Рейд Первой Конной и падение Иерусалима

ПРОЛОГ

Я шмыгнул со двора в проход между сараями, потому из-за угла дома появилась мама с авоськами, а я должен был сидеть дома, наказанный за какую-то вчерашнюю провинность, которая открылась только сегодня.
Мама тащит тяжеленные сумки и  думает о том, какая это тяжелая и неблагодарная ноша — посвятить всю себя мужу и детям. Эту ее мысль я знаю очень хорошо, хотя не совсем понимаю, из чего она состоит: что такое «посвятить», что такое «всю себя» и почему мужу и детям?

- Та мамина часть, которая думает, что посвятила всю себя, - является ли эта часть посвященной, как и все остальное?
Разумеется, не будучи вундеркиндом, я еще ничего не знаю о парадоксе Рассела, но ощущение логической ущербности преследует меня...
Да и ладно бы логику!  Но в непосредственности ощущений мне как-то было уже дано, что было бы лучше, если бы мне никто не посвящал свою жизнь.
Я слышал как-то, что мама родила меня в муках, и мне было ее жалко за это, и я чувствовал себя очень виноватым. Но в выражении «лучше бы она не мучилась» мне уже тогда слышилось что-то неправильное, какое не надо не говорить, не думать.
И я так не говорил никогда, а думать... Ну, тут уж...
Мамин муж — это мой папа. Он почти не бывает дома, а все время пропадает то в полку, то на учениях. Когда он возвращается с учений красивый, сильный, обветренный, поджаренный на солнце, в лихо сдвинутой на затылок офицерской полевой фуражке, мама обязательно находит в заднем кармане его галифе колоду игральных карт.
- Изя! - Говорит она глухо! - Ты опять играл!
- Так не на деньги же! - Оправдывается отец.
Мама вздыхает и, безжизненно опуская руки, говорит таким мертвенным внутренним голосом, - голосом больного сердца:
- Не хватало, чтобы еще и на деньги!
Мое детство прошло под вопросом: почему папа попросту не спрячет эти проклятые карты, как я прячу в самые немыслимые места крутые яйца, которые меня застваляют есть.
Если бы я был уменее или опытнее, то догадался бы: спрятанные в укромных местах куринные яйца рано или поздно начинают издавать зловоние.
У отца была пробема: он как-то совсем не мог врать. Поэтому он и сам верил, что поступает очень плохо, играя в карты с другими офицерами в штабной палатке посреди молдаванской степи. Но с другой стороны, он все-таки, не совсем верил и сердился.
Через много много лет мой папа совсем не поверит, но и тогда он не станет прятать какую-то очередную колоду карт, - он спрячется сам.
- Как ты себя чувствуешь? - Спрошу я его, моего отца, лежащего на каталке в приемном покое?
Он не сразу ответит. Он усмехнется и скажет четко и даже не станет сдерживать раздражения:
- Как, как? Умираю... - И губы его чуть заметно дрогнут.
Папа стал офицером из-за войны. А хотел быть учителем математики. Он всегда был очень точным. Если бы он не собирался еще встать с каталки и зайти домой, чтобы попрощаться с нелепо прожитой жизнью и с внуками, с которыми ему было не дано прожить жизнь, - он бы сказал: «я умер», потому что он имел в виду, что жизнь его уже закончилась.
«Умираю» - это процесс. Через день его выписали по его настоянию, он вернулся домой, на следующее утро позвонил своей старшей внучке, обстоятельно расспросил, как дела, отошел от телефона и...умер. Отец никогда не лез на первые роли.

***
Короче, увидев маму с авоськами, я сбежал, я просочился в проход между сараями и оказался в заброшенном саду, которые все в округе знали как сад Котрубенко. Теперь, по прошествию лет, я могу предположить, что тот проход между сараями символизировал границу между этим миром и миром иным.
Это было самое начало шестидесятых годов. Гагарин то ли уже летал в космос, то ли еще нет. Город присоединили к Советскому Союзу в сороковом. Бороться с чуждыми элементами, владеющими роскошным фруктовым садом и даже винным погребом, - с такими стали бороться вовсю только после Войны. Итак, всего пятнадцать, а то и меньше лет, отделяли этот, тепеь уже заброшенный, сад от таинственного и могущественного г-на Котрубенко. Дети не только нашего двора, но и окрестных, верили, что когда мы горстями обдираем еще не созревшую черешню или трясем старое полусухое грушевое дерево, - в любую минуту может появиться Котрубенко с тяжелой палкой в руке.
Страшно и притягательно было на том свете!


РЕЙД ПЕРВОЙ КОННОЙ

Ведь убегают от... Убегают не для того, чтобы что-то увидеть, что-то застать, что-то найти...
Я выскочил в сад Котрубенко и остановился, ничего не понимая. Под грушевым деревом — высыхающем, но еще сильном и развесистым, еще дающим обильную тень, - под грушевым деревом за дощатым, иссыхающем столом, по обе его стороны на скамейках сидели все те же фигуры, что и утром.
Это называется дежавю, я знаю.
Спинами ко мне сидели наши районные блатные: посередине между двумя низкорослыми  шестерками из заводских бараков возвышался и укреплялся шириною атлетической спины и мощною шеей двадцатидвухлетний  авторитет Бума.
На противоположной стороне стола занимал всю скамейку дед Гришка. Такой неопрятный долговязый тощий старик в замызганом темно-синем в костюме и белой рубашке, ну, скажем так, - белой.
Лицом к блатным и в три четверти к деду Гришке с левой стороны стола стояли две наших юных районных проститутки — Аллочка и Люська. Я знал, что они проститутки из разговоров наших блатных.
Дед Гришка вещал. Это было его обычное занятие: он рассказывал о своем красноармейском прошлом, о лихих походах, о конных лавах во имя победы революции и торжества коммунизма. С утра, когда дед был еще трезв, его рассказы изобиловали подробностями, а потому были не слишком складными. Но к вечеру, дед уже не опускался до рутины, и два слова монументально возвышались над всем: РЕЙД И КОММУНИЗМ. Деда обычно не слушали. Блатные молча курили и изредко перекидывались словом-двумя. Они были деловые люди и — как потом оказалось — готовились к ограблению кассы столовой тракторосборочного завода (за что Бума пошел мотать второй, уже пятилетний, срок, а шестерки получили по году как первоходки). Аллочка и Люська тоже не слушали деда, а скучали возле скамейки из-за блатных, потому что по наглой Бумкиной роже и дорогим сигаретам с фильтром никогда нельзя было понять, при деньгах он, или пока только при удаче...
Деда не слушали, и обычно он не обращал на это внимания. Но в этот раз что-то пошло не так.
Я вбежал в Сад Котрубенко и дед, едва успев прокричать свое «рейд» и «коммунизм», первел свои выцветшие с сеткой красных прожилок глаза на меня. Похоже, дед Гришка увидел что-то страшное и этим страшным был — я! Дед поднатужился и выдавил из себя страх, но на место страха пришла...ярость. Он уже не смотрел на меня, а поднял голову и в упор уставился на проституток.
- А я вам говорю, - заорал дед. - Мы сражались во имя победы коммунизма не для того, чтобы вы прогуливали школу и давали всем подряд в кустах за три рубля с потного лица!
- Да, иди ты! - Вяло огрызнулась практичная Аллочка. - Видали мы твою Первую конную!..
Тут деда переклинило!
- Первую конную! Первую конную! Я вам сейчас покажу Первую конную!
С этими словами дед судорожно схватился за мотню, рванул ее, что есть силы, как рвет рубаху на груди комиссар перед расстрелом.
У Аллочки и Люськи разом отвлились рты и они тупо уставились туда, где была только что мотня. Блатные тоже змерли.
- Вот вам Первая конная! - заорал, вскакивая со скамейки, дед. Проститутки разом вышли из оцепенения, завизжали и бросились бежать, но не слишком быстро, а так, чтобы еще быть при сцене и в качестве зрителей, и в качестве героинь! Дед погнался за девицами, держа в руке у мотни что-то совершенно чудовищное, - такое, которое походило на *** у коня нашего старьевщика. Но у коня было живое. Дед размахивал  чем-то похожим на пожарную кишку. Бежать с кишкой было неудобно, она колотила деда по тощим коленям, и дед перебирал ногами, подбрасывая колени вверх и в стороны — как будто и на самом деле скачет. Блатные шестерки валялись на траве у скамейке и другали ногами, заходясь от хохота. Бума снисходительно улыбался, не позволяя своему авторитету размениваться.
Дед скакал, девки визжали и заходились истерическим хохотом.
- Почему, - подумал я. - Дед Гришка назвает эту чудовищную письку Первой конной? А что такое Вторая конная? И есть ли третья? И какая больше?
Но додумать я не успел.
До меня вдруг дошло, что это все произошло из-за меня, в самом деле из-за меня. Это утром я совершил очень нехороший поступок, из-за которого дед Гришка сейчас буянит.
Первой мыслью было смыться!
И я побежал.
Вот еще что: в какую бы сторону вы не бежали, втискиваясь в проход между сараями, вы оказываетесь на Том Свете.

ПАДЕНИЕ ИЕРУСАЛИМА


  Так это было утром!
Моя провинность трехдневной давности еще не открылась, и меня выпустили гулять. Но провинность могла открытся в любой момент, и я шмыгнул в проход между сараями в сад Котрубенко — там, в этом саду, рвется причинная связь вещей, и, совершенное дома, становится несовершенным.
За столом под грушей были все те же, вот только Аллочка с Люськой еще только показались в начале тропинки, пересекающей сад Котрубенко от остановки троллейбуса до самого прохода между сараями.
- С ночной смены идут! - перекинулись готовой заводской остротой шестерки, и стало видно из-за их спин, как они лыбятся.
Бума невозмутимо закурил дорогую болгарскую сигарету и смачно сплюнул.
Дед, как обычно, не отвлекаясь, продолжал что-то про коммунизм.
Девицы подошли к столу, уже находясь внутри темы дедовой декламации.
- А я, вот, думаю, - напевно произнесла Аллочка. - А я, вот думаю, что евреям трудно будет жить при коммунизме!
Дед остановился, услышав в Аллочкиной мысли что-то узнаваемое и важное. Блатные шестерки переглянулись, вроде, как между собой, но только для того, чтобы ненароком скользннуть взглядом по выражению лица Бумы — Бума-то был еврей, и это не вопрос, но вопрос — что Бума сейчас скажет!
Бума неспеша затянулся сигаретой и авторитетно произнес:
- По масти не судят!
По идее, на этом Аллочкина мысль должна была бы и остановиться — Бума сказал!.. Но Аллочка — не какая-нибудь шестерка при Бумке! Она развила мысль!
- Я про масть не знаю. Я знаю, что евреи приходят в магазин и — к заведующей:
Здгавствууйте, Сара Абгамовна, как Ваше здоговье, как здоговье дорого Моисея Израилевича! А Ваш Пиня писал, а Ваш Муся какал? А дайте мене три кило масло и пять батонов колбасы!-
Аллочка остановилась и покачала сокрушенно головой:
- Трудно будет евреям при коммунизме!
Блатные молчали, но дед Гришка неожиданно оживился! В его глазах блеснула мысль:
- А иди сюда! - Поманил он меня. - А ты кому больше веришь, русским или евреям?
Вопрос поставил меня в затруднительное положение. И не потому, что имел место конфликт интересов. Вовсе нет: я не знал, что я еврей. В доме  про национальности не говорили,  а на улице я был, наверное, не слишком заметен, чтобы про меня говорить.
Все же надо было иметь какую-то нацональность, у всех же была. Почему-то я решил, что я молдованин. Когда во дворе мальчищки дразнили друг друга и выкрикивали «кукуруза-папушой, молдаван — дурак большой», - когда такое кричали, я обижался. Теперь я догадываюсь, что я решил быть молдованином именно потому, что обижался на эту дразнилку. Это странно звучит, но и черт с ним — не вдаваться же в психологические изыскания на 15 авторских листов только потому что мое детство было, как у всех — необыкновенное было детство.
Но на вопрос деда надо было отвечать! Если бы в это время Гагарин и Титов уже слетали в космос, я бы, наверное, ответил, что — русским. Потому что появился такой дурацкий стишок: «А там летит Гагарин, хороший руссский парень, а выше облаков летит-летит Титов». Но они, видно, позже полетили.
Про евреев песенок никаких не было, но один мальчик во дворе про которого все говорили, что он еврей, очень стеснялся быть евреем и даже рассказывал всем, что он потомок то ли Отто Скарцени, то ли Кальтенбруннера.  И мне было жалко евреев, потому что они, как мы, молдаване. Как ни странно про русских я ничего не слышал, а поэтому у меня не было никаких причин доверять им меньше или больше, чем евреям, которым я сочувствовал.
Дед в упор требовательно смотрел на меня, а Аллочка с Люськой — с усмешкой. Блатные сидели неподвижно, не оборачиваясь в мою сторону, но было видно, что могучая веснусчатая Бумкина шея налилась красной краской, а блатные шестерки сьежились, справедливо полагая, что у Бумки плохое настроение...
Напряжение нарастало, и я его чувствовал.
Решение пришло само собой.
- Я верю Коммунистической Партии Советсткого Союза! - выпалил я, не моргнув глазом.
Установилась длинная пауза. И тут я с ужасом увидел, что лицо деда Гришки изменилось:  глаза широко открылись вместе с беззубым ртом, в котором поблескивали вперемешку то железные, то золотые зубы, то — ничего — пустота. Видно было, что дыхание у деда перехватило и он, вот-вот, помрет!.. Но нет! - Дед не помер, все-таки, - Первая Конная!
- Правильно! - Заорал дед, выдавливая из себя «Да здравствует!..», как комиссар, стоящий спиной к расстрельной яме, в последниее мгновение своей жизни. - Правильно! Потому что только комммунистическая партия объединяет все народы нашей страны в братскую семью советстких народов!
И тут дед сник. Он сник вдруг, сразу. Он тяжело поднялся, как будто уже и не красноармеец, и не комиссар. Тяжело выбрался из-за стола и заковылял в сторону прохода между сараями.
Пройдя на ту сторну, он домой не пойдет, а пойдет в магазин и вернется оттуда с двумя бутылками 0,8 дешевого «Вин де Масэ» в плетеной авоське. К вечеру дед напьется и, забывшись, снова пересечет линию коммунальных сараев и обнаружит себя в саду Котрубенко под высыхающей грушей в той же компании, но, забывшись, что мир уже разрушен, опозорен, профанирован!
И тут появлюсь я, маленький лживый мальчик!..

ЭПИЛОГ

И тут появляюсь я, маленький лживый мальчик, и мне кажется, что эта история бесконечна, и что это моя ложь привела легионы Веспасиана и Тита под стены Иерусалима.
        Кажется! Кажется? В самом ли деле кажется, или стоит оставить в покое этого несчастного ребенка и не взваливать на него тяжесть всемирной истории!
        Может быть, тогда мальчик, наконец, помирится со своей мамой, ведь только и всего, что ей всю жизнь было страшно умирать с каждым прожитым днем.
        И, все-таки... Кажется... я снова убежал из дома и пересек сад Котрубенко, и бегу по незнакомым ночным улицам и стены домов отвесно подымаются до самого черного-черного звездного неба, и тут я понимаю, что нахожусь в планетарии, в котором показывают звезды и рождение вселенной, и это то, что мне бы хотелось смотреть всегда, но только горько, что машины,творящие этот звездный мир так неловки, так нелепы - я не знаю, верить ли им.
        Говорят, - надо верить.
         
        Если бы на этом можно было бы закончить эту историю!
        Но нет — она снова начинается с эпилога!






   








Рецензии
На это произведение написано 8 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.