Мир уходящему... часть четвёртая, гл. 4-6

И Шурка возвернулся «на круги своя»…
«Додики» встретили Шурку радостно: музыканты ресторана, в котором он начинал свою карьеру исполнителя и аранжировщика, помнили и чтили его, интересовались его творчеством, радовались его непременным успехам профессионала, исполняли в своём ресторане его популярные песни. Сам Додик – предприимчивый еврей, саксофонист и бессменный руководитель, заметно располнел, и родимый sax-тенор теперь неуклюже громоздился на его толстом брюхе и как-то странно топорщился, сверкая золочёным раструбом. Намётанным глазом он увидел Шурку с порога и дружно скомандовал: «Туш!». Оркестр грянул здравицу! Потом из всех инструментов музыканты стали извлекать самые невероятные крикливые звуки, и эта внезапная приветственная какофония заставила ресторанную публику дружно повернуть головы в сторону эстрады, у которой спиной к этой самой публике стоял Шурка.
- Уважаемая публика, дамы и господа! – возвестил Додик.
- Товарищи, придурок… – поправил зал.
- И товарищи придурки. Нас удостоил чести своим посещением, наш именитый земляк, а теперь уже и всемирно известный музыкант, автор и исполнитель популярных песен, которые мы все очень любим и с удовольствием поём и исполняем – наш бывший коллега Александр Родич! Он только что вернулся из зарубежного турне по Европам и получил…
- Уже не получу…
- И получил любовь и признательность этой самой иностранной публики, – живо нашёлся Додик и оскалился в улыбке.
Зал дружно зааплодировал.
- Я надеюсь, он сегодня ещё обрадует нас своим замечательным искусством музыканта и певца…
- Много пафоса, Давид. Будь скромнее, – заметил «всемирно известный музыкант», не будучи сам ни скромным, ни застенчивым. 
- Скромность – путь в неизвестность… – парировал тот с готовностью. – Что ты будешь?
- Буду, есть – я голоден.
- Садись за столик. Угощение за наш счёт.
- Рад вашей щедрости, но лучше мы потом… все вместе.… Сейчас я просто поем.
- Всё равно садись, тебе поднесут.
- Подадут, – как всегда с готовностью поправил Шурка.
- Подают нищим, умник…
Шурка почувствовал неловкость.
- Выходит это ты умник, Давид.
- Я – еврей, Шурик, – и он лукаво подмигнул и улыбнулся.      
Шурка сел за столик с табличкой: «Столик заказан». Даже, несмотря на аншлаги и частую нехватку мест, такой столик оставался в зале всегда: предусмотрительный директор держал его для экстренных случаев – слишком уж много было в советской хозяйственной системе знаковых фигур, которые могли внезапно к нему нагрянуть и не сумей он достойно принять их, угодить им, угостить и, от щедрот своих, «завернуть» и дать им с собой на дорогу – «греметь ему под фанфары» на поезде дальнего следования, в места не столь отдалённые… К тому же,  родственников, друзей и знакомых, криминальных авторитетов и партийных чиновников, зашедших «перекусить» с молоденькими секретаршами, и прочих желающих отдохнуть и повеселиться, развлечься, погудеть за свой и чужой счёт, а то и просто «на шару» – всегда было «хоть отбавляй», и будет, можно надеяться,  в будущем…
Чувствовал себя Шурка несколько стеснённо: присутствующие частенько посматривали на него, наклоняясь, друг к дружке перешёптывались, удовлетворённо кивали; иные чему-то улыбались; дамы сдержанно, незаметно наблюдали за ним; девицы откровенно и нагло пялились на него и недвусмысленно посмеивались. 
Если быть честным – пялиться было на что, и интерес к нему оказался  не случаен: кроме известности Шурка имел внушительную стать и красивое лицо.
На смуглом лице его лежала печать неподдельного врождённого благородства, и это давало право небезосновательно полагать, что предки его, за исключением отца, рождённого и ставшего кузнецом уже в советское время, могли иметь более значимые для развития российских общественных процессов профессии, и быть хозяевами и деревни, в которой отец его жил, и самой кузницы, в которой ему пришлось работать. Как всех хозяев, – ставший в одночасье бесхозным, – пролетариат счёл нужным отправить Шуркиных предков осваивать бескрайние просторы Сибири. Отца же Шурки эта почётная миссия миновала: скажем, на момент депортации его выкрали и увезли цыгане… Короче, Шурка как внутренне, так и внешне, был создан Творцом по законам Вселенской гармонии, которая и была основной его отличительной чертой и главным его достоинством.
Вдруг кто-то из-за спины, совсем как когда-то, прикрыл его глаза ладошками. Шурка выдержал паузу, во время которой молниеносно высчитал – кто бы это мог оказаться…  И не ошибся.  Это была она – ночная бабочка, запомнившаяся ему почти что детской непосредственностью, человечностью и добротой.
Он обрадовался такой фамильярности, повернул к ней лицо и улыбнулся.
- Ты меня узнал?
- А почему нет? 
Поймал себя на мысли, что невежливо отвечать вопросом на вопрос и подумал: «Старею… теряю форму».
- Ну-у… ты теперь… такой знаменитый весь.
Шурка недовольно поморщился.
- Я присяду, - сказала.
- Да, конечно, – Шурка встал и с готовностью пододвинул стул.
Она имела вид: лицо её дышало свежестью, не было измождено следами обильных макияжей и недоспанных ночей – обычный удел провинциальных проституток, – сияло улыбкой счастливого человека.
- Рад тебя видеть.
- Правда? – она просияла ещё больше. – А я, знаешь… ты вроде как помог мне тогда посмотреть на себя другими глазами.  Я бросила это…
- А как же дети, деньги, лекарства, одежда, пища?..
- Поначалу было совсем плохо. Потом я взяла ещё одну работу – ночной няней в госпитале. Те же недоспанные ночи, смертельная усталость, но без побоев, без мата, без унижений. Но что это я – разболталась…
- Нет-нет, я рад за тебя, но тогда почему ты здесь?
- Да вроде как привычно: подружки… музыка… выпьешь иногда – жизнь не такой подлой кажется.
- Замужем? – в лоб.
- Что-то не хочется.…  Да и кто меня возьмёт, бывшую… и с двумя детьми…
- А кто это знает?
- Все знают…  И ты… тоже.
- Я знаю – вот я и возьму.
До сего момента она разглаживала ладошкой скатерть на пустом столе, невидяще глядя на это своё занятие. Теперь же, впилась пронзительным взглядом в лицо Шурки, но произнесла тихо:
- Глупо так шутить. И подло. И… я за тебя не пойду.
- Даже если я очень попрошу?
- Проси хоть на коленях. Не пойду и всё тут…
И Шурка встал на колено как средневековый рыцарь. Словно желая рассмотреть, взял её маленькую руку, лежавшую на коленке, и медленно поднёс к губам.
Втайне наблюдавший за поведением знаменитости, зал привстал с мест и… ахнул!

5

Шурка волновался. Оказавшись вдруг не у дел, он ехал на родину.
 Пытался представить себе предстоящую встречу с родителями, с домом, в котором вырос, с деревней, в которой прошло его детство. Специфика его работы – частые гастроли по городам и весям, не давали возможности поддерживать эпистолярную связь с домашними: советские почтовые ведомства не принимали к отправке писем без указания обратного адресата. Мать, правда, писала ему на его филармонический адрес, и письма её приходили аккуратно и оседали в рабочем столе директорской секретарши. А когда Шурка возвращался с гастролей, и та заставляла его отплясывать, размахивая пачкой  конвертов, он клал ей на стол шоколадку, мотивируя своё нежелание плясать тем, что у него «обе ноги – левые…». Опять же: на подготовку новой программы отводилось весьма ограниченное время и для писем его почти не оставалось. Шурка не мог даже перечитать все материнские письма, так их было много. И он, скрепя сердце, откладывал прочтение до лучших времён и складывал письма под подушку, на койке в филармоническом общежитии.
Шурка волновался, учащённо билось его сердце, и что-то теснило грудь и подступало к горлу, когда он видел родные места, чудом сохранившиеся в первозданно-убогом виде в стране, безнадёжно больной размахом социалистического строительства, гигантоманией коммунистических преобразований.
Мать встретила его со слезами; как говорится, упала к нему на грудь – мать есть мать – и, всхлипывая, повторяла: «Сыночек мой, родной мой, единственный… Приехал наконец, кровинушка  моя… Изболелось сердце, дожидаючись…». Отвыкшего от ласк, потерявшего, к тому же, единственную любовь свою, черствеющего душой насмешника и острослова – Шурку тронули  неподдельные материнские чувства, хотя, конечно, слова, идущие явно из глубины этих чувств, показались ему, остолопистому, несколько традиционными.
- Ну что ты, мама? Вот же он, я – живой, здоровый.
- Да вижу я, вижу и рада. Рада я твоему приезду. Думала, ненароком, что и не увижу тебя больше: так и умру не дождавшись.
- Ты что, мама: ты же ещё совсем молодая!
- Да где уж там: шестой десяток размениваю. Ну, что это мы с тобой всё у порога? Входи в дом, располагайся. Дождалась, наконец, нарадуюсь, глядючи…
- Вообще-то я ненадолго, мама.
- Конечно, куда уж тут… ты у меня теперь вон какая знаменитость… сельчане проходу не дают: у кого телевизор – поглядеть зовут: «Сына твоего, Дарья, – говорят, – что ни день, по телевизору показывают». И я иду, да. И смотрю. И плачу.
- А у тебя в доме что – телевизора нет?
- Да вот не случилось как-то…
- Конечно, как тут не плакать: на собственного сына смотреть надо идти к соседям. Но это мы поправим. Мигом.
Безотказный в делах Петрович «вышивал» теперь на ГАЗоне и с удовольствием выполнял просьбы сельчан по пере и подвозке различных грузов, и те с благодарностью совали ему в кулак троячки и пятёрки, а он отнекивался ради приличия, зная, однако, что даденное обратно не возьмут. В магазин он смотался мигом, и вечером на столе в Дарьиной комнате празднично засиял голубой экран телевизора.
Гостей «набилось» в дом столько, сколько могла вместить относительно просторная, по сельским меркам, Дарьина комната. Ждали, как всегда, что покажут Шурку. Не показали. Передача, в которой, как правило, пел его ансамбль, прошла без его участия. Соседи и гости, собравшиеся в доме, ломали головы в догадках, и только Шурка знал достоверно, почему его коллектив снят с показа.
- Люди, – догадался кто-то из присутствующих, – какая там передача, если в доме самый настоящий живой артист!
- И правда: – подхватили тут же, – спой, Шурка.
- Спой, а мы послушаем. С удовольствием.
- Под что петь-то? – осведомился Шурка.
- А это мы сейчас спроворим: сбегаем в монопольку… мигом, – живо откликнулся кто-то из мужиков.
- Да я не о том… – с улыбкой уточнил Шурка, – инструмент нужен: гитара или скрипка. Да, мам, а Влас-то где обретается?
Мать стыдливо опустила глаза, публика зашушукалась.
- Здесь я, – пробасил Влас, протискиваясь сквозь плотный заслон присутствующих. – Где мне ещё быть?
Мужики обнялись крепко-накрепко, и Влас похлопал Шурку по хребту так, что тот, бедный, закашлялся.
- Ты что, родной: отобьёшь мне внутренности, – сбивчиво выкашлял Шурка и радостно заулыбался.
Гитара, будучи у Власа всегда аккуратно настроенной, вздохнула раз и другой, приумолкла, словно в раздумье; запела широко и грустно, и Шурка, как бы подпевая ей, запел сам тихо и проникновенно:

Журно, мамо, тобі:
спомин проситься в дім
про співанки в юрбі,
у літа молоді.
Днів отих розмаїть
Все приносить здаля:
Гиля, гуси мої,
гиля, гуси, гиля…

Від нечуваних слів,
від небачених снів
ти весняній землі
народила синів.
На вербі восени
спопеліло гілля...
Підросли ті сини…
Гиля, гуси, гиля…

Подались у світи,
наче гуси оті.
І лишилася ти
в самоті… в самоті.
А синів, далебі,
Загойдала земля…
Журно, мамо, тобі…
Гиля, гуси, гиля…

Материнские слёзы текут неслышно…
И уже чьей-то широкой душе – тесно, весёлому нраву – скучно: толпа не исповедует частности – грусть её мимолётна.
И уже кто-то залихватски взвизгнул, кто-то, дабы осушить следы скользнувших по щекам слёз, лихо притопнул, и… пошла-поехала необуздываемая сельская гульба: до отказа, до рассвета, до упаду:

Полюбила Петруся,
а сказати боюся.
Ой, лихо, не Петрусь –
біле личко, чорний вус.

А за того Петруся
била мене матуся.
Ой, лихо не Петрусь –
цілуй в сраку, я нагнусь.
 
Тесно в уютном Дарьином доме разгулявшимся к ночи сельчанам, воздуха маловато. Валом валит толпа в просторный сельский клуб развернуться, отдышаться, попеть, поплясать.
Смотрит свысока молодой месяц на копошащийся людской муравейник, мружит всевидящее око, дивится: невдомёк ему кипящие людские страсти…

6

- Вот оно что, оказывается… Я-то не знал ничего... – сокрушается Шурка, досадно качает головой.
- Так писала ж я тебе… про всё… подробно. Что не жаловалась, так ни к чему это… А ты письма мои, небось, не получал или ещё что?.. – Дарья проворит завтрак, снуёт по комнате от печи к столу и обратно.
- Получал, как же…
- Не читал, стало быть?
- Не читал, мама, – занят был очень: музыка, она, понимаешь…
- Понимаю, сынок, понимаю… что тут не понять… 
Дарья ставит на стол дымящиеся клубни. Картофель исходит змеистым парком, источает тонкий аромат масло подсолнуха: как в детстве, щекочет ноздри душистая снедь, искусно приготовленная матерью.
- Отец… как же он так… – вслух раздумывает Шурка и корит себя за то, что не находил времени читать материнские письма. Прочти он их тогда – знал бы беду материнскую, может, чем и помог бы. Хоть зная характер отца… – А Влас что же? А ещё друг называется…
- Э-э… сынок: не будь Власа – не выжить мне было. Он таки настоящий друг, но скорее мне, чем отцу. Отцу что… больше нужен был собутыльник … за компанию…
-  И как же он ушёл? С претензиями? Со скандалом?
- Да нет, знаешь… Ушёл – в чём стоял, я поначалу даже не сообразила. Он ведь часто не являлся домой… сутками… говорил, что занят… командировки, опять же… – голос матери дрогнул, она, словно переживая заново, сглотнула прошлую обиду, как-то враз умолкла, ушла в себя…
Шурка не стал возвращать её к разговору, понимая, что боль, вызванную воспоминанием, ей надо сейчас пережить сполна, выплакать в себе долгое безжалостливое молчание, душевную скорбь неправедно причинённой обиды. Причинённой единственным любимым…
- И что же он сейчас? - спросил Шурка, чувствуя, что окаянный путь пройден, и мать смотрит на него снова, как всегда – осмысленно и нежно.
- А что: с работы его сняли, из партии исключили. Зная его страсть к баньке, что на заимке построил, назначили директором банно-прачечного комбината. И радше тому, что фронтовик…
- Чёрт! Как в насмешку…
- Выходит, что так. Он это понял и запил пуще прежнего. Пригрозили, что и эту его должность отберут. Не покаялся…
- И что теперь?
- Не знаю: он ведь в районе, а район далеко…
- Я должен его увидеть, мама. Сейчас же...
- Погости, сынок. Будешь возвращаться – заедешь к нему.
- Как ты так, мама… Может, ему помощь нужна… твоя.
- Нужна – попросит.
«Как странно всё изменилось, – с грустью подумал Шурка, – странно и страшно: семьи больше нет; все, кто был ему дорог, окружал его теплом и заботой, способствовал его развитию и становлению – живут теперь порознь, каждый себе… Разве что Влас…»
- Мама, а с Власом у вас что…
- Всё то же… Он добрый человек, мудрый и честный. Он говорит, что у нас с ним настоящая мужская дружба.
- Но ты ведь – женщина…
- Ему это невдомёк…
- А если бы вдомёк, ты бы…
- Я бы – может быть… он – нет.
- Но почему?
- Влас тот мужчина, для кого в жизни одна – женщина.
- Но ведь её… нет!
- Это для нас её нет…
Влас вошёл, постучавшись. Долго и тщательно потёр обувь о «припорожный» коврик.
- Я присяду… - и опустился на табурет. - Как вы тут?
       - Да вот… завтракать, вроде как, собираемся. Ты с нами?
- Разве что за компанию…
- Ну, хоть так… – Дарья подсовывает Власу тарелку, а он берёт со стола ложку, облизывает её и обтирает о рукав сорочки.
- Чисто варвар какой, – никак не может смириться Дарья, глядя на эту его цыганскую привычку. И погодя: – Может это… а, мужики?
- Да вроде как «наэтались» вчера…
- Тем более: здоровье поправить. Давай неси, мать!
Чарка… и другая… и третья. На щеках Дарьи румянец, в глазах озорные огоньки. Глядя на неё, широко улыбается Влас, обнажая жемчужные зубы, спрашивает:
- Скажи-но, Шурка, как это ты стал таким известным? Я бы даже сказал – знаменитым! Хотя, конечно, способности у тебя ещё в детстве были заметные.
- Скажу – не поверишь…
- Говори,  мне тоже интересно, – торопит мать.
- Ребята, я об этом не думал. Есть святая любовь к музыке, страсть, азарт, постоянное желание играть… играть лучше… лучше других… лучше всех… лучше себя самого…
- Мудрено, – констатировал Влас, – а как там заграница?
- Заграница, как говорят, успешно загнивает…
- А серьёзно?
- Серьёзно: жизнь там, Влас Иваныч, в сравнении с нашей… да, пожалуй, никакого сравнения. Жизнь там совсем иная, я бы сказал – человеческая, по-другому не скажешь.
- И мог бы остаться? Сейчас модно – сбегать зарубеж.
- Мог бы… и предлагали… Не хотел неприятностей отцу: боялся, что с работы его снимут, из партии исключат. А они, видишь, и без меня постарались.
- Это не они, сынок, это он сам постарался. Они тут ни при чём. Так-то вот…
Дарья поднимается из-за стола несколько грузновато, опираясь руками о столешницу, виновато усмехается. Разговор становится ей неприятным из-за упоминания о муже. И она, уходя, отделывается шуткой:
- Пойду «оседлаю» корову, пока вы тут поговорите…
- Да: можно надеть на корову седло, но это не значит, что на ней обязательно кто-то поскачет… – как всегда, вскользь заметил Шурка, но мать его уже не услышала.
Влас мотнул головой и глубокомысленно улыбнулся.


Рецензии