Между стрелком и Яузой
Москва. Москва мне сразу не понравилась: по серым, перекопанным улицам катилась грязная бумага, шли одинаково плохо одетые сердитые люди. Во всем было что-то заунывное и серое. У меня возникло предчувствие нехорошего.
Нас поселили в темно-красный пятиэтажный кирпичный дом в коммунальную квартиру на две семьи. Дом производил впечатление полной развалины, казалось, если рядом уронят что-то тяжелое, дом сложиться как карточный. Но прошло двадцать лет и дом до сих пор стоит, все так же с обсыпанными ступенями, вывороченными дверями, отбитыми подоконниками. Даже надпись сохранилась: «ЦСКА-мясо, Спартак – кони». Как все временное, он вечен.
Вскоре сбылись дурные предчувствия – нас записали в самую плохую школу района. Я была новенькой, и мне приходилось на каждой перемене драться с мальчишками. Каждый поход в школу был дорогой в царство Аида. Начинался он с надписи на стене чулочно-носочной фабрики: «Через стену не лазить работает стрелок». Желтая кирпичная стена была высотой в два человеческих роста и сверху украшена колючей проволокой. Я выходила со двора мимо этой стены, перебегала дорогу и оказывалась возле городского морга. Далее дорога от морга до школы была прямой. На небольшой площади возле морга то ставили, то убирали пивной ларек. Когда ларек работал, вся площадь была усеяна чешуей и головами воблы, обрывками газет, пакетиками от жареного картофеля. Мужики пили пиво, шелушили воблу и хохотали, а возле ворот морга с цветочками жались родственники покойника и с грустной покорностью смотрели на веселье. Видимо, по их просьбам закрывали лоток, но по советской логике через месяц открывали снова.
Я ненавидела свою школу, поэтому по пути от морга до школы старалась надышаться свободой, смотрела по сторонам. Самым светлым пунктом на этой дороге была маленькая булочная. Мне нравился запах свежего хлеба, люди, которые могли не идти в школу, и дворник, молодой, голубоглазый парень в джинсах и в очень хороших импортных очках. Когда я доплеталась до булочной, он уже заканчивал уборку и заметал последний мусор. Парень улыбался, подмигивал мне: «Ну что, опять в школу?! Ученье-мученье». Ох, как он был прав. Мне всегда хотелось остановиться, поговорить с ним о чем-нибудь. Я чувствовала, что он какой-то особенный, но я стеснялась. Случайно волнующая завеса приоткрылась, учительница немецкого в воспитательной беседе задала риторический вопрос: «Вы знаете булочную на Большой Почтовой?» Еще бы мне ее не знать! «В ней работает дворником мой бывший ученик. Способный парень, окончил философский факультет МГУ и не захотел работать по профессии. Представляете дети, сколько государство потратило на его образование, а он теперь дворником работает?!» Не знаю, почему, но мне тоже захотелось работать дворником.
Я приходила в школу ровно за три минуты до начала занятий, переобувалась, вешала пальто и точно по звонку неслась в класс. И все же иногда меня успевали треснуть портфелем, приходилось отвечать, но перед первым уроком стычки были короткими. На третьем уроке нас, девочек-хорошисток, выставляли мести обшарпанные паркетные полы в коридоре. Только учительница немецкого - это была самая лучшая учительница в школе - говорила: «Почему мести полы должны те, кто хорошо учиться? Пусть метут те, кто плохо учиться, все равно от их присутствия на уроке толку никакого». Но поступала по справедливости, разбивала на группы дежурных, и на ее уроках мели разные группы (в отличие от уроков русского языка, на которых мела только наша бригада). Я никогда не блистала знаниями в родном языке, но хорошо мела пол и за год получила «четверку», как не «пятерку», удивляюсь. Нас плохо учили, на нас все время орали. Историей средних веков вообще пытали. У учительницы истории явно были проблемы с психикой, на любой ответ ученика, правильный или неправильный, она начинала орать: «Да вы ничего не понимаете, объясняешь вам, объясняешь, вы такие тупые!» Если бы вместо фразы «вы такие тупые» она произносила какую-нибудь историческую дату, мы бы запомнили ее на всю жизнь.
Однажды нас собрали в актовом зале, нас редко собирали в зале, потому что там проваливались сгнившие доски, и весь пол был в ямах. Учителя строго смотрели, чтобы никто не бегал, не свернул ногу. Нас собрали в связи с чрезвычайным происшествием. Мальчик, мой одноклассник, написал письмо из колонии своей маме, чтобы его простили и выпустили из тюрьмы. Наша классная руководительница сказала: «Вас это особенно касается», - и зачитала письмо. Письмо было жалостливое, очень грамотно написанное, явно мальчику помогал кто-то из взрослых. Потом огласила список преступлений, особенно меня поразило несоответствие преступления наказанию: ездил в автобусе без билета, два раза был задержан контролерами. В то время проезд в автобусе стоил пять копеек. (Ох, уж эти пяточки, полстраны жило ради пяточка. Их экономили, их подсчитывали, их любили. Однажды, когда нас куда-то всем классом везли, я видела, как две взрослые женщины - контролер и пассажирка - подрались, потому что у последней не было билета, и она не хотела платить штраф). Но, в основном, мальчика посадили за грабежи. Группа заходила в подъезд под видом семьи, мужчина и женщина обворовывали квартиру, а мальчик стоял на стреме. Потом за участие ему покупали сладости. Мы учились в шестом классе, нам было по двенадцать лет. Ребенок был виноват в том, что был ребенком и изображал ребенка. Ему дали шесть лет тюрьмы. Машина работала, детские колонии существовали, и в них нужно было сажать. Но иногда система давала сбои, как в случае убирания пивного ларька у морга и давала шанс вылезти из молотилки. «Дети, мы простим его? Пусть вернется в школу?». Какое право мы, дети, имели прощать или не прощать, он не совершал против нас никакого преступления. Мы его вообще редко в школе видели. «Нет, - раздались голоса более взрослых учеников. - Пусть сидит, зачем нам уголовники». Учительнице, в общем-то, доброй женщине, у которой были свои дети, хотелось освобождения. «Подумайте, что с ним сделают в колонии, ведь он там самый маленький, там здоровые лбы по четырнадцать-шестнадцать лет. А что вы скажете, ведь он ваш одноклассник?» - обратилась она к нам, младшим и более чувствительным. Нам было страшно от самих этих слов: колония, тюрьма, заключенные. Я представила себе школу за колючей проволокой, из которой нельзя выйти, для меня лучше абстрактный атомный взрыв. «Давайте, голосуем! Кто за то, чтобы простить?» Мы дружно подняли руки. В школе было много воздержавшихся и много голосов «против». Но наш класс единодушно проголосовал за прощение. Классная руководительница воспользовалась лазейкой: «Класс, в котором он учиться, простил его, давайте вернем его в школу и посмотрим на его поведение». На том и постановили. Я сейчас бесконечно благодарна своим одноклассникам за то, что тогда они подняли свои худенькие, с нарисованными синими перстнями ручонки «за». Ведь у нас были варианты: старшие классы весьма агрессивно были настроены против, но мы, младшие, выбрали добро.
В тот год умер Брежнев. На урок биологии пришел зареванный пионервожатый, здоровый мужик-циник, вечный студент с пшеничными усами, и сообщил нам скорбную весть. Потом я подслушала, как один мальчик рассказывал другому, что вожатый, в туалете, побрызгал лицо водой. Весть нас напугала. «Что, теперь атомная война будет?» Атомная война – одна из главных страшилок нашего детства. Учительница сказала: «Ну, что вы, у нас ядерный щит, войны не будет». От теплых слов про ядерный щит нам стало легче, и мы занялись изучением двудольных.
Каждый день домой из школы я неслась, как на крыльях. Можно было проехать одну остановку, и у меня всегда была мелочь на билет, но после показательного судебного процесса я панически боялась встречи с контролерами. Из морга не каждый день выносили покойника, а со стрелком вообще хотелось подружиться, пригласить в школу. Особенно хорошо было в субботу, когда впереди был еще целый день. Мы шли гулять в Лефортовский парк, разговаривали о Петре 1, о Лефорте, Кукуйской слободе. Мне очень нравилось гулять с Залиной – нашей соседкой по коммуналке. Она была вдвое старше меня, ей было двадцать четыре года. Работала инженером, участвовала в самодеятельном театре и пела под гитару. Она знала все. Сверхчитающее поколение, они по-своему прятались от серости и системы. Не имея возможности выезжать за границу, они, как птицы в клетке, облетали все уголки страны. По художественным каталогам изучали собрания мировых музеев, по книгам судили о нравах и обычаях в других странах. Были люди, способные начертить план Парижа или Венеции, и рассказать обо всех дворцах, музеях, мостах. Они изучали иностранные языки, не надеясь когда-либо разговаривать с их носителями. Мысленно путешествовали вглубь истории или в другие страны. Куда угодно, лишь бы не оставаться здесь, в серой безысходности развитого социализма. Они жили в придуманном мире солнечных зайчиков, Бразилии, в которую ходят по морю «Дон» и «Магдалина», живут черепашки и броненосцы, которых, конечно не суждено увидеть в реальности. У Залины я впервые увидела книги, отпечатанные на машинке через копирку. Этого нельзя было видеть, об этом нельзя было говорить. Загадочные книги со шнурком вместо переплета давали почитать на ночь, на два дня. Ее мама очень сердилась, когда Залина, не спрятав книгу, пускала меня в свою комнату. «Ты дочитаешься, придут за тобой». «А что в этом особенного, - смеялась она в ответ. - Ты только никому не говори». Я бы скорее умерла, чем предала друга. Как мне повезло, что в моей жизни была она. Девушка, живущая в другом измерении, в другой стране. Само имя необычное и красивое - сочетание зари и малины - выносило ее из мира очередей, дефицита, угрюмых лиц и полутемных, грязных улиц. Мы бродили по старым улицам и видели свой город. Город, в котором были балы, обеды, ярмарки, кренделя, шампанское, лакеи и извозчики. Дома - произведения талантливых архитекторов, а не здания, в которых находится такая-то контора или посольство.
Она подарила мне другую Москву, Москву с парками, скверами, красивыми мостами. Она подарила мне «Блинную» возле магазина «Чертежник», что на «Пушкинской». Там хорошо готовили блины, на стене сохранилась старая мозаика и кованая лестница, ведущая в никуда. Благодаря Залине даже мой крестный путь от морга до школы иногда становился старым почтовым трактом. И вечерами, когда с Яузы доносились звуки работающей баржи, мои мысли улетали далеко в многодневное путешествие по реке…
Мальчик вернулся из колонии и стал сидеть на уроках. Не помню, как его звали, к нему редко обращались. Он был крепким, с большой бритой головой, казался старше нас. Когда он начинал бегать между партами с другими мальчишками, классная руководительница строго говорила: «Ты опять?! Ты забыл?!» Мальчик страшно пугался и съеживался. У меня все внутри переворачивалось от вида его испуга. Хотелось его защитить, хотя я терпеть не могла мальчишек - потенциальных противников, но это было уже слишком жестоко, слишком несправедливо, слишком...
К концу года я примирилась со своим жестоким преследователем Денисовым. Нас посадили за одну парту. Он густо покраснел. Это заметил весь класс. Потом его дразнили женихом, и он дрался. Но ко мне ни Денисов, ни другие мальчишки уже не задирались. На следующий год я пошла в другую школу. Родители получили квартиру в Кунцеве. Я опять была новенькой, и, через месяц, опять начала драться с мальчишками. Полы в школе были нормальные, школа считалась образцовой, но система также безжалостно и безостановочно работала и здесь. Деление учеников на умных и глупых, травля неугодных, прилюдные душевные порки на пионерских и комсомольских собраниях: «Нет, ты мне скажи, как ты смел? Нет, ты скажи, что у тебя в душе?», - требовала отчета одна глупая малявка под названием комсорг у других. Мельница старалась перемолоть наши детские души в однородную бесцветную муку, а мы прятались от нее, сопротивлялись, как могли.
Так и слились для меня: школа, советский режим (который раньше входил в мою детскую жизнь только формальностями - красным галстуком и звездочкой) и Москва - в один образ безликого, серого, механического Молоха, который ждет и ищет жертвы. Жертва выбирается случайно – это понимали все. Потом пришла перестройка, не без дискуссий отменили детские тюрьмы, страна и Москва начали меняться - приобретать цвет. Но и теперь любимое выражение моего поколения: «Жизнь – это зебра, черная полоса, белая полоса». Нам хватило пороху разделить серый на два цвета: черный и белый. Жизнь не зебра, жизнь - разноцветная радуга. Но поймет это только поколение, которому сейчас двенадцать. Надеюсь, у них будет шанс понять.
Интересно, стащил ли кто-нибудь за эти годы парочку носков у стрелка под носом?
Свидетельство о публикации №218071901014