Смута ч. II, гл. VII

ГЛАВА    СЕДЬМАЯ


      I


У Ани Жилиной сложилось совершенно определенное ощущение, что с наступлением зимы все жители села Яковлевского тихо покинули его, и они с Варей, маленьким Сашей и Василием остались одни. Замело метелью улицы и дороги, сугробами, будто медвежьи берлоги, накрыло дома. Серое мглистое небо утопило солнце, упало снегопадом на село и спрятало его до весны.

Еще совсем недавно, в прошлом октябре, село волновалось, собиралось толпой на площади, недовольно гудело и бурлило. Варя в ту пору огораживалась обычно окошком и оставалась в доме с маленьким Сашей, а Анюта цеплялась хвостиком к Василию и шла с ним на площадь.
Приезжали какие-то люди из центра, составляли списки и уводили деревенских парней, как телков на бойню, на войну. Бабы хватали их за полы одежды, за ноги, падали, ползли за ними и голосили:
- Не пущу!
Мужики кряхтели, вздыхали, хмурились, чесали затылки и молчали.
- Василий, а вас не заберут? – пугалась Анюта.
- Нет, Аннушка, я уж стар для них.

Потом из центра стали приезжать другие люди: выводили со дворов скотину, тащили мешки с мукой.
Вот тогда мужики не выдержали, заартачились, взбунтовались. Звонил набат на колокольне. К площади бежали со всего села мужики и бабы – с кольями, с вилами.

Анна не знала и не могла знать, что к этому времени весь центр России был взбудоражен крестьянскими волнениями. Поднялась Тверская губерния, за ней всколыхнулась Костромская, Владимирская, Тульская.

Аня, вцепившись в Василия, бежала вслед за кричащей толпой на центральную площадь. Колокол звонил и звонил, и этот бесконечный колокольный звон, как во время пожара или набега бусурман, казался особенно зловещим, будто пророчествовал гибель.
Площадь гудела.
- Бают, весь хлеб будут отымать.
- Церкви позакрывают, иконы спалят.
- На господ ране надрывались, а таперя советская власть што ли всё отберет?
- Не дадим!
Посередине площади приезжий комиссар взобрался на телегу и пытался перекричать толпу.
- Что раскричались, мужики! Не себе берем! Голодает народ. Советскую власть ругаете. Она вам свободу дала! Конечно, красное солнышко и то всех не обогреет: кому-то холодно, кому-то жарко.
- Да чего его слухать! – кричали из толпы. – Языком баландить* все горазды. А ты сеял, ты пахал?
- Не отдадим!
Фрол подскочил к телеге, ухватил комиссара здоровенной, как обух, рукой, сбросил наземь, хря-ясь в зубы, потом отошел, убоялся, что забьет до смерти.
- Езжайте-ка вы себе по добру. Нам от вас ничего не надоть.

В этот раз комиссар с продотрядом уехал пустой. Народ долго не расходился, переминался с ноги на ногу, обсуждал происшедшее. Ярость поулеглась, и на ее место заступил привычный страх перед властью.
- Зря брандовали*, как бы хуже не было.
- Ты уж его, Фрол, недуром* хватил.
- Кака-никака, а всё ж власть.
- А что же терпеть? Вертишься, как грач на пашне, и задарма выходит?
- Дак ведь время наведется*, вернутся они, да с ружьями.
- У них ведь чуть что: «Арестуем! Расстреляем!»

Через неделю в село вошел вооруженный отряд, разогнал собравшуюся было толпу, забрал хлеб и увез с собой Фрола и еще десять мужиков.
Село притихло и опустело.




*баландИть   -  трепать (языком)
*брАндовали  -  ругались
*недурОм  -  чересчур
* время наведется  -  время пройдет

(иваново-костромской диалект)





II


Лютый морозами март девятнадцатого года сменился оттепелью, широко разлилась речка Таха, солнце приласкала землю, в Яковлевское пришла весна. Село понемногу стало просыпаться, зашевелилось и ожило.

Анна не могла себе объяснить, почему, но она была почти спокойна за Мишу. Это ее состояние души нельзя было назвать безмятежным, но она пребывала в спокойной уверенности, как тогда, в германскую войну, что пройдет время, и он вернется. Время не имело большого значения: оно притормозилось и оказалось будто за скобками их с Мишей жизни. Там, внутри этих скобок, была Варя, маленький Саша, Василий, голодное существование в чужой избе, в чужой деревне и ожидание. Где-то в этом замедленном времени жили родители, Александр Васильевич, Наталья Гавриловна. Внутри этих скобок отголоском революции горланили мужики и бабы на площади, а еще дальше, за горизонтом, шла гражданская война. Война эта была далекой и непонятной и тревожила своей ненасытностью, забиравшей себе ежедневно всё новых и новых людей, будто подкидывая поленья в печку, и среди них были самые дорогие люди: Миша, Николай, Саша.

Анна плохо понимала и не хотела в этом разбираться: кто за что воюет. Война для нее была бедой, в которой нет виноватых, а все жертвы. Одно она знала совершенно точно: безвременье закончится рано или поздно, скобка закроется, Миша вернется, и жизнь возобновится с того места, на котором она приостановилась.
 
Василий был сосредоточен, хмур, деловит, и Аня в который раз думала, что без него они давно бы пропали.
Сашенька спал в люльке спокойно, а днем, когда мать выпускала его из рук, уже ползал понемногу по дощатому полу.
Варя чаще бывала задумчивой, кормила грудью, молча глядела в окошко, из дома почти не выходила, и Анюта понимала: страшно, когда муж воюет, но еще страшнее, когда о нем неизвестно ничего.

Впервые о том, что надо уходить из деревни, Варя заговорила в апреле. Словно яркое солнце и чистое небо, расползающийся снег и щебетанье птиц поманили ее.
Заходящее солнце било лучом в окошко, светлыми пятнами прыгало по потолку и стенам избы, Сашенька спал, они втроем вечеряли за столом, когда Варя вдруг сказала:
- Невыносимо дольше терпеть эту неизвестность. Надо уходить. В Суздаль или в Москву, я не знаю, хоть куда. Иначе можно сойти с ума от тоски.
- Как мы уедем? – возразил Василий. – И лошадь, и телегу я давно на продукты выменял.
- Неважно, пешком, - продолжала Варя с непохожей на нее твердой уверенностью в голосе.
Анюта молчала.
- Чем здесь-то плохо? Переждать надо. Да и неспокойно сейчас на дорогах. В селе говорят: по лесам зеленые объявились.
- Какие зеленые? – удивилась Аня.
- А вот такие: те, кто бегут от мобилизации, и от красных, и от белых. Они сами за себя и со всеми воюют. Таких теперь стало много по всей России. Говорят, лютуют сильно, никого не щадят.

На этом разговор и закончился, но осталась между ними какая-то недоговоренность. Всем давно стало понятно, что за ними сюда никто не приедет, и надо самим искать встречи с родными, что долго жить здесь они не смогут, сгинут, что одним трудно выжить в смутные времена, и значит нужно что-то предпринимать, а не сидеть на месте.

Когда потом Аня возвращалась мысленно к этому разговору, Варя представлялась ей одинокой волчицей-матерью, спрятавшейся в глухом логове, чтобы выносить и родить дитя, а теперь, для того, чтобы сохранить ему жизнь, инстинктивно стремящейся вернуться обратно в стаю. А еще Аня думала о том, что прав и Василий: народ озлобился, ожесточился, растерял в нескончаемой войне и борьбе и веру, и доброту, и почитание, и совесть.

 
   

 
 


III


Константин Зарубин давно перестал прикрывать свои поступки романтическими идеями анархизма, выбросил их, как старые одежды, потерял прошлый аристократизм и из благородного Робин Гуда превратился в обыкновенного налетчика, а Маша Нестеренко сделалась его подельницей.

Они жили скромно, не привлекая к себе внимания, в съемной квартире на Трубной. Мадам Нестеренко ни о чем не выспрашивала, хотя о многом догадывалась, наем квартиры оплачивался Зарубиным вперед, и продуктов на столе всегда хватало, младшие пропадали с утра до вечера на Сухаревке: приторговывали и приворовывали, курили втайне от матери и уже встречались с девчонками их возраста. На их забавы Константин смотрел снисходительно, а к Маше привык и уже не представлял без нее своей жизни: ни в деле, ни в постели.

За прошедшие два года Маша из мечтательной девушки, в головке которой герои французских романов воплотились в неизвестного, благородного спасителя их семьи, исчезнувшего, как и эти герои, из реальной жизни, превратилась в страстную к своему любовнику, привычную к мерзостям жизни и к крови, холодную к некогда отвергнувшим дочь городового людям женщину, которая теперь принимала заварившуюся в стране кашу, как неизбежность, в которой можно было выжить лишь переступая через головы гнусных и мелких по своей сущности людишек.
Константин Зарубин всё больше напоминал Маше хищника-одиночку, отдавшего именно ей ту каплю нерастраченной любви и нежности, что хранится на донышке души любого, самого отверженного человека. И она была благодарна ему за это и предана ему.

Однажды морозным вечером девятнадцатого года он достал из кармана листок бумаги, протянул ей и сказал:
- Посмотри. По всей Москве расклеено.
На листке было напечатано:
«Указ ВЧК. Ввиду того, что налеты бандитов в Москве всё более учащаются, и каждый день бандиты отбивают по несколько автомобилей, производят грабежи и убивают милиционеров, предписывается принять самые срочные и беспощадные меры по борьбе с бандитизмом.»

- Тесно мне стало в Москве, душно. Уходить нам надо.
- Куда же, Костя?
- Есть у меня дальняя родня в Ярославской губернии. Говорят, бунтует там народ против советской власти. Задавили крестьян мобилизацией и продразверсткой, хлеб отнимают, на войну гонят, - недовольных много в деревнях, кто-то в лесах прячется.
Тянет меня туда: сколотить бы отряд из этих мужиков, да пожить бы на воле. Вон батька Махно, тоже из анархистов, какую войну затеял: ни красные, ни белые ему нипочем.
- А если убьют?
- А! Все равно убьют, там ли, здесь ли, красные, белые. Да хоть вырваться из этих стен. Как в тюрьме живем, к каждому скрипу прислушиваемся. Да ты, Маша, не бойся. Мы еще с тобой поживем! Кончится эта неразбериха, купим домик в Ялте, будем у моря жить и на солнце греться.
- Когда же это будет, Костя? Ведь только хуже становится.
- Переживем. Время мутное, а в мутной водице разная рыбка ловится. Не упустить бы ее только. А муть спадет, уедем отсюда.


За окном чернота. Страшно, вьюжно, тоскливо. Стреляют где-то. Всюду безвестность, всюду мрак. Люди темные, снег белый в бурых пятнах. Метель на дворе.

- Собирайся, Маша. Едем.









IV


В тесной пристройке со двора некогда принадлежащего ему дома умирал Александр Васильевич Жилин. Капелью стучалась в окно весна. Солнце, как масло на сковородке, плавило стекло и брызгало жаркими каплями в комнату.
За полгода этот крепкий шестидесятилетний человек исхудал, постарел, будто надорвался, выдохся враз и обессилел. Теперь он уже не вставал, лежал у окна на подложенных под голову горкой подушках и глядел во двор. Там был виден край дома, построенного еще его дедом и кусочек сада. Вишневые деревья стояли голые, но на черных ветках уже суетились воробьи, и прилетали синицы, и их птичий гомон одновременно и тревожил, и радовал его.

Выразительный по форме череп его высох, сморщился, щеки впали, нос заострился, и маленькая бородка уже не подчеркивала твердый подбородок, а жалобно топорщилась вверх. Умные, живые глаза потускнели, голос ослаб, и приходилось склоняться к самым губам, чтобы разобрать, что он хочет сказать.

Все эти признаки разрушения и увядания не могли остановить лишь одного: беспрестанной и по-прежнему напряженной работы мысли. Эти мысли, быть может, стали хаотичнее и перебивали друг друга, но даже боль не могла полностью заглушить их.   
«Вот доктор, - размышлял Александр Васильевич, - проделал все полагающиеся ему манипуляции: послушал, пощупал, осмотрел, вынес свой вердикт на латыни, прописал микстуры и лишний раз подтвердил, что смерть неизбежна. А я это и без него знаю и понимаю, что вышло мое время, и не потому, что сидит во мне болезнь, не эта, так была бы другая, а потому, что корабль бытия поменялся и уплыл без меня. А как плыть без корабля? – утонешь. Страшно тонуть, не так – до ужаса, но страшно, а главное – жаль, что рано: можно было бы еще плыть…
Дел много незавершенных. Дашу так и не успел замуж выдать…
Меня не станет – все растеряются, разбредутся, каждый своей дорогой. Трудно им будет…
Война эта еще, теперь гражданская. Пять лет уж воюем. Сколько же можно? Ни сил, ни крови, ни жизней не хватит…
Можно ль было представить в самом страшном сне, что дом отберут, что Миша против Николая воевать пойдет? А Александр? – пропал…
Какая боль! Будто кто сидит внутри и изнутри скребет острыми когтями и рвет внутренности пальцами…
Варя, видать, родила. Говорили, внук будет. Может, напрасно я их с Анютой одних отпустил…
Эх, Наталья Гавриловна моя, Наталья Гавриловна! Терпела меня всю жизнь, любила, заботилась. Обо мне, обо всех. Хорошая моя…
Больно-то как! Когда же отпустит…
Всё забрали. Всю жизнь, все труды, все надежды перечеркнули. Всё разрушить хотят и выстроить заново. Зачем? Не понимаю…
Николенька верит им. А ведь они сначала нас убьют, а потом и его. Страшно жить, и умирать не хочется…»

Наталья Гавриловна не отходила от постели умирающего. В том, что счет его жизни пошел на дни, уже никто не сомневался. Пришел священник, причастил.

Неожиданно приехали Кирилл Забелин и Вера. Вера, увидев отца, заплакала. Кирилл долго беседовал с лечащим доктором, и Александр Васильевич разобрал из специальных терминов и дремучей латыни только одно слово – морфий. Он силился про себя пошутить, что уж так заведено между докторами: говорить непонятными словами и тем самым дать понять остальным, что ремесло их доступно лишь избранным, хотел усмехнуться, но губы скривились от боли.

Он впал в забытье, а потом очнулся совершенно успокоенным и легким, с удивлением констатируя, что боль отступила.
- Так-то лучше, - сказал Кирилл.
Александр Васильевич уже догадался, что Кирилла и Веру вызвала телеграммой, письмом или другим неведомым способом Наталья Гавриловна. Он спросил его, поманив поближе рукой:
- А где Саша?
- Его мобилизовали в прошлом августе. Теперь служит в госпитале. По-моему, на Восточном фронте.
- А ты как же?
- Обошлось. Ранение в той войне помогло.
- Как вы с Верой живете?
- Хорошо, Александр Васильевич.
- Ты вот что, Кирилл, пообещай мне…
- Слушаю.
- Когда всё со мной кончится, найди Варю с ребенком. С ней еще Анюта, Мишина жена. Позаботься о них, пока Саши нет. Я их отправил от греха в село Яковлевское, что за Иваново-Вознесенском.

Александр Васильевич замолчал, переводя дух, и тяжело дышал.
- Беспокойно мне за них.
- Обещаю.
- И еще: скажи Саше, чтобы братья помирились.

Через два дня утром Александр Васильевич умер.
Он лежал, как обычно, тихо и строго глядя туда, где за окном был виден край дома и кусочек сада с еще влажными, черными, голыми вишневыми деревьями. Глаза его больше не выражали ничего: ни радости, ни беспокойства, ни страдания, и Наталья Гавриловна не сразу поняла, что его больше нет.
Похоронами занимался Кирилл. На удивление проститься с Александром Васильевичем пришло много народа.


Только месяц спустя Кирилл Забелин, памятуя обещание, данное тестю, сумел выбраться, наконец, и разыскать село Яковлевское.

Дом оказался пустым, заколоченным, а из того, что удалось узнать, стало ясно, что обитатели дома покинули его неожиданно, в спешке, и ушли неизвестно куда. Дальнейшие поиски тоже не принесли никаких результатов.







V


Сразу за огородом, огороженным плетнем, начиналось поле, а за ним темной стеной, далеко, до Костромы и дальше к Москве тянулся густой, непролазный лес.
Май выдался жарким. Поздняя весна вдруг заторопилась, согнала ручьями остатки снега, высушила землю и отдала свой последний месяц лету. Поле благоухало медовыми цветами и травами, пахло парным молоком, дышало солнцем и манило к себе.

Анна стояла у плетня, не замечая времени, глотая пряный воздух, что ветерком тянулся с поля, и не могла оторвать глаз от колышущейся ярко-зеленой травы. Со стороны Аня казалась в белом платочке, легком цветном сарафане юной, свежей, едва сформировавшейся девушкой. Так тянуло броситься, окунуться, как в морскую волну, в это поле, бежать по нему, ощущая босыми ногами влажную свежесть, радуясь неизвестно чему, просто этому светлому дню, растворившемуся в земле и в воздухе.
Варя сидела на лавочке перед домом, закрыв глаза, подставив лицо солнцу, с младенцем на руках. Василий копался в огороде. И Ане этот их маленький, огороженный хрупким плетнем мир, казался благодатным островком, выпадавшим из окружающего их со всех сторон большого, жестокого, сумбурного мира. Одна действительность путалась в голове с другой, и Анюте чудилось, что тот мир, который начинался за их домом и охватывал село, ближайший город, другие села и города и всю Россию, тот мир – ненастоящий, выдуманный кем-то, а настоящее, яркое, красивое, безоблачное спряталось здесь, и никто, кроме нее, этого не видит и не понимает.
Хотелось выбежать на простор, упасть на спину посреди поля и, ни о чем не думая, смотреть в вышину, на голубое, бескрайнее, бездонное небо.

Она потихоньку перебралась через плетень и пошла, словно поплыла, по зеленой траве под музыку жужжащих, озабоченных своим делом шмелей, собирая по пути полевые цветы, всё дальше и дальше туда, где темнел далекий, прохладный лес.

Внезапно ощущение беспричинного счастья и переполнявшей ее радости пропало. Аня не поняла, откуда возник этот липкий страх, будто что-то переменилось в природе. Она услышала постороннее шуршание и не сразу заметила человека, который, крадучись, быстрыми шагами приближался к ней со стороны леса.

Он поднял голову, и Аня мельком увидела розовую косоворотку, всклокоченные волосы и бороду. Ему могло быть и тридцать, и сорок лет. Его взгляд исподлобья был острым, напряженным, как у зверя перед прыжком, диким и похотливым.
Аня уронила букет цветов и бросилась бежать к дому. За спиной она слышала тяжелый топот сапог и шелест травы. Она бежала, не оглядываясь, вдруг запнулась обо что-то и упала. Не успела вскочить, как грузное тело навалилось на нее и вдавило в землю. Потом хватка ослабла, и впившиеся в ее плечи пальцы перевернули ее на спину. Аня закричала. Лицо мужика было крупным, мясистым и загораживало собой небо. Он зажал ей рот грязной ладонью, а второй рукой, пачкая шершавыми пальцами тело, полез вниз. Глаза его были выпученными, с красными прожилками и будто стеклянными. Он тяжело дышал, изо рта пахло перегаром. Стало трудно дышать. Он опять навалился на нее и вдруг обмяк, уткнулся ей в плечо, и чья-то рука резким движением сбросила с нее этот гнет.

- Вставай скорей, - услышала она голос Василия. – Иди в дом. Я сейчас.
Аня вскочила и увидела в руках у Василия лопату. На остром конце ее прилипли кусочки темной земли, выпачканной в чем-то красном, словно кто-то пролил на нее клюквенный сок.
Мужик лежал ничком и не шевелился.
- Иди, Анюта. Я догоню, - повторил Василий.

- Что случилось, Аннушка? – спросила Варя.
Аня всхлипывала, растирая по лицу слезы. На губах мерещился запах потных рук. Было единственное желание – скорее отмыться.
- Меня хотели изнасиловать… там… Василий спас. 

Через час он вернулся.
- Собирайтесь, девоньки. Надо уходить. Этот не местный был, видать, из зеленых. Где-то они близко. Найти его не найдут, а искать будут.

Собирались они недолго. Аня машинально складывала вещи и думала, что тот блестящий мир, что примерещился ей сегодня, она лишь напридумывала себе. Мир жесток, груб, завистлив, он пахнет войной и насилием, и люди в нем от того так жестокосердны, что не привыкли или разучились видеть в нем красоту и вместо того, чтобы глядеть ввысь, в небо, опускают глаза себе под ноги и стараются задавить других для того, чтобы выжить самим.

Когда стало смеркаться, они вышли с котомками за плечами из села. Издалека они были похожи на погорельцев или крестьянскую семью, бегущую от войны: отец, две взрослые дочери и внук на руках.
 
Василий данное Александру Васильевичу слово беречь барышень держал крепко и теперь видел свое предназначение и дальнейшую жизнь именно в этом, будто они и в самом деле были родные ему. Он свято верил, что если Александр Васильевич отослал Аню и Варю из Суздаля, значит знал, что делает, и там им было бы хуже. Так что оставалось одно – пробираться к Москве.

На перекрестке, где одна дорога вела прямо, на Суздаль и Владимир, а другая, дальняя, направо – на Кострому и дальше на Ярославль и Москву, он махнул рукой, и они пошли вправо.








VI


Вокзал в Костроме гудел, как растревоженный улей. Въевшийся в землю запах мазута и паровозной гари проникал в здание вокзала и перемешивался с запахом пота, сапог и дерюги от сотен сгрудившихся там людей. Мужчины, женщины, дети облепили скамьи, сидели и лежали на полу, подстелив под себя тряпье, подложив мешки под головы. Воздух был душным, спертым, пол грязным, заплеванным, а на платформе, на жаре, у самых путей тоже сидели люди, и их становилось всё больше, потому что народ прибывал, а поездов не было.

Варя с Сашенькой на руках, Аня, Василий дневали и ночевали здесь уже третий день. Варя кормила грудью и уже не стыдилась этого, да на нее никто и не обращал внимания, - в этой тесноте все были настолько разъединены и озабочены самими собой и надеждой вырваться, уехать, что даже нескончаемый гул и ругань в зале воспринимались, как нечто естественное и уже привычное.

Того, что прихватили с собой: вареной картошки, черного хлеба, - пока хватало, Василий доставал из мешка припасы и, отворачиваясь от жадных глаз соседей по лавке, вкладывал их в руки барышням. Вставали со своего места и выходили по очереди, уложив, чтобы не заняли место, на пустое сиденье мешок.
Накануне Василий бегал по платформе, по площади перед вокзалом, чтобы узнать будет ли поезд, никто ничего толком не знал, билеты не продавались, служащие вокзала попрятались куда-то, и царившая всюду неразбериха лишь усиливала тревогу и неопределенность. Василий дошел до пристани: там тоже скопилась масса народа, но ни пароходов, ни барж не было.

До Костромы они шли не так долго – сорок верст по дороге. Варя по-крестьянски несла ребенка за спиной, подвязав его платком, и на удивление, Сашенька не плакал, будто с самого рождения жизнь заставляла его сдерживаться и терпеть. В Костроме они рассчитывали, если повезет, сесть на поезд и доехать до Москвы, в крайнем случае, до Ярославля.

Анна сидела, закрыв глаза, невольно прислушиваясь к разговору за ее спиной. Говорила женщина, по голосу уже в возрасте. Слова вылетали тихо, монотонно, словно она их повторяла разным людям много раз.
- Положение такое, что приходится с голоду умирать. Хлеб в волостном комитете стоит сто сорок семь рублей пуд, а овес сто шестьдесят рублей пуд. Ходили мы в комитет четыре раза и в результате получили только на обсеменение два пуда овса, больше нет и достать мы не можем. Хлеба получили один раз четыре фунта, второй раз двадцать фунтов муки, третий раз по три фунта на едока. А вольная цена хлеба восемьсот рублей, денег нет, положение безнадежное.
Сдавала огород пахать, и то за пахоту просят шестьсот рублей. Жили до сих пор картофелем, и того уже больше не стало. Картофель догнали до ста пятидесяти рублей, и то нам не продают, да еще грызут нас, а всё больше за власть.
Как жить станем?
   
«Почему так? – думала Анна. – Была страна, жили в ней люди: кто-то зажиточно, кто-то бедно, по-разному. А потом пришла война, революция, всё разрушилось, и оказалось, что теперь плохо стало всем. Зачем же это было нужно? Кому хорошо от этого? Беда, беда.»

За спиной послышался другой, более молодой женский голос.
- А у нас в селе порешили: в солдаты не идти, лошадей не давать. В базарный день народу собралось много, мобилизованные шумели: «Не надо налога, не надо реквизиции и мобилизации!»
У волостного совета толпа собралась, и волость постановила «Долой войну!» Так пришли отряды, отобрали коров, хлеб, молоко, овес, сено и контрибуцию на село наложили – двести тысяч рублей.

- Дак разве вы не слыхали, бабоньки, - бойко вступила в разговор третья, - по всей Костромской губернии осадное положение объявили. Дезертиров ловят, а они по всему Нерехтскому уезду, и в Никольской, и в Митинской, и в Рождественской волости поднялись. Красносельская и Семеновская волость тоже восстали. Под Ярославлем, говорят, тыщи по лесам ходят.

- Куда ни кинь, всюду клин. И те грабят, и эти. Ихний комиссар Френкель так и сказал: идет, мол, война с крестьянами. Никакой пощады, говорит, им быть не может. Вот они с нами и воюют. Пришел отряд красноармейцев, видно из других губерний, не наши. Всё вынесли из изб: пальто, костюмы, овчины, полотенца, полушубки, перины, подушки, даже кровати.
А тем, что в лесах прячутся, тоже дай: хлеб, картошку, одежду – обозами везем. Хоть и свои, вроде, а где же взять?

- А вы слышали, что в селе Саметь произошло? – опять заговорила бойкая бабенка. – Предъявили всем жителям ультиматум: в два дня уплатить чрезвычайный налог и сдать дезертиров. Налог-то уплатили, а дезертиров сдавать не стали: родня ведь. Так красные село подожгли. Все сгорели, от мала до велика. Вот тебе и народная власть.

Анна слушала и содрогалась: «Как возможно такое? Откуда эта неслыханная жестокость? Приходят эти самые продовольственные отряды и до нитки, до голодной смерти обирают крестьян. Крестьяне ночью убивают продотрядников. Тогда приезжают чекисты и расстреливают крестьян. Мужики уходят в леса, убивают чекистов и громят Советы. В ответ красноармейцы сжигают села. И получается замкнутый кровавый круг, по которому катится и растет ком взаимной ненависти и насилия.
Откуда, откуда в людях столько злобы не к врагу, не к ордынским полчищам, друг к другу?»
Анне казалось, что не только жизнь, но и все люди – русские люди – перевернулись с ног на голову, и всё самое дрянное, мерзкое, грязное, гадкое, нечеловеческое полезло из них наружу.
 
 - Вот и приходится бежать, - опять услышала она тот усталый голос, который начинал разговор. – Только в Москву, больше некуда. Хотя и там, говорят, есть нечего, кониной питаются.

Только сейчас Анна поняла, откуда столько народу на вокзале, зачем все они стараются уехать, зачем бросают отчие дома.
Еще неизвестно, пустят ли их туда? Да и кому они там нужны? Жалко их, всех жалко.

Василий опять куда-то выходил, вернулся и зашептал в ухо, чтобы другим не слышно было:
- Всё разузнал. Сейчас подадут поезд. Что за поезд? Куда? Не знаю. Наверное, на Москву, больше некуда. Бери, Аня, мешок. Пошли, девоньки, на перрон. Сейчас такая толкотня начнется – растопчут.
Они вышли на платформу, и Василий повел их куда-то вбок, к краю.
- Вот здесь, с краюшку встанем, а то народ сейчас кинется в двери, всё сметет, затолкает.

Василий оказался прав. Прошло немного времени, и пронзительно гудя, сопя, дымя, обволакивая перрон паром из-под колес, пополз по рельсам паровоз, таща за собой состав, задышал, вздохнул тяжело и остановился.
Люди, казавшиеся до этой минуты сонными, усталыми, безвольными, даже бранившиеся друг с другом как-то нехотя, по привычке, вдруг словно обезумели.
 Все бросились вон из вокзала к поезду, кто-то упал, послышался истошный женский крик, пронзительный плач ребенка, люди отталкивали друг друга, переступали через упавших, топтали и напирали сзади, и стали похожи на табун лошадей, который невозможно остановить.

Неожиданно раздался выстрел, другой, и всё замерло.
Аня увидела, как из вагонов выскочили солдаты с ружьями, стали цепочкой вдоль состава, оттеснив от вагонов наседавших женщин. Комиссар в кожаной куртке, сложив рупором ладони, надрывая голос, хрипло кричал:
- Всем отойти от состава! Это военный эшелон! Граждане! Посадки не будет! Это военный эшелон!
Он еще раз выстрелил в воздух. Народ притих и попятился.

И тогда откуда-то со стороны, с боковых улиц, в обход здания вокзала показалась и стала приближаться к составу толпа одетых в разнобой мужиков, большей частью молодых, среди которых мелькали шинели красноармейцев.
Лица у многих были угрюмыми, у некоторых радостно-удалыми, у третьих безразличными. Аня догадалась, что это мобилизованные.

Люди расступились и пропустили их на перрон. Женщины, молодые и старые, в похожих платочках на головах, только что яростно атаковавшие поезд с искаженными злостью, некрасивыми лицами, внезапно, неуловимо потеплели глазами и смотрели на новобранцев жалостливо, вздыхая, чуть не плача.
- Бедные, бедные. Куда их? За что?

Какой-то молодой чернявый парень с гармошкой в руках вдруг развернул меха и запел дурным голосом:

Как родная меня мать
Провожала,
Как тут вся моя родня
Набежала:
«А куда ж ты, паренек?
А куда ты?
Не ходил бы ты, Ванек,
Да в солдаты!
В Красной армии штыки,
Чай, найдутся.
Без тебя большевики
Обойдутся.
Поневоле ты идешь?
Аль с охоты?
Ваня, Ваня, пропадешь
Ни за что ты!»

Кто-то засмеялся, кто-то подхватил песню, а бабы зарыдали.

Вдруг Аня услышала за спиной:
- Беги. Скажи: эшелон подали. Как договаривались: на тридцать девятой версте.
Она обернулась и увидела прилично одетого молодого мужчину. Он смотрел на нее в упор и улыбался.
- Что, понравился? Так пойдем со мной, красавица.
Она вспыхнула и отвернулась.

Поезд тем временем стал наполняться мобилизованными. Почему-то Анну никак не оставляло ощущение, что в состав набиваются не новобранцы, а каторжные для отправки в Сибирь под конвоем.

Василий казался растерянным.
- Всё. Ждать больше нечего. Поезда не будет. Пешком вам не дойти. Надо насчет телеги договариваться. Да вот беда: деньги кончились.
Варя будто не слышала его и была какой-то мечтательно-отстраненной от всего, что делалось вокруг. Сашенька спал.
Анна достала из-за пазухи мешочек и протянула Василию.
- Вот. Александр Васильевич мне дал перед отъездом. Сказал: для крайней надобности.
Василий развязал шнурок и ахнул, оглянулся по сторонам, вынул что-то блестящее, а мешочек вернул Ане.
- Спрячь. Теперь доедем до Москвы.

Раскатились по перрону окрики командиров, свернула меха гармошка, притихла толпа ожидающих на вокзале, и остались лишь зрители, наблюдающие, кто со слезами, кто со скрытой угрозой, как за цепью штыков исчезают в утробе вагонов знакомые и незнакомые парни из соседних деревень, гонимые на войну.

- Посидите пока на вокзале, я мигом, - сказал Василий.
Какой-то бородатый, заспанный мужик сдвинул свои узлы и освободил для них место:
- Садитесь, барышни. Притомились, небось. 
Видимо, было в них нечто такое, в манерах или в лицах, что, несмотря на простую одежду и обветренную за месяцы деревенской жизни кожу, отличало их от простоватых, грубоватых, говорливых крестьянских бабенок, окружавших их.

Василия не было долго. Наконец, он вернулся.
- До Ярославля никто не соглашается ехать. Боятся. Уговорил одного до Петрилова. Это на границе с Ярославской губернией.
Пойдемте, девоньки.





 



 
VII


Ехали уже второй день. На ночь остановились на постой у знакомых того мужичка, что согласился их везти. Звали мужичка Аким. Он лениво подергивал вожжами, худая лошаденка, будто подстраиваясь под настроение возницы, плелась тоже лениво и неохотно. Василий сидел рядом с ним, Варя с Аней – за их спинами, свесив ноги с телеги.

Василий всё пытался завязать разговор с немногословным, хмурым возничим, тот отмалчивался или отвечал невпопад, и складывалось впечатление, что он был глуховат и в мыслях своих бродил где-то далеко от своих попутчиков и от этой унылой дороги.
- А скажи мне, Аким: что это вчера хозяйка про какой-то поезд говорила?
- Дак напали вчера на военный эшелон на тридцать девятой версте.
- Как напали?
- Да взяли и напали.

Анна стала прислушиваться к разговору. Накануне, на вокзале, она уже краем уха слышала об этой тридцать девятой версте, и всплыло лицо того улыбающегося, прилично одетого господина и как он ей говорил: «Что, понравился я тебе, красавица?»

Василий продолжал расспрашивать:
- Кто же это напал?
- Дак кто знает? Дезертиры, зеленые.
- И что?
- Что, комиссаров постреляли, мобилизованных с собой в лес забрали.

Ане почему-то вспомнился чернявый парень с гармошкой. «Какая ему разница: где воевать, за кого. А лучше бы вовсе не воевать, а жить себе в своей деревне и девушкам вечерами на гармошке играть.»

- А много ли их, этих зеленых-то? – допытывался Василий.
- Дак много. Почитай, все мужики взбунтовались против власти.
- Где же они прячутся?
- А везде. Может, и на нас сейчас из-за кустов глядят.

Аня поежилась и невольно взглянула на кромку леса, тянувшегося вдоль дороги. 
Дальше ехали молча. Солнце припекало. Поле, раскинувшееся по другую сторону дороги, заросло бурьяном и казалось осиротелым, заброшенным. На дороге было пустынно, тихо, словно и землю разморило от жары. Ни шороха, ни треска в лесу.
Аня закрыла глаза и задремала под скрип колес. Варя прикорнула у нее на плече.
К вечеру дотряслись потихоньку до большого села и остановились переночевать.
- Что за село? – спросил Василий.
- Шунгенское. Недалече осталось, - ответил Аким.

В эту ночь Василий долго не мог заснуть, ворочался с боку на бок, думал. «Хорошие жены у сыновей Александра Васильевича, красивые, крепкие. Умаялись сегодня, вон как сладко спят. А ведь за всё это время ни слезинки, ни жалобы. Миша воюет, Саша тот вообще пропал. Верят девоньки в них, верят и ждут, вот в чем дело.
 
Мальчик, Бог даст, вырастит здоровым, умным. На Александра Васильевича похож. Только бы жить да радоваться. Ан вишь ты, не живется людям: то война, то революция, теперь опять война. Это ж надо было придумать: свои своих убивают. Эх, жестокие времена, смутные, грехи наши тяжкие. Может, еще образуется всё. Кончится смута, вернемся с барышнями в Суздаль, возвратятся Саша с Мишей да Николенька, заживем спокойно, степенно, как прежде, буду еще маленького Сашу нянчить.
Вон как придумали умные головы в Москве: всё отнять и поровну разделить. Да только недодумали, что люди все разные и другими не будут. Ленивые так и останутся ленивыми, жадные жадными, завистливые завистливыми. Одна злоба от них, а порядка нет. Потому как стоит таким людишкам получить свой кусок бесплатно, без труда, им опять мало покажется. Они у других, у тех, кто сам заработал, начнут отымать, так и подомнут всех под себя.

Взять Александра Васильевича. Ведь своим умом всего достиг. Справедливый человек: ни у кого не отнимал, не обижал, а наоборот, помогал да жалел убогих.
А тут на тебе: пришли на готовенькое, разграбили, разрушили.  А кто строить будет? – бездельники эти, горлопаны, что ли?
Мужики и те спохватились: как земли не было у них, так и нет. Поняли, что опять их обманули. Тоже ведь хотели задарма всё получить, в спинджаках да в галошах господских ходить и чай с сахаром в усадьбах хлебать. Приучились грабить, кровь почуяли, а за войну и убивать привыкли. Вот и ожесточились сердца-то.
Эх, до Москвы бы добраться. Тревожно как-то на душе.»

Беспокойные, растревоженные эти мысли были прерваны чьими-то приглушенными голосами за стеной. Василий встал, подошел к двери, прислушался.

За дверью вполголоса говорили двое. Один из них по голосу был Аким.
- Я тебе точно говорю: есть у них золотишко, - шептал он.
- Надо Константину Григорьевичу доложить, - отвечал другой.
- А может, сами, того? Раз, и всё наше будет.
- Константин Григорьевич узнает, голову оторвет и на крюк повесит, чтобы другим неповадно было.
- Откуда он узнает? Мы потихоньку.
- Нет, мне моя жизнь дороже. Пойду, Константину Григорьевичу доложу.
- Тьфу ты, ну как знаешь.
Послышались удаляющиеся шаги. Голоса замолкли.

- Девоньки, барышни, просыпайтесь. Уходить надо.
Василий тормошил Анюту с Варей и всё оглядывался на дитё – как бы ни проснулся.
- Вставайте, девоньки, беда.

Они едва успели одеться, привести себя в порядок, собрать нехитрые котомки, как за окном застучали по земле копыта, раздались голоса, дверь распахнулась, в комнату вошли двое с оружием, и один из них сказал:
- Собирайтесь, граждане. Вас ждут.










VIII


За четыре месяца Константин Григорьевич Зарубин сумел из разрозненных крестьянских отрядов и дезертиров создать на границе Ярославской и Костромской губернии небольшую армию, в которой количество хоть и колебалось постоянно то в одну, то в другую сторону, но составляло не менее тысячи штыков.

Едва пообщавшись со своими родственниками, у которых они с Машей остановились, и с их соседями, он смог ухватить и понять тот всеобщий настрой крестьянской вольницы, что витал в воздухе. Он никуда не стал ездить, никого не стал собирать и уговаривать, потому что понял также, что в крестьянской среде надежнее и быстрее, чем листовки и агитация, распространяются слухи. И он просто пустил слушок, что приехал де важный человек из Москвы, который знает, как помочь крестьянам. И стал спокойно ждать в доме своего родича, когда слушок превратится в слухи, слухи обернутся правдой, а правда даст плоды, и они сами придут к нему.
Ожидания его оправдались с лихвой. Через месяц потянулись к дому ходоки из разных деревень: не столько расспросить, сколько посмотреть, правду ли говорят и что за человек такой приехал. И поняли: да, правда – не мужик, не барин, не комиссар, а вроде посланника от самого царя. И баба при нем, то есть всё серьезно, без обмана и без озорства.
Он не звал идти на Дон, он не звал идти на Москву, он не звал воевать с Красной армией или с Белой армией, а говорил то, что от него хотели услышать: «Это ваша земля, вы здесь хозяева, а пришлых всех гоните в шею!»
И мужики поверили: «Дело говорит Константин Григорьевич».

В глубине души Зарубину были совершенно безразличны и крестьянские заботы, и армия, которая сама по себе росла, как снежный ком, и красные, и белые, и даже тот авторитет, щекотавший его самолюбие, что возрастал изо дня в день, но более всего волновали его сердце та вольница, то бурление крови и то чувство опасности, что превращали тусклое существование в горячую жизнь.

Пришел в отряд бывший прапорщик Пашков и взял на себя организацию военного дела. С приходом весны повылезали из домов мужики, оседлали лошадей, и Зарубин повел их в лес, на бывшую пасеку за Петриловым, где они соединились с ярославским отрядом поручика Озерова и крепко обосновались за рекой Касть на границе Костромской и Ярославской губерний.

Дозоры выставлялись по всем соседним деревням, и обычно Константин Зарубин, заранее зная, где могут появиться красноармейцы или чекисты, спокойно, уверенно, ощущая себя кем-то вроде Стеньки Разина или Емельяна Пугачева, въезжал по-хозяйски то в одно, то в другое село и останавливался там на постой на несколько дней.


В тот раз он стоял с отрядом на большом дворе в селе Шунгенском. Когда ему донесли, что в селе появились пришлые люди, и по всем признакам у них есть золотишко, он тут же приказал доставить их к себе.
Что это за люди, стало понятно, едва он на них взглянул: молодые женщины из дворян или купцов, а при них слуга или дядька. Одну из них он узнал: красавица из привокзальной толпы мешочников, в которой она казалась чужой, как бриллиант в куче гальки.

Зарубин восседал во главе стола, покрытого кружевной скатертью, рядом Маша Нестеренко, у двери вестовой и те двое, что привели Анну, Варю и Василия. Раннее майское утро уже проникало светом в комнату и выхватывало икону со святителем Николаем из темного угла, резной буфет у стены и проем двери, в котором виднелась высокая кровать с металлическими шарами по бокам.
Зарубин сидел, нахмурившись, и строго глядел на вошедших. Красивое, дерзкое лицо его портили нездоровая одутловатость и темные круги под глазами. Маша равнодушно рассматривала женщин, и это равнодушие пугало сильнее, чем насупленный взгляд ее мужа от того, что не было в ее глазах ни жалости, ни сострадания, ни интереса, ни даже злобы, а лишь пустое безразличие, перед которым одинаковы и бесполезны и мужчины, и женщины, и дети, и старики, и жизнь, и смерть. На секунду она перехватила взгляд, брошенный Зарубиным на Анну, посмотрела на нее чуть внимательнее и снова потухла.
В хрупком предрассветье, распеленавшем избу, голос Зарубина прозвучал резко и угрожающе:
- Кто такие? Откуда? Куда идете?

Анна всё поняла с первых слов: и то, что он ее вспомнил, и то, что именно он организовал нападение на военный эшелон на тридцать девятой версте, и то, что этот человек догадывается, кто они такие, и лгать ему не нужно и даже опасно, - перебила открывшего было рот Василия, который, как обычно, приготовился с хитрой простотцой, неуместной в этом случае, рассказать о том, как они бежали из родной деревни, и выпалила:
- Мы невестки суздальского купца Жилина, это наш управляющий, а направляемся мы в Москву, подальше от разбоя и разорения.

Василий посмотрел на нее с удивлением, а Варя, словно скинув с себя чужую одежду, подняла голову, сделала шаг вперед и встала рядом с Аней. Взгляд ее переменился, что-то новое, гордое мелькнуло в нем. Маленький Саша тихо спал у нее за спиной.
Константин Зарубин и вправду ожидал услышать, как они будут оправдываться, лгать, изворачиваться, и даже приготовился уличить их в этом, и теперь взглянул на Анну чуть насмешливо, обмякнув взглядом.
- А мужья ваши где? – спросил он, уже непосредственно обращаясь к Ане.
- Мужья наши, как все, воюют.
- За белых, конечно?
- Не знаю. Разве возможно сейчас понять, кто за что и за кого воюет?

Зарубину Аня понравилась. Она говорила дерзко, гладко, не как те крестьянские бабы, что ежедневно ходили к нему с жалобами и просьбами, путались в словах, плакали и порядком надоели ему. Лицо ее раскраснелось, платок на голове сбился к плечам, волосы слегка растрепались, и всё это придавало ей вид решительный, взволнованный, и под этим ее искренним порывом он угадывал скрытое, спрятанное, бушующее внутри разноцветье чувств и еще не раскрывшуюся, не распустившуюся во всей силе страсть. Ему вдруг захотелось оставить ее у себя.
- Понять, за что мы воюем, не сложно. За них за всех, - Зарубин махнул рукой в сторону двери, - обиженных властью, и белой, и красной. А вот шпионов мы расстреливаем. Я и хочу разобраться, не шпионы ли вы?

Зарубин лукавил: эти барышни, напуганные разрушенной жизнью и войной, одна с ребенком на руках, другая просто не умеет лгать, - не были похожи ни на каких шпионов, да и какие здесь могли быть шпионы, но хотелось припугнуть, да так, чтобы сами выложили золото, а оно, скорее всего, было у них.
- Помилуй, батюшка, какие же мы шпионы? – вступился Василий. – С дитем-то?
- А вот мне сказывали, что вы золото с собой везете. Если вы не шпионы, то попрошу выложить его сюда на стол, я вынужден его конфисковать на нужды крестьянской войны.
- Какое золото! Бог с тобой! – воскликнул Василий.
- Посмотрим. Проверь-ка их вещи, - кивнул он вестовому.

Молодой крестьянский парень, безучастный ко всему происходящему в комнате, перешебуршил мешки и вытряхнул на стол содержимое женских сумочек. Там среди разной мелочи оказалось несколько фотографических карточек.

Маша Нестеренко взяла их в руки и стала машинально перебирать. На одной она узнала одну из женщин, ту, что разговаривала с Константином. Это была фотография из прошлой жизни: изящная барышня в белом платье, грациозная, хрупкая, сидела на стуле, а рядом стоял офицер, небрежно облокотясь на спинку стула, и дерзким, насмешливым взглядом взирал прямо в глаза. «Красивая пара», - подумала Маша.
Она взяла другую фотокарточку и замерла. На нее с фотографии смотрел ее спаситель, тот благородный незнакомец, в которого она когда-то была тайно влюблена, которого так долго, безуспешно искала.
- Кто это? – изменившимся голосом спросила она.
- Мой муж, - ответила Варя.
- Как его зовут?
- Александр Жилин.
- Кто он? Где он теперь?
- Он доктор. А где он сейчас, я не знаю, - уже удивленно сказала Варя.
- Ты с ним знакома? – удивился и Зарубин.
- Нет, должно быть, ошиблась.
Она уже по-иному, внимательно осмотрела Варю. Только теперь разглядела она в ее лице светлость, нежность и одухотворенность кормящей матери, отстраненное от людей умиротворение и скрытое страдание.
«А этот ребенок – их сын», - подумала Маша.

Зарубин был раздражен. Золотых вещичек, которые он уже считал своими, ни в мешках, ни в сумочках не оказалось.
- Посмотри, Маша, - кивнул он на женщин, - может быть, они на себе что-то спрятали. А ты, - обращаясь к вестовому, - обыщи старика.
- Идите со мной, - Маша повела Варю с Анной в соседнюю комнату, притворила дверь, пробежала пальцами по одной, по другой, нащупала на груди у Ани мешочек, кивнула будто бы удовлетворенно, а потом сделала то, чего ни Варя, ни Анюта от нее никак не ожидали. Она приложила палец к губам и крикнула в дверь:
- Нет у них ничего.

Лицо Зарубина казалось теперь злым, некрасивым, и создавалось впечатление, что он меняет маски, которых у него великое множество на все случаи жизни, и он просто достал другую и напялил ее на себя.
- Отведите их в сарай. Заприте. Я позже решу, что с ними делать.
- Зачем, Костя? У них же ничего нет. Аким ошибся. Отпусти их.
- Я так решил.
Константину Зарубину более всего хотелось теперь, когда выяснилось, что нет у этих людей никакого золота, оставить Аню в отряде и сделать ее своей любовницей, а остальных отпустить. Но разделить их было бы подозрительно для ушлых деревенских мужиков и, тем более, для умной Маши. Как-то по-другому, хитрее надо было всё обставить, но как, пока было непонятно.
- Пусть пока в сарае посидят, а там посмотрим.

Маша поняла, что спорить с Зарубиным и перечить ему бесполезно и не нужно. Но теперь, когда перед глазами неотступно стояла фотокарточка Александра Жилина, забытая, вымученная ночами, идеализированная ее любовь всколыхнулась, ожила и толкала ее к столь же благородному поступку, будто к исполнению долга.
Мужики из отряда увели задержанных, потом один из них вернулся, положил ключ от сарая на комод и тоже ушел.

Зарубин был целый день молчалив, и Маша больше не заговаривала с ним о пленниках. Она весь день думала о другом. Из дальнего закутка памяти выплывала старая, потускневшая от времени сцена. Она сидит, сложа руки на коленях, на кровати рядом с матерью и понимает, что с папиной смертью закончилась не только ее жизнь, но вообще вся жизнь вокруг рухнула и больше никогда не возродится. Страх, отчаяние охватывают ее, и становится до боли ясно, что вместе с папой в одночасье исчезло будущее и осталось лишь прошлое, которое не вернешь и не восстановишь. Всё исчезло, всё разрушилось, пустота впереди. И вдруг распахивается дверь, и, как надежда, как спасение появляется он. По прошествии времени Маша представляла себе того незнакомца то в черном плаще, как героя романа «Парижские тайны», то в мундире с эполетами, а теперь, когда, увидев фотографию, она вспомнила его лицо, он виделся ей доктором в безупречном костюме с чемоданчиком в руке, из которого он достает деньги и протягивает матери: «Берите, живите и ни о чем не беспокойтесь».

Этот образ с новой силой возник в ее голове и больше уже не оставлял ее. Это был ее идеал, единственный человек, который ничего не требовал от нее взамен и представлялся ей последним героем из той ушедшей навсегда, счастливой жизни. Теперь она знала имя таинственного спасителя – Александр Жилин – и повторяла его чуть слышно снова и снова – Александр Жилин.
   
Забытое чувство долга и благодарности, утраченное представление об идеальной, бестелесной любви, тоже оставшейся в прошлой жизни, потому что в этом мутном существовании не было ей места, перевернули мысли и встрепенули душу ее. Она словно сделала шаг назад и на минуту увидела себя той, какой могла бы быть.

Когда поздняя ночь нависла над притихшим селом звездными декорациями, а Зарубин, не дожидаясь ее, заснул, Маша осторожно взяла ключ с комода, вышла во двор и пошла к сараю. Она отворила дверь и бросила в темноту:
- Выходите. Только тихо.
Во дворе стояла запряженная к утру лошадь с телегой.
- Садитесь и уезжайте скорей. Бог вам в помощь.
- Кто вы? Как благодарить вас?
Маша приобняла Варю за плечи и сказала:
- Когда увидите своего мужа, передайте ему, что Маша Нестеренко, дочь городового, еще не разучилась помнить добро.
Прощайте.
- Спасибо вам. Храни вас Господь.

Василий взялся за вожжи. Лошадь тронулась. Варя только сейчас поняла, кто эта женщина. Дочь городового. Конечно, того самого человека, что спас их когда-то от грабителей, того самого, которого убили потом во время беспорядков. Саша еще ходил к ним, помог какими-то деньгами. Так это его дочь. Делай добро и бросай его в воду. Вот ведь воистину, неисповедимы пути Господни.

Село осталось за спиной. Дорога вела к лесу. Над деревьями, вдали уже светлела полоска приближающейся зари.
Лес был близко, когда впереди во тьме, справа от дороги Василий заметил небольшой, едва шевелившийся костерок и двух сидящих у огня мужиков. Заслышав стук копыт и скрип телеги, они вскочили, в свете костра блеснули лезвия штыков.
- Стой! Стой!
Василий всплеснул вожжами.
- Ну, милая! Давай, родимая!
И крикнул, повернувшись вполоборота назад:
- - Ложитесь в телегу, девоньки, и головы не поднимайте!
Лошадь припустила. Сзади раскатилось в тиши:
- Стой! – и выстрел.
- Стой! – и выстрел.

Лошадка въехала в лес. Ветви деревьев хлестали по бокам и по телеге и смыкались за ними. Лошадь бежала всё медленнее и, наконец, остановилась. В лесу было тихо: ни шороха, ни шагов, ни копыт не было слышно.
Варя лежала на дне телеги, укрыв Сашеньку своим телом. Она приподняла голову, увидела, как зашевелилась и стала приподниматься Аня, а впереди у края телеги каким-то бесформенным кулем, не выпуская из рук вожжи, заваливался на бок Василий.
Она всё поняла.
- Анюта, берись за вожжи. Василий ранен. Помоги мне. Положим его в телегу. Я перевяжу.
Анна неумело взмахнула вожжами, лошадь пошла. Василий лежал на животе молча и только хрипел. Варя разорвала на себе подол нижней рубашки, провела ладонью по его спине, нащупала мокрое, липкое, задрала ему рубаху и наощупь стала перевязывать.

В лесу было темно и сыро, но по верхушкам деревьев уже побежало серое, чуть посветлевшее небо. Серый свет постепенно опускался вниз и растекался по траве. Развиднелось.
- Останови, Аня.
Варя прижалась ухом к Василию, потом перевернула его на спину. Он больше не хрипел и не дышал.
- Нельзя его так оставить. В телеге лопата была. Надо похоронить по-человечески.

Выбрали место на опушке леса. Копали по очереди, долго. Солнце взошло высоко, когда они поцеловали в лоб и осторожно опустили в землю Василия.
Засыпали землей, на холмике соорудили крестик из веток. Потом стояли, обнявшись, и плакали.
Аня снова села за вожжи, Варя открыла грудь и принялась кормить Сашеньку. Слов не было: они лились из глаз слезами и оставались на сердце.

Дорога шла на Москву.



(продолжение следует)


Рецензии
Не оторваться,Михаил! Читаю и читаю, будто фильм смотрю.

Александр Сизухин   19.07.2018 23:32     Заявить о нарушении
После написания у меня всегда бывает некоторая опустошенность и растерянность. Вы меня окрыляете. Спасибо.

Михаил Забелин   20.07.2018 09:29   Заявить о нарушении
Опустошённость бывает у всех. Даже после написания миниатюры кажется, что уж больше ничего и не напишешь. Я представляю себе Вашу после такой огромной вещи.
Всё восстановится!

Александр Сизухин   20.07.2018 10:02   Заявить о нарушении