинного храма Успения Пресвятой Богородицы на Покровке.
Свадебное застолье собрало гостей в большой гостиной Зиминых, сразу будто сузившейся от народа, потекло винной рекой с островками запеченых поросят и осетров, расшумелось, разделилось на оживленные группки перемешавшихся и перезнакомившихся родственников, и когда, лишь стемнело, Александр с женой встали из-за стола, чтобы ехать к себе, он заметил краем глаза, что отец о чем-то увлеченно беседует с Петром Антоновичем, а его сестра Вера, опустив глаза, внимательно слушает, что ей нашептывает, едва не касаясь щекой, Кирилл Забелин.
«Вот как! – подумал Саша. – Может быть, его и ждала Вера так долго. Дай Бог, сладится.»
Никакого свадебного путешествия, ни медового месяца, конечно же, не последовало. Госпитальное начальство дало пять дней отпуска, и молодые отправились со всем Жилинским семейством в Суздаль.
- Ну-ка, Веруня, признавайся: понравился тебе Кирилл? – спросил Александр, улучив минутку, когда они с сестрой остались вдвоем.
Она вспыхнула, потупилась.
- Ну-ну. Я его давно знаю, хороший человек. Я был бы рад за вас.


После Москвы Суздаль казался Александру Жилину уснувшим еще с прошлого века селом, красивой лубочной открыткой с Ефросиньевской ярмарки. Родительский дом будто бы сделался меньше. Первой помощницей по хозяйству стала Анна. Саше подумалось, что с домашними делами, которые она охотно взяла на себя, Анюте легче: в работе по дому, доведенной до самозабвения, она кое-как отвлекается, отрывается от навязчивых, одних и тех же, днем и ночью, мыслей. Жаль ее было, она однолюбка, если Миша сгинет, то и она пропадет, погубит, изведет себя безответными вопросами.
- Ты, Аннушка, верь мне, я знаю, вернется он, - успокаивал ее Александр.
- Я верю, Саша, я молюсь и верю.

Варенька, как ни с кем, особенно быстро сошлась именно с ней. Они даже внешне были немного похожи. Почему-то Сашу Аня боялась расспрашивать о раненых офицерах, лежащих в госпитальных палатах, а у Вари она выспрашивала о них так, будто среди них или где-нибудь в другом госпитале мог оказаться и ее Миша, или словно пытаясь себе представить, что чувствуют раненые, будто это понимание как-то могло хотя бы мысленно приблизить его к ней. Эти повторяющиеся, как молитва, много раз на дню разговоры с Варей не касались напрямую Аниного мужа, но понемногу стирали с ее лица окаменелость душевного одиночества.

Короткие дни в дремотном Суздале, еще более далеком от войны, чем бойкая Москва, пролетели, как один, и Варенька с Сашей засобирались домой.
- Пиши мне, Варенька, о вашей жизни. Я тоже тебе буду писать, - говорила Анна, прощаясь.
- Приезжай к нам, - отвечала Варя и уже в поезде говорила мужу:
- Какая же она добрая и преданная.




*          *

                *



В июле, просматривая списки вновь поступивших с фронта раненых, Александр Жилин замер – прапорщик Жилин. Он бросил бумаги и побежал во двор, заставленный носилками из санитарного эшелона. 
Николенька был накрыт казенным коричневым одеялом, глаза его были закрыты, и от того его неподвижное, бледное лицо казалось неживым. Словно почувствовав на себе чей-то неотпускающий взгляд, он открыл глаза, уперся ими в нависшее небо, потом опустил их, будто не выдержав яркого света, и посмотрел на Александра.
- Николенька, родной мой, - проронил Саша.
Николины глаза ожили, губы чуть шевельнулись.
- Быстро в палату, - крикнул Александр Александрович санитарам и пошел рядом с носилками.
















II


Время для прапорщика Николая Жилина, прошедшее с того момента, как где-то сбоку, справа раздался взрыв, и его ударило в плечо и в ногу, и до нынешней секунды, когда он открыл глаза и увидел над собой небо, казалось неровным, сумбурным и спотыкающимся: оно то сжималось в маленький, тугой комок, то тянулось черной пеленой, закладывающей уши. Иногда сквозь эту тяжелую мокрую завесу он различал чьи-то отдаленные голоса, но слов разобрать не мог. Потом звуки пятились и делались ватными, как в тумане, и время опять темнело и останавливалось. Сколько прошло дней или недель, понять было невозможно. Откуда-то снизу, постепенно поджаривая тело, поднимался жар, и хотелось сказать: «Прикройте заслонку у печки, томно, тошно», - а потом однообразным перестуком утомительно застучали молоточки в голове: тук-тук-тук, тук-тук-тук. Они ненадолго прекращали свою работу, снова выбивали барабанную дробь, утопали в вязкой вате, а потом затихли. Николай почувствовал, как его тело движется, будто в воздухе, и чистый ветерок гладит грудь и вливается в ноздри. Сквозь красную пленку век он ощутил теплый свет и открыл глаза. Небо было близко, от бегущих белых волн кружилась голова, синь слепила глаза, он перевел взгляд и увидел Сашу.
- Ты как здесь? –хотел он спросить его, но губы не слушались.
Его подхватили и понесли, как в люльке. Он не отводил взгляда от Александра, шедшего рядом, и по его белому халату и белым стенам длинного коридора понял, что находится в госпитале.

- Меня очень беспокоит его нога, - говорил после осмотра профессор Федоров. – Вот что, Александр Александрович, готовьте-ка вашего брата к операции.

Когда Николай Жилин пришел в себя после операции, он увидел сидящую у постели сестру милосердия, но лица разглядеть не мог: оно казалось белым расплывчатым пятном под косынкой с красным крестом. Постепенно взгляд его сфокусировался, линии и контуры выстроились, сложились и приобрели четкость, и тогда ее лицо показалось очень знакомым.
- Мы с вами встречались раньше? – выговорил он.
- Ой, слава Богу, очнулись. Сейчас я Сашу позову.
- Мне кажется, я вас знаю.
Говорить Николеньке было трудно, и он медленно выговаривал каждое слово.
- Я - Варя, Сашина жена.
Тогда он вспомнил фотографическую карточку со свадебным портретом, которую получил от Саши незадолго до ранения.
- Я очень рад.
Когда прибежал Александр, Николенька уже снова спал, впервые так безмятежно за многие месяцы.
- Ну вот, страшное позади. Теперь он пойдет на поправку, - сказал Саша.

Николенька стал выходить в коридор, потом в больничный двор, с удовольствием подставляя солнцу соскучившееся по свету и покою лицо. Он ходил, опираясь на палку, хромота с каждым днем мучила его всё меньше, но до конца так и не прошла.
Улучив свободную минуту, в этих прогулках его сопровождал Александр, но чаще Варенька, поддерживая его за руку, гуляла с ним в госпитальном саду.
- Какая она у тебя славная, - говорил Николай брату, - ты счастливый человек.
После ранения он осунулся, но поменялась в нем не только внешность: как-то сразу, резко, как шелуха, слетели с него пылкость речи и заразительный смех, он стал задумчивее, словно прислушивался к себе, будто пытался разобраться в новых мыслях, касающихся не столько его самого, сколько того, что продолжало далеко от этого мирного, тихого сада взрываться снарядами, косить пулями и собирать свой ежедневный обильный урожай бессмысленных, уродливых смертей и называлось войной.
- О Мише ничего не известно?
- Нет, не знаю, что и думать. Дай Бог, жив.
- Дай-то Бог. Я вот всё размышляю, Саша, кому это нужно? Ради чего, ради каких высоких целей кто-то посылает людей на фронт и приказывает стрелять друг в друга? За что мы воюем? Раньше я бы ответил: за отечество, за государя императора. А теперь вижу: нет, это лишь слова и оправдания, а есть какие-то неведомые цели, ради которых и ведется эта война, но разве эти цели, какими бы они ни были важными, стоят того, чтобы люди, едва начавшие жизнь, расставались с ней так бессмысленно и небрежно? Разве ценность и неповторимость человеческой жизни не выше каких-то непонятных, далеких и, может быть, совсем не нужных и не достойных целей?
Ладно. Скоро опять туда. Не хочу пропадать зазря, но прятаться тоже не буду.
Что нового дома?
- Вера познакомилась с моим товарищем по университету. По-моему, влюбилась в него, и она ему, кажется, тоже не безразлична. Он врач, сейчас на фронте.
- Эх, Саша, влюбиться бы и не вспоминать больше никогда о войне.
- Как думаешь, надолго она?
- У меня такое ощущение, что она – навсегда. Мир сошел с ума и жить по-другому уже не может. Гляжу на вас с Варей, и спокойнее становится на душе. А то приходят разные жуткие мысли о том, что люди, все без исключения, разучились любить и умеют лишь убивать себе подобных.

В сентябре, после излечения, прапорщика Жилина откомандировали в 1-ю Московскую запасную артиллерийскую бригаду, что стояла на Ходынском поле, для обучения запасных нижних чинов артиллерийскому делу.
Небольшая хромота у него так и осталась.







III


- Вот послушайте, Саша, что сказал вчера Павел Николаевич в Государственной Думе. Это, несомненно, бомба.

После обеда в доме Зиминых, где Александр с женой бывали чуть ли не каждое воскресенье, они расположились с Петром Антоновичем в гостиной, а женщины ушли в комнаты. Тесть тыкал пальцем в свежую газету и говорил запальчиво и возбужденно. Речь шла о вчерашнем выступлении Милюкова в Государственной Думе.
- Вот здесь: «Мы потеряли веру в то, что нынешняя власть может нас привести к победе. Теперь эта власть опустилась ниже того уровня, на каком она стояла в нормальное время русской жизни.»
Каков, а? Это же самый настоящий вызов правительству.
«Кучка темных личностей руководит в личных и низменных интересах важнейшими государственными делами.»
Это он про Распутина. Бросил им перчатку прямо в лицо. А вот еще, самое важное: «Когда в решительную минуту у вас не оказывается ни войск, ни возможности быстро подвозить их по единственной узкоколейной дороге, и, таким образом, вы еще раз упускаете благоприятный момент нанести решительный удар на Балканах, - как вы назовете это: глупостью или изменой? Когда враг наш, наконец, пользуется нашим промедлением, - то это: глупость или измена? Когда на почве общего недовольства и раздражения власть намеренно вызывает волнения и беспорядки путем провокации и при этом знает, что это может служить мотивом для прекращения войны, - что это делается сознательно или бессознательно?»
«Глупость или измена»? Ведь этими словами он всколыхнул русское общество, разворотил гигантский муравейник Российской империи. Даже не сомневайтесь, Саша, эта речь – предвестник большой бури.

- А вам не кажется, Петр Антонович, что эта буря может стать необратимой и низвергнуть и самого пророка, и нас с вами? Я этого опасаюсь более всего.
- Не волнуйтесь, молодой человек. Она опрокинет не нас, а правительство. Я предвижу значительные перемены в государственном устройстве России.
- Что же, революция? Переворот? В то время, когда идет война? Всё немедленно рухнет, развалится на куски.
- Вы всё представляете, Саша, в слишком мрачных тонах. Я говорю лишь об ограничении монархии, как в Англии, о сосредоточении власти в парламенте, то есть в Государственной Думе.
- Я ни в коей мере не возражаю против такого государственного устройства. Наоборот, я согласен с вами, перемены необходимы, они лишь на благо России. Но посудите сами: война не кончается, в умах брожение, цены растут, заводы то здесь, то там бастуют, в народе зреет недовольство. Стоит лишь поднести спичку, и всё взорвется. Вспомните волнения прошлого года в Москве. Нет уж, Петр Антонович, увольте от такой бури.
Хотя господин Милюков, несомненно, прав в том, что из-за бездарности правительства наступление нашей армии провалилось, военные успехи оказались бесплодными и напрасными, а значит война затягивается.
- Конечно, Милюков прав. Нет, Саша, не надо бояться бури. Помните у Горького: «Буря, скоро грянет буря». Выступление Павла Николаевича – это только начало. Грядут перемены, большие перемены, - со значением повторил Петр Антонович, потом резко поменял тему разговора:
- Как себя чувствует ваш брат?
- Намного лучше. Я опасался, что придется ампутировать ногу, но профессор Федоров провел блестящую операцию.
- Весьма рад. Он ведь теперь продолжает службу в Москве? Варя говорила.
- Да, после ранения его оставили здесь.
- Вот и хорошо. Вот и славно. Как-то спокойнее, правда?
Александр подумал про себя: «Уж не стараниями ли Петра Антоновича? Надо бы у Вареньки спросить.»

С Варей они жили на Солянке в Сашиной квартире и были счастливы так, как только могут быть счастливы мужчина и женщина, влюбленные друг в друга до самозабвения, до сладкого томления в груди от полноты и остроты чувств, когда с самого раннего утра ладится и теплит душу радостью грядущий день, когда именно тебе всё вокруг улыбается: и люди, и улицы, и дома, и природа, когда даже слезливая осень плачет от счастья.
Со дня их венчания прошло полгода.


(продолжение следует)


Рецензии