C 22:00 до 02:00 ведутся технические работы, сайт доступен только для чтения, добавление новых материалов и управление страницами временно отключено

Ляксевна

Утро…
Первое утро в родном доме после такой долгой разлуки!
Маленький сын спит, я радуюсь по-весенне прохладному  прозрачному воздуху.
А вот и мама.
«Завтрак готов,» - шепчет она, чтобы не разбудить малыша, которому всего-то несколько дней от роду.
Мама-мама, что бы я без тебя делала!

Мама сидит напротив, сосредоточенно помешивая ложечкой чай.
«Сегодня нас придет навестить Прасковья Алексеевна, с новорожденным поздравить, - сообщает она мне. – Надо подготовиться, ты не все знаешь...»
«Вот здорово, - радуюсь я. – Ляксевна придет!»
Вчера нас уже посетили и родственники, и соседи. Пеленки, распашонки, кружевные шапочки…
А вот Алексеевны не было, это да.
И это очень странно.
Она-то первая прибегала и в горе, и в радости.
Ну, теперь все становится на свои места.
Вечером придет Ляксевна!

«Ляксевна» - именно так звали ее все соседи.
Они с мужем приехали в кубанские края из далекого Хабаровска вслед за дочерью, вышедшей замуж за краснодарского парня, и привезли с собой нездешний уклад и непривычный говорок, вызывающий улыбку у соседей.
Мужа своего Ляксевна называла Мяхалычем, а мою маму Евдокию Петровну Андакияй Пятровной.
Еще они заготавливали громадное количество дров, аккуратно складывая их под навесом. Не привыкли к углю, которым топились наши дома. И, как большинство приехавших в теплые края людей, засаживали цветами все уголки сада и огорода.
Цветы буйствовали всюду, высовывали свои головки меж штакетинами заборов, и практичные кубанские хозяйки, считающие такое изобилие баловством, поджимали губы: уж лучше бы петрушки насадили, помидоров или синеньких, что с цветов взять, ни варенья с них, ни соленья. Оно, конечно, и цветы неплохой доход дают, если торговать, но Ляксевна ими просто любовалась, предпочитая ярко пахнущие растения: розы, ночную фиалку, душистый табак.

Чужаки не всегда приходятся ко двору. А уж кубанские-то аборигены особенно пристально присматриваются к новичкам: что за люди, не торопясь идти на сближение, подначивая не всегда доброй шуткой соседа-иноземца, пробуя его характер на крепость.

С Мяхалычем и Ляксевной все прошло просто: большие умельцы и крепкие хозяева приехали сюда навсегда, обосновались, быстро срыли купленную хатенку-развалюху, крытую камышом,  построили домик в три комнаты с большими окнами, стеклянной верандой и стали очень нужными, благодаря трудолюбию и умениям.

Ляксевна отлично готовила, вязала и шила. И если первым кубанскую хозяйку уж точно не удивить, то последнее помогло Ляксевне обрасти обширной клиентурой. Она не только чисто шила, перешивала и ремонтировала одежду, она умела грамотно и экономно кроить, что было немаловажно для заказчиков со скромными доходами.

Мяхалыч умел все.
Приехав с работы, поужинав, управив немудреное хозяйство, он редко оставался дома: его ждали большие дела. Никто лучше него не перекроет крышу, не поставит забор или садовую лавочку, и топор, и пила, и молоток в его руках так и мелькают. Работал он споро и ладно, брал за свои труды мало, потому небогатое население улицы и окрестностей часто звало его на свои подворья.
Немногословный рукастый и трезвый трудяга – большая редкость и удача в собственном дворе.
Тяжелую работу по дому он выполнял сам, лишь по окончании вызывая Ляксевну, колдующую в кухоньке над вкусным блюдом, для приемки объекта: «Иди, Паша, погляди, так ли.»

«Вчера мы с Мяхалычем на огороде работали, - делилась она с соседками. – Землю вскопали, грядок наделали.»
Соседки сдержанно улыбались, чтобы потом, вдоволь насмеявшись, обсудить как «наработалась» Ляксевна.

Картина их совместного труда выглядела так: статная Ляксевна возвышалась посреди огорода, сложив руки под передником, и зычно командовала: «Мяхалыч, а грядка-то, грядка кривовата!», а приземистый Мяхалыч резво перемещался по ухоженному огороду, ровняя, копая, подпиливая и вырубая лишнее.

В огороде она появлялась лишь за овощами и зеленью или стояла неподалеку от работающего на земле мужа, рассказывая ему новости.
Жалел свою Пашу Мяхалыч, и это отзывалось ревностью в сердцах соседок: они-то ничем не хуже Ляксевны, только их мужей на огород загнать нелегко. А уж с тяпкой бегать и вовсе не мужское дело.


Прасковья Алексеевна - для мамы, которая по учительской привычке называла всех взрослых по имени и отчеству, Ляксевна – для соседей, а для нас, недетсадовских беспризорных соседских детей – баба Паша была высокой и стройной, в непременном переднике поверх платья, шикарные серебристые волосы в мелких колечках стригла в короткое каре, челку зачесывала назад и зажимала ее коричневым гребнем, открывая высокий чистый лоб без морщин. Карие глаза, брови домиком – тоненькие, словно нарисованные черным карандашом, прямой точеный нос, яркие губы и необычный цвет кожи – смуглый со слегка лимонным оттенком.
Совсем коротко внешность соседки описывала моя мама: «Красивая у нас Прасковья Алексеевна.»
И это было правдой.


Мяхалыч был полной противоположностью своей красавицы-жены: с простым крестьянским лицом, коренаст и невысок, с большими, как лопаты, руками и неразговорчив до крайности, предпочитая словам кивки головой, а когда совсем не отвертеться - короткие «да» и «нет».
Этот его недостаток Ляксевна компенсировала полностью. Любила поговорить наша соседка!

Вот и серьги своей ненаглядной подарил Мяхалыч стоящие, не из самоварного золота, как у большинства соседок: красоту смуглого лица Ляксевны подчеркивали тускло поблескивающие серьги-сердечки из самого что ни на есть настоящего серебра.
А чего бы им не блестеть, если мы – соседские дети в драку отстаивали право начистить их зубным порошком.


Набегавшись всласть и здорово проголодавшись, мы направлялись к высокому зеленому забору, за которым жили дед  Ваня и баба Паша.
Улыбаясь, Ляксевна вынимала из ушей серебряную красоту и отдавала паре счастливцев.
Существовала строгая очередь из желающих почистить серьги, однако всегда находилась вредина, путающая карты и норовящая влезть без очереди.
Для наведения праздничного блеска серьги натирались посредством фланелевых лоскутков и зубного порошка.
Как мы старались!
Однако Ляксевна достаточно быстро останавливает нас.
И если бы не ее голос, то исчезнуть бы серьгам вовсе, ибо зачистили бы мы их в труху.

Еще из украшений у бабы Паши имелось призывно блестящее тоненькое серебряное колечко, но оно было недосягаемо для нас по двум причинам: оно и так блестело от каждодневных стирок, и крепко сидело на пальце – не снять!
Потому мы довольствовались лишь серьгами и ждали похвалы: кто же на сей раз лучше начистил сердечки?
Но ответ всегда был один: все молодцы!

Окрыленные этой похвалой, мы приступали к борьбе за веник.
Надо аккуратно подмести безукоризненно ровные и гладкие кирпичные дорожки.
Бывало, конечно, что двор уже мел кто-то третий, а четвертый, высунув от усердия язык, драил тряпочкой обеденный стол.

«И что бы я без вас делала?! - восторгалась Ляксевна. – Какую чистоту навели! Вот-вот Мяхалыч на обед приедет, так как бы мимо двора не прошел, не узнавши.»

По окончании работ под виноградным навесом нас ждал накрытый стол с клеенкой-самобранкой,  мы усаживались на длинную лавку и приступали к трапезе неторопливо, как и положено уставшим труженикам.

А вот маленькую Катюшку баба Паша водружала на высокий табурет, откуда та важно поглядывала на нас, сидящих напротив в рядок, как воробьи на жердочке, и капризно требовала второй стакан розового киселя.

Катюшка знала, что отказа не будет, ведь ее мама и Ляксевна – сибирячки. Землячки.

И неважно, что Катюшкина мама «окает», а Ляксевна – «якает», и между их родными местами тысячи километров, их объединяла память о сильных морозах и суровых зимах, непроходимой тайге и болотах, и то, что они обе – пришлые, нездешние, чужие…


«Алексеевна сегодня придет. К вечеру, - уточняет мама. – Ты не все знаешь. В жизни их семьи большие изменения.»
И мама вводит меня в курс грустного дела.

Прошло два года, как по решению местных властей в уютный быт одноэтажной тишины нашей улицы внедрились  два трехэтажных дома.
Зачем сюда? Ведь полно пустырей в моем городе-райцентре, однако именно здесь по замыслу местного архитектора должны были вознестись к облакам кубанские небоскребы.
В частности, еще и пятиэтажка, строительство  которой  планировалось на месте нескольких домиков, а ее котельная врезалась кирпичным прямоугольником прямо в огородики оставшихся в живых хат.
Всполошенные таким оборотом дела жители решили не сдаваться и отстоять свое, кровное.

Делегация из хозяев идущих под снос хат направилась для начала в коммунхоз. Серьезный разговор надлежит вести мужчинам, потому на переговоры отправились чудом уцелевшие на войнах деды: бабий крик и плач только делу помеха, тут обстоятельность нужна и военная выдержка.

Однако, возражения недовольных не были услышаны.
«Вы на пути прогресса не стойте!» – кричал начальник коммунхоза, сам бывший фронтовик выработанным в боях командным голосом и рубил воздух ребром ладони, словно шашкой.
«Все халупы посносим, многоэтажки поставим. За саманные стены ухватились! Частники! Я вон в квартире государственной живу и горя не знаю: тепло, светло…» - поскрипывал он протезом оставленной на фронте ноги.

Не найдя поддержки здесь, деды, посовещавшись,  пошли выше: бывшие защитники Родины достали свои давно ненадеванные гимнастерки и кителя, отобрали у внуков немногочисленные потертые медали и ровным строем двинулись к райкому партии.

«За что держитесь? – увещевали их в прохладном кабинете с полированным столом и портретами партийных руководителей. – В квартирах топить не надо, с крыши не каплет, туалет теплый, вода горячая-холодная – только кран открой…»
«Не надо нам воды, - возражали ветераны. – Сами наносим. Не хотим на этажи! Мы ж каждую саманину своими руками лепили и укладывали. Дайте дожить в родной хате, недолго нам осталось.»
«Значит, так, - хлопнул рукой по столу потерявший терпение уже сам первый секретарь. – Дома все равно построят, хотите вы того или нет, и хаты ваши снесут. Приказ такой пришел, деньги выделены. Вас что, на улицу выгоняют, под открытое небо? Нет! Хорошее жилье даем, живи и радуйся. Заладили: «Деревья, картошка, куры, огородик, виноград…» Наработались вы за жизнь, теперь отдыхать будете. В ближайшие дни придут бульдозеры, так что собирайте манатки и айда в новые квартиры. Вы же солдаты, приказу должны подчиняться. Вот как старший по званию и приказываю: переезжать! Потом еще спасибо скажете.»


Слово не разошлось с делом, и ранним утром к приговоренной крайней хате прикатил, порыкивая, бульдозер.
Жители улицы до последнего не верили в то, что их дома начнут крушить. Но урчащий железный зверь  был готов к работе.


Для начала решили снести заборы.
Бульдозер взревел, словно танк, и ряды жителей колыхнулись в сторону машины. Собравшиеся женщины закричали, размахивая руками и грозя кулаками, а старые бойцы, знавшие, что такое оборона, безмолвно стали плечом к плечу, прикрывая собой родные хаты. Люди не хотели так просто отдавать под снос свое.
Было странно и страшно: рев моторов, крики...
Как будто вдруг вернулась война.
А на войне, как известно, не без убитых.


Первым пал вредный дед Митя, вечно гоняющий нас, шумную детскую ватагу, от своего двора. Боялся, что ли, что вишни его обнесем. Хотя в каждом дворе полно таких же диких несортовых вишен, мелких и кислых. Не видели мы этих вишен, можно подумать!…
Но он упорно грозил нам палкой, такой смешной и совсем не страшный в черных семейных трусах на тонких ногах, в шляпе с дырочками, сквозь которую просвечивала его лысина, и темных зеркальных очках, привезенных с моря много лет назад единственной дочерью.

Отвоеванные вишни никто не обрывал, и они либо оставались на дереве, либо падали на траву, где засыхали под жарким кубанским солнцем и становились необыкновенно желанны поздней осенью, когда заканчивалось щедрое на сладости лето.


Когда бульдозер и сопровождавшая его бригада рабочих приблизилась к забору деда Мити, он, сухонький, как кузнечик, вдруг засуетился, убежал в хату и выскочил оттуда с охотничьим ружьем, чем поверг в панику моментально разбежавшуюся в разные стороны бригаду работников коммунхоза.

Дед Митя не успел выстрелить.
И даже прицелиться.
А, может, и не собирался делать ни того, ни другого.

Он просто упал, как в кино, сначала на колени, а потом набок.
Его жена баба Таня, неприметная, тихая, словно мышка, бросилась к мужу и страшно закричала тонким голосом.

Рядовой дед Митя, прошедший две войны, пал на земле своего огородика. В завоеванное им мирное время, когда уже нет врагов и кругом все свои…

Крик бабы Тани вызвал ответ в многочисленной толпе сочувствующих соседей: женщины запричитали, а мужчины сняли головные уборы. И эта уже немирная толпа двинулась в сторону бормочущего бульдозера.
Смелый бульдозерист не стал дожидаться развития событий и тут же умчался догонять своих резвых коллег.

Приехала «Скорая», деда Митю увезли, а бабу Таню увели в хату соседи.
Над улицей повисла тишина.


И забор, и деревья были снесены на следующий день, когда защищать их было уже некому.
Хозяйки искромсанных участков не вышли на улицу. И не пустили туда своих мужей. Так что начальник коммунхоза - бывший боевой офицер, приехавший специально для усмирения возмущенных жителей, шел впереди бульдозера в полной тишине.
Он зря потратил свое время.
Никто не голосил и не возмущался: ломайте, крушите, выдирайте с корнями подбеленные черешни, вишни и яблони, давите обихоженные кусты крыжовника и малины.
И не один день висел в весеннем прозрачном воздухе запах раскромсанной древесины и смородинного листа.

Баба Таня, отказавшись от переезда в новую квартиру, перебралась за тридевять земель в чужой город к дочери и очень скоро догнала своего сварливого супруга.
Один за другим дружным строем вслед за Митей и Таней ушли и другие хозяева снесенного и потревоженного жилья, а выделенные им квартиры радостно заселили родственники.

Алексеевна и Михалыч продержались дольше многих хозяев, чьи подворья были снесены, либо урезаны в связи со строительством многоэтажки.


«Алексеевна, - заглядываю я в такие знакомые темно-коричневые, почти черные глаза, только белки непривычно желтоваты, раньше они были белоснежными до голубизны. – Здравствуйте, Прасковья Алексеевна.»

Я всматриваюсь в моложавое лицо бывшей соседки, которая привечала меня, маленькую, сушила промокшие шаровары и ботинки, кормила всем самым вкусным, что имелось на ее столе…
Почти ничего не изменилось в облике моей бабы Паши: та же сухощавая фигура с прямой спиной, смуглые руки с маленьким светлым пятнышком на запястье, разве что роскошные волосы покрыты белым платком, непривычно по-старчески повязанным под подбородком.


И муж ее, дед Ваня, держит ее руку в своей, не отпуская.
«Дорогу забыла, - поясняет он. – Одну сейчас даже во двор не выпускаю – заблудится.»

Дед Ваня вытирает широкой ладонью слезы.
«Как в квартиру переехали она вроде бы ничего. С балкона виден был наш двор. Такое мы условие поставили. Вот она целый день то к окну, то на балкон, и все на двор поглядывает. Цветочки вокруг нового дома посадила, поливала, пропалывала. А дети то потопчут цветы, то рвут и на землю бросают. Паша им: «Нельзя!», а они ее дразнят. Она же добрая у меня, а тут вдруг обозлилась, за детьми гоняться стала, а они еще больше ее дразнят, обзывают. Я к родителям, а те вместо того, чтобы детям укорот дать, тоже посмеиваются. Стал я Пашу уговаривать не выходить на улицу без меня, только по вечерам и гуляли. Я ее к нашему дому не водил, как-то раз прошли мимо, так она всю ночь не спала – плакала.»

Дед Ваня переводит дух после длинного рассказа, мама подает ему кружку с ледяным компотом, а баба Паша смотрит на мужа, не сводя глаз, иногда поглаживаю его руку.

«Что за дети такие в новом доме – не пойму, - вздыхает дед Ваня. – Вот на нашей улице сколь детей было и хоть бы один цветок сорвали. Наоборот, и воды принесут от колонки, и полить помогут, и дорожки подметут.»
И дед Ваня сокрушенно качает головой.

«Ну вот, - продолжает он, - как-то на кухне вожусь, вдруг слышу крик, я - в комнату, а Паша от окна к двери бежит. Да так быстро, что я ее удержать не успел. Я за ней бегом.
А Паша уже через дорогу и к нашему дому!
А там вовсю бульдозер орудует.
Домик уже снес, к кухоньке направляется. Паша в этой кухне почти все время проводила, она же у меня хозяйка редкая, то варит, то парит. Еле успел я Пашу за руку схватить, а то кинулась бы прямо под бульдозер. Кричала она, кулаком грозилась, потом вдруг обмякла вся, я ее домой и привел.
Ночью металась, спала плохо, слегла, только через несколько дней кое-как подниматься начала.
Почти не ела, чуть не насильно кормил.
После встала и как к окну подойдет, на двор глянет – опять в слезы.
Я и завесил окно одеялом. И балконную дверь тоже.
А Паша с той поры стала память терять. Да так быстро. Даже дочку часто не узнает.
Я Пашу попозже из квартиры вывожу, чтобы людей было мало, чтобы не задевал никто. Гуляем к железной дороге, в нашу сторону – ни ногой. Это сегодня пришли, чтобы Наташу поздравить…»


Мама утирает слезы, грустно покачивая головой.

«Она же, Паша, вязала хорошо, я ей крючок дам в руки, клубочек положу, вот она и вяжет почти все время.
Только клубочек все чаще целый лежит, она не понимает, что нитку крючком цеплять надо.
Так и вяжет… воздух.
Подойду, похвалю, а она радуется, улыбается.
Только мне кажется, что и моего имени она уже не помнит.
А, может, и своего…
Выгорела как будто изнутри.
А такая сильная была, людей любила, особенно детей.
Соседки-то по новому жилью все, как одна, заладили: «Сдай жену в дурдом. Она же ничего не понимает, никого не узнает. Руки себе развяжешь, хоть поживешь по-человечески на старости лет.»
Как же я могу Пашу куда-то сдать? А если бы я с войны без ног и рук вернулся, разве бы она от меня отказалась? Кто за ней смотреть там, в больнице, будет? Чужие люди? А у меня она и накормлена, и ухожена. А соседки, как увидят, опять за свое: «Сдай да сдай…»
И что за люди такие?»


За время разговора Алексеевна переводит взгляд с одного собеседника на другого, неизменно улыбаясь.
«Алексеевна! – тихо окликает ее мама. – Посмотрите, это же Наташа. Она у Вас в детстве днями со двора не выводилась. Узнаете?»
Алексеевна внимательно слушает маму, продолжая молча улыбаться.

Мама вспоминает общих знакомых, соседей, рассказывает о своей жизни после переезда к нам на Север. Как там холодно почти все время, морозы такие, что трещат бетонные стены, а при низких температурах все окутывает ледяной туман…

Мама надеется хоть чем-то зацепить Алексеевну, такую разговорчивую раньше, вынудить ее вступить в беседу, но все тщетно: знакомые имена и персонажи заблудились в лабиринтах ее памяти, ясный ум затуманен пеленой болезни.


«Не помнит она ничего, - поясняет Мяхалыч, - утром разбужу ее, умою, за стол посажу, ложку в руки, а она сидит и улыбается. Вижу: опять все забыла. Я ей и говорю, что, мол, тебя Паша зовут, а я – твой муж, что надо кушать, покажу – как. Только и осталось от прежнего, что улыбка ее. Не старайтесь, Евдокия Петровна, не вспомнит она ни Вас, ни Наташу…»


За время этой беседы я разработала план: сейчас я буду стучать в закрытую дверь бабиной Пашиной памяти, уж я-то смогу!
Надо только вспомнить что-то очень-очень важное и яркое!
Всего-то!
И все!


«Я смогу!» - рассуждала я с самоуверенностью, присущей молодости.
Вот же она, моя баба Паша, крепкая и здоровая, стоит только чуточку постараться.
Это у мамы и деда Вани не получилось, а у меня – запросто!
Чем же мне зацепить ускользающую память любимой соседки?


А, вот, например, было дело!
Баба Паша, высыпав на платок целую коробку разнокалиберных пуговиц, поручала мне важную работу: я должна была найти одинаковые и нанизать их на нитку, толстую такую, и называлась она «суровая». Я старалась сделать порученную работу побыстрее, эти пуговицы баба Паша потом пришьет к новой рубахе или халату, она ведь хорошая портниха. Правда, со зрением у нее «бЯда нынче» и заказы на платья баба Паша уже не берет.
«Помощница!» - гладила она меня по голове.
А я с трепетом ждала награды - в конце моего трудового дня мне доставалась пуговица уже из другой коробочки, в которой хранились пуговки редкой красоты. Их было мало и именно такими жаловала меня баба Паша за труды.
С недавних пор и у меня появилась маленькая коробочка для красивых пуговиц. От маминой пудры «рашель».
Я завела ее по примеру бабы Паши.
В коробочке уже лежали пуговицы-награды: белая со стеклянным глазком, розовая с волнистой блестящей поверхностью, стеклянный прозрачный лазурный ромб и самая красивая – зеркальная по центру и с черной, словно стеклянное кружево, оборочкой по краю. Именно эту пуговицу я и пришила к своему вечернему платью. Совсем недавно.
И все думали, что это брошь.


А заветный узел с лоскутками!
Я беру кусочки ткани наугад и показываю бабе Паше, а она, на секунду прервав шитье и бросив быстрый взгляд поверх очков, произносит: «Шивьёт, маркизета, бостон, диагональ, парча, креп-жоржет…»

Мой самый любимый лоскуток вот этот, он от маминого щегольского платья серо-голубого цвета из мягонькой и невесомой ткани под названием японш.

Это потом на уроках труда я узнала правильные названия этих тканей: шевиот, маркизет, эпонш…


Я ворошу свои детские воспоминания, как листья в лесу в поисках грибов.
Кстати, про грибы!
Точнее, гриб.


Одно окно в большой комнате у бабы Паши летом было прикрыто ставнями от зноя. А на подоконнике в заботливом прохладном полумраке стояла стеклянная банка с широким горлом, затянутым марлей. В этой банке колыхалось, вздыхало и пузырилось чудище, толстое, слоистое и губастое.
Называлось оно чайный гриб.

Частые походы к нему с чашечкой сладкого чая были для меня испытанием: я искренне и позорно побаивалась этого существа.
А баба Паша свой чайный гриб любила, хвалила его за вкусный напиток, который он дарил взамен сладкого чая. Грибной напиток был кисловато-сладким и шибал в нос, как настоящая газировка. Баба Паша сливала его в кувшин и уносила в погреб. Очень уж Мяхалыч жаловал ледяной грибной лимонад.

Иногда баба Паша устраивала грибу помывку, бережно доставала его из банки, помещала в широкую миску и полоскала в чистой воде. После бани гриб тяжело плюхался в прохладную поменянную воду, подкрашенную новым чаем, недолго колыхался и начинал важно побулькивать…

Брррр, до сих пор помню его скользкую и плотную поверхность. А баба Паша смеялась над моими страхами и отправляла наливать новую порцию чая меня одну. Чтобы не боялась.


Или этот случай:  я, выйдя спозаранку на улицу в новых шароварах и ботинках с галошами, решила проверить крепость тоненького льда на канаве у дороги и докатилась по прозрачному ледку почти до середины, и все бы хорошо, но лед вдруг прогнулся подо мною, а потом я ощутила себя стоящей в ледяной воде выше колена.
Противная муляка проникала в ботинки, и я никак не могла вылезти из этого плена, потому что ноги скользили по вязкому дну, а руки – по заиндевевшей траве крутого склона.

Был выходной и все нормальные люди сидели дома и наслаждались отдыхом. И сколько бы я еще барахталась в грязной ледяной воде – неизвестно, если бы вышедшая за ворота баба Паша не заметила своим зорким оком движение в придорожной канаве и не выдернула меня оттуда в одну секунду.

Она повела меня к себе домой. Выстирала шаровары и чулки, отмыла новенькие галошики и ботинки, высушила их и меня, и велела мне, закутанной в ее пуховую шаль, сидеть и парить ноги в горячей воде, где плавала какая-то душистая трава.
Так что домой я явилась при полном параде, абсолютно здоровая с одеждой и обувью в идеальном состоянии, что вызвало большое удивление со стороны мамы: ни разорванных шаровар, ни привычно прожженного пальто, и даже калоши на обеих ногах...
Пожалела меня баба Паша.
Как обычно.
Взяла заботу о чужом ребенке на себя. Чтобы не ругали лишний раз, для этого и так поводов полно было, хоть отбавляй…


А мое вечно прожженное от костра красненькое пальтишко с вырванными, будто собаки драли, клочками ткани и прорванными насквозь карманами!
В них я прятала замерзшие руки, почему-то не было у меня ни перчаток, ни рукавичек. И баба Паша, низко склонившись, мастерски зашивала боевые раны моей мягонькой кольчужки, не ругая, а каждый раз удивляясь все новым дырам.


«Ну, что же ты, Наташа? – обращается ко мне мама. – Скажи и ты что-нибудь. Хоть что-нибудь.»


Я сажусь перед Алексеевной на корточки и ловлю взгляд ее карих глаз.
«Баба Паша, - обращаюсь я, как много лет назад. – Это же я, Наташа. А помните…»
И обрушиваю на нее весь этот ворох детских воспоминаний.
Баба Паша слушает меня, все так же улыбаясь.

Я размахиваю руками, рассказывая всплывшие в памяти немудреные детские истории, я очень стараюсь, мне кажется, что вот-вот и она встрепенется…
Но чуда не происходит.
Я тоже не нашла давно потерянного ключа от стальной двери, за которой – ее память.
И гриб не помог, и пуговицы рассыпаны зря…


«А помните, я, когда маленькая была, Вам обещала вместо серебряных серег золотые купить? Помните?»

Темные с поволокой глаза вдруг оживают, и Алексеевна незнакомым, хрипловатым, слегка надтреснутым голосом вдруг произносит: «И часы…»

Вспомнила!
А я вот забыла. Про часы-то.
Широкой детской душе не жаль подарков, и я действительно пообещала ей самые изысканные сокровища мира, известные мне на тот момент: золотые серьги и часы.
Когда вырасту и стану большая.
И буду зарабатывать много денег.


«Ну все, - спохватывается вдруг Мяхалыч, - надо в квартирку побыстрее, а то будет опять наш двор искать да плакать.»
«Пойдем, Паша, -  зовет он жену, - домой надо.»
«Домой, домой…» - еле слышно произносит баба Паша, и они удаляются, смешные в своем несоответствие: невысокий сгорбленный Мяхалыч и прямая, как струна, на полголовы выше него, Ляксевна.

Мяхалыч идет, тяжело шаркая ногами, а Ляксевна несет себя уверенно и легко.


«Надо же, - грустно произносит мама, - столько вынесла трудностей и горя Прасковья Алексеевна, двоих дочерей подняла, мальчика чужого воспитала, пока Иван Михайлович на войне был, в колхозе до упаду трудилась, а тут в мирное время не справилась с переживаниями, сломалась. У всего есть свой срок прочности, вон машины стальные и то не выдерживают, а тут – человек. Где ему выстоять…»


Я стояла в растерянности, не зная, что предпринять, мне хотелось догнать их и вновь попробовать достучаться до погаснувшей памяти Алексеевны, и я все перебирала в уме моменты, которые бы помогли мне.
На удивление их было так мало: что-то об их родном Хабаровске, совсем чуточку о приемном сыне и его теперь уже взрослых дочерях, его письмах и небольших, но регулярных денежных переводах, которыми она так гордилась: "Сынок прислал!", краем – о тяжелой жизни без Мяхалыча в годы войны, о гнусе – мошке, которая проникала сквозь саму ткань, как ни кутайся, когда ходили по ягоды и грибы в тайгу.


Мне еще немного лет, и я никак не могу осознать, что внешне здоровая моя любимая баба Паша - лишь оболочка, а самой сути, доброй начинки уже нет. Крошечная искорка воспоминаний тлеет в ней, давая понять, что вот эти люди вокруг не причинят зла, и она реагирует на них, как может: она улыбается.

Она позабыла имена близких и знакомых, сто раз хоженую дорогу, мир ее мал и это не беспокоит ее.
Дед Ваня торопится увести свою Пашу подальше от некогда родного пепелища, старательно отвлекая ее разговором.


Ляксевна послушно идет рядом с ним, тихо улыбаясь.
Она уже забыла о нас. Да и о муже ничего не помнит. Не знает своего имени и имен дочерей и внуков.
Она живет в своем странном мире, в котором уже нет места печали по разоренному гнезду и канувшим безвозвратно воспоминаниям.
Один день похож на другой, но она неспособна и их отличить друг от друга и понять, что есть утро, а что – вечер.
Она радостно работает крючком и все вяжет нескончаемые шарфы и шапочки, которые существуют только в ее воображении.


Они уходят, эти добрые люди, помнящие меня совсем маленькой, такой, какой даже я сама себя не помню.
А я стою, совершенно растерянная от своей беспомощности, в горле горько и хочется плакать. Как будто близкий человек тонет, а я просто наблюдаю с берега, ничего не предпринимая.
Так нельзя!
Я  должна вспомнить что-то особенно яркое, просто обязана, и сделаю это!
И мы с мамой пойдем к Алексеевне в гости, чтобы разбудить ее память.


И все будет хорошо. По-прежнему.
Она вспомнит свое и мое имя, опять высадит цветы на клумбах у подъезда, а с малолетними тамошними балбесами я поговорю, уж я-то найду слова!


Однако все наши с мамой дни до отъезда были заполнены домашними хлопотами: новорожденный требует столько внимания!

«Вот и не попрощались мы с Алексеевной,» - грустно говорит мама по дороге в аэропорт.
Ничего, на следующий год, когда малыш подрастет, мы приедем опять в отпуск самой ранней весной и тогда уже, не торопясь, навестим нашу бывшую соседку. Мама приготовит что-нибудь вкусное, а я помогу Алексеевне посадить цветы.

«Жаль, - опять произносит мама. – Надо было выделить хоть минутку…»
Что так переживать-то?
Каких-то полгода. Ну, ладно, чуть-чуть побольше.
Алексеевна-то вон какая крепкая…

«Все успеется,» - утешаю я маму.
И она покорно кивает головой.
И вздыхает: «Да-да…».


Моим мечтам не суждено было сбыться.
Та наша встреча была последней, и трогательная пара стариков, держащихся за руку, не просто направлялась к своему новому нежеланному жилищу, а уходила в тот вечер из моей жизни навсегда.


Алексеевна умерла незадолго до нашего весеннего приезда. Слегла на три дня, отказываясь от еды и питья, находя в себе силы лишь погладить руку своего преданного мужа и улыбнуться ему.


И мама успела лишь на поминки.



Много лет аккуратный и чистенький погребок бабы Паши, почему-то не засыпанный строителями полностью, использовался детьми новенькой пятиэтажки в качестве блиндажа или окопа при играх в войну.

А на захиревших, некогда цветущих клумбах вокруг дома, в который переселили деда Ваню и бабу Пашу, еще долго прорывались сквозь бурьян звезды душистого табака-самосейки – цветка, столь любимого мужем бабы Паши – Иваном Михайловичем.

И каждый раз при виде них больно перехватывало горло….

 

Мы с Катюшкой стоим у забора бабы Паши. Ранние сумерки быстро густеют, а мам и пап все еще нет с работы. Набежавшие тучи пролились мелким и холодным колючим дождем, а ветер быстро выдул тепло из наших карманов, где мы греем иззябшие руки. Мы проголодались и замерзли и, не сговариваясь, прибежали к зеленому высокому забору, за которым нас ждет спасение.

«Баба Паша!» - кричим мы с Катюшкой хором, крепко держась за руки.
Калитка неподвижна, и я иду к лавочке. Если залезть на нее, то можно увидеть идет ли баба Паша на наш зов. Или помахать рукой. Вдруг из окна заметит…
Лавочка широкая и высокая, так сразу и не залезть, мне нелегко дается это упражнение, и пока я забираюсь на лавочку, Катюшка соло выводит тоненьким голосом: «Баба Паса!»

Смешная такая!
Мы кричали вдвоем и нас не услышали, а тут она одна голосит свое шепелявое «Баба Паса».
Что с нее взять, маленькая еще! Не то, что я…

Но чудеса существуют на свете!
Именно сейчас дверь в красивый домик соседей открывается и к калитке спешит наша спасительница: «Сейчас-сейчас!»
Зря только я на лавочку лезла!
Ведь знала, что баба Паша все равно выйдет.
Она всегда выходила: и в дождь, и в снег, и в бурю.
Зачастую просто встречая нас у уже распахнутой калитки: «Вы где ходите? Я вас жду-жду, выглядываю-выглядываю!»


Ждала и выглядывала.
Чтобы совершить главное дело любой бабушки на свете: накормить, пожалеть, согреть дитя.
Пусть даже чужое.


У нас с Катюшкой нет рядом ни бабушек, ни дедушек.
Чудесен мир тепла, уюта и надежности, который могут создать лишь бабушки и деды. В их низеньких хатках пахнет травами и медом, в выщербленных глиняных мисках благоухает наваристый борщ, а на сковороде шкворчат оладушки. Добрые руки накладывают в тарелочку гору сметанки, поливают растопленным маслом стопку блинов, а потом укладывают обихоженное дитя в белоснежную постель на многостиранные мягонькие простыни, укрывают стеганым одеялом и дарят засыпающему ребенку свою добрую улыбку.

Тихо… Тепло… Хорошо и спокойно…


Они стоят у изголовья или присаживаются рядом и негромко рассказывают наизусть заученную сказку или еле слышно напевают «Баю-баю», или просто шепчут: «Спи, унучечка», и глаза сами закрываются, все дневные невзгоды и проказы уплывают далеко, и совсем не страшен коварный Бабай, таящийся то за занавеской, то в темном углу, то шуршащий под кроватью. На страже бабушка и дед. Бабаю не пройти. Хоть шурши, хоть не шурши…

Баю-баю-бай…


Мы лишены этой сказки. Наши деды остались на фронтах многочисленных войн или умерли от ран, рано ушли из жизни надорвавшиеся от бесконечных трудов бабушки. Только мутноватые фото в альбомах или изуродованные неумелой рукой ретушера увеличенные фотографии на стене хранят их лики.

И баба Паша полностью заполняет пустующую нишу. Кормит, гладит по голове, дарит ласковое слово и взгляд. Как не потянуться к ее узкой смуглой руке с блестящим серебряным кольцом на безымянном пальце, не прижаться тайком к серому фартуку из жесткой ткани, которую она именует «чертовой кожей»?...


Сколько слов благодарности рождается в душе при воспоминаниях о любимой соседке, ушедшей в лучший из миров!
Жаль, что все-все поздно и уже не будет услышано ей.
Как по-детски искренне и безмерно мы любили ее, как неумело старались помочь, как бежали к ней наперегонки.

И, может быть, капельки нашего ответного тепла склонили самые важные в мире весы в нужную сторону, за них простились грехи вольные и невольные, и наша спасительница продолжает выполнять свою основную задачу там, в горних высях: пестовать и любить малышей.


Уже не земных.
Небесных.
Она это очень хорошо умеет делать.


Уж мы-то с Катюшкой знаем.


Рецензии
Наталья, Ваш рассказ - просто чудо. Написан рукой состоявшегося мастера. Мне кажется, лучше написать просто нельзя. Большое Вам спасибо. Дальнейших успехов и отменного здоровья на долгие годы. Искренне Ваш д-р А. Киселёв.

Александр Киселев 6   23.01.2021 14:41     Заявить о нарушении
Тяжело мне это повествование далось.
Таким близким был для меня чужой, по сути, человек, что до сих пор больно от осознания потери.
Обидно, что не осталось на память фотографии моей дорогой бабы Паши...
Когда бываю на родине, всегда прохожу по ставшей удивительно узкой моей улице и вспоминаю поименно ушедших в заоблачные дали соседей, моих добрых ангелов земных.
Благодарю Вас, доктор, за искренние слова в адрес моей Ляксевны, согревавшей мое детство своим горячим сердцем.
С уважением - Я.

Наталья Малиновская   23.01.2021 23:30   Заявить о нарушении
На это произведение написано 20 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.