Зелёное, дивное поле

               

       Зелёное, дивное поле



***

Ты слышишь меня?
Послушай…
Поможешь развязать узелок?..
      
***
     Не дикие сцены ревности, не горчайшие всплески обиды и терзания уязвленной души, не блаженные сцены примирения, кончающиеся бредово-сладостными объятиями тревожат память, просят разгадки. Знаешь, всё чаще вспыхивает, бередит воспоминания…  что бы думала?
Всё равно засмеёшься, когда скажу. Когда скажу – поцелуй. Просто поцелуй…
Вру. Не просто поцелуй. Первый.  Первый  Поцелуй.
Всё чаще хочется вынуть его из дебрей, вынести из прошлого, вынуть в целости, в облачении подробностей, атмосферы, где жил, плавал, как дафния в океане, вынуть из самого воздуха, разъять витамин времени, сызнова его лизнуть, прикусить, задохнуться той, только той кислотцой и сладостью, пережить сызнова, доподлинно.
     Зачем?..
      Пойму, поймаю ускользающее. Поймаю, пойму разрыв, не дающий восстановить пространство плодоносящего, воздух, дебрь, дождь, где завязалось всё: яблони, встречи, галактики, миры, сновидения…

***
Ты помнишь, как ты мучила меня своей дружбой?
Тогда это так называлось – мальчик дружит с девочкой. Взрослый мальчик дружит с девочкой из хорошей семьи и приводит её в дом. Знакомит с родителями, даёт почитать самые дорогие, самые заповедные книжки. Читает ей стихи. Они совершенно серьёзно взмывают в астральные сферы. А потом спускаются на землю, и мальчик провожает девочку домой. Всё.
Поначалу это устраивало. Поначалу я и не искал других отношений. Мы были студентами, кругом роились бесконечные девочки, модницы, поэтессы. Молоденькие развратницы зазывно поглядывали на университетских знаменитостей, запросто уединялись в пустынных аудиториях. Мне не составляло труда взять любую, но я на это не шёл. Как можно!
Они пришли учиться, размышлять о высоком, а я, таинственным образом уже возымевший авторитет небожителя, поволоку их, ещё совсем не любя – куда? В какой такой неведомый и неузаконенный омут?Да завтра же весь факультет узнает, и я сгорю со стыда! И так уже  роятся смутные, притягательные слухи, что я имею нескольких любовниц с курса. Даже назывались имена…
Ты помнишь, как смешно выяснилось авторство этих легенд? Оно по полному праву наделённых художественным воображением филологинь принадлежало самим «участницам» сказочных адюльтеров. Девочкам лестно было погордиться романтической связью. Они приходили в гости легко, безоглядно.
– «Я слышала про Вас и пришла познакомиться. Тая...»
Звонок по телефону:
– «Я очень волнуюсь, не сочтите за наглость… но подруга про Вас так
интересно рассказывала… можно я приду в гости? Меня зовут Вероника…»
И – приходили. Приходили и часами просиживали на диване, охотно попивали винцо, предназначенное тебе, но зачем-то предложенное им. Я не знал, что с ними делать. Место было прочно (во всяком случае, в моём воспалённом мозгу) занято тобой, а они приходили и подолгу сидели в полумраке, выслушивая бредовые откровения о волновых контактах поэтической вселенной…  что ни говори, а приходилось нести вздор, приходилось…
Девочки таяли, растворялись в ночи… уходили прозрачно и, чаще всего, навсегда. Но, уходя, распространяли славу. А заодно и слухи о чудесном любовнике. Такая, вишь, была мода – на поэтов, романтиков, сумасбродов.
Да ты это помнишь. Ты тоже пила  мой фиолетовый  (по тем временам непременно фиолетовый, а не розовый!) мускат, ты тоже вкушала мой лирический бред, и я иногда лежал на твоих коленях. Просто так, от утомления, от забывчивости – ну, устал поэт токовать, ну, приладился рядышком, ну, склонил головушку на юные коленки… ну и что? Ничего. Ровным счётом ничего. Ну, потеребила ты ему вихры, ну, помолчали в сумеречной отрешённости… а потом ты вставала, оглаживала юбку, говорила – пора, и я провожал до тебя домой. Всё.
Так что же мешало быть нам поближе? Почему до сердцебиения, до дрожи боялся я к тебе прикоснуться, поцеловать, сказать всё, что накоплено в часы одиночества? Не сплетен же, в самом деле! Уж с кем, а с тобой у меня было всеръёз. И не до конца…

***
  В нежной виногpадине сидят чёpные зёpна. Итак, предположим. Очень чёpные, тихие зёpна. А потом?
А потом из пpозpачной осенней кpоны высыпаются гpоздья воpон. Ну, кого тут судить?Размышляя и вглядываясь упоpно, я pазмыслил, потом pазглядел хоpошо подслащённый изъян и уpон. А не больно ли жаляща здесь (словно соты в огне) безобидная сласть, обольстительность миpа, а не шибко ли сыт и медов независимый высвист пустот,
Чтоб не ахнуть – а мы тут пpи чём, может быть, мы отозваны с пиpа (стой, кто там!) и затеяна с нами игpа
(руки ввеpх!), чтоб отвлечь нас, дуpных (кто идёт?!.) кто идёт, тот идёт.
Я не знаю, не знаю... я только смотpю в сеpдцевину, в огнеплод, сквозь завой жуковинок зеpнистых,
чеpнеющих на сеpебpе, в полунаклоны причин, виновато свивающихся, скрадывающихся в пружину, и удары их в спину – вразброс – как щебёнкой в подлючей игре…

***
Древние говорили: «Боящийся несовершен в любви». И я  прекрасно это осознавал. Множество раз убеждался – свирепость приходит позднее, когда боязнь, а с нею надежда,  отступает, взамен оставляя силу, ненасытность зверя. Не очень мохнатого, но очень уверенного в себе зверя – равнодушного к миру, безучастного к близлежащему. Зверь  упорно пробивает дорогу, шумно насыщает семенем лоно подруги. И лоно ликует – зверь опустошает себя! И зверь согласно урчит, блаженно ответствуя своей ласковой самке – выплеснулся, освободился от полнокровия, тёмных его теснот!    

***
 …и куда он только уходил, где он потом таился, тот мерцающий свет, полный прелести ожидания и боязни? Сплывал с тенями, слизывался с помадой, сбрасывался вместе с одеждой? Не знаю. Но и благодарить её не хочу, ту боязнь…



Супермены
 
Знаешь, дошло до того, что я стал завидовать суперменам, спортсменам от секса.  Завидовать вальяжным, пустомясо накачанным культуристам с безучастными глазами, с квадратными скулами, на которых великолепно поигрывают желваки. При случае они легко преображаются, напяливают запасную масочку и запросто, с хохотком, с покручиванием брелоков на пальце, отваливаются на пару минут от новенького автомобиля, от компании таких же спортсменов, вечно толпящихся возле модного кафе. И – пару минут спустя – выволакивают оттуда приглянувшуюся, охотно лыбящуюся самку.
     Бесило, почему я так не могу? Только почувствую что-то похожее на чудо – боюсь. Всё чаще стали  одолевать сновидения. Навязчиво повторяющиеся, отчётливо проявляли каких-то странных людей. Бело-серые – б е ж е в ы е  л ю д и – повадились в сновидения. Это были отдельные существа. Не сливаясь с людьми, действовали рядышком, и всё-таки сами по себе. Отрешённая каста бежевых типов слонялась по миру. И не замечала мира. При этом они кропотливо работали. Ты понимаешь, они много чего делали, эти серые мумии. Сосредоточенно трудились. Их посылали на самые плохие участки, куда людям соваться опасно. Тушили промышленные пожары, спускались в урановые шахты, испытывали кошмарные машины. И ни черта с ними не делалось!  Они порядочно себя вели. И всё-таки за людей их не считали. Однажды спросил среди сна – почему? И мне сказали – они безучастные.

***
…и все-таки  –  недобоялся. Не хватило терпения, вот ведь… 
Поздним вечером, в такси (ты спешила, тревожась за маму, да и первый снежок пособил, поймали машину), в такси, на заднем сиденье я обнял тебя, согревая. И ты, продрогшая, уютно прильнула ко мне. Ты словно ничего не замечала, – притихшая, молча смотрела через плечо водителя на тёмный пустынный тракт, на мохнатый снег, широко рассекаемый фарами и, полуоткрыв губы, ждала. Знала, конечно, – рано или поздно это произойдёт. Может быть, даже теперь… а почему бы и не теперь? Ждала...
Ждала и знала, что ответишь именно так, как ответила: молчаливой полуулыбкой, милостиво позволяющей, приглашающей целовать ещё. – Мол, это ничего, сейчас это можно… ещё вчера я была неготова, а сегодня – вот. Ты можешь целовать меня ещё некоторое время…
Я хорошо помню это вежливое благословение. Отвечала тихой улыбкой и позволяющим взглядом, не видящим меня, по-прежнему устремлённым в полосу света, широко рассекавшего вьющийся снег. Отвечала улыбкой, и только.
Ты только позволяла целовать… а потом, уже позже, только владеть. И только. И только ждала, ждала, ждала… ждала чего-то другого? Или – просто другого?..

Город
               
     Проснувшись от завывания сирены, я вышел на улицу. Какой это был город? Москва?  В Москве нет таких магистралей. Пожалуй, это была заграница. Это был зарубежный город. Так и назовем его – Город. Я там жил. Там было страшно жить, но пришлось там пожить. Помню удушливый воздух, насторожённость окружающих. И  –  постоянное предчувствие опасности. Она была разлита во всём, сгущалась, томила, темнела… но, странно, ничего не случалось. По всей видимости, до поры.
Сирена дала знак – прорвалось!..
Я оделся, вышел на улицу. По обочинам теснились толпы, – перепуганные, талдычащее одно – война, война, война… а войны не было. Была душная летняя ночь, горели рекламы, витрины. Посреди громадной бетонки, главного русла цивилизации, сверкали лужёные рельсы. Ни машин, ни составов не намечалось. Магистраль была пуста и торжественна. Здесь запрещалось ступить за парапет. Я сунулся было, но осадили – нельзя! Туда, на проспект, нельзя. Там идёт и скоро подойдёт Война.
А между тем на проспекте сосредоточенно орудовали, копошились бежевые. Двигались вплотную к парапету, совещались между собою: собирались в группы по трое, по пятеро и, посовещавшись, как бы отваливались друг от друга. Медленно отстраняли нашептавшиеся головы, отводили безликие хари, и расходились. Каждый выполнял порученную ему, только ему внятную задачу. Они были непроницаемы. Плотно обтянутые мучнистой кожей, одинаковые, безучастные. Сосредоточенные лишь на себе, на внутренней задаче,  ориентировались точно в пределах проспекта. И узнавали только своих.
– «Роботы?» – спросил я в толпе.
– «Равнодушные, – был ответ – готовятся к Войне,  будут нас защищать».
– «Зачем, если равнодушные?»
– «Положено» – в ответе угадывалось раздражение. Я прекратил расспросы. И стал смотреть.
Бежевые ходили рядом, задевали плечами стоявших на парапете. Задевали, впрочем, совершенно не замечая этого. Тьма, сгустившаяся в душном небе, была непроницаема. Пыльный мешок накрывал тускло мерцающий Город. Угольная пыль вместо звёзд – вот что творилось на небе. А на земле равномерно вспыхивали неоновые ленты, матово светились витрины. Но очень уж мертвенно светились.
       И страх сгущался. Не оставалось сомнений – приближается…
Тяжелый гул ширился, восходил с другой стороны планеты, пронзая землю насквозь. Безучастные были спокойны. Доблестно стояли с мощными шлангами поперёк бетонки. До кремнистого блеска вылизывали мостовую.
– «Нейтрализуют пыль – прокомментировали  в толпе –  пыль очень вредна во время Войны».

***
…не приближайся опасно для жизни женщина смерть яма для семени морок змеиный могила пожалуй стоит себе приказать хоть однажды не сметь приближать её к сердцу нежнейшую даже ужалит и дурные круги наркотой растекаться по венам пойдут словно радиоволны так пьяно так сладко так больно эта мука в тебе разольётся и как на последний редут грудь на грудь побредёшь на её бастионы невольно победит выпьет кровь и убьёт затворит в земляное нутро даже память свою о тебе похоронит как семя прободав литосферу сквозь мантию магму вагину ядро
в космосе с той стороны зернозвездием вспыхнешь со всеми и под серп снова ляжешь в лугах где за роспуском розовых жал вновь занежит она и убьёт кровь допив уж такая повадка знал же знал же всё это а вот снова семя своё не сдержал больно больно всё это приблизиться больно уж сладко…

Война
               
     К Войне здесь готовились тщательно. Словно к параду. Всё ставили на свои места, размещали участников, определяли главное место сражения: чтобы непременно перед зрителями, удобнее наблюдать чтобы, внутренне соучаствовать. Здесь очень любили Войну. Относились к ней трепетно. Любить любили, но побаивались, побаивались.
     Я стал наблюдать за молоденькой парочкой. Мужественного вида (но трусивший, определённо трусивший) паренёк обнимал хрупкую возлюбленную с распущенными волосами, русалочку в беленьком ситцевом платьице. Гладил длинные волосы, утешал:
– «Не бойся, лапушка. Родители не узнают… ну и что? Что из того? Через это необходимо пройти, это же Война!.. Я боюсь? Совсем не боюсь. Подумаешь, сердце бьётся… у всех бьётся… как это не у всех?! Откуда тебе известно? Была с Равнодушными?. .  Нет, не была?. . то-то же, милая, то-то же… а говоришь – у всех… не бойся, лапушка, не бойся, я же с тобой, родная…»
Он целовал её влажные прядки на висках (духота всё сильней облепляла), заглядывал  в глаза, а она… трепеща осиновым листочком, она прижималась к нему.
       Что говорить про юнцов, – пожилые волновались! Благообразный старичок с профессорской бородкой, в тёмном реглановом плаще, в допотопной беретке, с позолоченной таинственными вензелями тростью подмышкой, сжимал руку подруги в золотых перстнях, увещевал дребезжащим, почему-то злобно-морализаторским голосом:
– «Ну всё, хватит! Ты слышишь?..  Мы прожили целую вечность. Вечность!.. Для пущего гнева он потрясал тростью, воздевая в ночное небо, клекотал, как старый, но всё ещё грозный орёл, – вечность!..
Ну, Война… а сколько мы их  пережили? Сколько, я спрашиваю?.. То-то же, голубушка, то-то же… ну, не надо, не надо, не надо…»
                Здесь жили заклинаниями.
***

А между тем благополучная серая каста протекала по горькой земле. И я иногда завидовал  хладнокровным амёбам, отлучённым от счастья. Ведь и мы, две горемычные,  две горячие половинки счастья, быть может, когда-то частички целого, так и не сумели договориться, вспомнить себя...
              И – врали друг другу.

***
…между грязной бациллой и чистейшею кривдой кучерявою Сциллой и корявой Харибдой между где-то не к ночи просто это надежду где-то между короче между между и между...
   
***
      Вихляба
               
             А война приближалась, приближалась. Бежевые вытянулись по команде невидимого. Откуда-то с высоты, из командной будки прогрохотало в рупор лишь одно, но очень дикое слово. И оно было понято только бежевыми. Слово звучало странно торжественно: «Вихляба!»
Бежевые развернули угрюмые рыла в единую точку. Там, высвечиваясь из-за горизонта, прорезала угольный мрак  перспектива ночной магистрали. Истончалась, мерцала фосфорической ниткой в дальнем конце. В конце, казалось,  – земли. Именно оттуда близился гул. А с ним духота, уже переходившая в жар.
                И – началось!
На бетон выхлестнулись язычки бледного пламени. Просквозили, как по изложнице, по мостовой, схваченной в крепкие парапеты. Но были обезврежены. Мощные брандспойты, бугристо вздувавшиеся в дюжих руках безучастных, погасили их встречными струями.
Это была разминка.
Безучастные стояли могуче. Неколебимо. И даже внушали смутную гордость. За кого гордость? – За них, чужих, непонятных? Нет, нет – за нас самих! За  любимых, беспомощных против огня, но не безучастных…
Я разглядел что-то вроде комбинезонов, плотно облегавших литые тела.
                Так вот почему они не боятся!
Но, оказалось, поторопился. Метаморфозу прокомментировали в толпе:
– «Преображаются... ловко! И в меру, – к бронировке  ещё не прибегают…»
         Вон оно что! И как я не догадался? Они умеют менять цвета, покровы… а может быть, и тела? Да они же – хамелеоны! Твари с того корабля…

***
Рой взвывающих пчёл облепивших медовое лоно заплутавших в пылающем чём-то томящемся в недрах влекуще как она ослепила ног двуствольная белоколонна дебри бортничества разворотила затенённые стыдезно в куще злыми сотами кровь раздразнила дурникой луну опахнула чревом звёзды изгваздала вызвездясь солнцами…
 брызнь затокуй чтобы кровь наконец отхотев отдохнула ликуй кровь не хочет без отдыха хочет всё злее всё злее и злее всю жизнь...

***
Хотя, постой, не корабль – пароходик, на котором однажды отправились по водам, не сумев договориться на земле… помнишь тот пароходик?


Пароходик

Мы стояли на палубе, мирно накрывшись зонтом, смотрели на мутно-серые волны, лениво вздымавшиеся за бортом, злобно спорили. В очередной раз выясняли отношения. И сели-то на пароход лишь затем, чтобы изменить обстановку. Осточертело ссориться в четырёх стенах. Вот и сели на полупустую в ненастный день рейсовую калошу, шныряющую туда-сюда по мутным водам.  Зачем сели? А так.
Только бы не давили стены, обросшие паутиной воспоминаний,  намечающих  пути к примирению. На нейтральной территории вели себя иначе. Стояли твёрдо. Гордо. Переругивались, доказывали правоту. Ты мне, а я тебе. 
     А вокруг нас похаживали типчики. В бежевых плащах, в серых велюровых шляпах, в  чёрных очках, которые опускали на нос рычагом большого пальца, когда хотели что-то рассмотреть. Почему-то особенно их привлекали оконца полупустых кают. Переломившись в пояснице, приникали к потным окнам, высматривали помещения…
     Да я бы их и не заметил. Тем более, что униформа подчёркивала их безликость. Но именно безликость и навела на  догадку – а, может быть, здесь не типчики, а всего лишь один, веерно распускающийся тип? И ходит во множественном числе? Много ничего – по сути единственное ничего.
     Пёс бы с ними.
Но серые дылды шастали. Как назло, шастали именно вдоль тех перилец у борта, облокотясь на которые мы стояли. Ходили, независимые,  –  независимость так и пёрла из квадратной мглы ихнего взгляда. Впрочем, взгляда не было. Безучастность проступала из мглы антивзгляда. Мгла функционировала в качестве заменителя взгляда.
     Шут бы с ним со всем, но какого дьявола они (или – он?) кружили? Вели себя вызывающе. Хотя безучастность не могла ничего вызывать. Кроме отвращения, конечно. И ещё – они становились назойливы. Кружили, кружили, кружили…  как осенние мухи. Только что не жужжали. И всё дольше, всё дольше заглядывались в оконца в кают и, что самое противное, в нас…
     Я был зол, раздражён сражением, поисками единой, не существующей между двумя правоты. И – не выдержал. И, чтобы разрядиться, поставить точку, пусть даже безобразную кляксу – двинул верзилу. Ребром ладони, окостеневшей на холодке,  двинул по шее первого попавшегося. О последствиях не думалось. Просто двинул по загривку…
     И – содрогнулся от отвращения.
Атлетически сложенный малый (очень немалый!) вжался в плащ, точно улитка в домик,  виновато пригнулся. Не обернулся, не посмотрел на обидчика. Молча подобрал  вещички: шляпу, очки. И, не оборачиваясь, водрузил на себя. Сутулясь спиной, виноватясь плечами, в которые вжалась диковинная башка, сомкнувшая воротник плаща с полями шляпы, побрёл к своим. Те, столпившись у рубки, молча курили. Побитый приблизился, втёрся в толпу. Ему поднесли горящую папиросу. Он подсосал жару, и стал попыхивать ещё одним красноватым огоньком в сгустившихся сумерках…
    Ты, стерва, тогда восхищённо посмотрела на меня, прижалась, и многое мне простила. Но…
Моя, мгновенно обретённая правота тут же утратила остроту. – За что, как говорится, боролись?
     Впрочем, я ещё забоялся, а не сведут ли с нами счёты на выходе?
…пароходик мягко ткнулся бортом в подвешенные к причалу протекторы. Подчеркнуто нагло я растолкал плечами всю эту безликую тварь, пробиваясь к трапу. Держась за руку, ты влеклась сзади и – я это с подленькой радостью отметил – твоя прелестная ручка тонко подрагивала в моей…
     Бежевые, которые видели нас, предупредительно расступались. А те, кто стоял к нам спиной, только покрякивали от моих тычков и отходили в сторону…

***
Вот такой был у нас пароходик.

***
…серпом по яйцам искры пересверки умонепостигаемы манерки нежнейшей на поверке блин мадам кокетство изуверки по природе совсем не злой совсем не вредной вроде игра на грани брани «дам-не-дам» сейчас не дам а завтра дам пожалуй или пожалуй нет с поправкой малой сегодня дам но позже завтра нет пожалуй завтра нет свиданье с мужем не любим нет по соглашенью дружим черёд сегодня завтра дать ответ серпом по яйцам нет же не хотела
зачем же ля-ля-ля родное тело зачем же ля-ля-ля должна ля-ля тебя ля-ля люблю его ля-ля же уважу извини позжее ляжем сейчас ля-ля ни-ни запарил мля...

                Безучастные
    
Так почему же я не отметил их раньше, этих бежевых?  Ведь не только на том пароходике,  они и прежде толклись по городам. Реже по сёлам. Там гляделись совсем уж дико в нелепых шляпах, очках. И быстро уходили оттуда.
     Монументальные привидения проплывали сквозь жизнь. И оставались без участи. Не участвовали в жизни. Много работали, но работали ровно – от и до. Ровно сколько задано. Они были исполнительны, эти бежевые.  Стабильность жизни во многом обеспечивалась за их счёт. И – ни малейшей частички настоящего им не доставалось. А ты знаешь, кто такой безучастный? Это тот самый, который остался без участи. Которому не досталось ни-че-го…
    
***
При дележе мамонта (праздник, пик!) счастье на пиру доставалось не одним только сильным и ловким. Жрец,  первобытный художник, звездочёт обеспечивали продление полноценного рода,  материально-духовного потока. Пращуры догадывались, голимой силой не создать устойчивой, многопланово разветвлённой системы. Простое стадо – лишь подарок природы, а возможно предмет жертвы. Добычи более сильного врага. Необходима сложность для пропитания, выживания, роста организованного племени.
           Безучастные жили незаинтересованно, автономно. Сами  по себе, в себе. Похоже, гордились даже, что  ничего не требуется. Вид у них был такой – высокомерный.
И всё же лучшие куски проходили мимо них, доставались Счастливым. Это и было счастьем – стать обладателем частички Целого. Если уж первоначальное Целое утрачено и не дано в отдельности, хотя бы сообща собрать кусочки его – вот что двигало настоящими, полноцельными людьми.
             Ты можешь сказать, что несчастный и безучастный – одно. Вовсе нет. Несчастный  страстно хотел части, но не получил. Это не-счастье. А без-участный с самого начала не очень-то и хотел. Не отказывался от части, если подадут, но и не жаждал. Принимал милостыню первобытного распределения, а самые сочные, самые страстные, самые пылающие куски проплывали мимо. Безучастные существовали на дотацию.
Вот так: человек, и – довесок с ним рядом, слепленный из пассивных, древних, позабытых – из  протоцивилизации – грехов. Совсем не то, что горячие, не столь древние, но горячие грехи человека. Винить довесок? Безучастный… ну так и что. Так уж отпущено им, без-участным...

***
А мы сами не были безучастными? Спиногрызами не были, не сидели на шее  родителей, не насмехались над старомодностью, допропорядочностью, бесконечным всепрощенчеством?

***
…сидим и курим, так сказать за рюмочкой вина и дым пытается слизать комариков с окна здесь наш должок наш бар наш кров здесь встречи так остры мы пьём родительскую кровь как эти комары…

***
Искать, винить… кого? Или, всё-таки, – Кого?
Паразитов, лакающих вино в кабаках, кровь родителей? А за что? Безобидно сидим,  лакей подносит бокалы, искрится рубин. Впрочем, никто ничего не замечает. Никто никого не винит.
   
***
Послушай, оттенок жалости звучит в этом слове: он безучастный, он равнодушный…  слышишь? Равнодушный, это кому всё равно. Нет иерархии, лествицы.  Душа ровна, пустынна.

***
…как инвалюта от инвалида а паpа пива от пивоваpа как теppакота и катаpакта от таpакана и каpакуpта как гоноppея от гемоppоя а от пилота полёт болида мы отличимы и мы отчалим и мы отчаливаем на кулички от дома отча к чеpтям собачьим к волчцам колючим мыpчим и вячем мяучим кpячем фыpчим пpоpочим коpячим птичей мpачей а впpочем чего буpчим для чего маячим никто не знает чего поpтачим санскpиль сакpаль озаpель моpочим латыль поpочим жалезо мучим ляминий учим латать паpады а во-он летательные аппаpаты под паpапеты авиалиний
завиливают как в исход летальный отлив винта ли иллюминация о левитация Лилиенталя о эволюция галлюцинаций
не лепо ль бpатцы и ны потщиться аще пpостpеться в иные святцы в люминисцентный пpостpел плаценты
о навигация гипеpпpостpаций!.. о голубиция люминисценций!..

***
Благополучная серая каста протекала по горькой земле. И я иногда завидовал им, хладнокровным амёбам, отлучённым от счастья. Ведь и мы, две горемычные половинки, быть может, когда-то частички целого, так и не сумели договориться, слиться, достичь с-часть-я, вспомнить себя...
            Но это уже наше не-счастье.

Ядерный Эрос

               Правда, обрызганы были и мы пронзительными капельками, озарены  подвижным их пламенем. Он-то и крутил, и разрывал, и держал нас друг подле друга. Но мы побаивались. А вдруг он, отпущенный, вконец раскрепощённый, не только облучит нас, – сожжёт?..
              Вспомнил! Там, в Городе, так и звучало: Ядерный Эрос.

***
…и всё что-то росло, пламенело на литой магистрали. И мы, наконец, поняли что: клубящимся воем катила по ней жгучая шаровая Война. Взбухала, вытягивалась, вихлялась и распластывалась по мостовой. Хищный поток пламенеющих языков, перекрученных воедино, бушевал, – громадный, самосветящийся организм...
     Охватывало беспокойство: когда же придёт полнота накала? Когда раздавит и заглотит ужас, пропластает огненными челюстями?..
      Люди ждали, боялись. Больше, всё-таки, боялись. Затем и выставили эластичный форпост Безучастных.
                А те вели себя молодцами.
Серые комбинезоны уже слегка потемнели от жара, приобрели металлический оттенок. Чешуйчатые полукольца завспыхивали, замигали там-сям, разбегаясь по комбинезонам-кольчугам. В считанные минуты ополченцы покрылись ими с головы до пят. «Бронежилеты – догадался и отметил я про себя. Да, но как  они перетерпят в них огонь? Они же там спекутся, как картошка в мундире!..»

***
Опасения были напрасны.
Действовавшие на передовой, в отличие от тех, что держались на заднем фланге, были массивнее – словно чем-то раздуты. Раздуваясь, опять приобретали серый цвет. Только теперь пушистыми, пыльно-серыми становились. Входили в самый шквал, и огонь беспомощно обтекал их тела.
– «Асбестовые покрытия! Ай, вовремя, ай, молодцы!» –  выпрыгивал из
толпы какой-то горбоносый живчик. Радостно повизгивал, тыкал в бок жеманную красотку в роговых учительских очках. А та возмущалась. Но была разрумянена, довольна. «И чего они все радуются? Трусят, а радуются» – проносились мысли одна за другой. Отлилась в итоге одна, тупейшая в неоспоримости:
«История измен и предательств. Пустопорожняя история под названием:
                «Мужчина и Женщина».
Я лицемерил, но только одно не давало раствориться в этом возбуждённом потоке – Тебя не было со мной! Вот уж где мы бы  повоевали! И я бы защитил, утешил тебя…
И правда, нельзя же в одиночку отдаться стихии, не разделив её с Тобой! С Тобой, а не с кем-то из толпы. О, в толпе было много трепещущих женщин! Но где – Ты? Как узнать, не ошибиться, не заблудиться, не перепутаться? Я завертелся, как чёрт перед громом… – не было!
Но я искал, искал…
***
…я люблю тебя женщина странно я даже не знаю тебя помоги помоги мне любимая в недра царственные поглубя всё моё я не знаю а ты неужели и впрямь это ты невероятно всё это до трещинки самой до потаённой черты
невероятно любимая ты вся чужая родная моя я не знаю тебя помоги мне любимая как а вот так как никак никогда ни о чём не скорбя ничего не страшась разойми всей собою меня обойми мы когда-то здесь были я помню я помню мы были людьми я мужчиной ты женщиной нет ничего здесь приличного нет ничего здесь нет личного свет только ночь только ты только свет слышишь ты я ору в твои недра и свет ты-ы ты-ыы ты-ыыы разъяряет утробное не-еет!..

 
Сброс. Жвалы    
      
            И – нашёл! Ты прорвалась из толпы претенденток.
И откуда взялось столько нахальства? Прежде как-то не замечалось. Ты, злобно морщась, растолкала их всех, по-кошачьи урча и, кажется даже, мяуча, распихала в стороны. Пространство освободилось. И тогда ты прильнула ко мне...
     Наступала пора развернуться, помужествовать. Уже хотелось возгонки градуса, накала войны, излития крови!..
      Война, война… вечная жажда освободиться от избытка кровей, затопляющих русла артерий, вен. Очиститься от кровей, переполнивших землю, подрывающих норы, точащих казематы.  Кровей, хлынувших на свободу…
     Свобода дика. Ласка смертельна. – Сном. Засыпанием. Мало кто помнит об этом. 
                Кровь закисает… застой… нечисть…
     Это кончается ударом ланцета по вене.
     Это кончается апоплексическим ударом.
Но чаще – эпидемией, ползущей и вьющейся по болотам плоти…

***
Таинственно манящая дебрь разнолесья с её мочажинами, озерцами, болотцами открывалась за домом. Но что-то ещё, куда грозней и таинственней, открывалось – и открылось! – тогда, той ночью, промытой летней грозою… ошеломило, пробрало воистину до нутра... что это было? Это были – лягушки! Как они страстно урчали, как заливались на своём тёплом, на своём сладком болоте!
Полная луна, багрово темнея и едва не вваливаясь в низенькое окошко, опускалась в трясину. Продиралась сквозь лохматые ветлы, рваные тучи в послегрозовом небе, и всё ниже, ниже клонилась к земле. И чем ниже клонилась, тем страшнее, утробнее ревели, клокотали воспалённые страстью чудовища. То было настоящее торжество, пиршество, война, кишение и гром купальской ночи.
Не разобрать, что более тогда восхищало, ночнушкой окуклившаяся  подружка, прикусившая краешек одеяла, или вовсю растелешившиеся твари, победно жировавшие до рассвета, восславлявшие в омутной ряске священную скользкую плоть. Луна уходила под землю, и сосали её пузырящиеся от счастия твари, изумительные в роскоши колоратуры, изумрудные – в ряске – сирены. Ночь, купальская дивная ночь, одна из потрясённых, осенивших счастьем ночей…

***
С годами человек становится – лесом. Темнеет, стареет. Вконец изолгавшись,  –  виноватится, зарастает сухостоем, морщинами, мхом, грибами… и всё что-то ухает там, далеко-далеко, в самой потаённой его глубине… то ли сердце, то ли филин…

Серые кирпичи

                Прорвалось! Освобождённая сила, распирая бетон парапета, рвалась к нам. Но на пути восставали ребята: надёжные, безучастные…
Мохнатой стеной, вооруженные пульсирующими шлангами, стояли поперёк потока. Стояли крепко. Огонь, клубясь очередным шквалом, накатывал, но подбиваемый  умело направленной струёй, взмывал поверх голов. Оборачивался вокруг себя, и откатывался во мглу. Урчал, отступая, приглушал обиженный вой, но копил новые силы. Это ощущалось по мощи нараставшего гула…
            И – снова накатывал бушующий пламень, наваливался на полуразрушенную асбестовую стену, пополнявшуюся запасными ополченцами. Павших оттаскивали к парапету. Выкладывали без паники, аккуратно выравнивая стену из дебелых, почти что пушистых обморочных тел.

***
…мерцающая, машущая громадными ресницами-крыльями бабочка сотворила такой кульбит в осеннем воздухе, что лишь где-то в геологических разломах можно было отыскать ещё следы катастрофы, глобального излома всей земной судьбы, а не только множественных переломов бабочкиных крыльев. И там, в разломах, разглядеть огромные золотые слитки, припорошённые землёй…
 
***            
            Громадными, серыми, обожжёнными кирпичами ложились безучастные у бордюра, лицами к нам. Лежали тихо, тяжело дыша, молча глядя в глаза. Они смотрели в наши глаза свинцовым непроницаемым взглядом. В нём не было  укоризны. Всё шло так, как должно. Ни претензий с их стороны, ни сострадания с нашей. Мы находились по разные стороны баррикад. Но сражались-то – все! Вот что было загадкой и одновременно же – сутью. Вот что объединяло буквально всех.
            …многие из наших уже обессилели. Сторонясь, тихонько полегли в обнимку с любимыми – прямо на тротуаре. Стойкие держались.

***
…там, в большой общей спальне турбазы мы лежали вповалку на кроватях впритык: мальчики, девочки. И ещё не знали, что нам делать – вот так, всем вместе.
Ты первая прикоснулась. Просто взяла  мою руку, засунула  под своё лёгкое трико, уложила на грудь.
Я лишь вздрогнул, наткнувшись на острые, быстро затвердевающие под  рукою соски, и не знал что делать со всем этим – невероятным…
Ты сама повела по телу, как слепого котёнка, мою неумелую  руку своей – непонятно когда и кем обученной, «умелой» – всё ниже, ниже, ниже… и лишь наткнувшись пальцами на страшное, жёстко  закурчавленное в низу нежного живота, я отшатнулся…
Чего я тогда испугался? Не вспомню наверно. Но точно, не одного только  неизведанного, а и всей этой дикой бесцеремонности, лёгкости, простоты твоей… девственница, мокрохвостка! Да, я был наивнее, чище тебя, глупее, выспренней, а ты…
Ты лишь злобно зашипела и отвернулась. Лежала, глядя в потолок. Зеленоватые блики мерцали в комнате, и только я один догадывался, что это не луна в окне, а ты распускаешь искры обозлённых, напряжённо суженных глаз.
       Ну что ж, на войне как на войне…


Шквал

Мы тоже устали, измокли, но я держал тебя. А сам держался пришедшей силой, которая была восторгнута…  – тобой, тобой!
Я держался. И держал, и мучил тебя в эту ночь боя, огня.
Мы отыскались в ночном Городе, вспомнили всё, и были уже одно – ты, я. Изнемогали, держались из последних сил, когда накатил решительный, страстно перекрученный шквал. И затопил – всё.
Он смёл Безучастных за обочину, и они летели, крутясь над нами, как жухлые листья. Шквал прошёл прожигающим вихрем сквозь нас, сквозь всех нас…
Когда мы очнулись, Война уже окончилась. Надо было вставать, заново жить. Набираться сил, восстанавливаться из руин…
Огненный жгут, перекрученным нервом продёрнувший нас, вихлял бледным хвостом и уходил в чёрную дебрь – туда, за ту сторону земли…
Город приходил в себя. Из-за домов, из-за обочин, глухо охая, перекликались и называли свои порядковые номера Безучастные. Они выползали  из щелей вялые, как червяки, исхудавшие, и даже странно похорошевшие. Погрустневшие, что ли? Тихие и покорные, сползались на сборный пункт в центре опалённой, дымящейся магистрали. Молча построились, и понуро, с опущенными головами, не хлопоча о равнении, зашагали в казармы за Городом...
        Наши выглядели бодрее. Утомлённые но счастливые, обнимая подруг, отряхивали пыль с одежд. И – потянулись по мерцающим улицам в норки, меблирашки. Только теперь стало ясно – тревога прошла. Больше нечего искать в Городе. Мы отыскали друг друга, надо домой. Хватит таинственных  зарубежий!
        Я приподнял тебя, бледненькую, измождённую, и ты, не открывая глаз, положила голову мне на плечо, побрела рядышком. Было устало, хорошо. Я утомлённо радовался – мы не ошиблись, не ошиблись!..

***
    …в Забурунье в Забубенье бубенцом на буруне замурованное пенье размурованно в стене грезь и грезь сквозь грязь что ключик золотой мерцал в ночах и стоял как рыцарь лучик и сиял как царь очаг верь как царь сиял он сердцу грезь сквозь грязь не будь скотом про немыслимую дверцу за намасленным холстом верь что глубей отраженья колыханных как извет зыблет свет Преображенья золотой Фаворский свет зри и грезь без окорота что лежат на дне пруда не сражённые ворота отражённые Врата зырь и верь что урожаем свет восходит над судьбой недолим, неосяжаем плотоядною алчбой... 

***
              В номере, на диване, ты, наконец, открыла глаза. Открыла громадные, тёмно-зеленые в прозрачном полумраке глаза, и… – мир перевернулся. Как в кошмарной комнате детства, как в кривых зеркалах...
              Зелёная тоска, горечь, издавна гнездившаяся в глубине – всё было тем же, твоим. Но это опять – в который раз – была не Ты.
Не ты, не ты, не ты!

***
…бежевые слоны шуршали в жёлтых листьях, в крохотных, почти игрушечных чащах. И было страшно, что они их разрушат, словно кукольные домики, эти осенние хрупкие чащи...
Но нет… – шуршали, сквозили, как тени в детстве, отброшенные от огня...

***
Я не узнал Тебя, твоих новых глаз… и они отплывали, отплывали от меня,  отплывали до тех горизонтов, до той глубины, где медленно и неотвратимо завиваясь в себя, в себя самоё, возникла – Воронка.  Громадная, как труба, она стала засасывать в своё непонятное, казалось поначалу – бездонное…
Но однажды, беспомощно вертясь, барахтаясь у днища Воронки, вглядываясь в безнадёжную высь, я повернулся с отчаяньем вниз – к бездне глазами – и почудился там какой-то исход. Не сверху, как заведено, а – снизу…

***
Умеp.
Веpней по-укpаински
Вмеp.
В дёpн в смеpть недp
Вpос.
Всё. Труба.
В космос вхожу как пленный в воду.
Гощу тяжело.
В пустой вселенной шаpю как меpтвец.
Ну, ну, – давай!

Не убывает...

***

Озевала! Так это и называлось у древних – озевала. Немудрено мальчишке потерять голову, а уж взрослому мужику!..
Как же они, городские зверюги, поглядывали! А ты улыбалась, нарочито изумлённо ширя кошачьи, крыжовенные глазища. Тебя радовали, остро волновали разлитые по весенним улицам инстинкты. Нескрываемое удовольствие доставляла возможность побесить за чужой счёт. А ещё  колдовство, наговоры, лепеты...
Заворожила, сволочь!
И как такое случилось, когда? Наверно, тогда, на реке. Пустынный берег, разгорячённые солнцем тела, ключевая вода…  и я вошёл в студёную воду. И не ощутил её…
Не слышал, что кричала, плещась и ликуя в реке. Помню мокрое, счастливое лицо, раскрытый рот, капли, розоватые от вечернего солнца, крупно сверкавшие на белых зубах, глаза, распахнутые…
 Вот так и случилось: сглазила. А потом, как в древних заговорах, о з е в а л а:  тёплым, парным дыханием медленно приближающегося рта...
Немудрено потерять голову, принять за любовь соблазн. С большой буквы Соблазн. Это когда поблазнится, но уж очень свежею, схожею с благодатью повеет – блажью. До трепета ноздрей, до скрежета зубовного, до одурения…

***
Кабы не эта весна!
Очень уж влажная весна удалась в апреле. Солнце купалось в ручьях, дымными шарами каталось в набухших деревьях, растекалось по каждой  клеточке. Весна перемешала солнце, кровь, люди посходили с ума. Зачем, казалось, шатаются по мокрым улицам, здороваются на ходу, и ни черта не понимают!
Не понимают, не видят, что это всё уже одно целое: плавают в мире, как дафнии, спариваются, разделяются, не понимают...
Это же безумие! Сейчас, как никогда, нужно всматриваться, отыскивать себя. Не болтаться попусту, не тратиться на  «подворотные» случки, а искать, искать!..
Да что же это такое?
Я брёл по весенней улице, почти в бреду, что-то бормотал про себя, и вдруг… 
Странно знакомый, низковато грудной голос обозначился во мне. Это был мой голос, он называл моё имя, но что-то в нём было ещё, кроме знания имени. Что?
Вздрогнув, и ещё не до конца обернувшись, я узнал – Тебя. Ты шла, облитая солнцем, в синем весеннем пальто, в сказочном (больше таких не видел!) белом прозрачном шарфике. Он светился, налитый голубоватым пламенем, взвивался над головой, сверкал золотыми блёстками. А ты, окружённая сиянием, шла… шла ко мне. И, с весёлым укором окликая меня, совсем по-новому улыбалась…
Тебя раньше не было в тебе… нет, что-то мерцало в тебе, что-то искрилось, и я восхищённо любовался тобой в эти мгновения… но Тебя-то в тебе не было! И – мгновение уходило. А с ним и мгновенное восхищение тобою.
Тем более, что увлечён был неземной, как тогда казалось, стервой. А ты была земная, серьёзная девочка. Аккуратно занималась в библиотеке, никогда не пропускала лекций, ходила с мамой по магазинам, работала по дому. И мне совершенно не приходило в голову позвонить милой соседушке, пригласить к друзьям, на прогулку. А ты была земная, настоящая. И знак твой, как выяснилось, земля. Твои мягкие черты, неторопливая походка, плавные очертания белых рук, грудной голос (он поначалу казался манерным, только потом я оценил его глубину) – всё в тебе было естественным, выдохнутым земной природой.
          Я не замечал тебя в круговерти подруг. Слепое чудовище!..
 – «Здравствуй, милая!» – точно мы прожили с тобой целые годы, и сейчас просто встречаю после работы, я взял тебя за обе руки. И тут же – сухою, шершавой грозой – просверкала меж нами дрянная мыслишка: а ведь мы же с тобой друзья, и только!..
     Да какие мы, к чёрту, друзья? Я не хочу быть друзья!
Нет, надо что-то соотнести, исправить, выправить положение. Я вдруг отчётливо увидел пыльную застарелость нашей общей глупости – «дружбу»… И – понёс!
 Я нёс вдохновенную ахинею, а ты молчала, с недоумением взирая на обалдевшего соседа. Карие, лучистые глаза с жуликоватым интересом, совсем по-новому оглядывали меня, радостно пытаясь понять: что же такое произошло?
– «Что с тобой произошло?» – наконец спросила ты. И я пришёл в себя.
Пришёл и обнаглел.
–  «Произошло то, что я тебя хочу… хочу пригласить на свидание!».
– «На свидание? Вот дурачок… ведь мы и так видим друг друга. Это и значит: сви-да-ни-е. Вот она, я, – так и видь меня, а я – тебя…»
– «Нет-нет, я хочу видеть не так. Я хочу настоящее свидание – в парке, на скамейке, у старого жасмина... в точно условленный час… слушай, приди ко мне на свидание? У меня никогда не было настоящего свидания!..»
Не знал я твоего ритма. Время у тебя шло совсем иначе, чем у меня. Несоответствие ритмов стало первой мукой. Сколько недоразумений принесли в нашу жизнь условленные минуты, выливавшиеся в часы! Твоя минута равнялась моему получасу, не меньше. После одного свидания, на которое ты опять опоздала, я даже сравнил тебя с повиликой, а себя с молодым дубом. Повилика так быстро обвивает ствол, что он не успевает понять: кто же там обвился вокруг него? А когда понимает – поздно. Опутан. И даже не пытается сопротивляться… да и не хочет уже.
Он уже её полюбил, эту пестрокрылую змею!..
На каждом нашем свидании я бесился, ожидая, и цвет первых мгновений встречи  – самый свежий цвет узнавания! – словно бы обкрадывался. Обстригался хронометрическими ножницами: поверху, в самом  нежном цветении. Минуя верховную праздничность первых мгновений, мы сразу вплывали в будни. Поначалу ещё прекрасные, ещё прекрасно сварливые будни…
  Вот и тогда, в парке, твоё первое опоздание – часика этак на полтора – только взъярило гон.
А тут ещё солнце! Страшное весеннее солнце...
Я вскакивал со скамейки, кружил и вертелся по всем аллеям парка, как волк… я рычал, но возвращался назад. И снова рыскал в тревоге – не перепутала ли место?
     Не перепутала.
Неторопливо, как всё и всегда совершала, подплыла, села на скамейку, предварительно убедившись в её чистоте, и буднично спросила:
– «Ну, что будем делать?»
– «Как что! – всё взвыло во мне – ты опоздала на свидание, я зол… но всё равно, вот прямо сейчас я буду тебя целовать, ты понимаешь?..»… этот вопль стоял, – должен был стоять! – в моих глазах, как на картинке. Ты не могла его не видеть, не понимать. И всё-таки не понимала. Не видела. Или делала вид, что не видишь.
Сидела себе на скамейке, побалтывая хорошенькой ножкой, разглядывала прохожих, провожая их медленным поворотом головы, и – ждала…
    Вот это мгновение и было самым опасным. Оно-то и мучает меня по сей день: ты ждала, а я боялся тебя поцеловать. Но почему, почему? Ты же дала мне знать – всем своим существом, самим явлением на свидание – я ещё не твоя, но при известной настойчивости стану ею. Решайся не решайся, бойся не бойся, проблемы твои, а я своё слово сказала. Вот наше свидание – видь.
…и всё-таки, что же это было такое? Что распирало грудь, заставляло тяжко ухать и колотиться сердце? Ведь не сердцем – душой я узнал тебя. Это душа, как всегда, одна душа была во всём виновата!..
Но душа не подавала тревоги. Она спокойно говорила – ну и поцелуй, что тут страшного? Вот сидишь с красивой девушкой, может быть, даже со своей, только тебе назначенной половинкой, вот и слейся с ней. Как? Да очень просто! Для начала поцелуй. Положи руку на плечо, погладь по русой головке, по плечику… и – поцелуй.
Если очень боишься, сначала в щёчку, почти незаметно, почти дружески, а потом… душа наворковывала сладкие рецепты, а я сидел и обалдевал от прелести спокойного твоего лица…
     Конечно, поцеловал. Преступил себя, и сделался – преступником. Ткнулся губами в белую щёчку и быстро-быстро, наверное, очень глупо – поцеловал. До того нездешне и глупо, что ты изумилась.
– «Эт-то ещё что такое?!» – Ты отшатнулась от меня и, вскинув ресницы,
страшно вопрошала. Ты требовала немедленного объяснения случившемуся! Ты возмущалась по-барски, прямо как в пасхальных стихах Блока, которыми потом, в любовных играх, частенько меня подразнивала:
                «…вот ещё, стану я,
                Мужик неумытый,
                Стану я, беленькая,
                Тебя целовать!»
Целовала. Ещё как целовала! Но – потом. А сейчас возмущалась, требовала остаться в границах дружбы, лепетала несусветную дичь. Как же! Границы были перейдены стремительно. И непоправимо. Контрабанду через границу я проносил долго и увлечённо. Проносил мимо твоих, спящих уже родителей, и счастливо сбывал её… сбывал одной только тебе. И ты увлеклась.
Ты радостно принимала ночные набеги меж «пограничных» дозоров спящих родителей, дарила мне и себе краденое, особенно неповторимое счастье. Дарила вплоть до той поры, когда скрывать наше общее богатство отказались последние, самого вольготного покроя, одежды…
Встречи стали жизнью. А первая, самая волнующая так и осталась там, в парке, под кустом жасмина – в самом первом том поцелуе. И вот, дурачок очарованный, тайну его я расколдовываю всю свою жизнь. Пытаюсь изъять из неё лютую кащееву иглу, когда-то пронзившую душу, доныне свербящую память. Пытаюсь понять, спутал я тебя тогда, или ты вправду была ко мне, только ко мне? И правда ли, что боязнь проистекает из страха взять чужое?..
Благословен же тот, залитый солнцем день, когда ты окликнула, вынула меня из весеннего бреда, и просто улыбнулась! Ты ведь сама не знала, куда идёшь, ещё и представить не могла предстоящего. Ты просто улыбнулась…
И  только нежность, по наклонной перетекшая в страсть, и снова, вопреки всему, взошедшая, засветившаяся, стала благословением. И значит, совсем недаром, и вовсе не случайно ты шла ко мне тогда, залитая солнцем, овеваемая воздушным шарфиком, шла, и, окликая, окликнула?..


Воронка
               
     …десятки побегов, зацепившихся друг за друга, образовали целую цепь предательств. Звёнышки цепи поцвенькивали в мозгу при одном их припоминании, не говоря уж о повторении их – цвень… цвень… цвень…
    А ты всё прощала, прощала, прощала… надеялась на что-то? Или не обо всём знала? Наверное, не обо всём.
Но – догадывалась. И всё-таки жила со мной. Из-за ребенка… или просто любила? Но за что? Я бросал тебя, оставлял одну, а потом звал. И ты приходила.
     Теперь, побродив по свету, пришёл снова. А ты уже не одна. Дружочек с тобой. Такой хороший, вежливый, бледный дружочек. Он благородный, как выяснилось.
       Ты уложила меня на диван, вместе с нашим ребёнком. Мы, обнявшись, прозрачно дремали. А ты распространяла жалость, волнами тепла омывала нас, наш допотопный, с пледом, диван. Стояла в углу комнаты и, рыдая, уговаривала его, пришедшего. Благодарила за любовь, за участие, за всё. А я сквозь дрему, обняв ребёнка, слышал. И ни капли вины не находил в сердце. Потому что всё шло так, как надо. Потому что мне было хорошо. Сейчас он уйдёт, и я обнажу твою нежную плоть, зароюсь в горячий пах, истерзаю тебя, исторгну грудные, полузабытые стоны…
– «…я благодарна тебе, я знаю, лучше тебя никого не встречу, но ты уходи, уходи… слышишь? Если я тебе дорога, уходи! Он чудовище, но он несчастен, одинок, и я должна быть с ним. Уходи-и…» – рыдая, умоляла ты, умничка. Мне было хорошо…
Но становилось слишком хорошо. И это слишком хорошо, как тёмная тень совершенства, тревожило, не давало  уснуть окончательно.
    И стало плохо.
Я проснулся, накрыл пледом спящего ребёнка и пошел знакомиться с дружочком. Ах, как я был ровен, как сдержан! А он – он аж светился сквозь бледность свою, сквозь одержимость любовью, жертвенной, неслыханной любовью. Мы пожали друг другу руки. Его маленькая твёрдая ладонь тоже была прозрачной. Да и вообще он светился весь. Нехорошо как-то, предсмертно светился. Вот сейчас он уйдёт, такой маленький, сухой, в дешёвой джинсовой курточке с бледно-жёлтыми молниями, и я останусь один? А вдруг я снова предам? Ведь он уже к тебе не вернётся, он такой. А может, вернётся? Ведь он такой! Он по-настоящему любит, он тебе не только тело, душу готов отдать. А моя-то душа – на замке. Она ещё и мне пригодится, мне ещё свободы захочется. Погулять, развернуться потянет. А что если…
     И  мысленно (цвень!)  я предаю ещё раз.
Сейчас уже поздно, а он маленький, я пойду его проводить. Чтоб не обидели. Дорогу покажу, а в дороге и предложу это. Я скажу ему:
– «Знаешь, давай начистоту. Я в себе не уверен. Вот я вернулся, и я буду жить с ней, с нашим  ребёнком. И это правда, это я искренне говорю. Но правда и то, что я в себе не уверен. Меня может вновь затянуть колоброд, и я распылюсь, утону в траве, в зелёной воронке поля. Я ведь так и не сумел уклониться от её силовых линий, они гудят, цепляют, опутывают меня. И я себе не принадлежу. Я только относительно, я только краешком души здесь, и только стараюсь – в меру сил – придерживаться правил общежития… но поле сильнее, сильнее!..». (Вот так, хитровато, красивенько я постараюсь увести его в мохнатые дебри).
– «Знаешь что, – скажу я ему напрямик – ты не бросай нас. Ты приходи к нам в гости, будь другом дома,
люби её, ведь ты же её любишь? Ты будешь пить с нами  чай, слушать музыку, плавать в наших волнах и подстерегать ту самую минутку, когда меня опять потянет…
Я боюсь за неё!
Я ведь тоже её люблю, ты понимаешь это? И вот, только потому, что люблю, я решаюсь теперь на это предательство. Решаюсь, даже не надеясь на то, что любовь моя когда-то станет искуплением… Я просто не хочу, чтобы она осталась одна…»
     Мы идём с ним по улице, меж тёмных тополей, и я всё пытаюсь найти тот зазор, когда можно будет тоненькой вьюжкой аккуратненько завиться в душу. Но всё какие-то толпы шляются по тротуару. Все в понтовых бежевых косухах, складчатыми резинами плотно стянутых в поясе. Толкают, задевают плечами. Я предупредительно сторонюсь, а он – я вдруг замечаю – он неуступчиво подставляет хрупкое плечо наперекор шпане. Мы ещё идём, но рожи-то, рожи мелькают всё те же, становясь только гаже и гаже! Ухмылочки их вытягиваются… и я понимаю – нас выследили!
     Боже, как сохранить себя в этом кошмаре? Боже, помоги, помоги нам!..
***
Перед Битвой человек красен, красив, счастлив. Тучен страхом предстоящей схватки. Переполнен, как цветущий мак, жизнью. Её не было прежде. Казалось, что она, жизнь, есть, но по-настоящему не было. И – вот она, страшная, переполненная кровью, как постоянный ток, энергией Битвы. Это не пунктирный, не переменный ток, но – жизнь в цветении пламени, в полноте разворота…

***
Вот он уже в третий раз столкнулся плечом с верзилой. И тут начинается непоправимое. Верзила осклабил пасть, ослепив восхитительной фиксой, и схватил его, тщедушного, за плечо. Тут же,  из-за громадных тёмно-пахучих тополей, пылящих грязной ватой, забивающих ею окна домов, щели подъездов, глаза, рты, погружающих всё и вся во тьму и безмолвие, наползают другие фигуры. О, какие пакостные у них улыбочки! – Всё молча, молча (сколько их – пять?.. семь?..) наползают они, как гусеницы, в своих складчатых, скрипучих одеждах, и – ждут. Мне страшно, но я держусь.
     И, снова предавая,  пытаюсь поправить ситуацию. Извиняюсь перед верзилой, похлопываю его по тяжёлому плечу, – мол, свои люди, прости ты его, ради Бога, и мы пойдём себе, пойдём.
     Но верзила на меня не глядит. Он выбрал жертву – не меня! – и убивает его своим  свинцовым взглядом. Нас окружили. И вот, наконец – верзила бьёт. Бьёт с хрустом, бьёт прямо в бледное, благородное лицо дружочка моей любимой. Дружочек падает, головой ударяется о тротуар. Всё. Конец. Облегчение сейчас наступит (звёнышко в цепи – цвень!), сейчас он умрёт, и меня, наконец, отпустят восвояси…
     Но он встаёт.
Милый, он оказывается спортсмен! Он скидывает свою жалкую, бледно-розовую курточку с никчемными молниями и обнажает сухой мускулистый торс.
– «Подержи» – протягивает мне одёжку и становится в боевую стойку.
Страх и гордость одновременно обуревают меня – вот кто избрал мою женщину в моё отсутствие!
И он бьёт верзилу.
Вначале бьёт стоя, ребром ладони по виску. Потом, подпрыгнув, ногой – в скулу. И ещё. И ещё. Он точно летает по воздуху, свивая и развивая упругое тело, матово посвечивая благородной белизной кожи, летает в глухой темноте переулка. Он напоминает китайскую игрушку, гимнаста на шарнирах, и он бьёт их всех – ого-го! – по мордам, по мордам, по мордам!.. Сейчас он им покажет, сейчас они разбегутся, сейчас они дриснут…
Куда там!
Они – вязкие. Никакие. Гусеничные, желеобразные. Их не возьмёшь…
     И гордость потихоньку затопляется страхом. Они скручивают его, заламывают руки и  ведут. Я подпрыгиваю рядышком, пытаюсь быть своим парнем. Семеня, лебезя, подхохатывая, заглядываю им в глаза. А глаза-то, глаза – пустые. Но я всё равно заглядываю, а вдруг там хоть какая зацепочка, сучочек, загогулинка… Нет. Они абсолютны. Они абсолютно совершенны. Они совершенно, абсолютно пустые и меня не видят.
Но я стараюсь быть на высоте.
Я стараюсь быть хотя бы на уровне. Хотя бы не оскользнуться. Всё-таки тут соперник, у него на глазах – они-то не пустые! – я должен совершить поступок.
    
***
…а почему должен? Кому я, собственно говоря, что-то должен? (цвень!). Я абсолютно никому ничего не должен. Я не просился в этот мир, меня сюда затолкали, как вонючую паклю в какую-то мутную дыру…
     Я не хочу быть в дыре, я её не люблю, не зря же меня отсасывает отсюда, недаром  зеленая воронка кружит и бросает по тягучему, дивному полю (цвень-цвень!).
Но я боюсь. Мне страшно погибнуть. А значит – окончательно вытолкнуться из дыры? О, я её люблю, я её обожаю, я наслаждаюсь этой дырой! Ну, пусть вонючая, ну, пусть опасная, но она же – моя! Я же – здесь! Мне почему-то надо побыть здесь. А кроме того, сохранить достоинство местоположения. Ну, пусть не достоинство, но хотя бы уж видимость его. Зачем-то и это мне надо, хотя это не моё, не до конца моё, совсем капельку моё – все эти придуманные не мной, невыносимые правила, правила, правила… Я что – цифра в таблице? Я – Логос, безглагольно ветвящийся Логос! Да-да, это так, меня опошлили, искрутили, изнасиловали, подчинили бредовым законам. Но вид-то я сохранил! И я ещё кое-что помню. Я могу себя восстановить и – воссиять!
     Но для этого надо дотерпеть, выкрутиться из положения.
А положение аховое.

***
Нас – его – ведут гнусняки, мы спускаемся вниз. Я помогаю им, поддерживаю люк, мы уходим вглубь по винтовой, мхом затянутой каменной, скользкой лестнице, и я ещё пытаюсь играть роль независимого покровителя  несчастного собрата, почти родственника – единым лоном согреты, одними недрами восторгнуты, нежностью перетекали там, в глубине…
Но со мной мало считаются. Бить не бьют, снисходительно выслушивают шуточки, попытки облегчения участи. А вот он ведёт себя ровно, благородно. Настоящий мученик. Да главное, он ведь и не презирает меня, я это чувствую. Даже не осуждает жалковатое моё поведение. Ах, злодей! Откуда у него столько сил, мужества? Неужели между нами пропасть? Но ведь оба мы люди, вон у меня тоже пальцы с ногтями, зубы во рту, кожа есть…
     Или это потому, что он здесь свой, а я как бы гость (цвень!), и право имею лишь на поверхностное благородство, а на излом меня брать нельзя – тут размотается вонь, тут обнаружится всё. И я здесь лишь для того, чтобы дыру заткнуть – кому-то там, в Силах, сквозняк докучает…
 
***
     О зелёное, зелёное поле! Сказка моя, наваждение моё, зачем так долго мучить меня, взвихривать, вдруг отпуская – разрешая помахать серым лоскуточком на воле – и опять, опять в дыру? О зелёное, жестокое счастье! – Даже серым, вонючим, и всё-таки сопричастным Всему, изнывая, колеблясь на тёплом ветру, разматываясь по силовым линиям – Быть! Быть, ибо душа знает что-то ещё, и боится за тебя, плачевного, для чего-то здесь нужного, и только ждёт часа. Помучайся, поживи ещё, послужи – умоляет она. И я служу. Я унижен, растоптан, загляните внутрь – отшатнётесь! Но я держусь. Я измысливаю оправдания, вот где моя сверхзадача, главное – продержаться! Любой ценой. Меня воткнули – и я держусь. А оправдания я найду. Не думайте, что вы меня раздавили. Я силен и вонюч, вонь ведь очень сильна, энергия вони тоже энергия мира, её понизовая мощь. О-ля-ля! – я силен, изворотлив, как бес, и я ещё послужу.
     О зелёное, зелёное, дивное поле!..

***
     Так вот, я понял. Он благороден потому, что он самоубийца. Ему больше нечем отомстить победителю, мне (цвень!). Он мстит мне своим благородством (цвень-цвень!), а я унижаюсь, я победитель, мне можно. Мне можно, и даже нужно унижаться для того, чтобы его спасти и (цвень-цвень-цвень!) – её, её, её! А за что же она, по-вашему, меня любит? И почему предпочла ему? Да потому что я – изворотлив, надёжен, силён. Я отовсюду вывернусь, я что угодно придумаю, а он? Гордый он, видите ли. Прямой.
     Она нежная, всепонимающая, ей нужны надёжные обереги. Она чует во мне силовые линии, она и воронку мою прощает потому, что  знает – я извернусь, вынырну отовсюду, и окружу её, любимую, снова. А ребенок (цвень!) – это десятое. Детей можно сколько угодно (цвень-цвень!) нашлёпать…

***    
Но он, гад, не презирает меня, вот в чём загвоздка! И, быть может, лишь потому я пытаюсь его спасти. Тем более, кажется, есть шанс кое-что предпринять. Мы ведь уже спустились, котлы грохочут на кухне, очередь на раздаче сквалыжничает. Все пожрать хотят поскорее…
     Ситуация развидняется.
     Грязная уборщица, махая у лица мокрой тряпкой, сметает крошки, и мы рассаживаемся. Но – за разные столы. Тут всё помаленьку занято. Он сидит с основной бандой за соседним столиком. Бледный, готовый ко всему, прямой, смертельно значительный. Он даже за порцией не пошёл, ему приносят, видите ли, гадливо улыбаясь, эти бандюги. Они уже нечто большее замыслили, мы становимся им не очень-то важны. Понемногу теряется к нам интерес. Но с ним они, вероятно, расправятся. Недаром обхаживают. Кружат по залу с подносами, заглядывают присутствующим в глаза. Улыбаются, высматривают. А на них покрикивает моя сердитая соседка, такая здоровенная тётка – жрёт себе, да покрикивает на них. Они мешают ей, ходят, задевая, вот она и покрикивает…
     А они её побаиваются! Ражая, она по-хозяйски покрикивает.
     Со мной за столом сидит один из банды. Самый маленький и противный. Рожа в угрях, рыжеватый такой, гаденький. А я заискиваю перед ним, обнимаю за плечи, предлагаю поиграть – отгадать его имя. Он гогочет, довольный, соглашается. Первый вопрос:
– «Ты не мой тезка?»
– «Не!» – хохочет.
– «Саня?»
– «Не!»
– «Женя?» – всё радостнее спрашиваю (игра принята, нас простят, отпустят!)
– «Не!» – хохочет.
– «Витя?» – пятая попытка.
– «Ага! А как ты узнал?»
И тут до меня доходит – он же дебил! Потому его со мной и посадили, он решающей роли не играет, он бесправный у них. Так, для меня сгодится ещё, а вообще-то – дрянцо…
     Я начинаю следить за соседним столиком. Банда жрёт. Рассеянно, но мощно жрёт. Челюсти у них агромадные. А сами что-то затевают, затевают, затевают...
    Он грустно смотрит на всё. Обречённый и прозрачный у него взгляд – «будь что будет» – называется. Вот он сидит, судьбы своей ждёт, а я опять решай? Нет, братец, без меня ты никуда не годишься. Я сильный. Ведь так? Так.
     Но к кому обратиться  за помощью? Народу много, да всё гнилой какой-то народец. Гунявый, плачущий, жующий…
     И вдруг понимаю – тётка! Она здесь кому угодно метлы даст, та-акая бой-баба. Она – сердитая. Сердитая баба – спасение. А нежность, всепонимание (цвень-цвень!) это так, болото, погибель, цвель… Но мне-то хочется – нежности! А прийти к ней можно только через такую, сердитую. Мощную, у которой широкое брюхо, самодовлеющее чрево. Она кого хошь изрыгнёт, скрутит, в пух и прах перемелет…
    
***
…пух, пух, пух, тополиная ярость заметает зал, затмевает бледного моего дружочка, всю ослабевшую банду. Всех. Кроме меня! А это значит, я спасу его. Пусть на самой грани, пусть к утру, когда в воронке рассвета закипят зелёные чаши тополей и прольют свой спасительный свет – Нежность.
   ………………………………………………………………………………………………
…дивно, не погряз я в этой воронке! Прожёгся сквозь неё, и утренний поток воздуха понёс нас в иное, свежее пространство… где мы и разминулись. Просыпались сквозь жизнь, как зола сквозь пальцы. Ты спросишь разочарованно – а что необманно? И я в тысячный раз повторю – нежность. Это не жилистая кошачья страсть, вздувающаяся резко и зло, одинокая, опадающая тягуче и вяло, иссушающая кровь, першащая в сосудах...

***
…пышной pадугой негой пшеничной степи он ступает так мягко на ласковый ток а загpивок затpонь искp и молний снопы электpический кот он ныpяет в неон он лудит пpовода он купает в луне золотые усы зелен глаз его место свободно о да кот сияет в такси он в коpзинке везёт электpический гpог балеpинке ночной у неё в позвонках
пеpеменный игpает испуг и звеpёк в постоянных гуляет зpачках и юля и пылая с поpога она запоёт так-так-так
мой божественный кат отвpатительный кот чеpномоp сатана выpубайся скоpей энеpгичный мой гад дуpемаp чеpномоpдый скоpее ныpяй я балдею муp-муp ненавижу скоpей я тащусь электpический кот!..

***
Иссушающая кровь, першащая в сосудах...   у неё сухое, жадное лоно, а разочарование – позднее солнце её. Солнце, грустно сходящее в ночь. И сама-то страсть, не выхоленная нежностью – восточная рабыня. Быстроцветущая, безропотно исполняющая любые, самые изощрённые прихоти. Но алчность, легко утоляемая, сменяется возгонкою жажды, требует ещё, ещё – новизны! Возгонки, ещё более изысканной новизны. А новизна… что такое новизна?
Утончённое раздражение первоцветов, и только.
     Весна проходит, лютует полдневный зной, подступает вечер… и багровое солнце заваливается во тьму. Кто в силах благовествовать, что оно опять взойдёт поутру, во всём сверкании новой, великолепной, всегда молодой новизны?
     А нежность… нежность светла и глубинна. Протяжна, влажна. Робость, ей сопутствующая – покровительствующая и оберегающая, обволакивает туманное ядро. Ещё не боязнь, но предлежащая оболочка, серебряная, напитанная шумящими водами…

***   
Серебряный шум

Ты помнишь его, тот вешний серебряный шум… ты помнишь его? Помнишь, как шумели снежные обвалы в ущельях, потоки талого снега в горах. Зима отступала, таяли ледники, небезопасно было подниматься в самый высокогорный лагерь, составленный трудягами-туристами из полудюжины избушек на курьих ножках. Годами, как муравьи, по три, по пять кирпичей в рюкзаках поднимали сюда весёлые добровольцы. И возвели полуразбойничий, пестро разукрашенный лагерь для любого, кто предпочел городским кабакам с завывающими оркестрами песню под гитару, костёр, неожиданную встречу, беседу.
Отступала зима, таяли снега… как было удержаться в городе, когда свежо, дразняще, до щёкота и раздувания ноздрей пролетал сквозь весенние улицы молодой ветерок с хвойных гор? Как не рвануть к знакомым елям на горной полянке, к избушкам, весело галдящим над студёным ручьём, лучисто огибающем заповедное место? По-весеннему вздутый ручей не был страшен, ребята знали, выбирая место, – ручей никого не сгубил, и даже предельно наполнясь, минует поляну, сорвётся в овраг.
Здесь быстро знакомились, узнавали друг друга с прошлых побывок. Содержимое рюкзаков вытряхивалось в общий котёл, девчата принимались готовить стол, парни добывать дровишки, растапливать печь. Что творилось в те дни с пятницы по понедельник в гудящих избушках! Сколько ошеломительных свадеб, дружб, семей родилось!..
Где вы теперь, романтики-бородачи? Где светлые девчата, делившие с нами дощатые нары, легко залезавшие в тесные спальники, где и согрешить-то было нелегко… да и грехом назвать трудно. Наглеть было не принято, хамы не приживались – горы  отторгали. И всё, что свершилось тогда, свершилось праведно. Где они? Написали, наверное, свои диссертации, нарожали детей… и теперь их уже можно водить в тот самый лагерь, который… в котором всё начиналось, и который снесли исполкомовские злодеи, как пример нахаловки-самостроя. Ау, ребята! Помните вечера под треск дровишек в печурке, под звон гитары, под  душераздирающие легенды и байки? Помните, конечно. Такое не забывается. Такое живёт. А значит, жива та весенняя лунная ночь, взбудораженная талой водой, серебряным шумом, гулом далёких снежных обвалов…    

***
Я сразу узнал Тебя! Хлопоча у стола, шинкуя овощи в громадную миску, ты искоса бросила взгляд. Голубоватые с прищуром глаза из-под беленькой чёлки посмотрели на меня внимательней, чем на других вошедших, и у меня заныло сердце. Тебе понадобилось моё присутствие! И, если угодно, покровительство. Ты попросила жалости и знала – я понял. Закончила шинковать, вытерла руки, и медленно, точно сомнамбула, отворила дверь. На крыльце оперлась руками о перила, глядела в сиреневые небеса, где уже проступал бледный диск луны над хребтом синеющих ледников, розовато подсвеченных закатом. Вся, даже со спины, была напряжённая, ждущая…
Я вышел следом – не оставалось выбора. Взял за хрупкие, благодарно дрогнувшие плечики, прижал к себе. И ты, даже не повернув головы, знала, что это я вдыхаю твой, пушистый затылок, молчу за спиной. Откуда знала? Мог подойти любой, но ты узнала меня, совсем незнакомая девочка...
Горы потемнели, луна вымахнула над мохнатым ельником и медово налилась, а мы молчали, молчали, не замечая никого. Я уже знал, ты зовешь меня в свою незнакомую жизнь, и не смел поцеловать. Слышал сквозь тоненькую спинку радостное сердце… но ещё не сгустилась тьма. В дальних горах брезжили красноватые отблески, блуждавшие по снежным вершинам, и в неполной тьме ещё не до конца проявилась ты. Здесь требовалась не резкая фотовспышка, а выдержка. Выдержки хватило. И проступила на негативе ночного неба – Ты. Какие тёплые были у тебя глаза! Какие нежные губы, с едва приметным пушком, впервые коснулись моих!..
Это совсем немало – ночь. На жарких нарах, под «самодельное» пение, звон походной гитары до рассвета, под треск догорающих поленьев, под вечный, под серебряный шум ледника… не было ни страха, ни слов, только отчётливо проявленный свет ночи: плотный и нежный одновременно. Два плотных луча  вошли друг в друга, образуя световое кольцо.
Но и это, и это золотое кольцо, бледнея перед рассветом, ушло за луной в небеса, вошло в угасающий диск. И с ним и первый наш поцелуй. А мы остались внизу, и были счастливы на земле… до самого лета. А там ты почему-то растаяла… –  замерцала снегурочкой, размыла адреса, испарилась, что-то смутное пообещав напоследок. И что-то белое, как зима, мерцало в талых глазницах, на исхудавшем перед разлукой лице, в неясный для меня прощальный час…

Бу?..   

…ещё там, на стихийной вечеринке, я споткнулся о глаза. – Родные и затаённые, доверчивые и распахнутые, они встали поперёк разогретой хмелем бестолковщины. Всё встало на свои места. Всё всегда встает на свои места, когда свет врывается в свет.
    Я не замечал ни музыки, ни бокалов, просто взял за плечи, и ты пошла. Мы топтались на месте, глаза в глаза, едва передвигая ноги, тесня магнитофон, мурлыкающий на полу, и ты сама помогала расстёгивать кофточку. Компания радостно напивалась в противоположном углу, за слабо освещённым столом, и не обращала никакого  внимания на парочку, отплывающую в никуда. Были официальные – на «Вы», отношения по работе. И вот, не понадобилось ни слова. Поцелуй сказал всё. Сразу. Первый, «немотивированный», необъяснимый…
Вылетели незамеченные из галдящей квартиры, влетели ко мне. Кажется там, по маршруту полёта, мигали огни, ухал и подсвистывал снег, когда мы опускались на него, совсем редко опускались. Основные события проистекали на верхних эшелонах морозных потоков. Зависая в долгих поцелуях над землёй, город, тем не менее, просквозили мгновенно, и очнулись в постели. Путь был открыт…
Это был один из блаженнейших путей, пунктирно прорезавших судьбу, выстланный лебяжьей негой, увлажнённый слезами, осиянный вспышками чистых огней в ночном окне, стонами всех светофоров… – они посылали в тёмное окно свой разрешительный свет, открывали путь. Путь в самую короткую сказку...
Права сказка, лишь в одну-единственную ночь вспыхивают огни затаённого родства, неприкаянно блуждавшие меж двух потёмок.
Рано или поздно мутнеет, тает чистый снег, капля за каплей сбегает по водостоку и, наконец, переполненная бадья, стоящая под ним, опрокидывается, а талая вода, страстно шумя, затопляет округу. Она проливается вся, без остатка, перетекая из таинственной полночи в самый обыденный будничный день. То есть – будень...
Сказка? Иссякла сказка, луна. Где ночь? День где? Будень. Бу-день.
Значит, бу-дем? Или – не? Или всё-таки – бу?..

Не проспи утро в горах

Популярная у шестидесятников тема школьных сочинений – «Не проспи утро в горах». Как она подвигала к романтическим восхождениям!
…а ведь мог бы тогда и вспыхнуть, и загореться, впервые стоя рядом с тобой, на самой на вершине, бледной пирамидкой пепла остаться на утреннем скальном плато…
Но на плече твоём вспыхнуло – Солнце.
       – «Бежим, началось!» – я схватил тебя за руку и мы двинули вверх, на самый «Машкин пуп» – облизанный ветром валун на вершине. Выше нас ничего уже не было, и даже солнце, только-только сверкнувшее, лучилось под ногами. Потом оно, конечно, оформилось в слепящий желток, взошло над землёй… но несколько  первых мгновений позволило посмотреть на себя с высоты.
     Оно восходило подслеповатое – плод в оболочке, в отливе вод. Уже слегка проклюнулось, но предрассветное облако ещё обволакивало его пеленой.
Солнце не слепило глаза!

***
А иначе как разглядеть мир в свежайшей его новизне? Солнце не обмануло. Красноватым, туманным шаром покаталось несколько мгновений в разостланной над горизонтом лиловой оболочке. И внезапным – искоса – ударом бокового луча прорвав оболочку повивальной пелены, хлынуло в мир. Всего несколько мгновений смотрели мы в его золотое, невероятной силы лицо.
     И нам хватило этих мгновений.
Ты растерялась перед мощью, яростью солнца, растеряла весёлую силу, стала слабой, нежной – собой. Я развернул твои плечи, губы были открыты...
 На пустынной, охваченной солнцем вершине мы поцеловались впервые. По-настоящему – в первый раз. Оказалось, в последний. По-настоящему – в последний…

***
Утро кончалось. Настоящее было оставлено там, на перекушенной солнцем пуповине горы, зализанной ветром. Мы взяли вершину, и теперь обречённо спускались вниз…
По пустому коридору тихо забрели в походную хозчасть и, пользуясь отсутствием дежурного, регулярно подпитого малого, в лучах раннего солнца принялись варить простой турбазовский кофе. По-домашнему, уютно и буднично, в старой жестяной кастрюльке.
После Настоящего Солнца…
Мы спускались с Перевала, сползали в предгорья, в безнадёжное кольцо конечной остановки. Накатанный маршрут доставлял до базарного пункта, пропылённого летним многоголосьем, криками зазывал, выяснением цен, отношений…
Нет, мы не расстались. Каждый день встречались, ходили в гости, к друзьям. Встречали нас в дружеских компаниях тёплым участливым блеяньем. В улыбках знакомых лучилось снисходительное, бараньи обречённое всепонимание, этакое жертвенное вежество самого заурядного непонимания. Баранье блеянье…

***
Солнце багрово клонилось в ночь, а мы добирали крохи вспыхнувшего там, на единственной нашей вершине. Нет, мы не проспали утро в горах, – только разминулись в низине. Так горные потоки, схлестнувшись, разбегаются по скальным излогам…


Путёвка
          
  Да и впрямь ли была ты, бездельница, прогульщица уроков, заблудившаяся в городе зверушка? Разнесчастная девочка, которую пожалел. Оказалось, соседка…
Стояла, мёрзла у никчемной, раскуроченной будки, чуть ли не плакала. Стояла тупо и, видимо, давно. Прямо напротив подъезда. Молча взял за руку-ледышку, отвёл к себе.
Пугливая лошадка, настороженно косящая глазом, диковато упёрлась в прихожей. Постукивала, точно мёрзлым копытцем, носочком ботинка об пол и не решалась пройти в дом. Пришлось распутывать провод, подносить телефон в коридор. Озябшими пальцами набирала номер, а диск всё время срывался, и ты ругалась вполголоса, пока, наконец, удалось.
Я в кухне разогревал ужин, сквозь стену слушая пустейший разговор с подружкой. Стоило морозиться! Заставил съесть тарелку супа. Согрелась, размякла… прониклась доверием. Сытая, разрумянившаяся и довольная, разглядывала книги на полках.
И – зачастила ко мне. То ли приглянулась библиотека, из которой наугад выхватывала книгу, просила на пару дней. Не то вечерние беседы за чаем…

***
Какие беседы? Кипучий монолог о друзьях, придуманных романах. Роль моя сводилась к олимпийскому судейству: правильно ты считаешь, или нет. Ты всегда была абсолютно права. В основном потому, что не очень-то волновало моё мнение. Захлёбываясь от впечатлений, накипевших за день, счастливо кидалась в новую, курчаво набегавшую волну путаных ваших страстей. И совершенно не задумывалась о том, какое мне  дело до таинственных хитросплетений чудовищных полудружб, приязней, соперничеств …
Крупные, красивой формы губы неожиданно заставляли предположить потаённое звучание гармонических ладов, сложной гаммы недетской серьёзности, взрослости даже в совсем невзрослой, вздорной и плутоватой, как выяснилось, девчонке.
     Перепутанная болтовнёй, перещёлканная вечным щебетом, взрослость эта была ничем иным, как тоскливым шевелением пробуждающейся к жизни души. Сонной, ленивой, не по годам  инфантильной. Но по напору неряшливо маскируемой беззастенчивости можно было угадать характерец, в который отольётся с годами юная, ещё охотно извиняемая смесь нагловатой наивности и нестерпимо-жадного любопытства – ко всему…

***
Не сразу осознал я заурядный «юношеский наезд» на предполагаемого покровителя,  модный, как выяснилось, в придурковатых кругах золотой, якобы, молодёжи, многоразличный в стремительной цельности блуда карнавал, слившийся в пёстрый лоскутный клубок.
Однажды, когда слишком подзадержалась, и не думала покидать диван, сидела себе – нога на ногу – отчаянно задрав юбчонку, я не выдержал. Спросил напрямую – зачем тебе всё это?
Словно только ждала вопроса, по-кошачьи спрыгнула с дивана, мягко приблизилась, точнее подползла вплотную. Немигающе глядя, медленно, словно бы задумчиво, вывела пониженным тоном:
– «Знаешь что?.. научи меня целоваться…»
Называется – приехали.
– «Ну что тебе, жалко, что ли? Все девчонки умеют… а у меня даже мальчика нет из-за этого. Знаешь, как теперь таких называют?..»
Не интересовало. Интереснее было то, что вытворяет конкретная пацанка, расчётливо подползающая к цели, пуговка за пуговкой расстёгивающая блузку…
    
***
Вот уже настырные белые грудки с припухлыми сосочками вынырнули из одежд... голубенькая юбчонка вслед за блузкой полетела в угол…
Я не мешал. Ждал, на какой стадии затормозится стриптиз? Набитый дурак! Секунду, не больше, посомневалась перед сбросом трусишек, ажурным лепестком на верёвочках символически прикрывающих пах. Правда, на последнем, ответственном этапе, случилось всё же нечто обнадёживающее: бестрепетная прежде рука поползла вниз, легла на тёмно-рыжий, едва закурчавленный треугольничек...
– «Ну, вот и всё… – прошелестела трагически – я знала, что это случится…».
Театрально закинув главу, закативши очи, «красиво» ждала. Сердце щемило от тоски, безобразия и, вместе с тем, как ни странно, безоглядной целомудренности бедного фарса. Я тихо погладил шёлковые, наконец-то свободно пролившиеся на голые плечи кудри. Медленно развернул...  развернул, и – расслабленной пятернёй, с оттяжкой – звезданул по сочно круглящейся жопке…

***
Боже мой! Оглушённый звоном шлепка, визгом перепуганного зверёныша, заметавшегося по комнате, зарывшегося под ковёр на полу, не сразу разглядел  я почти постановочный фарс, слившийся в лоскутный клубок.  Неудавшаяся травести вздрагивала всем тельцем, рыдала. Чего рыдала? Оплакивала первый и, так уж вышло, – рукотворный поцелуй? Пятиконечная отметина ало, отчётливо вспухала на белой ягодице. Чем не путёвка в жизнь?..
Пошловато… спектакль окончился легко и без грусти, фарс под названием «отыскать папика» оказался неинтересен, даже и не смешон, как всё дешёвенькое, целлулоидное, ненастоящее.

***
…маленькая тварь, пригнув плечи, мелкой лисичкой выскользнула в коридор. В темноте переулка, даже через окно хорошо было видно, как завился и полыхнул уже не таимый, уже вовсю распущенный хвост: лисье зарево на мгновенье  вспыхнуло, а потом огненно вильнуло в кустарнике перекрёстка… мягко растаяло в тёмной норе подъезда, куда шмыгнула, уходя из чужой жизни, исчезая вместе с так и непрочитанной, невозвращённой мне книгой...

Врушка

…а хорошо было в то арбузное лето! Легко, плутовато. Вообще-то поначалу  приглянулась подруга, а вовсе не ты. Она первая весело откликнулась на предложение отхлебнуть из бутылки, когда сидели с друзьями в сквере у фонтана, попивали незабвенное, сказочной дешевизны винцо, а вы щебечущей стайкой примостились на соседней скамейке. Весенний вечер стремительно темнел, вышелушивая прозрачные звёздочки на пепельном небе. Хмелелось легко и празднично, и две компании, как бы само собой, перелились в одну, мгновенно заблиставшую остроумием, вдохновлённую мерцающей близостью.
  Лёгкость, с которой приглянувшаяся ящерка отхлебнула винцо, а потом без спроса протянула бутылку подругам, скоро размагнитила затяжелевший, было, интерес, едва застервеневшую тягу к ней, весёлой, как подсолнечная шелуха.
Подруги стали понятны, и я всё внимательнее теперь вглядывался в тебя, в пухленькую застенчивую сероглазку. Ты тоже отпила из бутылки. Но – со смущением. Отпила из солидарности с подругами, это ясно увиделось тотчас. Уклончивый жест подавал надежду. Симпатичная, по-хохлацки округлая мордашка светила теперь особенным, отдельным от подруг светом…

***
Мягкая твоя уклончивость оказалась на деле неуязвимой, в любых ситуациях, сутью. Ты оказалась изумительной, природной лгуньей, неотразимой врушкой с мягкими серыми глазами. Они так часто бывали клонимы долу, застенчиво и – чуть-чуть искоса, – что меня долго не покидала восхищённо звеневшая злость от невозможности докопаться до ускользающей тайны, сути твоей. Как выяснилось, не тайны, – тайн. Ты была девочка с биографией. Но никому, теперь я точно знаю, ни единой душе не принесла ты беды. И мягкая уклончивость, и постоянное ускользание, и опускание глаз – всё шло от природной незлобивости. От страха причинить боль. Отмолчаться, темно пообещать, а потом ускользнуть (это удавалось виртуозно) – всё лучше, чем пронзить кинжальным «нет». Так ты считала. И свято верила в праведность именно такого поведения женщины наедине с мужчиной.
Да, ты была врушкой, но в скотском мире (а он уже успел увидеться таким), не хотела брать ещё одного, а потом ещё одного, а потом и до бесконечности – греха на душу. Многочисленные романчики, успевшие проскользить-просвистеть мимо, так и остались для меня тайной, разгадывать которую не было ни времени, ни охоты… нам хорошо было в то арбузное лето. Легко.
Студенческие каникулы, медицинские проколы, загулы, пересдачи зачётов, всё это, считалось, – твоё. Только твоё. Моё и наше оставалось после, в блаженных воздушных прогалах, счастливо развиднявшихся после «занудных и пыльных» буден. Мы были счастливы, безоглядны. Особенно я…

***
 А всё началось тогда, в пепельный вечер у фонтана. Ты звонко хохотала, я травил байки. Мы оторвались от компании, и кружа по бульварам, затяжно, по-весеннему лживо играя в провожание, в подъезде, наконец, засмотревшись в серые, с апрельской поволокой глаза, поцеловал...
Поцеловал родинку, зазывно трепетавшую как раз в серединке смешливой, задорно вздёрнутой губки. Это и оказалась первым, самым лучшим местом первого поцелуя. Не «ланиты», не «перси», не «уста», – родинка. На том бы  остановиться! Это было самое чистое, прозрачное. Дальше разворачивалась пружина стервенеющей страсти...

***
…и подоспели Арбузы! Арбузы с большой буквы. Это было всем летам лето. Арбузы сумасшедшими ядрами разламывали дощатые прилавки, выкатывались на мостовые, хряскались под колесами авто. Аварии, катастрофы, катаклизмы… – мир содрогался от буйства сахарной, ядерно рвущейся плоти…
 Однажды я добыл колоссальный арбуз. Зелёно-мраморный, с таким страстным, с таким мощным именем, что ты не посмела отказаться от языческого пиршества.
– «Гигант! Ты только представь, продавец сказал: «Ярило»!.. Может быть, он имел в виду сорт… но
мне почему-то кажется, что это настоящее, личное имя зелёного великана. Думаю, оно даже зарегистрировано в надлежащей книге…»
– «Имя? Ну-ну, поглядим… не режь без меня…»
Уж и порезали мы его, хрипучего, снежно высверкивающего с кончиков рдяных, клинообразно разваленных на подносе ломтей, уж и побушевали! С избытком налитые формы, вовсе не напрасно плотно схваченные одеждой (техника безопасности!), хлынувши на свободу, тяжело и нежно перетекали сквозь явь, вышатывали сознание за пределы.
…и медленно проступала из тумана всё более знакомая обстановка… стол… – кажется, мой… шкаф… дверь… окно… да это же квартира! Моя!!.
Врушка, скрытница, лепетунья, только в эти минуты была ты верна, откровенна. А в часы, освобождённые от угрожающей плоти, несла чепуху. Про обманувшего жениха, про сокурсников, честное слово, просто товарищей. И вообще, тебе необходимо прямо сейчас… ну через час… ну через полтора… просто необходимо повстречаться!..

***
Серые глаза, полные умоляющей обречённости неизбежного («блин, покороче бы!») расставания – после насытевшей, напитавшей страсти – уже привычно для меня смеркались, покаянно клонились долу. Ты проницательно замолкала и слушала ситуацию. Медленно, испрашивая пощады, поднимала глаза, внимательно вглядывалась в мои. И что-то там, в единственно верный момент безошибочно угадав, светлела. Спрыгивала с дивана, быстренько, не теряя времени, одевалась. Не давая опомниться, тёрлась нежною щёчкой хитро изогнувшейся кошечки о моё плечо, ласково мурлыкала. И, что-то наобещав напоследок, поспешливо ускользала. Хорошо ещё, что в дверь. А могла бы в окно. Как одна знакомая, зачем-то прикормленная мной приблудная, плутоватая кошка, которая после кормёжки почему-то ускользала обычно через форточку. Впору бы и тебе…


Виноград

Но вот уж это была твоя, только для тебя  отлитая гроздь! Сказать с лошадиную голову, ничего не сказать. Дело не в размерах, она была такая же золотоглазая, прозрачная, медвяно светящаяся, как и ты! Она была неправдоподобна: золотистая пыльца, опушавшая каждую янтарную зеницу, каждую виноградину, была в тон твоим, опушённым мохнатыми ресницами глазонькам, чисто и нежно вправленным в мир, глядящим в него без прищура даже под слепящим солнцем. Гроздь провисала, покачиваясь на виноградной пружинке, почти до земли. Но плотно окружённая широкой листвой. была невидима, незамечена мной поначалу. 
Выискивая местечко поудобнее, я присел передохнуть меж рядков, а рука всё ещё шарила сзади, привычно выискивая опору для отдыха… и – чуть не подпрыгнул, уткнувшись во что-то прохладное, нежное, тяжкое! Не оборачиваясь, ещё не веря чуду наощупь, похолодел. Боязливо потрогал пальцем небывалые, удлинённо-округлые в целом, но тщательно отгранённые в каждой детали виноградины. Осторожно, лист за листом, раздвинул основанье лозы, и обеими руками поднял гроздь над головой.

***
Но сначала, заворожённый, покачал её на ладонях, не решаясь отделить от золотой пружинки, матерински связывающей с лозой. Торопливо оглядываясь, почти по-собачьи принялся выгребать руками яму в земле. Чудо не имело право принадлежать никому. Только тебе, златоглазой!..
Расхохотавшись над собственной глупостью, прекратил собачье рытьё, завернул гроздь в рубаху и оврагами, буераками,  по окраине плантации прокрался на кухонный двор. Ты вышла, усталая, раскрасневшаяся от жара плит, печей, в белом поварском халате, и я  развернул сокровище.
– «Это… это мне?» – буквально вскрикнула ты. Тебя даже слегка отшатнуло к дверному косяку. Не решаясь принять дар, лишь всплеснула в ладоши.
– «Скорее, скорее, спрячь куда-нибудь!..» – торопил я. И всё же, несмотря на
аврал, успел разглядеть, как ты вдруг  переменилась. Перед бушующей золотом силищей мира стала совсем маленькой девочкой, изумлённым подросточком. Не доставало лишь тоненького пальчика во рту для полноты картины. – Так, прикусив палец, таращат дети глаза на заморское чудо, на какого-нибудь слона из заезжего цирка, под звон бубенцов ведомого по улицам…
Однако, надивиться вдосталь не было времени. Торопливо спрятали трофей за сараем в густой траве, и разошлись – ты в кухню, я в поле. Бестолковое это подношение не давало покоя всю ночь. Завтра отъезд, а я даже не знаю имени…
Случается же! – Среди рябых поселковых лиц, закоснелых  в унынии, с неизгладимым отпечатком рабства, просияет диво дивное – неземной красоты женское лицо, такое мягкое и чистое, что не в силах его замутить повседневное хамство, грязь, попрёки начальства. Таких не встретишь в салонах, на подиумах. Никакой макияж не создаст тот природный, молочной белизны и свежести цвет лица, кожи, рук…
Даже годы спустя сослуживцы и, что особенно ценно, сослуживицы, бывшие от редакции на той прекрасной «колхозной повинности», в компанейских разговорах описывали, чуть ли не воспевали твою красоту. Ещё бы! Такую не встретишь в городе. Да разве только лицо? Ты вся светилась добротой. С какой жалостью  взглянула ты на моё мученическое выражение лица у раздачи! И – приостановила работу. Черпак замер на полдороге к миске… это ты, милая, нашла для меня секундочку. Хрипловатым, продутым на степных ветрах голосом спросила:   
    –  «Вы не желудочник? Может быть… может быть, без подлива?..»
В чаду, в дыму, у котлов ты была неотличима от подруг. Но в тот раз я стоял в очереди последним. Это была удача. Захлебнувшись от счастья, обострённого трёхдневной голодухой, пропел я благодарственные, несуразные в нежности слова, и понял – спасён!..

***
Поднявшись чуть свет, я  отыскал в росистых кустах шиповник.  Сочные ягоды тяжёлыми, редкими уже бубенцами, рдяно светились, пронизанные зарёй. Они отчётливо провисали на полуголых колючих ветках, словно дожидаясь рук, вот-вот готовые упасть в багровеющей зрелости на чёрную, слегка подёрнутую ранним инеем землю. Подмороженные по осени первыми утренниками, и оттого уже приобретшие особую сладость, с едва приметной кислинкой, они висели, прозрачные на просвет, вовсю разгораясь, манили к себе, падали, не дождавшись…
Ёжась от огненной, костоломной росы, срывающейся тяжкими бусинами с утренних веток на тёплые после сна руки, собрал все оставшиеся ягоды в загодя заготовленный кулёк с телефонным номером посерёдке, и понёс к тебе, на кухонный двор.
Успел  вовремя. Ты только что прибыла из дома, готовясь к смене, запахивала белый халат. Смущённо выслушала поспешные благодарности, а в ответ на приглашение в гости, когда окажешься в городе, молча кивнула и улыбнулась…

***
Звонок прозвучал великолепно!
…головы зевак на условленной площади у гостиницы, точно подсолнухи за светилом стали разворачиваться на восходящее из аллеи сияние. Я потянулся за ними. Сквозь толпу улыбалось что-то ослепительное, с непокрытой головой, в лёгоньком синем плаще. На распущенные, полыхающие медным огнём волосы ложились крупные, лёгкие хлопья снега. Ложились, и тут же таяли, привспыхивая голубоватыми огоньками. Двое кавказцев дружно засеменили к женщине, торопливо извлекая из-под пальто букеты лиловых хризантем. Везёт же людям! – ещё успел позавидовать я.
Впрочем, тут же одумался. Пусть ты и не такая слепящая, но твоя-то красота истинная, не городская. А если тебя нарядить? А твои золотистые волосы, если их распустить?.. Господи, да что же это такое? Ты, ты… да что же это такое?..
          Кавказцы, обиженно расступившись, с нескрываемым удивлением озирали нас.
– «Здравствуй!.. вот, торопилась, причесаться  не успела… здесь холодрыга,
а я по-летнему, плащ только у подруги одолжила. Пойдём куда-нибудь, в тепло?..»
Я постарался сделать вид, что сразу узнал, и вообще всё в порядке.
      – «Конечно, пойдём. Пойдём и согреемся… это в двух шагах. Ты голодная?..»
      – «И голодная, и холодная…»
      – «Будешь и тёплая, и сытая…» –  весело перебрасываясь, мы перебежали дорогу,  двор, и нырнули в тепло, где поджидал нас поджаренный, недавно смолотый кофе, согревающий и пьянящий одним уже только запахом…

***
Невероятно красивая, добрая необыкновенно  – небезопасно добрая в одичавшей псарне! – ну отчего тебе так не везло? В двадцать годков уместилась и материна смерть, и вынужденное расставание со школой, работа посудомойкой, раздатчицей, поварихой… а небывалая твоя красота?
     Ещё девочкой приглядел буфетчик из придорожного ресторана. Насулил золотые горы, взял в помощницы, обласкал,  изнасиловал, продал бандюгам в бордель…
     И – поехало.
Несколько раз сбегала от бандюков с ментовскими связями, содержателей борделя, а тебя ловили эти вездесущие, во главе с начальником районной милиции, ловили, и чуть ли не насмерть, до потери сознания засекали плетями в подвале!.. И всё равно снова сбегала…  и снова ловили… и секли до крови юную, беззащитную плоть…
Вдобавок обдолбанный дебил из той банды полоснул бритвой по твоей молодой, почти девичьей груди!..
Сбежать удалось чудом. – Очень уж перепилась братва под праздник. Вырвалась, убежала, уехала …
Солнечная девочка, несколько лет жила ты в страхе преследования,  расправы злопамятных подонков, упустивших такую халявную, такую доходную добычу, . Только теперь я понял, отчего так тревожно алеет шрам на твоей белой, шелковистой коже. Длинный тоненький шрам под левою грудью не заживал ни в душе, ни на теле…
     Подавляя тяжкий ком, распирающий горло, я осторожно целовал этот подлый, нежнейший шрам… сдерживал рыданья и гладил, гладил русую, несчастливую, драгоценную твою головку…

***
– «Ну, так что, соглашаться, или?..» – словно бы даже и не особенно ожидая ответа, смотрела ты на меня. Смотрела, смотрела… а зачем? Бросить семью, кочевать по квартирам? Диво дивное, тебя следовало одеть так, чтобы всё просияло в небывалой твоей красоте, стати.  Иначе – бессмыслица.
Что мог предложить я тебе, не банкир, не бандюк со связями? А ты, вовсе даже не избалованная жизнью, настроилась на плаванье под парусами в сверкающем городе, на деньги в столичном ресторане, куда зазывал помощницей бармена знакомый подруги. И завтра ты должна дать ответ. Я понимал – делить с барменом придётся не только ресторанную стойку...
– «Пожалуй, нечего выбирать… – вздохнула ты, помолчав. Повернулась ко мне невероятным до умопомрачения лицом, и ласково, почти по-матерински, обняла – ты не думай обо мне… не думай плохо обо мне… ведь мне…нам… ты меня помни...»
Девочка, сирота, сызмала принявшая на себя беды мира, темно и глухо, с молчаливой надсадой оплакивающая этот мир, скотски изгвазданный невинной, в сущности – детской кровью…
       Я гладил русые, распущенные по плечам волосы, и уже знал – это не повторится. И не избудется.
Я его ненавижу, тот осенний, янтарный виноград! Пускай летний, пусть кисловатый, синий, мелкий, любой, но только не тот, медово изнывающий, клонящийся к земле во всём великолепии гибельной своей красоты…

***
   Послушай.
   Помоги развязать узелок!
   Ты слышишь?..


***
Реки, горы, турбазы юности, холмы приобщения, вершины первого...
Чего я тогда испугался? Не вспомню наверно…

***
Ночная женщина…

***
Луна… белотелая, голая, наглая луна слишком ярко била в глаза, ночные влажные травы цвели во всю ивановскую, цвели и зверели, и пахли затаённой страстью, томящим предчувствием бессмертья, а у подножия горы, на стволе поваленной ели за турбазой, мы сидели тихо, в гипнотической… нет, лунатической нежности, которая случается, наверно, однажды в жизни, в чистоте, в ознобе предчувствия…
Кто мы были такие? Теперь уже не поверить в ту неслыханную чистоту, в ошеломительность свежести. Звездолюбцы, сновидцы!  Прекрасные, не существующие нигде...

***
…где-то есть женщина нету на свете которой
зарешеченная предрассудками
занавешенная уютом
кисляком забродившим семейства
         тюлем заиленная
узами долгом конторой…
Ахнет и рот зажимает в предчувствии
Счастья
из вод восходящего спрутом
Ахнет и свет её
розовый
хлещет
едва приоткрывшейся дверце
В чреслах божественных
в недрах удар затаивших
поддых
заискривших высоковольтной опорой


…сволочь. Под сердце.


Что я знаю о ней
   А ничего
нету той женщины нету
Есть перепуги её
есть чужая какая-то
полыхающая тайно впотьмах
Плачущая от бессилья
устоять
воспротивиться страшному свету
Нет этой женщины нет
даже имени впопыхах
е запомнил пойду поспрошаю по свету
Только вот как же ей быть
как ей быть небывалой
как её звать-называть если  нету


…ниже пояса. В пах.


Это нечестно нельзя
так нельзя
                приходить непришедшей
Напридумывавшею свиданий
наобещавшею в недрах сияний
недоносившей главную весть
Заресниченною зарницами
недовестившею
целомудренной
лепечущей дикость про честь
сумасшедшею той
Той собою которой не знаю какой-то нивесть
обнажившейся счастью бесстыже
безгрешно как самая чистая месть
растелешившеюся
несовершенной
Чужой совершенно родной
хмельной
обалденной
дурной
                пламенеющей
нежной
скаженной
                блаженной…

Есть!
……………………………………………………….
                …значит солнце
        …удар
          …сумасшествие
                …вспышка
      
         Есть!
               
                …помрачение
                … недосвет

  Нет!

          Мрак…
                Бред…
               
Нет…
  Бред.
     Нет…
       Свет.
          Весть…
              Есть.
 
Есть, есть, есть, есть!
Ах, восколыбнется...

        Есть!

***
Женщина… вся… от пальчиков ног, лодыжек, икр, коленок, лядвий, тенистого устья, закурчавленного мыска, бёдер, живота, нежных рёбрышек,  нежнейших восхолмий, взострённых пламенеющими сосцами, благоуханных подмышек, трогательных ключиц, плеч, уст, глаз, бровей, драгоценной лавы волос, и – обратно, обратно, обратно! – Вглубь! И – всё глубже, глубже, глубже – Внутрь! Да, да, да – Туда, в божественную влагу, в царственный огонь вагины – до сути, до самой сладкой, самой главной, самой заветной, единственной, плодоносящей, благословенной огненной сути…

***
Странные слова… странные эти слова, неправдоподобные:
Царица… девочка… женщина…

***
Странные слова… слова прекрасной, беспомощной, ничего не понимающей, всё понимавшей, всё, во всей вселенной понявшей и объяснившей – самим чудом своего явления, дара своего миру – юности. Всё понявшей – про-чувствовавшей, про-совокупившейся, про-жившей юности, преодолевшей медленное – сквозь века – развертывание всего, таившегося в Первом Поцелуе. Не круговая механика любви, заманежённая временами, но – Поцелуй. Первый Поцелуй – поцелуй вселенной. Не цветной карнавал, многоразличный в стремительной цельности блуда, бушующей плоти, но – Прикосновение. Прикосновение, в ослепительной белизне новых одежд к первооснове яблонь, зёрен, миров…


***
   Послушай.
   Помоги развязать узелок!
   Ты слышишь?..

***
Да уже во всех уголочках услышано! Всем, что ни есть на свете, услышано: радарами, звёздами, раковинами, морями – послушай только – отголоски, переклички, эхи, эхолалии… а ты? Ну, что ещё сделать такое, чтобы случилось, чтобы случилась – Ты?
Господи, Боже мой, Господи, помоги, Господи!
Помоги, спаси и помилуй, Господи!..
Чего прошу, все просят.
           Плодоношения, жирности, жадности, страсти, битвы, Чаши, смирения. И снова, и снова – страсти, битвы, развязки, нелепого, беспомощного, насущного, беспощадного, ранимого, сильного, яркого, зрящего, слышного, чуткого…
Просят… прошу…. да хоть не сказанного! – хоть услышанного, пусть где-то, как-то, там, здесь, во-он там – перераспутанного, замотанного в клубок, перепонятого поколениями, переотражённого в мирах, переуслышанного…
       Развяжи!

   …слышишь?
Ты слышишь меня?



    


Рецензии
Читала с интересном, но некоторые моменты перечитывала по 3 и 4 раза, стараясь вникнуть, понять до конца... увы безуспешно. Тупица я.

Нина Бойко   09.08.2018 09:14     Заявить о нарушении
Нина, да тут вряд ли надо думать. Это ж лирический поток, возбуждённый страстями, сновидениями, соблазнами...

Вячеслав Киктенко   09.08.2018 16:46   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.