Осенняя премьера. Часть первая. Глава 1

«Уйдем, покуда зрители-шакалы на растерзание музы не пришли…»
О. Мандельштам.

Часть первая

Глава первая

Бывает, что неожиданно спохватываешься в тот момент, когда твоя жизнь превращается в воспоминание. Не те события, что исчезли за давностью лет, а сегодняшний день, вот эта, настоящая минута, еще не истекшая. И самому себе ты кажешься безнадежным прошлым. Прочитанную однажды книгу редко хочется читать вторично. Но сам для себя ты еще представляешь некоторый интерес, и потому наблюдаешь за собой так, как смотрят из залитого дождем окна на прохожих. В их серой массе, прикрытой разноцветными зонтами, ты воспринимаешься безлико, как местоимение третьего лица. И думаешь о себе так же: «он».
Я стал своим собственным воспоминанием незаметно, а может, и был им изначально, еще только обозначив себя как слугу подмостков. Как только в первый раз представил себя кем-то, но не заметил перевоплощения. Все произошло как-то само собой: «он» отделился от меня, и я как будто «раздвоился», но не подобно герою Стивенсона, а гораздо более спокойно. Но этот «двойник» начал провоцировать меня на поступки, пробуждающие мое тщеславие. Это ему, должно быть, я обязан премьерой. Самое главное, что я не могу поговорить с ним, ибо он ведь не отражается в зеркале ванной, когда я умываюсь, или в коридоре, когда я оглядываю себя, собираясь выйти в «свет»… По всей видимости, мы внешне мало похожи. Но я постоянно ощущаю его навязчивое присутствие. До поры до времени он прятался, тень была невидима, как в сказке, но пришло время, и он стал выходить со мной на сцену. Это не смущало и не пугало меня, наоборот, придавало сил в игре. Но я упустил момент, когда он стал неотступно следовать за мной и в жизни.
Это «он» заставляет меня вспоминать, «прокручивая» передо мной события, когда-то наполнявшие мою жизнь, но за давностью лет потерявшие право на эмоциональную память. Они должны звучать на ностальгической ноте, но с некоторых пор «ностальгия» воспринимается мною как вышедшая из моды вещь, которую и носить нельзя, и выбросить жалко. Оставленная «на всякий случай», она угрюмо висит в шкафу, чувствуя себя невзрачным тряпьем среди стильных «писков моды», высокомерно глядящих на нее с высоты кронштейна для вешалок.
Из закоулков пережитого обычно вытягивается или что-то невыносимое, или сущая чепуха. Редко попадается нечто нейтральное, лишенное остроты восприятия. Например, такое: через комнату протянуты веревки, и на них, в крепких челюстях бельевых прищепок, висят мокрые черно-белые снимки. Сквозь матовую дымку проступают лица, застигнутые объективом фотоаппарата в смеховой истерике или во время проникновенного пения под гитару. Это было братство людей, чьим воображением завладели грубо сколоченные подмостки, для одних обернувшиеся эшафотом, и только для единиц — сверкающим Олимпом. И только для меня они оказались в равной степени и тем и другим.
Люди с фотографий больше никогда не собирались вместе, словно смотреть другу в глаза — означало воскресить прошлое, в котором было что-то постыдное. Но на снимках они были одной семьей, и: «друзья, прекрасен наш союз»…. Каждое утро, едва проснувшись, я кидался снимать эти застывшие мгновения, из которых, как мне казалось, и состояла жизнь. Я думал, что пройдет время, и я буду перелистывать толстый альбом, скучая по ушедшей юности, но преисполненный благодарности за то духовное наполнение, которым она так безвозмездно наполнила меня. Я был слишком молод, слишком эмоционально возбудим, чтобы предвидеть и пророчествовать. Я двигался в каком-то беспрерывном танце, под мелодию, слышную лишь мне одному. Солнечный свет окутывал меня целиком.
Сегодня в моем доме почти нет фотографий. По крайней мере, они не стоят на виду в дорогих рамках; во много раз увеличенные, они не развешаны на стенах. Я не склонен к самолюбованию, и не хочу, чтобы мною открыто любовались другие.
Без иллюстраций моя жизнь ничего не потеряла. А я не хочу копить и хранить прошлое. Покидая Москву, я без малейших сожалений выкидывал то, что превратилось в пыльный архив отшумевшей жизни. Мне было необходимо, чтобы это прощание ни в коем случае не выглядело эфемерным, условным. Серого камня, установленного в глухом дворе, оказалось не достаточно. Слишком многое предстояло забыть.
Творческой натуре необходимо признание. Кто-то должен сказать, что, то, что ты делаешь интересно, востребовано, и до известной степени любимо. Хорошо, когда все это правдиво, но если иллюзия? Иллюзии оборачиваются бедою. Приспособив себя к жизни в предлагаемых обстоятельствах, я поплатился за владение такой иллюзией. У меня было три пути: бороться, смириться, уйти. Я выбрал третий. Ошибочен он или нет – вопрос существенный, но не главный, потому что если профессия отделена от жизни, как церковь от государства, то становиться не важным, по каким правилам играть. Тут возникает другая дилемма: имеет ли право Художник ставить личное благополучие перед своим Даром? Ведь если говорить на чистоту, я поступил именно так. За что вдвойне был обвинен в страшной ереси, потому что в нашей профессии не принято смешивать эгоизм и творчество. «Любите искусство в себе, а не себя в искусстве». Разумеется, далеко не все следуют этому великому напутствию. Но для сохранения «лица» профессии, усиленно делается вид, что все так и есть на самом деле. У нас декларируются другие приоритеты: забудь о себе ради служения избранному поприщу, тем более, если обладаешь признаками таланта. Мне не простили того, что я так вольно обращаюсь со своим Даром, и не терплю любого вмешательства в свои взаимоотношения с ним. Быть с ним на равных, сохранив свободу, вот на каких условиях я вживался в любую роль. До определенного момента это расценивалось как моя уникальная творческая индивидуальность, то, что выгодно отличало меня от прочих жрецов культа Мельпомены. Но сентябрьский вечер, пронизанный дождливой моросью, выявил неприглядную правду: все мое существование в профессии — не более чем насмешка. И мой отъезд выглядел как чистосердечное признание в этом неожиданном грехе. Но это был самый надежный и единственно возможный выход из положения, в которое я сам себя загнал. Свобода вот-вот готова была выскользнуть из рук, но этого я допустить не мог, хотя бы ценой жизни. Ничего такого не потребовалось. Я без проблем поменял пространство. Но почему, скажите, глядя на мокрую решетку Гайд-парка или величественную чужеродность Виндзорского дворца, в голове крутиться совсем вроде не походящая строчка из песни: «спроси солдатика: ты счастлив»? и он прицелиться в тебя….». Ударение приходиться на слово «счастье», а смысл его мне уже вряд ли кто сможет объяснить.
Самое главное, что я перестал оценивать степень правоты своих поступков. После премьеры друзья участливо интересовались моим самочувствием. Разумеется, душевным. Я честно отвечал, что в депрессию впадать не собираюсь, и они облегченно вздыхали. Потом, когда я пустил среди них весть о своем отъезде, они поначалу одобрили, думая, что я на пару недель отправлюсь в теплые края, чтобы не видеть грозящих кулаков разозленных критиков. «Нет, друзья мои, я уезжаю всерьез и надолго, — признался я, растянувшись на банной полке с кружкой янтарного пива, — Мне опять необходимо побыть с собой наедине. А в Москве это стало для меня проблемой, по крайней мере, сейчас». Растерянные и недоумевающие взгляды коснулись моего лица. Потом посыпались вопросы, ответы на которые, впрочем, мало прояснили для них ситуацию. «Все-таки, у тебя депрессия, — резюмировали они, — Но зачем же уезжать навсегда?! Здесь у тебя дом, друзья, карьера, словом, налаженная и вроде бы обустроенная жизнь, а что ждет тебя Там»? Это «там» прозвучало так, как будто речь шла о загробном мире. Я не знал, а точнее, даже не задумывался об этом. Но они-то всерьез переживали за меня. И мой отъезд для них стал настоящим потрясением, от которого они долго не могли отойти. Столько лет я был рядом, помогая, развлекая, одаривая, согревая дружбой. Они привязались ко мне искренне, полнокровно, принимая меня таким, какой я есть, и, подчиняясь моим установлениям и требованиям, определяющим наше общение. Мы доверяли друг другу, делились проблемами и радостями, и научились понимать друг друга с полуслова. И вот я покидал нашу сплоченную компанию фактически обрекая ее на распад.
Наверное, это был единственный случай, когда друзья, с уважением отнесшиеся к принятому мною решению, не поняли меня до конца. Это никак не отразилось на нашей дружбе, но оставило в душе грустный след сожаления. Каждый их аргумент, направленный ими против моего решения, был воистину примером торжества здравого смысла. Они до последнего надеялись меня отговорить. Прекрасно зная, что я крайне редко меняю решения.
Моя привязанность к ним только усилилась, но ее было мало и для того, чтобы остаться, и для того, чтобы когда-нибудь вернуться. Нам всем было необходимо время, чтобы научиться жить врозь.
Я не мог не согласиться с ними по поводу «налаженной жизни». Действительно, она выглядела таковой на глянцевой картинке в журнале. но я без малейших сожалений отказывался от этой удобной жизни, потому что она дала трещину, грозящую превратиться в пропасть.


Рецензии