Фантазморгия

Фантазморгия

 

Все персонажи реальны,
как, впрочем, и некоторые события.


Сидя на ведре, я чувствую сильное жжение в заду: геморройный анал исторгает вязкую массу, напрягается чрезмерно, будто не отдаёт, а забирает в свои закрома всё дерьмо вселенной. Виски пульсируют гнилостной кровью - она бьётся о стенки сосудов, пытаясь проложить путь сквозь сплющенные, скукожившиеся вены внутри моей окататоневшей головы. Мне ***во, и вы должны понять моё состояние, потому что больше понять никому не под силу.
А кому понимать-то? Этим обдрисным тугим бичам? Кеду? Кацу? Им уже давно на всех наплевать. Лишь бы въебать граммов триста. Сивому? Этот турбодизельный кабан никогда не испытывал мандража в похмелье. Ему и на себя-то начхать, а вы говорите. Или, может, моей раздолбанной супруге?..
Моя жена исчезла. Её нет уже второй день. Или она пропала сегодня? Ушла, не сказав ни слова. Санька, Санечка... Дрянь, она засмеялась мне в лицо, когда я обозвал её грязной шлюхой. Повод имелся. Понимайте как хотите, но эта конченая сука достойна порки ветвями акации. В следующий раз, когда я принесу своей Сане розочки в знак примирения, то запихну их вместе с шипами в её тухлую, перепрелую задницу. Нет уж! Она достойна другой розы - разбитой пивной бутылки, кромсающей её похотливую плоть!
В спальне какая-то возня, глухие возгласы - они как стоны, как картечь односложных фраз - рикошетят о стены пустых комнат. Мой дом отныне - остов черни, в нём не осталось ничего, кроме стола, электроплитки, обоссаных матрасов и ведра, на котором я теперь восседаю. Я князь пустоты, царь вакуума, император небытия. Я всё пропил, и не вам меня судить.
Я поднимаю с половицы газету, украденную Кацем из соседского почтового ящика. Сегодняшняя. Пятничная. Отрываю титульную полосу и долго мну. Из спальни доносятся непонятные всхлипы; возможно, эти уроды уже отпили свои кривые рули и не понимают, что творят. Я разворачиваю взмятую страницу: с фотографии на меня пялится старик - вылитый еврей, - наш великий мэр, которого дед мой так и не успел расстрелять из обреза. Под фотографией цитата: "нынешний год выдался лучше предыдущего, известный факт". Верите ли вы этому выродку? Я подношу его старческое лицо к моему выпачканому анусу и с наслаждением растираю говно по мягкой газетной бумаге. Знай своё место, мэр!
Нынешний год отнял у меня работу, семью и надежду. Из-за нахлынувших укрских беженцев я вынужден чахнуть на бирже за двадцать рублей в месяц. Что бы вы сделали на моём месте? Мой дед и отец моей матушки, Адам Степаныч Рудак*, поступил жёстко, по совести, - на смерть пошёл, и не прогадал: сукины сыны поплатились, хотя коррумпированная верхушка так и осталась торчать из обосраного очка, имя которому Социум.
Чёрт возьми, ведь я где-то видел пистолет... Здесь, у себя дома...
Сегодня я опять спал плохо. Проснулся раньше остальных, пьяный вникуда. Третья неделя пивной вакханалии... или четвёртая? Трудно представить.
Нужно подниматься. Меня ждут урела с горящими глотками. Они жаждут выпивки...  Предел контроля... Ох, голова моя...

-Э, ты чё так долго?
Это Кац. Неровный овал его лысой головы испещрён гнойниками коросты - в последний раз он мылся месяцев пять назад.
-Целый час дрыщешь! Мы без тебя последнюю литруху раскатили.
Возможно, я мог бы вытопить для Каца баньку, да только котёл был из чугуна... Сдал его ещё осенью, и сам, вот, третий месяц не моюсь. Сволочи из ЖКХ недавно воду отключили - лицо и руки споласкиваю в снегу, а всё остальное... Кроме члена-то, всё тлен. Вымывал его в ****ище шлюшки моей, Санечки, смазкой её вымывал, секрециями влажными, спермой густой, и вытирал о каракулевые меха на её лобке. Мы облизывали друг друга с головы до пят, пожирая собственные грязь и пот. Пока не чешусь, да и ладно.
Из спальни выходит Кед:
-Медь разматывай.
Хитрый картавый пидарас. Считает, что я ему должен. Лицо его очкастое так и просит ****юлю. Они все достали меня в корневище.
-Э, Сивая кобыла! - кричит Кац в спальню. - Пошли столбы копать!
В помещение заплывает довольная толстая ряха. Сивый жирен - как олифант сисяст, и улыбчив, точно невинное дитё.
-Гыы, а нам на бутылку твоих столбиков хватит?
-Хватит, - говорю глухо, а сам матерюсь про себя, мол, ***сосы ебучие, не могут из своих домов аллюминия наскрести.
Термометр показывает минус десять. Я рыхлю ломом землю вокруг металлических столбиков, на которых висят жерди забора - прогнившие доски уже погорели в печи неделю назад, и теперь я топлю свою глухую избу старым кособоким курятником. Сивый с Кацем бросают землю, перемешанную со снегом, стараясь откопать столбы, расшатать их, вынуть и уложить аккуратной стопкой на проржавленные сани.
-Медь крутить будешь? - наглеет Кед, протирая в стороне толстые линзы очков.
-Всё раскрутили, - отвечаю, стараясь шибко не злиться.
-А свет? - удивляется очкарь.
-Я занят, - говорю, ковыряя стылую землю.
-****ь, ладно. Я сам.
Хитрая гнида исчезает в доме, и я слышу, как начинают шелестеть одираемые обои, как проводка обрывается со стен, как скрежещет кухонный нож о пластиковую изоляцию и медь.
Свет. Электричество. Лампочка Ильича. Сучьи педики решили, что я смертник, и мне уж ничего в этом мире не нужно. В прошлом месяце я задолжал стране восемьсот киловатт (денно и нощно вырезал балгаркой со двора весь чермет), поэтому свинтил нахуй счётчик - повесил его горизонтально, чтоб не крутил лишнего. Запоздалый приём, согласен. Теперь, в общем-то, можно и счётчик пропить, если он кому-нибудь нужен.
Многие глушат Гиннесс, Бобров и Жигулёвское, радуясь тщете. Но мы не пьём пиво - лишняя трата денег. Пиндосские боссы увлекаются дорогими Jack Daniels'ом и Jim Beam'ом, а бутскрейперы тащатся с дешёвого Блэк Лэйбла. Нам далеко до американских бичей. Чурки жрут Араспел, арабские нигры хавают Бакарди, но мы из другого теста. Кто-то гонит бухло лично, однако у нас нет аппарата - проссан. Мы пьём не водку, -дорого; не одеколон, - роскошно; не медовуху, - поди отыщи; даже не чарнило и не боярышник, ибо в чарниле слаб градус, а бояр ушлые аптекарши толкают лишь по флакуше в пару рук. Мы пьём разбавленный технический спирт - самый дешёвый продукт в окрестностях, по крепости опережающий ржаную и пшеничную. Только не думайте, что нам повезло.
-Чё стал, иди подмоги, - обращается ко мне Кац.
Эта мразь ещё смеет указывать мне, пропивая моё добро. Хочется послать его нахуй, но я покорно иду к столбику, начинаю самолично раскачивать его, упираясь индевеющими руками в стылый дюраль.
-Гыы, за жену переживает, - улыбается Сивый, сунув руки себе за пазухи.
-Это уёбище, - негодует лысая короста, - да лучше б она сгнила в канаве. Правильно я говорю, Макс?
В ответ я фыркаю, обхватываю столбик и со всех сил тяну вверх. Вены в башке скрипят и пыжатся - нет более убогого занятия, чем напрягать организм после перепоя.
-Да забей на неё болтяру, гыы, - Сивый берёт трубу из моих посиневших рук и относит на сани. В голосе его нет ни грамма сочувствия. Такое ощущение, будто он не видит в моём положении ровно никаких проблем.
-А хочешь, я её для тебя сам захуячу? - спрашивает Кац. - Прям вот так!
Он подбегает к очередной дюралюминиевой трубе и со всей дури пинает её подошвой кирзача. Труба наклоняется совсем чуть-чуть.
-Ах ты, ****опроёбина ***ва!
Кац хватает лопату и бросается раскапывать скарб. Мне становится как-то уютнее.
Из дому выходит Кед, поигрывая щербатой улыбкой, - в руках его тяжкий моток медной проводки.
-Ща! Ща опалим! - очкарь явно рад улову. - Резину давай!
Я ищу в развалинах велосипедного сарая что-нибудь, напоминающее покрышку или камеру, очкарь же ломает трухлявые заборные жерди для костра. В сарае нет ничего, кроме груды закоревшего тряпья. Пойдёт.
Слежавшийся пласт тряпок полыхает и коптит, словно резина, и пластиковая обмотка на медном проводе начинает таять карамелью. Кед подбрасывает в пожар трухи, Кац и Сивый добивают последний столб.
И знаете, что смущает меня превыше всего? У меня больше ничего нет! То есть совсем: ни друзей, ни жены, ни денег, ни уютной кровати... От дома осталось лишь жалкое подобие. У меня нет будущего.
Сивый хлопает очкарика по худому плечу:
-На сколько затянем, брателава?
-Дюралька у нас по рублю? - картавит Кед. - И меди под кило, на пятёру как раз. Литров пять-шесть выйдет. Только надо в столбики снега набить. У Сокола весы знаешь как ебутся? С килограма семьсот граммов видит. Прикинь, какой наёб? Мы с Кацем обычно булыжники в медь заворачиваем.
-Гыы, - заводит своё жирдяй.
Я не вижу в этом ничего смешного. Я утратил контроль: он жидкой массой пролился сквозь мои пальцы, ускользнул в небытие. Вы же знаете - оставь человека наедине с самим собой, и неожиданные последствия возымеют. Отними у человека работу, близких и веру в будущее, - что от него останется?
Лично я теперь нищ. Нищ и бух. Согласен с вами, бедность свою я поддерживаю на весу вот этими самыми руками, грязными и беспомощными. Но возникла бедность эта не по моей вине, и не по вине моих предков. Мой прадед - трудолюбивый сукин сын - был раскулачен не по своей воле. Мой дед - отъявленный коммунист и сталинофил - был сослан в Сибирь не из любви к лагерям. Мой отец - добропорядочный гражданин, всю свою жизнь возложивший на сатанинский алтарь госслужбы - довольствуется жалкой пенсией в триста рублей не от веры в аскетизм. И я - совершенный бомж - прозябаю в нищенстве не только из-за своей тупости. О, я туп, непомерно идиотичен, вы меня раскусили, только причина краха моей династии не в предках моих, а в ****ях, заполонивших кабинеты исполкомов, набившихся в светлые офисы, отделанные ламинатом. Этим уёбкам, однажды взявшим в руки поводья, удалось лишь туго натянуть их, и все благие начинания этих наёбщиков стекли мочой в склизкий тартар. Вы бы смогли иначе? ***! Человеческий фактор не сможет изменить себе по призыву колобродников, рукоплещущих в толпе.
-Погнали, - командует Кед и  устремляется со двора, сжимая подмышкой выкачанный в снегу моток.
Сани, ясное дело, на мне. От сань этих, кажется, и проходу нет. Пыхчу дымоходом, волоча за собой тридцать кило дюралюминия, скольжу неистово дырявыми сапогами по кривым волнам льда. Педики идут рядом, посмеиваясь со старушек, кульгающих в магазин за дрожжами. Педикам невдомёк, что до старости не доживёт ни один из них.
Как же глупо! Всё, что мне остаётся в следующий раз, - продать дом злоебучему Соколу за пять сотен. Больше не даст. Семьдесят литров спирта, чтобы наебениться вусмерть.
-О, смотри! - бросает Кед. - Клёпа, дружище! Давай быстрей, нагоним. Копья ссечём.
Вдалеке семенит, усердно перебирает больными измождёнными ногами опустившаяся в край персона - конченый бомж, живущий в обугленном четверике сгоревшего дома пару кварталов вниз по моей улочке. Изодранный рыжий ватник укрывает его от холода, на правом плече болтается истерзанная временем сумка. Ноги бомжа пашут во всю, но шаги получаются сантов по десять, - Клёпа наглухо отморозил себе все суставы.
-Интересно, гыы, у него по утрам встаёт ещё?
-Похуй, - выражается Кед. - Сто пудово, к Соколу бежит. Смотри, как разогнался.
-Говорят, был охуенный мужик, - встревает Кац. - А как жена померла, так спился, с работы турнули, хату пропил, вся ***ня. Вместо пенсии, говорят, иждивенчество въебали, а он и разбираться не стал.
-Гыы, как он в мороз не подох? На той неделе минус тридцать стояло.
-Ловкость рук.
Тугие членососы. Будто они не понимают, что по ним самим плачет морг.
-Э, Клёпа, погодь! - орёт Кац.
Бомж оборачивается. Его грязное небритое лицо подёрнуто соплёй, а обветренный бантик губ топорщится так, словно жаждет поцелуя.
-Чё, до Сокола чешешь?
-Ну, - мычит в ответ Клёпа.
-А есть чё?
Бомж судорожно топчется на месте, стараясь выдумать отмазку. Тщетно. Он уж настигнут моими коварными дружками, с трёх сторон укрыт их испитыми организмами, алчущими халявного пойла. Клёпе некуда деваться, но в дырявом рукаве его прячется козырь:
-Хлопцы, у меня россия. Сокол мне продаст за россию?
-Покаж, - ухмыляется Кед.
Клёпа лезет в карман толстыми оранжевыми пальцами в густых чёрных плямах, и выгребает с матерчатого днища жменю медяков длинными заскорузлыми ногтями.
-Ты ****улся? - хохочет Кац.
-****ь, нахуя Евгеничу твои копейки? - говорит Кед, будто в удивлении.
-Гыыы.
Очкарь вдруг делает Клёпе подсечку, и тот валится боком в бесформенную кашу сугроба, рассеяв монеты в воздухе серебряно-бронзовым дождём.
-Бомжара херов! - картавит Кед. - Откуда у тебя это рожно?!
К бедному Клёпе противно прикасаться, и я плетусь следом за троицей пьяных увальней, в безмолвной ярости, растерявший всё человеческое.
-Бля, заебись, - смеётся Кац и тычет Сивого в лопатку. - Надо было те сверху на него ****уться, чтоб хребет пополам. Как в этом... как его...
-Рестлинге, - отвечает Сивый урод.
Вы представить себе не можете, как я их ненавижу. Нашли забаву - колотить немощных бомжей. Всем наплевать. Бомж - персона нон грата. Его можно. Нация должна быть вычищена от таких, как он. От таких, как я. Кед уничтожит меня в первую очередь, как только я стану ненужным его шайке. Наш мэр его поблагодарит за это, вот увидите. Мэру плевать на то, чем занимаются алкоголики в своё личное время, одно лишь важно: чтоб народ был здоров и работящ. Как вам нестыковочка? В нашей стране для личных нужд строятся ледовые дворцы, проводятся славянские базары и дожинки, гонятся улучшеные плодовые вина, отмываются деньги. **** я в рот ваши дворцы и базары! Моя нужда никого не волнует, кроме Сокола, но Сокол далёк от высоких помыслов, от бескорыстия. Им правит жажда наживы, ницшеанская, ****ская жажда столкнуть убогого в днище, затолкать, запинать оступившегося в самую жопу мира, в преисподнюю, навсегда. Врата ада ещё вчера затворились за моей спиной. Из ада не выходят.
Мы добираемся до точки. Здесь Сокол хранит разбавленную российскую водяру, принимает за монету сырьё, проводит по субботам гулянки с шашлыками и баней. И, конечно, торгует спиртом из-под полы. Естесственно, не лично. Нанимает знакомых, готовых пожертвовать жопой за двадцать рублей в день, - мусора не прочь заглянуть без ордера, дать ****ы торгашу и отжать жбан нелегального продукту. Сегодня на посту Грицук - старшой в здешней группе риска. Трётся у ворот, покуривая спайсы.
-Как думаешь, - интересуется у Кеда Сивый, - мадам Грицацуева при бабле?
-Бутылкой отдаст, - режет очкарь.
Мы встречаемся с торгашом лицом к лицу. Рожа его мерзкая как обычно выражает полуздоровое недовольство.
-Привет, Димон, - любезничает Кед. - Алюминьку примешь?
-Бля, заебали, - ответствует Грицук в своей недоброй манере. - Нихуя у вас тачка... Заезжай.
Я тяну сани в глубину двора, выгружаю столбики на огромные заржавленные весы и покорно жду, пока Грицацуй прикидывает *** к носу. Дружки мои труться у бани, где по субботам проходят дикие оргии имущих приматов. А где-то за баней, в котельной, плещется наша мечта.
Чтобы понять, по какой ***те мы сохнем, вспомните древние истории советских алконавтов, разводивших вёдрами гуталин и тормозуху. Это этиловый спирт для автомобильного рынка, полученный из целлюлозы, да ещё с изрядной примесью метанола, бутанола, сивушных масел и ****ой прорвы эфиров всех мастей. Чекуха неразбадяженного с водой продукта - ты труп. Такую поебень гонят в Южной Америке или Китае из опилок, а иногда (в охеренном случае) из сгнившего зерна, и практически даром загоняют Российским дельцам, мутящим из этого шлака почти всю русскую водку. А кое-что попадает и сюда, в страну комбайнёров-конькобежцев. Нам на радость.
Во двор врывается чёрный Туарег, чадит копотью и ревёт дурным гласом. Сокол у руля. Минуя дружков моих, он останавливается, открывает окошко и высовывает толстую наглую ряху, увенчанную грузинской кепкой.
-Дима!
Грицук бросает меня на произвол судьбы и поспешает к хозяину лавки. Я слушаю дешёвую ругань этих самодовольных уебней, слушаю психованые возгласы властителя точки и невнятные грубые отмазки его прихвостня, втихаря подкидывая к столбикам на весах всякую мелочёвку из горы чермета, возвышающейся тут же.
-Евгенич, - объясняется торгаш, - ничё не знаю. У Коли шина накрылась.
-Сане звони!
-Звонил. Говорит, Гран ему пилу сломал, так а я что сделаю?
-****ь, нашёл, кому давать! Да этому Грану гондон использованный доверить нельзя, а при****ок этот пилу ему!.. *****! Пидарасы!
-У меня пила есть, Евгенич, - заискивающе вклинивается Кац.
-Да нахуя ты мне нужен?! - психует Сокол. - Мне нормальные работяги нужны! Вы нахуя сюда пришли? Столбов на****или уже, ****ь. За спиртом пришли? Так вы его будете пить неделю, какая вам нахуй работа, ёбаный в рот!
-Да не, Евгенич, мы завтра к вам можем, а пить - потом.
Сокол кривит в порыве недоверия свою щекастую физию:
-Ай, не рассказывай мне сказки, когда вы что будете пить... *** на вас. К девяти завтра придёте с пилой, трезвые, тогда поговорим.
Он закрывает окошко и топит газу.
-Беги за пилой, - деловито произносит Кед.
Кац лениво озирается и шепчет:
-Налей сразу.
-Идите нахуй отсюда! - возмущается Грицук. - Тридцать пять рубасов вам даю, ****уйте, чтоб мне за вас потом ****ы не дали.
-У нас ещё медь... - паникует Кед. - Только это... нам спиртом.
Грицацуй плюётся, вешает медь, затем удаляется в котельную, из которой тут же выносит полный пятилитровый жбан и горсть монет сдачи.
Вам кажется, что всё прошло успешно, однако это заблуждение. Мы в списке. За нами идёт охота, день и ночь. По нашим следам бредёт наше собственное бессилие, наше безволие, наша покорность и похуизм. Предел контроля. Мы посадили себя на иглу, вернее - на стакан, чтобы деградировать до бездушного зверья. Никому не нужного, жалкого, лишь презрения достойного. Это иерархия, и я на подлёте - уже готов разбиться о самое дно. То самое днище, где мучается Клёпа - этот низший примат.
Кац выцеживает из бутля граммов сто пятьдесят, занюхивает шапкой и вянет на глазах.
-****уйте, ****и! - ревёт Грицук.
Мы чинно выходим с полюбившегося двора, расходимся: Кед, Сивый и я - в магазин за сигаретами; Кац сгорбленно уплывает за инструментом.
Жбан в руках Кеда млеет в предвкушении: он хочет залпом пролиться на язвенные стены желудка. И мы хотим этого не меньше.
Я тяну пустые сани, поглядывая по сторонам. Не хватало ещё нарваться на Закон. В позапрошлом месяце меня с литровиком замёл местный судья Дредд, и тут же нахлабучили две базовых штрафу. Плюс три вытрезвителя и налог на тунеядство - лучше я оставлю эти деньги себе на уютный гроб из чермета. Наш госаппарат осваивает весьма прибыльный бизнес, не так ли? Особенно впечатляет нелюбовь к безработным в стране, где рабочего места не выпросишь на бирже и за мзду. Представьте, что любой нищеброд-неудачник, у какого не хватило связей и мозгов устроиться сраным дворником в райсервис, лишь при неплохом раскладе может выхарить триста шестьдесят рублей на погашение долга своей любимой Родине, горбатясь у какого-нибудь Сокола за двенадцать руб. в день... и при этом получает в плечи от налоговой ещё один штраф в семьдесят деревянных: за нелегальную прибыль. Хорошо, если этот нищеброд не курит, не пьёт, из имущества имеет лишь однокомнатную лачугу без света (а дров для сугреву можно нарубить из соседского забора, как делаю я), и кушает в лучшем случае роллтон с сосиской два раза в день. Потому что у Сокола работа случается отнюдь не часто - в кризис у каждого напряг с деньгами. И ударение в слове "деньгами" теперь не имеет никакого значения.
Закон "стремится" уничтожить алкоголизм и нищенство, поощряя продажу бухла и не делая ровным счётом ничего для действительно неимущих. Лживые педики, они не хотят, чтобы я с удовольствием горбатился на их скверных фабриках по производству пыли. Но в этой стране никогда не будет иначе, ибо кроме пустоголовых людей здесь больше ничего нет. Нет ресурсов, нет конкурентоспособного производства, нет культуры, нет денег. Одни кредиты.
Да, я нытик, прожжёнка. Я жалуюсь вам, потому что пожаловаться больше некому. Мои дружки - ходячие бациллы сифилиса, гниющие заживо змеи, свиньи, разлагающиеся от сибирской язвы. Живые мертвецы.
-Ууу, где же вы ****и... - напевает Сивый.
-Ну, - говорит Кац, на меня поглядывая. - последняя, и та пропала. Слышь, а Алесю давно кто видел?
-В ЛТП твоя Алеська, - отвечает Кед, - уже полгода сидит.
-Гыы. Славкина дочка, что ли?
-Да ****юга ещё та! - восклицает очкарь. - Я как-то у Сокола фронтоны на беседках крашу, когда ещё работал, и она пьяная кругами бегает. Хули, лето, делать нехуй, клиентов до вечера ждать - впадлу. Бегает, бегает. Тут остановилась, а я на стремянке как раз, с ведром. Слазь, говорит, я у тебя за так отсосу. А рядом Славик. Во, бля, думаю, шмара...
В предбаннике магазина глухо, мы опрокидываем из широкого горла кто сколько может, чтобы утолить непрекращающуюся жажду. Кто не рискует, тот не пьёт, сами понимаете.
-Только осторожно, гыы. Мне Палкин сказал, типа ещё один залёт - в профилакорий поеду.
Кед теребит пальцем дыру меж зубов.
-Палкин, ****ь... Я как-то к нему отмечаться в поликлинику ходил. Он мне: чё пришёл? Отметиться, говорю. Он бутылку на стол хлоп! Ну давай, говорит, отметим!
-Не ****и, - твердит Сивый. - Он закодировался год назад.
-Так уже года полтора прошло, как мы пили, ёпть.
У кассы молодая продавщица в отсутствие посторонних снимает на вебку своё гладко выбритое междуножие. Новое хобби поколения, зиждящегося на ебле. Увидев нас, сука вскакивает на ноги, поправляет юбку и мило улыбается. Нам насрать.
-Три пачки красного Премьера, - просит Кед, выкладывая на кассу три рубля разноцветными плоскими шайбами.
В моей голове начинается хоккей. Я мысленно гоняю по сверкающей плоскости пригоршню шайб, и у каждой шайбы свой игрок. Внезапно перед моим взором появляется главный хоккеист державы, и я тут же седлаю трактор для полировки и чистки льда. Вместо щётки на днище вращается здоровенная циркулярная пила, она звенит, источая пары злорадства. Я изо всех сил давлю на акселератор, пытаясь нагнать старого лохотронщика, но он ускользает, становится всё меньше, стараясь намертво исчезнуть из виду. Выкуси! Я врубаю закись азота и настигаю ушлого ****уна в несколько секунд. Ставлю трактор на дыбы: пила набирает обороты и смертоносной балериной обрушивается на недруга, круша его плоть и кости в кровавый холодец. Точку в моей фантасмогории ставит продавщица, вернее даже не ставит, - обрушивает на прилавок вместе с тремя пачками крепких.
-Спасибо, очень приятно, - выговаривает Кед.
-И мне, - обращаюсь я к девушке, теребя неокрепший ус. На какое-то мгновенье я испытываю неподдельное облегчение, но истлевает оно уже в слелующий миг - предо мной опять эти мерзкие хлебальники. Всё ещё живые. Хотя и не так, чтоб уж очень.
Аморфно и беспамятно двигаемся в сторону дома, пригубливая за каждым поворотом. Безмолвно, жадно, и оттого враждебно. Душа скрежещет мерзостной злобой о сердечный клапан, цедящий опьянелую кровь по каплям. Бурая коррозия облепила стенки сосудов, будто в них текут сточные воды. Но сточные воды - это для непьющих нищебродов. Кровь вытесняется из слабеющего организма иной жидкостью, отупляющей и жгучей. Тело моё кровоточит болью, пока моя сущность превращается в спирт.
-Бля. Заканчивается, - произносит Сивый, треснув ещё граммов пятьдесят.
В бутле плещется литра четыре с жирной третью. Говорят, хорошего человека должно быть много, но я гляжу на Сивого, и понимаю, что Творец наебался.
-А это не Рудько там? - отзывается Кед, разглядывая сквозь пивные донышки линз силуэт впереди.
-Да пошёл он в ****у! - пьяно верещит Сивый. 
-Заткни ****ьник, - злословит Кед. - Мы с Рудько в танке горели. Целую неделю, ёпть. Со жбанчиком.
Мудак лжёт. Рудько бы не подпустил к себе этого зэка и на выстрел из танковой пушки.
-Бля, Макс, а ты... в курсе? - несёт Сивый в пьяном бреду. - Я двукратный чемпионидзе по заовоеванию старушьечих сер... дец, гыы. В том году бабулю свою пои... мел. В жопу её драл, бляя, гыы, как шлюху. Макс, ****ый ты почешись, ты свою бабулю раком ставил?
-Фу, ****ский педик, - ворчит Кед.
-Не, ну чё? Гыы, а второй ра... раз я свою прабабку в глотку от... отодрал...
-Мёртвую?
-Ты охуел?! - кричит жирный нехристь, - Она тя три раза переживёт!
Они лгут. Убогая, дешёвая ложь. Столь противно, что я стискиваю кулаки до белизны костяшек. Хочется ухватить сани и размозжить о голову первого урода, помянувшего моё имя всуе. Кто будет первым, как вы думаете?
-О, Максимка, здорово, - тянет мне руку подоспевший Рудько. - Вац ап? Чё нового?
-Нихуя, - отвечаю нервно. - Как обычно. Что-то ты кислый какой-то...
Мне, впрочем, всё равно.
-Жена, сучара, - сплёвывает Рудько в снега. - Заебала. Развода захотела. Сына, говорит, заберу, больше ты его не увидишь. Про*****, нахуй. Санок малому не купил, так уже всё, ****ь, враг! У меня и так долгов ****ец, где я ей эти сорок рублей возьму? Сучара. Так это ***ня. Я боюсь, что она меня сифаком заразила. Пришла вчера, такая: "я сифилисом слегка прихворала, но ты не бойся". Охуеть!
Меня начинает трясти. Я ненавижу всех и вся.
-Шалава, ****ь, - горячится Рудько. - Думает, я всё съем и стерплю. ***! Убью я её, пацаны. Я всё продумал, у меня план есть. Выкраду, в лес на машине еёной отвезу, а там... в болоте утоплю, *****. Хуй найдут. А машину, *****, автогеном на куски, и по разным точкам сдам. Всё, *****, ей ****ец!
Рудько уходит, а я ещё какое-то время гляжу ему в след, белый от ярости.
-Гыы. Долбоёб, что ли?
-Или ****ит, или наглухо поехал, - замечает Кед.
****ит. У нас все ****ят. Всё построено на лжи; прогнившее общество в первую голову на эту ложь и молится. Хочешь сострадания - выдумай историю позаковыристей. Хочешь секса - вешай лапшу глупым телухам. Хочешь хорошую работу - наворачивай ****унцов кадровщику. Хочешь, чтоб тебе поверили? Просто лги.
В бигмачечной уверяют: "обедай выгодно". Ценник на сраный бигмак в два раза выше, чем на полноценный обед в общепитовской столовке. Мастер на участке утверждает, что завтра выдадут новый инструмент, но весь следующий год ты вкалываешь устаревшим говнищем, отработавшим своё пять веков назад. Ложь. Наглая, убогая ложь ради наживы. У каждого свои цели, но одно очевидно: лжецы должны мучительно подыхать в чанах кипящей смолы, в рвах, заполненных скорпионами, в цистернах соляной кислоты, да ещё под толстой крышкой из стали. 
 Как лгала мне Санечка!.. Эта больная, отсаженая шлюха. Ведь её, очевидно, трахали по очереди и Кед, и Сивый, и ебучий, коростливый Кац.
Моё негодование, гнев мой достигает пика. Предел прочности достигнут.
Ненависть - это рвущееся в шматы сердце, когда ты напрягаешь мускулы в жажде навалять этим самоуверенным ****юкам.
Ненависть - это подкашивающиеся ноги, когда ты хочешь раскроить их вшивые головы.
Ненависть - это мурашки на спине от холодного пота и предвкушения кровавого массакра.
Ненависть - когда ты называешь их своими маленькими педиками.
Ненависть - сверлящий взгляд "глаза в глаза", выжигающий их сетчатки дотла.
Ненависть - то, во что я всё ещё верю.
Ненависть... Она навсегда.
Отбросив в су-Гроб для педиков поводок саней, я вопию что есть мочи:
-Гнойные ***сосы! Вам ****ец!
Кед уныло покачивается, сплющивая землистые губы в подобие ухмылки.
-И чё? ****ы нам вставишь? Ну давай.
Кулак мой реет у подбородка, набухая и скрипя. Я тужусь сделать выпад, но, как на зло, выпад не делается. Эго хитровыебаных бичей сковывает мою волю, точно стальные клещи зажимают яйцо, и я кричу от немочи в морозную свежесть.
Сивый жирно всхлипывает, очкарь пускается в хохот:
-Ссыкло. Ссыкло, как и всегда!
Кулаки мои обмякают.
-Домой пошли, обосрыш.
Я хватаю поводок и, посрамлённый, тяну сани до самого дома, сглатывая комья гнева и капли остывающих слёз.
-Ты никогда не думал, где Сокол спиртягу прячет? - обращается Кед к жирдяю, будто бы ничего не происходило какие-то минуты назад, - Пятнадцать процентов от стоимости партии, ёпть. Неделю можно гореть.
-Гыы. На Перемоге где-то.
-Да знаю я, что на Перемоге. А где именно? Помню, первое время на усадьбе хранил. Под лагами в зимних домиках, пока пол не сделали... На складе ещё. В ящиках с досками. Вот бы Сокола сдать! Ты не в курсах, Макс?
Меня здесь нет. Мои эмоции для них не имеют значения. Я - никто.
-Гыы. А где мы будем спирт брать потом?
-Одним днём живи, толстый. У Калешина возьмём.
-У него дороже.
-На сколько? Похуй. В крайняк опять на чарло сядем. Два рубля банка у Серёги, хуле.
Я прохожу во двор вслед за отморозками, бросаю сани и пытаюсь нашарить в кармане ключ от дома. Точно, он же алюминиевый был, я его сдал ещё на прошлой неделе, вместе с какой-то мелочёвкой.
Тяну за ручку и прохожу в заиндевевший коридор. Дверь в прихожую раскрыта. Скорее всего, Кац вернулся много раньше, - уже весь атрофировался и померк от C2H5OH-голодания.
В прихожей глухо и сумрачно, будто жильцы не появлялись здесь всю зиму. Потолок переливается желтизной табачного налёта, поигрывает блеклой тенью всколыхнувшейся занавески. Со стен обвисают лоскутья обоев, похожие на содранную кожу, обнажающую кость бугристой древесноволокнистой панели. На грязном досчатом полу, среди глистов и червей пластиковой обмотки, лежит хрупкое женское тельце. Мёртвое тельце, запутавшееся в змеином логове пластмассы.
Кед хватает меня за плечо:
-Не трожь!
-Саня! Санечка! - кричу я в исступлении, и эхо кружевно отражается от стен пустых комнат, хороводит по дому, проваливаясь в мои скручивающиеся кишки неподъёмным балластом.
Я вырываюсь из худых лап пропойцы, валюсь на пол, к ногам моей Сани, трясу её гибкий стан, её осанистые плечи, головку её, прижимаюсь к ладной груди, словно и не желал я своей жёнушке инфернальных страданий сегодняшним утром.
-Пульс потрогай, - копошится рядом Сивый.
-Иди нахуй! - реву я в ответ, нащупывая вену на застывшей руке.
-****ец... Нам всем ****ец... - шепчет Кед.
В дом врывается Кац. Рука его сжимает тормоз лоснящейся маслом хускварны.
-Наливай, ****ь! Я уже заебался трезветь!
-И ты иди нахуй! - рыдаю я, чувствуя в остывшем теле Санечки одну только ледяную скованность и пустоту.
-Надо её сбагрить, - мямлит Кед. - Иначе ****ец.
Кац явно не знает, куда деться. Отводит глаза, поигрывает челюстными желваками, громко сглатывает, как если бы сам её и прикончил.
-Кинь дурное, идиот, - проговаривает очкарь в моё ухо. - Мало тебе от неё досталось?
-Может, в лес на санках завезём, а? - нехотя соображает Сивый.
Кац приходит в себя:
-Давай распилим, - говорит он трезво, и тут же дёргает завод стартера.
Раз, другой, и вот, - пила оживает, тарахтит движком, припадочно визжит, играя звеньями наточеной цепи.
-Волоки её в курятник, - картавит очкарь.
Я немощно пялюсь на труп, исчезающий в коридоре. Сивый тащит Саню по полу, и головка её всякий раз бьётся о порожки и выступы, пробуждая во мне полузабытое чувство любви. Настоящей любви, с которой всё началось.
Я отпиваю из бутля. Курятник оборачивается сплошным динамиком в тысячу ватт, изрыгая плачущую песнь бензопилы.
Из окошка ничего не видать: сквозь щели в хлипкой полуразобранной постройке виднеются суетные телодвижения, да и только. Но мотор глохгет, и вслед за ним глохну я, - из курятника показывается Кац, обе штанины которого чернеют багряной кровью.
Они сделали это. Распилили мою любовь на куски.
В прихожую влетает Сивый, весь вспотевший и красный от впечатлений. Похоже, он совершенно трезв.
-Есть мешок побольше? Давай быстрей. И Кацу штаны поищи.
Я бросаю в руки жирняя картофельный мех и прячусь в спальне, стараясь отыскать средь хлама на полу пригодные шмотки.
Представьте себе моё состояние. Саня была опиумом души моей, и теперь мне остаётся погибать в одиночестве под басовое жужжание трупных мух, надрачивая елдак и пригубливая спиртягу.
Но как это могло произойти? От чего она могла умереть? От чьих рук? Или всему виною ноги? Кирзовые сапоги Каца?
-Э, Макс, затапливай печку, - доносится с крыльца.
Я ношусь как угорелый по всему дому, задыхаясь сигаретным дымом и каллейдоскопом острых предчувствий.
Что произошло? Она не могла помереть сама, это не логично, ей прочили ещё лет шесть-семь, да и чувствовала себя отлично. Суицид? Ей прекрасно жилось в этой грязи - к чему-то возвышенному сиротка моя за свою убогую жизнь так и не привыкла. Её прагматичный, сильный характер отсекал всякую возможность самоубийства. Замёрзла в дороге? Но как она очутилась здесь? Санька не могла умереть просто так. Убийство! Жестокое ****ское убийство! Неужели Кац?
-Растопил? - суетится вокруг меня Кед. - Тогда сунь.
Он выставляет к печи мешок, набитый останками моей супруги. Я брезгливо и вскользь оглядываю содержимое мешка.
-А где?..
-Жопу мы в сугроб кинули, гыы, - мелет жирная скотина, ухватившись за банку спирта. - Пригодится.
-Куда?! - говорю. - Куда, еби вас в рот, пригодится?! Вы чё, совсем ****улись?!
-Из ляхи можно закуску сварганить, - отвечает Сивый.
-Она ж заразная, - кривится Кед. - Давай лучше у соседа чего отожмём.
-Если кровь спустить и пережарить до корки, то ничё получится, - уверяет толстяк.
Мои сосуды готовы лопнуть, а тело обуглиться от жара вскипающей плазмы. Выродки успокоились, они ведут себя так, будто избавились от проблемы. Но мне-то известно, что ничерта они не избавились. Их главная проблема - я.
Во тьму дома вваливается Кац. Он застёгивает на пороге ширинку окровавленных брюк и слепо нашаривает взглядом бутль.
-Я ссать ходил, - оправдывается короста.
Мне ведь известно, что он лжёт. Он трахнул её. Трахнул её в растерзанный круп.
Я вскакиваю, несусь опрометью к немытому сукину сыну и отпечатываю на его кривой роже ровную зазубрину костяшек. Удар оглушающ. Кац выпадает из прихожей на замызганный коридорный кафель и остаётся лежать неподвижным бревном. Из уст его тут же льётся тягучий храп. 
-Ты чё творишь? - удивлённо молвит Кед. - В хлебло захотел?
-Гыыы...
-Ну ладно, ****юки, - говорю. - Попляшем.
Картавый хитрец стаскивает с носа очки, затем хлопает Сивого в жир, и стокилограмовая туша прёт ко мне, громыхая по половице тяжкими сапожищами. Неповоротливый сгусток сала. Ступив в сторну, я хватаюсь за его дряблый мускул и валю через колено оземь.
Кед цепляет очки на место, доказывая тем самым, какой он хитрый педрило.
-Тише будь, - говорит он непринуждённым тоном. - Пойми. Ты не прав. Она тебе подарочек подкинула? Ну вот, а ты тут плакаешь, как баба.
-Так ей и надо, - цедит с пола Сивый. - Макс, ****ь, ты чё завёлся?
Жирдяй садится на задницу и вещает, облитый лучами света из разгоревшихся ручек Санечки:
-Ты ж сам вчера узнал, какая она про***** гнилая, гыы. Мы не говорили, огорчать тя не хотели; ё-моё, ты ж нормальный, вроде, чувак. А она этого заслуживает, - Сивый тычет пальцем в мешок. - Она ж когда первый раз пришла ко мне, я ей говорил, типа, может ты по-жёсткому хочешь, туда-сюда, оттрахать тя, может, как шлюху. А она мне, типа, меня и так каждый день по жёсткому дерут, я ж проститутка, ёба ты тупой, гыы. Типа, говорит, я любви хочу. Ласки, типа. Прикинь! Гыы. Сама созналась, ****ый ты почешись.
-Уёбывайте отсюда к ***м! - кричу я по-медвежьи грубо, и дружки-выродки мои наконец-то принимают своё поражение. Кед поправляет очки, застёгивает тужурку и выходит во двор, нарочито задевая ботинком Каца. Сивый поднимается с досок, хватает бензопилу, расталкивает спящего увальня и вместе они устремляются прочь из дому, в синеющие сумерки вечера.
Что ж это творится? Читай я ваши мысли, так может чего и сообразил бы, однако даром телепатии не владею. Ну конечно, чёрт меня дери! Конечно же, нужно было вызвать скорую. И ментов тоже. Я ведь совершенно не причём! Алиби нашлось бы! ****ь... Поздно.
С другого ракурса, эта ****ская мудоёбина действительно получила по заслугам, поэтому нихуя не "поздно", а совсем даже "заебок". Я ведь дарил ей уют и ласку, так зачем ей было требовать любви у Сивого мерина?.. Сдаётся мне, этот ***дрот опять на****ел.
Минуту я стою напротив двери в смутных помыслах, как дверь вновь раскрывается.
-Штаны дай переодену, - просит Кац со слезой в голосе.
Щека коросты налилась лиловой опухолью. Сволочная гнида не представляет, каких страданий я вожделею для него.
Ныряю в тёмное пространство спальни, выуживаю из кучи белья пару женских лосин и выношу первому подозреваемому вместе с гримасой ненависти.
-Ладно, - с трудом выговаривает Кац.
Я остаюсь наедине с собой, как тут же хочу выпить и обо всём забыть.
Где же мой жбан? Выискиваю спирт по углам комнат, но ничего не нахожу. Чем больше я ищу, тем больше мне хочется надраться. Тщетно! Жбан исчез. Более того, жбан этот исчез вместе с моей электрической плиткой.
-Суки! - ору я вдогонку пидорским ***сосам.
Нет, ****ь! Они явно хотят получить ****ы!
Бегу к соседу, колочу в запертую дверь и наяриваю про-себя стандартные белорусские мантры: "обокрали, обокрали".
На пороге возникает небритое лицо, облачённое в траурную скорбь.
-Здорово, сосед, - стараюсь говорить как можно спокойнее. - У тебя есть в мусарню набрать?
Сосед извлекает откуда-то из-за спины треснутый пополам смарт:
-Только недолго.
Я набираю "сто два" и прошу выслать по такому-то адресу господина Калечкина, моего участкового, для, так сказать, разрешения щекотливой ситуации. Пускай вгонит нечистым за мой алюминий по самые гланды.
Калечкин знает толк в прелюдиях перед арестом, знает, как надавить покрепче, чтоб говно из ушей попёрло. Вам кажется, что игра не стоит анальных свеч, но я заявляю: несколько суток в камере 2х4 моим дружкам гарантированы уже за одно лишь упоминание их глупых прозвищ.
Сосед подмигивает мне со словами "как жена поживает?", будто сексуальные тайны Санечки уже разошлись по району.
-Иди нахуй, мудень, - отвечаю в сердцах и бросаюсь домой, к картофельному мешку смерти. Нужно изжечь его дотла, пока не нагрянул участковый.
Печь догорает. Я бросаю на пылающие угли испачканную кровищей ногу, затем кое-как умещаю другую. Огонь занимается на диво быстро, запах жареного мяса всё отчётливее проступает на воздушном холсте комнатного пространства. Вкусный запах врезается в ноздри отбойным молотом, и я сглатываю соответствующие слюни под рокот давненько не трудившегося желудка. Как есть-то хочется, вы не представляете! Впрочем, терять мне нечего, да и каверзные чувства утраты понемногу отступают в мозглую черноту за печкой. Можно пока и пережрать. Недаром говорят, что человечье мясо нежно, вкусно и легкоусваиваемо, а значит Санечка надолго не залежится. Её плоть, впрочем, ещё и довольно вредна, зато своя, родимая, - взрощённая и взлелеянная вот этими самым руками. Хотя, не только этими...
Я выскребаю на загнетку горящий шмат ноги, выношу во двор, взявшийсь за щиколотку какой-то рваной тряпкой, и тушу снедь в сугробе.
Сугроб.
*****, я напрочь позабыл о санькиной жопе!
Но где искать? Выродки не оставили ни единой зацепки. Я суетно брожу по двору, пытаясь в свете луны обнаружить следы закопанного сокровища. Дудки! Снег вспахан совершенно другими следами - следами сапог и ботинок.
Что ж, если задница покойной бестии так хорошо спрятана, то все волнения придётся отложить до завтрашнего утра.
Я хватаю увесистую ногу, покрытую чёрной корой угля и сажи, чтобы основательно подкрепиться до прибытия господина Калечкина. Ножка Санечки горяча и пахуча, словно говяжий шашлык, и лишь слегка отдаёт гарью. Совсем недурно для первого опыта готовки подобного деликатеса.
Усевшись под печь, я подбрасываю в прогоревшую топку немного окровавленных телес, и принимаюсь обгладывать пережаренную конечность неверной жёнушки. Божественно, и никакие другие мысли не проходят в мою голову сквозь дьявольскую защиту вкусовых рецепторов. И с каждым съеденным куском я становлюсь мягче, пьянее, сладострастнее. Перед глазами, точно запущенный с кинопроектора, трясётся и конвульсирует обрубок таза, жаждущий унять похотливый зуд не меньше моего. Я извлекаю из мешка последнюю частичку моей Сани - её голову, чтобы предаться окончательному в её списке акту любви.
Лицо Саньки очень красиво; даже залитое почерневшей кровью оно играет на струнах моей души нежную мелодию трепета и вожделения. Пусть большие карие глаза её, подведённые тушью, превратились в шарики льда, пусть правильный вздёрнутый носик чуточку завалился набок, а тонкие губки оплыли и посинели, я не перестаю восхищаться её красотой. Успех у мужчин в её почившей жизни был заслуженным.
Я расстёгиваю ремень, вынимаю из штанин взбухший фаллос и загоняю Санечке в рот. Уголок зрения моего становится проводником радостных воспоминаний, прокручивающим в скоростном режиме самые роскошные позы и виды голой Сани - моей бедной расчленённой любви. Фантазия тут же разражается потоком непристойностей с отрезанной задницей в главной роли. Вот она, влажная раскрасневшаяся дырочка посреди пухлых розовых ягодиц, неровно обрывающихся раскуроченными окровавленными ляжками. Я провожу пышнеющим членом по горячему липкому жерлу и тереблю пульсирующей головкой эластичные складки губ. Ласкаю кругом спелого клитора, набрякшего экстатическим соком блаженства. Всё естество мёртвой Санечки отныне - мокрая охочая ****а.
Отработанным движением порноветерана ввожу дымящийся елдак с прожилкой синеющей вены прямиком в пылающую доменную вагинищу, глухую и безмолвную, и массирую, растираю слизистую тягучую утробу, погружаюсь всё чаще, в трагических стонах, в страстных, исступлённых воплях умопомраченья и отчаянья. Мне донельзя хорошо, до безумия сладостно. Создаётся впечатление, что голова и в самом деле сосёт. Мешают лишь зубы.
Я насаживаю испачканную голову, стараясь не вглядываться в черты милого опухшего личика, но всё сильнее одолевают мысли о том, чтоб выбить трупной шлюхе её зубной фронт. На фоне буйной ароматной вагины, принимающей в себя порцию свежего, сочного фаллоса, проступают очертания звериной челюсти, волчьей пасти, и некуда деться от растущего напряжения, от клацающей зубьями зловещей ****ы.
Слышу, как во дворе хрустит снег. Хрусит и чиркает под нетвёрдыми, сбивающимися с ритма шагами. Заталкиваю женину голову в огонь, следом бросаю картофельный мех, и натягиваю брюки поверх стояка. Сердце колотится в грудных застенках ебучим вибратором, переключенным в режим колки льда.
Дверь распахивается: на пороге возникает Калечкин, сотрясающий портфелем документов.   
-Приветствую, - бурчит участковый.
Хорошо, что в доме нет света. Мне вдруг отчего-то кажется, что ладони мои вместе со свитером густо вымараны кровью. 
-Здравствуйте, - отзываюсь покорно, хотя ментяра младше меня на добрых три года.
-Чего у тебя опять?
Упоминать про спирт, конечно, себе дороже, но и без того сумма прегрешений немытых гопников тянет на несколько лет усиленной суходрочки у параши.
-Да бичи опять в дом залезли, украли мою плитку, - не на чем теперь готовить. И...
-****ь. Где тут у тебя свет, а?
Кажется, участковый вполне себе пьян. Ну так ведь и правильно: конец рабочей недели.
-Ободрали всю проводку в доме, - продолжаю доклад, но ментяра настаивает на своём:
-Двёрку в печке приоткрой, светлее будет.
-Вам разве темно? - стараюсь я перевести его внимание куда подальше. - Смотрите, они и счётчик утянуть хотели.
Я трясу пальцем в сторону опрокинутого на пузо счётчика, но Калечкин глядит на меня сквозь сумрак прихожей, словно я трансформировался из человека в идиотского бакугана, по какому плачут лишь богатые дети.
-И чего?
-Ну, как... Кража со взломом группой лиц, выпивших лишнего, - пытаюсь разъяснить  милиционеру очевидное. - Двести пятая статья, по вашему.
-И кто эта группа? Кедовы приятели, как обычно? Как вы заебали...
-Они, родимые, - стараюсь держаться увереннее.
-****ь, Резов... Я вашу разнузданную артель сёдня видел с флягой денатурата. Да ****ь вас в сраку. Что ты мне запрягаешь?
-Ну, выпили, я в туалет вышел, а как вернулся - такие дела, - развожу руками.
-И что ты хочешь от меня?
-Плитку...
-Так а зачем тебе плитка? Электричества у тебя всё равно теперь нет.
Калечкин мается, как лабораторная крыса, которой отрубили хвост по самые яйца.
-****ь, - говорит он вяло. - Я устал. Полчаса к тебе пешком шёл, думал, может с женой опять что... А, кстати, где Александра? Хотелось бы её увидеть...
-Зачем это? - сощуриваю я догадливо изумрудный свой глаз.
-Да, так. Пообщаться.
И этот туда же!
-Знаете, - говорю, - она заболела тяжело... на днях. В Бобруйске лечится... Грязевые ванны...
-Слушай, давай нажрёмся, а? - не сдерживается мент.
-Согласен, - отвечаю.
-Вот, возьми двадцатку, - изымает он из портфеля тонкий бумажник. Где-то на дне сумки, среди документов, лежит поллитра, и я отчётливо слышу, как водка плещет о стекло умопомрачительной волной.
-Пару бутылок, - перемалывает он торопливо. - Пива можешь взять. Закусить у тебя есть чего?
-Извините, десятый *** доедаю, и тот без соли, - говорю, поглядывая на печку в смутном предчувствии.
-Да я присмотрю.
-Не надо! - настаиваю, закрывая печь грудью.
-Скоро магазин закроют, - упорствует мент. - Быстрей беги, а я пока дров принесу. У тебя дрова хоть есть?
-Я сам, - говорю, и выскакиваю во двор.
Быстрее! Ещё быстрее!
Скособоченый курятник в голубом сиянии луны выглядит тысячелетним пристанищем иссохших ведьм, вываривающих в допотопном чугунном котле розовеньких младенцев. Я начинаю отрывать от стенки курятника доски, поросшие грибковым наростом и мхом, разламывать их на крохкие части, как вижу нечто страшное.
На утоптаном ледяном насте у прохода в курятник запеклась огромная кровавая клякса, густая и рваная, будто некий криворукий негодяй разбил здесь трёхлитровую банку варенья. Эти ***дроты не смогли даже труп расчленить по-человечески, им почему-то захотелось жирно наследить.
Начинаю загребать пятно затвердевшим снегом, роняя врозь трухлявые щепки. Изнути постройка, скорее всего, изгажена ещё краше. Бухие под****ники, им хотелось поскорее разделать шлюху и выпивать дальше!
Вам может показаться, что я не на шутку взведён. Словно курок обреза. Как тетива лука. Но вы и представить не можете, сколь мне ссыкотно.
-Где у тебя тут отписаться можно? - кричит с порога мент.
-Во дворе где-нибудь, - ответствую сквозь ком в горле.
-Где вижу, там и сру, так? - улыбается участковый.
Он ступает с крыльца на дорожку и тут же мочится в снег, выставив из ширинки своё хозяйство. Я прохожу мимо с охапкой щепы и замечаю, что из тающего желтизною снега проступает нечто округлое, гладкое на редкость. Половинка задницы миссис Резовой.
-В футбол поигрываешь? - интересуется Калечкин, иссверливая мощным буровом сверкающей мочи огромную лунку, в которой намокает жопа моей покойной мандушки.
И правда. Сдобная булка, торчащая из сугроба, похожа на детский мяч.
-...Ну, да. Иногда...
-Похвально, - по-отцовски заявляет мусор. - Спорт нужно любить.
Конечно! Запихнуть бы тебе этот спорт в истресканный анус, чтоб знал, ****ун говняцкий!
Без десяти восемь. Магазин вот-вот закроется. Благо, близок, как Земля и Венера, ежели брать в масштабах вселенной. Я сбрсываю с себя трески, мну в руке отжалованную купюру и без оглядки бегу за поддачей. Я мечтаю о ней уже который час, и всё из-за этой набитой дуры, моей Санечки! Хочется крикнуть: "Да ****ь её сракой мой окоченевший ***!". Хочется проорать на всю улицу:"Проститутка отжила своё, давно пора было во гроб!". Безусловно, теперь ей никуда не деться из рукотворного ада, который она возвела сама для себя в охоте до любви и ласки. Но просто так отбросиь мысль о произошедшем я не могу. Вы б тоже не смогли, если на то пошло. Мне нужно знать, что случилось.
Ещё этот Калечкин со своими мячами... Только бы пронесло, и пьяный ментяра не поломал мне вечер своим неистовым поклонением спорту.
Спорт в такие моменты не уместен. Уместен спирт.
Успеваю, беру, ломлюсь домой, опрокидывая посреди тёмной подворотни несколько граммов пшеничной в своё брюхо.
Пьяный Калечкин уже допил бутылку, и теперь восседает у печи, скрестив под собой ноги.
-Я там дров подкинул, - говорит он задумчиво. - Не пойму, как ты живёшь? Даже стула нет, чтоб примоститься. Сарай разбираешь на дрова. Кстати, какие-то они у тебя каменные, дрова. Я угли поворушил, так половина тлеет, кости какие-то собачьи, зубы... Собак, что ли, жрёшь, от бедности?
-Подозрение на туберкулёз, - выдумываю я что поувесистей.
-Стаканы есть? - вопрошает участковый в сомнениях. - Мне твоих болячек не нужно.
-Пластиковые есть, - говорю, и ныряю в кухню. В тёмном углу пыляться три мятых стаканчика. Кромка одного измазана помадой. На подоконнике лежит обглоданная кость, прикрытая жирной серой тряпицей.
-Я там отъел у тебя малость, - доносится из-под печки. - Мясом, чувствую, несёт. А жрать как охота! Я на кухню прошёл, гляжу, кость какая-то недоеденная. Я мясца соскаблил... Вкусное мясо, имбирём отдаёт. Я только не понял, что за животина такая. Пальцы, вроде, как у обезьяны.
-Шимпанзе, - заплетаю ****унца ещё крепче.
-Не может быть такого, - удивляется мент. - Мы ж не в Африке живём, чтоб обезьян есть.
Я наливаю Калечкину целый стопарь, чтоб много не думал. Ну, и себе столько же, ибо думать уже остоебло. Видимо, мент слишком глубоко погружён в собственные мысли, раз не замечает очевидного, - мне хочется быстрей напоить его и напиться самому.
-Хлеба купил на закусь, - выворачиваю я из пакета весь провиант.
Выпиваем.
Мне хорошо. Страх перед ненастным завтра куда-то подевался, осталась лишь лёгкая тоска по ушедшему вемени, бывшему для меня когда-то символом счастья. Но прошлого не воротишь.
-Вот вы этот спирт пьёте, - заводится Калечкин, и мораль густой слюною льётся из его рта. - А знаете, что от него бывает?
-Что от него бывает? - отзываюсь я из темени, наливая по целой.
-Что-что... Да, по сути, ничего... Но покупая этот денатурат, вы не только спиваетесь, вы обогощаете этого лысого пидора. Ему на вас наплевать и растереть, понимаешь? Твой спирт разбавлен сточными водами и мочой. Тебе похеру, уж конечно. А мне нет. Я его, ****ь, терпеть ненавижу. Сокол... ***кол! Наглый пронырливый хуеплёт, без нравственности и совести. Чистый еврей. Рожа эта мерзкая... Как он чеснок на базаре ****ил у бабушек, тебе не рассказывали? Как арбузы у армян крал... *****, это чмо даже корзинки из евроопта подворовывает. Уебанец. Ничего человеческого. Наливай.
Выпиваем.
-Я б его скрутил за милу душу, в минуту, только полномочий нет. А почему?
-Почему?
-Да потому! Продажные у нас начальники. С коррупцией, говорят, боремся, ****ь. Да *** там! Она в нашей стране стабильна. У нас начальники всех отраслей сменяются только будучи присмерти. Что им мешает чинить произвол? Закон? На всех ступенях пирамиды есть своя лазейка, даже на самой верхушке. Капнет твой Сокол начальнику РОВД, который зависает по субботам в баньке со шлюхами по блату, и конфликта больше нет. Понимаешь? Нет его! Наливай.
Выпиваем.
-Потому что нет здравомыслия нихуя. Только денег подавай. Сокол им откатывает с прибыли, так и срут на свои же слова. Зажрались, чмыри. И похуй на свои обязанности... Всем, ****ь, похуй! Бумажки что-то перекладывают... Волокита бюрократская, ****а мать. Это норма, понимаешь ты? Норма! Перспективное предприятие - банкрот. План развития был, да сплыл. Шарлатаны! Пьют кофе. Считают себя специалистами. В шарлатанской сфере, *****. Мандят о рынках сбыта! Да вам похуй на те рынки, уебанцы обосраные! Наливай!
Выпиваем.
-Следаки наши ****ские, тоже...  Главное, *****, показания собрать, нахуй...  Собрать. А дальше похуй. Их нёбывают тока так... И чего? А нихуя. Несостыковалось, *****, в бумагах, да и *** на него... Наливай...
Выпиваем.
-Так и чё, - собираюсь я с мыслью, отгоняя от себя ворох обрывчатых фраз участкового мента, - так и будет Сокол?..
-Ага. Так, ****ь, и будет... Ик!.. У него ж бизнес, *****... Спирт... ***рт... Ик!.. Герыч...
-Герыч? - переспрашиваю на автомате, даже не обсосав значение этого слова в своём тонущем уме.
-Героин, ****ь... Ик!.. Я те ничё не говорил, понятно?... Лады. Давай там...  ещё...  по рюмахе...
Это последние слова Калечкина, которые я слышу

Грохот мотора приводит меня в сознание. Странная комната, испещрённая окнами: куда ни взгляни - движущийся заснеженный ландшафт, убегающие деревья и проплывающие мимо людские силуэты в странной белесой дымке. Впереди маячит широкий холст экрана, крутящий бессмысленное роуд-муви. Кругом какие-то мягкие кресла, набитые зрителями. Что это, кинотеатр? Вижу кусок приборной доски и рычаг переключения передач. Машина? Я нахожусь в машине? Какого?.. Неужели меня везут на допрос? Плечи мои с двух сторон сжаты монолитными телами, гранитными статуями, и нет никаких сомнений в том, что меня загребли в тюрягу! Навсегда!
Я паникую, и паника моя окончательно приводит меня в чувство.
Зеркало заднего вида отражает мерзейшую харю Сокола. Рядом с ним восседает какая-то белобрысая фифа в жёлтой вязаной шапочке. Я гляжу по сторонам: слева Кед, справа Сивый и Кац уныло глядят вперёд себя, стараясь не дышать. Но боковые окна всё равно потеют, и я тянусь к стеклу, чтобы написат слово "***".
Кед бьёт меня по руке. Задние сиденья оживают: очкарик и жирдяй пепемигиваются, точно дефективные светофоры, Кац лыбится и сунет мне в лицо средний палец. Я бы с удовольствием его откусил, но при посторонних несколько неудобно.
-Понапиваются, - гримасничает Сокол, покручивая баранку, - потом как педики ведут себя.
Кто бы говорил, голомудая жопень.
Задние ряды сникают, зажимая мои плечи пуще прежнего, словно Кед и Сивый упёрлись в боковые стенки с жаждой расплющить мою плоть. Тяжко дышать, пот струится по шее в телесные закрома, и я негодую.
Что я здесь делаю, среди этих псов? Куда запропастился Калечкин? И что, чёрт возьми, произошло вчера с моей женой?
Возможно, вы и догадываетесь, но у меня ровно никаких понятий. Умерла ли она от перепоя? Она гасила спирт хлестче меня, моя ненаглядная, и утрами не бедствовала. ****уло током? Хе, она могла поторогать фазу на улице, а в дом её, что, сосед заволок? Сосед... Если она подбросила ему заразу, как и мне, то не исключено убийство, не даром он интересовался ею, всячески мигая и смаргивая. Он мог, точно говорю. Но каким образом? Пьяный и возбуждённый, я даже не осмотрел тело. Его покромсали без прелюдий, насвежо, практически сразу. Сосед? Или... Кац. Он мог проникнуть в дом до моего прихода, наткнуться на улыбчивую Саню и совершить обещанное. Захуячить, "прям вот так!", а потом спрятаться в сарае, дожидаясь нас. Хитрые говнари, впрочем, действовали будто сообща, и пила взялась как-то кстати. Весьма вероятно, шлюха заразила всех нас, и дружки мои нещадно мстили ей за свои поверженные жизни. Они все могут быть причастны.
Тем не менее, от чувств ли я своих так суечусь над трупом? Любовь к Сане моего испещрённого червоточинами сердца уже вырождается в семя ненависти. Во мне практически не осталось привязанности, не осталось вожделения или того буйства нежности, вырывавшегося из меня в страстных полуночных актах ебли. Чем больше вы отдаляетесь от, казалось бы, любимого человека, тем легче осознать глупость своих чувств, вы не замечали? Теперь я понимаю, как сильно заблуждался. Я жил с нею потому только, что ей было плевать на наши жизни, как наплевать было и мне. Желание перемен билось о прутья клетки, дрейфующей в пучинах эмоций, заменивших собой здравый смысл, и не было сил бороться за своё будущее. Мы не подталкивали друг друга к счастью. Она и сама не хотела настоящего семейного счастья. Ей нравилось трахать пьяных выродков за лавэ, и ночевать у ласкового доверчивого придурка по имени Максим. И вот он я - фактически мёртвый.
"Спасибо вам, пацаны", - шепчу я. - "Лучше вас никто бы не справился".
Возможно, я хочу пожать им руки. Но не сделаю этого никогда. Вы же знаете, почему.
Я их ненавижу.
Сокол притормаживает напротив гнилого сруба, возвышающегося среди заметённых снегом полей и кричащего о своей смерти чумными отверстиями в отсутствие окон.
-Я себе территорию расширил, земли прикупил. Хатину видите? К шести вечера чтоб была разобрана, ясно? Мне она тут не нужна. Брёвна, доски все, - чтоб всё было распилено. К усадьбе подвезёте, где котельная. Ты будешь старшим.
Сокол протягивает Сивому ключ от сарая, где хранится инструмент.
-У нас тут гости сегодня, так что я контролировать не смогу. За вами Танюха присмотрит.
Кед насмешливо фыркает, подмигивая барышне в зеркальце заднего вида.
-Чё моргаешь, при****ок? - весело осведомляется Танюха. - В глаз попало, нет? Ну так попадёт щас!
Кед тут же прячется за спинку кресла.
Сокол медленно рулит вдоль поля и минуту спустя въезжает в усадьбу - несколько га земли с огромной доминой в центре, окружённой множеством беседок, скамеек, летних домиков и зимних избушек для гостей.
Туарег паркуется у нескромной домины. Мы высыпаем на мороз: Сокол с Татьяной выгребают из багажника сети картофеля, пакеты снеди и ящики виноводочных пузырей, а Кац вытягивает чистенькую, протёртую солярой и маслом бензопилу.
-Субботнее утро, ****ь, - вещает Кед. - Чё, старшой, пошли за монтировками.
На усадьбе я впервые, но троица вшивых пропоиц здесь уже явно калдырила - они гуськом, друг за дружкой пускаются к широкому приземистому сараю, вскрывают замок и всасываются внутрь, - словно комки грязи, сглатываемые пылесосом. Я иду следом.
Сивый, как заправский чародей, извлекает из рукава литровую бутылку с этикеткой "Колокольчик".
-Мой любимый, - довольно выговаривает жиртрест, скручивает пробку и глотает, глотает, глотает из пластика, неуёмно потрясая кадыком.
-Хватай лом, - указывает на меня Кед.
-Идите, - говорю, - нахуй. Я на это не подписывался.
-Нам не меньше твоего ***во, - понимающе твердит очкарь. - Мы ж вечером договаривались.
-Каким, в жопу, вечером? Под вечер вы съебались с моим спиртом и плиткой!
Дружки удивлённо переглядываются.
-Поехавший, ****ь, - отвечает Кед. - Весь вечер нас с каким-то ментярой путал, бензопилой размахивал, мячиком детским в Каца бросался... Смотри, какой ты ему феник мячом заебенил! Не помнишь нихуя, что ли?
-Гыы...
Они явно хотят меня провести, я чувствую это всем своим естеством. Откуда им про мента известно? Подглядывали в окно? Нет, тут всё гораздо тоньше. Они сами вызвали на меня мусоров, нет сомнений. Хотели, чтоб я сгинул в тюряге за убийство шлюхи, подбросившей им сонм первостатейных болезней. Эти ***ные головы в показаниях против меня стояли бы друг за друга горой, точно так! Да только хуй им! Я вовремя перезвонил в участок и попросил к себе Калечкина. Наебал их систему. Теперь нужно как следует отработать, раз Сокол деньгу сулит, и убраться с глаз их раз и навсегда. Только бы поосторожнее...
Пот льётся градом. Мы разбираем крышу на срубе, сбрасывая обломки шифера, заплесневелые доску и брёвна по разным кучам, и на ходу похмеляемся псевдоколокольчиком. Я помалкиваю, с потрохами вязну в работе, и не замечаю, как треть дела сделано.
-...Чтоб он хорошо взлетел и крайне удачно сел где-нибудь в Париже, а там ещё немного, и в дрова-а, а, а-а, а... - напевает Сивый, лениво поддевая первое бревно верхнего венца вместе с войлоком утеплителя.
Кед помогает столкнуть бревно в снег, Кац заводит пилу, а я складываю шифер на тачку и сквозь лютые густые сугробы тяну центнер мусора к усадьбе. Убогие косоёбые дристуны! Бросили меня в самый пандемониум!
Прокладываю путь в сторону сарая. Сил это требует непомерных, и по прибытии мой организм сдаётся: я напрочь теряю зрение, валюсь пластом на укатанную дорогу, чувствуя жжение во всём теле. Хочется наблевать, опростаться под себя, никогда не вставать на ноги. Я ощущаю привкус скорой смерти, прихватившей в свои владения Саню и гнилой полуразобраный сруб. Может, Санечка моя так и померла, весь день вкалывая на морозе до потери пульса?
Слышу, как с порога головного здания доносится отвратительное женское пение:
-Я так люблю, когда большой, когда большой и то-олстый *** во мне...
Продолжаю лежать. Зрение кое-как приходит в норму, рвотные позывы плавно дефилируют прочь, однако подниматься всё ещё нет мочи, да и желания не накопилось.
Вижу над собой Танюху. Её лицо сливается с цветом небес.
-Мамочки, - выговаривает она хлопотно, - это что ж ты так? Напились, небось? Работнички, едрить вас.
-Залупу, - отвечаю. - Ты мне от давления что-нибудь дай. Подыхаю.
-Погоди, - лепечет фифа и скрывается в домине.
Мне, впрочем, уже не так дерьмово.
Слышу, назад бежит. Усаживает меня, таблетку в рот пихает, снега суёт зажевать.
-Ну как?
-Что, "как"? - передразниваю. - Наливай чё покрепче!
-Вы хотя бы брёвна распилите. Тогда поставлю.
Татьяна знает, как уговорить алкаша.
-А санок у вас тут нет? - спрашиваю.
-С собой надо было брать, работник уев, - отвечает ****ская мудорванка.
Сбрасываю в стройную кучу весь шифер, стараясь не переусердствовать, и плетусь за Танюхой к срубу, выслушивая её идиотские песенки.
Пока я подыхал от бессилия, проклятая троица успела разобрать сруб на две трети. Кац крыжует брёвна в полуметровые кругляки, Кед и Сивый легкодумно покуривают в стороне.
-Хорошо трудимся, мальчики, - довольно лепечет фифа. - К четырём управитесь - налью.
-Будем стараться, - сплёвывает Кед. - Макс, дрова к котельной давай. 
Говняный уебан.
-Сокол сейчас звонил, гостей везёт, - настаивает Татьяна. - Так что долго не стойте. Ладно, ушла готовить. Я так люблю, когда большой...
Фифа удаляется, встряхивая молодецкой жопой в облегающем трико.
-Ну чё? Погнали, - повелевает Кед, упираясь рукавицами в холодное дерево.
-Я так люблю, когда большой, когда большой и толстый *** во мне, - поёт Сивый, поддевая бревно очередного венца.
-А я знал, что ты педик, - замечает ему очкарь.
-Не, ну это ж Ленинград, - оправдывается жирная мразь.
-Какая разница?
Я стараюсь не слушать их интеллектуальные беседы. Нагружаю полный воз кругляка и тяну, тяну, тяну эту мудняцкую поебень под всхлипы кацевой бензопилы. Увесистые капли текут прямиком в глаза, заливают губы, струятся по шее на грудь, на живот, поближе к пояснице, проникают прямо в задницу, и хочется скинуть с себя телогрейку, скинуть свитер, раздеться наголо, чтоб если не облегчить свою участь, так насмерть заиндеветь, подобно снежной бабе.
Монотонный труд, не требующий соображалки, доводит сознание моё до трансовой эйфории. Гоняя тачку по накатанной туда и обратно, сбрасывая у котельной древесные обрубки, обрезки и кругляши, пахнущие ушедшим веком и сосной, я прокручиваю в голове одну и ту же историю, впечатлившую меня ещё в школе, лет двадцать назад. И даже в тот момент, когда Сокол въезжает в своё царство, ведя за собой колонну гостевых автомашин, я прусь посреди дороги ему навстречу, игнорируя истеричное бибиканье и яростные возгласы из кабины, - продолжая листать страницы своей любимой истории у себя в голове.
«В тёмном лесу, среди болот и топей мшистых, над ольхою, над берёзой возвышался Дуб-Царевич. Стар он был, высок премного, кудрявился листом резным, урожаен желудями, да дуплист немыслимо. Жил не худо, и могучей властью обладал, живность вскармливая окрестную, ютя в своих глубинах и белочек пышнохвостых, и птичек голосистых, словно исполин диковинный, возжелавший земельке-матушке облегчить тяжкую ношу.
Не ведал он, однако, что корни его величавые впиваются прямиком в бока его любимой земельки, не ведал, что матушка его стенает от болей острых, нескончаемых. Стоял он днями деньскими, перезванивая листьями на ветру, ветвями толстыми раскачивая, думу думал вескую о том, как бы это зверьков всех под свою крышу безбрежную собрать, да решил наследить под собою плодами пряными. Начал из недр земных соки горькие тянуть, дабы уродились жёлуди буйные, крепкие, лакомые до умопомрачения.
Не понравилось это земельке-матушке. Взвыла она, затряслася крупным дрожевом, призывая к дубу могучему орды заступников суровых.
И слетелись, сбежались в чащобу лесную многие сотни воинов, земле угодных.
Впереди всея толпы идёт-бредёт боготырь невиданный. Три сажня в плечах его, весь в рубинах, в золоте сверкающем. Уши его в серьгах пудовых, шея со ствол ясеня, головушка кудрявая в шлеме противоударом, нульцевом.
Как завёл он пилищу свою, с шиною трёхметровой, как взмахнул ею поверх голов тугих, кручинистых, так и обмер Дуб-Царевич, не в силах слова молвить.
Обрушилась на ствол древесный шина боевая, комья влажные цепью срывая, - вздыбился дуб, закачался на месте, жаждая воину дьявольской мести.
Вырвал дуб с почвы корень толстенный, обвил его вкруг тулова боготырского, да и стиснул, что мочи было. Закряхтел, запыхтел боготырь, из рук немощных пилу свою выронив, захрустел, забился в конвульсиях, обосрался просером густым, обоссался ссаниною кровавой, струю красну из штанины выпуская, да и был таков.
Набросились на дуб полчища выродков земли-матушки, стали топорами, обухами ствол его охаживать, ан не тут то было!
Полетели вниз ветви дубовые острыми пиками, посыпались картечью отборной жёлуди незрелые, разнося у подножия дубового сотни матушкиных прихвостней в кровавое месиво. Корневища лапами могучими давили воинов о землю, точно блох убогих, расплющивая хрящи с позвонками, выворачивая телеса зловонные наизнанку бешено. Крона дубовая до земли опустилася, протыкая ветвями острыми, словно вертелом, кишки, сердца и лёгкие, выкалывая глазья бесстрашные, врываяся в анусы гнойные, в ****ы худосочные, нанизывая на одинокую ветвь порою до сотни грязных нехристей.
Всех истребил Дуб-Царевич, никого не пожалел. Да только усох через год, ибо корни вынул из почвы целебной.
Земелька-матушка неистово ликовала.»
Я навсегда запомнил эту историю, влюбившись однажды в природу родной земли. Только теперь никак в толк не возьму, чего я в ней нашёл. Свежий воздух, равнины и гребень лесов - маловато для любовных провокаций.
Солнце уже поспешает к горизонту, сруб полностью разобран, брёвна докрыжованы, дружки мои сидят в котельной, прихлёбывая дарственную водовку, а я до сих пор тягаю в тачке постылое дерево, точно египетский раб, купленный за монету. Ничего, пускай. Сегодня мне суждено страдать, но уже завтра я буду свободен.
Сокол съезжает за очередной порцией продукту для дорогих гостей. Проезжая мимо меня, он высовывает свою наглую ряху из окошка и голосит:
-Пилы, ****ь, не слышу!
-Всё готово, - отвечаю терпеливо. - Перевезти осталось.
Пидарас фыркает, закрывает окошко и чешет дальше. Я гляжу ему вслед, бросаю в сердцах телегу и устремляюсь в котельную мимо окон домины, где уж во всю пылает знойная пируха.
В окнах мелькают одни женщины, будто в этой весёлой компании совсем нет мужиков. Все какие-то худощавые, бледные, и даже нет желания ворваться к ним на огонёк, чтоб обзавестись к вечеру новыми знакомствами для возможных половых утех в будущем.
Котельная плывёт в смраде табака - все трое неистово дымят крепкими, допивая отжалованную Танюхой бутылку водки. Кед разглядывает шрифт на этикетке, Сивый подбрасывает в котёл дрова, Кац самозабвенно натачивает цепь.
-Мне оставьте, - прошу я по-человечески.
-Сгоняй к шеф-повару, може ещё выдаст, - твердит Кац заплетающимя в узел языком. - Шоколадку ей пообещай, може прокатит чё.
-Закуси у неё отожми, - подхватывает Кед, сжимая горлышко бутыли вялыми пальцами.
У меня нет времени на глупости. Я выхватываю склянку с остатком водяры и всаживаю себе в глоть. Недурно.
В моём положении поступок сей равнозначен смерти, растянутой на неделю пыток паяльными лампами всех мастей. Однако ведь похмелье. Тут уж хочешь или нет, а приходится рисковать жизнью ради сотни-другой граммов.
Окосевшая троица эта уже порывается всунуть мне ****юлину: и Кед-отец, и Кац-сын, и жирный святой дух вскакивают неуклюже с насиженных мест, протягивая руки не то к шее моей, не то к пустому флакону. Экзекуция не завершается лишь благодаря танюхиному воплю:
-Помогите!!!
Мы бросаемся из котельной, спотыкаясь и падая, в предчувствиях скорейшей наживы. Не знаю, как мои бухие квазиприятели, но лично я рвусь до поварихи затем только, чтоб выклянчить у ней за подмогу ещё хотя поллитровик спиртяги. Бескорыстия во мне теперь с мизинец ноги, скрывать нечего.
-Мальчики! - стонет Танюха. - Эти курицы!.. Эти ****и!..
-Да успокойся ты! - пьяно рявкает Кед.
-Эти суки хотели в наше вино подмешать крови, - плачет фифа.
-Гыы... И чё? - недоумевает Сивый.
-Свою кровь... В наше вино... В рыбу... К следующей субботе оставляли... На кухню пробрались... Нож... - всхлипывает Татьяна. - Нож...
-Держитесь, ****и! - кричит на домину всполошенный Кац, и шатко улепётывает в котельную.
Очкастый бздень корчит из себя рыцаря, вспоминая юношеские свои битвы в жанре "стенка на стенку":
-Не ссы, Танька! Ща! Ща мы им покажем! Сколько их там?!
Но Танюха словно и не слышит его, в слезах причитая:
-Я чуть не попробовала... Ещё б немножко...
-Всё, ****ь! - ревёт Кед.
Он бросает Таню в объятиях Сивого и даёт стрекача к инфернальным чертогам, где бледные худосочные дамы творят натуральную чернягу. Ноги мои усиленным темпом перебирают вслед за ним, будто я верный пёс. Должно быть, я зацепился за брюки очкастого охлупня воображаемыми подтяжками, ибо мне страсть как интересно, что будет дальше. Слышу, и Сивый в спину дышет. Намечается потасовка.
В нарядном зале домины тощие полупьяные бабищи выплясывают жигу, выделывают синими ногами аляповатые кренделя под матерные частушки группы "Сектор газа", и плевать им на плачущую Татьяну, на честь свою плевать, без оглядки положить на Сокола говнистого, сдавшего им за копейки этот пятизвёздочный терем. И даже на нас, троицу нетрезвых джентльменов, им глубоко похуй. Сейчас для них важен лишь чад кутежа.
-Хорош дрыгаться! - орёт Кед, но перекричать "Сектор" ему не дано.
Мы ступаем глубже в залу, и пёстрые зонтики юбок окутывают нас по всем фронтам. Три дуба-царевича в старом, покорёженном стихией березняке. Карликовые берёзки старыми козами скачут вокруг нас, потея и кряхтя, будто им выдалось сплясать последний танец в жизни. В этом кружке по интересам не хватает лишь чёрных балахонов и наточеных кос. С косами вышло бы всяк занятней.
-Я сегодня за чирик две смены отпахал, и я уста-ал, - вопят динамики.
Как же я устал!
Я хватаю угловатую плоскозадую суку, вертящуюся подле меня, за волосы и мну её скуластой физией своё колено. Танец смерти вокруг нас тут же смолкает вместе с частушками.
-Мудотрахие вы****ки! -визжит из толпы какая-то ****ища, небывало обогощая мой лексикон.
-Вы какого *** нашей Таньке блюда портите?! - выступает Кед. - Ща Сокол прилетит, всем вилы устроит!
-****ьник хлоп! - голосит рыжая мадам в платье с глубоким вырезом до прохудившихся ягодиц. - Твой Сокол больше не вернётся! Мы его это... того... и вас заодно натянем. Девки, карачун им!
Вы когда-нибудь попадали в мош? Участвовали в циркуль-пите? Единственное отличие: на концерте даже самой отвратной группы, проповедующей мизантропию и сатанизм, вы веселитесь, огребая ****ы от малолетних пидорков и вламливая самолично тупоумным волосатикам. Но сейчас мне нихуя не весело.
Табун до греху страшных мамок хватает тела наши, стараясь растерзать костлявыми пальцами на мясные ломти. Мой нос хрустит, ломаясь от удара чьей-то ноги. Моя шея чувствует укус чьих-то зубов. Мои щёки расцарапаны чьим-то маникюром.
Это конец.
На улице пышными воплями расцветает бензопила. Её яростный напор всё ближе, всё отчётливее. Я физически, тактильно ощущаю спасительную рукоять беспомощной рукой.
Дверь отперта, на пороге Кац.
-Чё за ***ня?! - не верит своим глазам коростливая пьянь. - ****ь, зомби!
Ну всё, теперь нам точно ****ец. ****юк сейчас бросит пилу и в горячке помчится через леса до дому.
Мои мысли снуют из пустого в порожнее, я уже не думаю, я безжизненно принимаю удары судьбы. Расслабляюсь и получаю антиудовольствие, пока ребристые (без анестетика) ****ухи рвут на мне куртку, царапают мой живот и стягивают штаны, чтобы проделать нечто немыслимое.
Странно, однако бензопила не глохнет. Отнюдь, она пуще прежнего заходится в оглушающем вое, и понимаю я, что вой-то не из пилы доносится, но от драчливых мамок смерти, расчленяемых в мерзостные мясокостные шматы.
Моё тело обмякает, валится на окровавленный кафель пола, и лишь несколько рук продолжают полосовать мне ноги длинными разноцветными когтями. Не больно. Недельное бухло в роли анестезии закипает внутри меня тягучим битумом, бурлит и пенится, отторгая боль из надломленных членов прямиком в голову, в пульсирующую точку под названием "Месть!".
Я всаживаю резной подошвой в первую попавшуюся физиономию, во вторую, насквозь прокусываю дряблую кисть какой-то самозванки, и под многочисленные выкрики, всхлипы и мольбы кульгаю к выходу, прямо по отсечённым конечностям и лужам краснеющей жижи.
Кац отбивается от тянущихся к нему рук, словно вальщик, угодивший в непролазные кустарники и подгоняемый сзади крущащейся в тартар почвой. Взмах за взмахом, он обрубает все выступающие к нему части телес, и нет на нём живого места - одна лишь гнилая кровища, стекающая по лысине, по лицу, по груди, животу и коленям его в нечищенные кирзовые сапоги.
"Хлюп" - ступает коростливая машина смерти по кафелю. - "Хлюп, блякть". Праздничная зала превращается в натуральный забойный цех. Никто этим вечером не выйдет отсюда живым. В том числе и я.
Некуда бежать. В одних семейниках я замёрзну на полпути к дому, а искать промокшую насквозь шмотку под взбухающими завалами из кожи, сухожилий и суставов себе дороже. Либо они, либо мы.
Сивый забивает в углу каких-то немощных тёток, размахивая скамейкой. Его фуфайка напоминает станцию Немига в день потопа - насквозь мокрая от крови и пота, в сквозных дырах от каблуков и ногтей.
Раздетый до трусов Кед полосует тощих мамаш ножом для масла. Очки запропастились под грудами знойного мяса, но для столь простых телодвижений они не нужны - достаточно наточенной жестянки и пары косых глаз.
Некто отчаянный тиснет кнопку "play" музыкального центра, поэтому яркое конфетти из хлипких обрубков и венозных брызг орошает залу под скрежет некультурных песнопений. Женщины стенают в приступах страданий и немочи, вопят от болей, теряют сознания и утопают в собственных моче, кале и блевотине. Лёгкие платьица листвой опадают к гладеньким хрупеньким ножкам, скользящим в бурой артериальной слякоти. Намокшие трусики исчезают между ягодицами, измазанными горячей лимфой. Кровавая резня бензопилами, скамейками и ножами преобретает оттенок развязной эротики.
Да это просто праздник какой-то!
Я чувствую натуральную эрекцию - мой член вздыбливается порочной статуей, похожей на Гитлера, он жадно пульсирует, стараясь разорвать тряпичные кандалы между ног. Я не могу ждать! Стаскиваю дырявые семейники, несусь сквозь сочащиеся слизью ошмётки и врываюсь в огузье первой попавшейся мамаши, заталкивая голову измождённой плаксивой твари в упругий динамик.
-Кому чё, кому ничё, кому *** через плечо! - дрожит мембрана динамика под щекой у беспомощной леди, и тонкая ниточка крови сочится из её уха, пока я неистово вдалбливаю своего Гитлера в её узкую волосатую манду. Тварь плачет и бьётся в крупных судорогах, выдавливая из ануса несколько пахучих комьев говна. Я подхватываю их и обмазываю своё достоинство с головы до яиц. Чумовейшая смазка готова!
Гляжу, Кац уже без пилы, - он вертит электрорубанком, точно лассо, над горою поверженных тел, копошащихся и покамест живых. Но тут я вижу второго Каца: тот суетится над дрожащими синеющими массами, размахивая строительным вибратором с двадцатидюймовой головкой из чермета. Третий Кац, четвёртый... И Сивых, Сивых стало значительно больше! Хитрого Кеда так и подавно - десяток очкастых о****алов вьётся над раскромсанным бабьём, месит затхлые моря фекальной жижи двумя десятками волосатых ног, выхватывая из зловонного варева то одну, то другую суку для изощрённых пыток и извращённого насилия.
Я вынимаю из грязной вагины лоснящийся говнищем член и разворачиваю тварь лицом к себе, чтобы отвесить оглушительных лещей, но вижу не наглое выражение готовой на всё смертницы, а раскрасневшиеся от слёз глаза Танюхи. Нос её срезан пилою, рот беззубо лепечет мольбы о пощаде.
-Неси всё, что есть! - кричу я мерзкой племяннице Сокола в её уцелевшее ухо, и та покорно бежит на кухню за ящиком пойла. Мне! Мне, мне и мне! Всё, без остатка!
Один из Кацев высверливает ручной дрелью отверстие в трясущемся черепе агонизирующей мадам, покуда Кац с вибратором уходит в абсолютный забой: он вставляет огромную ялду в лоно рыжей безрукой про****и, заварившей вакханалию, и жмёт красную кнопку. Пуск! Комья мяса вылетают из ****ы под мерное жужжание аппарата - таз её медленно трещит, затем разрывается на куски, обдавая Каца дерьмом и витиеватыми клочьями кишек.
Мои руки свободны, и мне это не нравится. Выуживаю из алой горы копошащихся человеческих обрубков совершенно целую самку. Спряталась, дрянь. Личико её столь притягательное и свежее, и локоны волос столь душистые, и вроде бы грудь вполне сносная, не смотря на общую худобу, но из-под юбки, ****ь, у неё торчит толстый ***, бурая головень которого увенчана бесподобным шанкром.
Вцепившись в горло визжащего сифилитика, я вырываю ему яремную вену, срывая с шеи плоть, и кровавый гейзер обдаёт моё лицо. Андрогин перекусывает от боли язык, пуская изо рта полоску сукровицы, но жемчужно розовые завитки содранных с его шеи тканей и волокон мне нравятся больше - я тереблю их, затем отталкиваю тело в общую кучу малу и пожимаю руку пробегающему рядом мне. Куда я убегаю? Не видно. Должно быть, я бросаюсь в самую гущу женского месива, чтобы драть, калечить и убивать, кто знает.
Сивые лазают ручищами по дну кровавого моря, нащупывая всамделешние трупы, затем раскорячивают тела над живыми ещё ****югами и ебут, ебут, ебут в шоколадные дыры, в волосатые дыры, в узкие, слизкие, сухие и просто раздолбанные анусы и ****ы.
Беструсые Кеды всех мастей топчутся подле умирающих мамок, выдавливая глаза, разрывая пальцами рты и щёки, заталкивая в чёрные глотки от рук и ног - по самые локти и икры, - до кривых гибких членов, увенчанных резьбою.
Танюха волоком прёт из кухни три ящика виноводочного кумыса. Это апогей пиршества!
-Становись раком, *******ка ебучая! - приказываю я зашуганой до беспамятства поварихе, и та падает коленями в вязкое месиво, и начинает обсасывать мой хуй в твердеющей корке фекалий, и получает от меня упреждающий удар по щеке, - просил-то я у девушки совсем другого.
Вспыхивает, восстаёт из крови запекающейся неистовая, дикая оргия. Воспалённые члены хлюпают в обосраных задницах, размазывая по стенкам кишок остатки говна, чвякают в ****ах, сочащихся семенем и густыми соплями. Зловонный запах пищеварительных кислот пожирает залу, обволакивая бесформенную кашу тел. Обрубки женщин стенают в предсмертной горячке - все как одна, разбрызгивая по стынущему ландшафту смерти свои терпкие секреции, гнойные, липкие комья внутремышечных масс и кишочных испражнений.
Кац с рубанком долго охаживает безногую стерву, прижав её глотку рефлёной подошвой сапога к батарее отопления. Он пыхтит, кряхтит, обхватив немощные женские ручки своей грязной лапищей, затем густо кончает на обвислую грудь и с силой вгоняет рубанок в неостывшую вульву, заляпанную отработкой из бензопилы. Вращается, крутится вал стальной, потроша в мясную труху свежие розовые внутренности. Развальцовывается вагина тугая, чавкая багряной пеной, половые губы истончаются слой за слоем, вываливаются из детородного отверстия вместе с бугорком клитора под немыслимые вопли никчёмных проклятий.
Покончив с Танюхой, я стряхиваю с ног дырявые боты вместе с портянками, чтобы почувствовать вязкое тепло женских внутренностей, и выуживаю из горы искромсанных тел самую сочную даму - по мясистым ляжечкам видно. Она пытается мне что-то сказать, слабосильно взбрыкивая губками, но за шумом динамиков я ничего не разбираю, да и незачем. Стягиваю с неё инфантильное платишко с передником, какие были в моде у школьниц лет тридцать назад, и прыскаю слюной от одного только вида: набухшая грудь, широкие бёдра и сильно выдающийся круглый живот. Правда, кисть одной руки напрочь сшинковала пилой. Да и поделом. Беременная нежить должна страдать.
Я залпом впитываю очередную бутылку, разбиваю её о голову конвульсирующей безногой прошмандовки, плавающей в нечистотах позади меня, и острыми гранками розы рисую на чреве мамочки ровный круг. Нежить из оставшихся сил мотает головою в стороны, мол, нет, не надо, оставь меня в покое, я тебе всю жизнь буду рабски творить минеты, штопать носки и стирать джинсы. Ебись ты в очко, курва, будешь  мне тут ****у в лапти обувать!
Ритмично сотрясаю бёдрами, всаживая беременной двадцать сантиметров дымящегося безумия в самое прекрасное место женского тела и, что уж там говорить, Земли. В этот миг я совершенно кстати представляю своё величественное совокупление с планетой. Из карих глаз псевдокосмической суки катятся слёзы, а я не могу, не могу, не могу остановиться, и рисую, рисую вокруг её плода кровавый контур, как вдруг вдавливаю стекло всеми силами рук своих в мягкую плоть, филиграно очерчиваю по линии и срываю кожу вместе с мясом, вместе с кишками, с утробой горящей, с маткой, пышущей жизнью. 
Отрываю пуповину и стискиваю знойный плод над своей разверзнутой пастью, скручиваю податливое тельце в мокрый лоскут, испивая его соки и двигаясь, двигаясь, вгоняя в животрепещущую вагину сантиметр за сантиметром. Теперь я испробовал настоящее плодовое вино!
Новоявленная мамаша закатывает глаза, взрываясь визгом ужаса. Голосовые связки её лопаются, и розовая пена идёт горлом, заливаясь в пульсирующую рану на животе.
Кед подносит мне батон и банку варенья.
-Покорнейше прошу, - говорит он в низком поклоне.
Я вытряхиваю всю чернику из банки на окровавленную ладошку абортированной маточки - ягоды спадают на её грудь, на ноги и в остывающую дыру живота. Подвигаюсь до маточки всем телом, и схватываю, слизываю с ног, с ладошки, с кишок её лиловых сладкие черничные капли, откусываю горбушку белого хлеба, в обожании тереблю сосок её вздутой грудки и впиваюсь в него чувственными губами. Сосу, смокчу всё ещё тёплое молоко покойной маточки, понемногу выпуская изо рта вместе с вязкой пережёванной смесью варенья и батона.
Эйфория. Беспамятство. Отвал мозгов.
Пир окончен.
Сивый глядит мгновенье на Каца, секунду теребит обмякший член, затем в панике бросается к Кеду, чтобы вышептать в товарищеское ухо свои замечания и предложения.
-Это всё, на что вы способны?! - кричит мясной нарезке коростливый мудозвон.
Кед нервно поглядывает на бензопилу, влипшую в обмылки женских тел, подходит, с хлюпаньем изымает её и проверяет бак.
-Держи Каца, - говорит мне Сивый. - А то будет брыкаться.
-Чего это? - переспрашиваю жирную сволочь, но Кац уже совсем рядом, и Сивый помалкивает.
Очкарь пристально глядит коросте в глаза и жалобно восклицает:
-Тебя укусили!
Кац пожимает плечами:
-В аптечке есть антисептик.
-Зингайя... - чуть слышно проговаривает Сивый.
-Зингайя!!! - орёт Кед, заводя пилу одним верным движением.
Мы валим коростливого мудака в чёрное море крови, лимфы и экскрементов, держим, что есть сил, пока очкарь крыжует его руку, водя шиной из стороны в сторону, - словно он пилит обыкновенной ножовкой.
-А эту на пятаки кроши! - кричит Кеду толстяк, тыкая пальцем в жижу, куда провалилась отпиленная конечность.
Хера с два. Рука утеряна. Её больше нет.
В грязной мути, среди шматов порубленного мяса и костей плещется Кац, потрясая глоткою пространство. Сивый с Кедом, чертыхаясь, пытаются отыскать руку, погрузившись в зловонное месиво по щиколотки. Мне нет до этого дела. Я медленно пячусь прочь, и предчувствие конца света отбивает во мне медным колоколом похоронный мотив.
Кровавый апокалипсис, пережитый нами минуты назад, оборачивается для меня диким ужасом, величайшим грехом, сковывающим тело якорными цепями, и давящим, сжимающим скелет до звонкого хруста. Утратив нравственные преграды, послав к чертям ответ за деяния, я отдался сладостному насилию, ликуя и оргазмируя в припадке садистской ненависти, не сдержиаемый никем и ничем.
Можете ли вы представить себя на моём месте? Клянусь, вы бы пировали не хуже меня. Рубили бы сгоряча, вырывая клещами зубы и ногти, потому что именно жестокое, зверское убийство приносит самое сильное облегчение.
Желание выместить на ком-то обиды, причинённые пустотой бытия, разорвёт вашу челюсть яростной улыбкой. Это желание столь велико, что ваша жертва, будь она не способна ответить вам как следует, умрёт в мученьях. Умрёт, даже если вы этого и не жаждали, а лишь хотели поиздеваться, наподдать пару пинков, посмеявшись с убогого и облегчив ношу на сердце. Потому что начав резать по живому, вы уже не сможете остановиться, разгоняясь к финалу до сверхзвуковых скоростей.
Предел контроля... Я не чувствовал никаких пределов. Даже теперь я готов на всё, при том условии, что воздаяния не случится. Инстинкты выродились в бескомпромиссную жажду смерти, сахаром растворились в потребности убивать.
Внутренний демон взвешивает все "за" и "против", стараясь нагрузить своё "за" под завязь, но в глубине души я знаю, что нет мне прощения. Я перешагнул черту, и молюсь, чтобы произошедшее было всего лишь кошмаром. Говноватым ночным кошмаром, вскрывшим всю мою суть.
Это моё наваждение. Мой личный ад, единстаенный круг которого уходит сплошным колодцем в земное ядро - в царсто мёртвых.
Я задыхаюсь. Сознание моё горным оползнем рушится в пустоту, и в последний момент я чувствую на шее мокрую пятерню, сжимающуюся стальным тросом и вдавливающую кадык в иссушенную глотку.
Мой ад ждёт меня.

Неужели это кошмар? Определённо. Такого ярого месива не бывает в постылой действительности, тем более в моей, где дни проходят один за другим, тянутся густой слюною, и хоть бы чего приключилось отрадного. Не сказать, чтобы сон в мои лучшие дни приятен и тёпл, но сегодняшний взмахнул бензопилой и выдался вон из ряда. Впрочем, я уже давненько не высыпался как следует, особенно с перепоя.
Похоже, мы с Калечкиным слегка перебрали - наебенились до мясных фантазий. Такое бывает у людей, повидавших смерть. Я знал одного афганца - в запой ему мерещились духи: он хватал кочергу и с бранью носился вдоль огорода, пока воображаемый противник не испарялся в клубах кровавого пара. Скольких людей он погубил за срок службы, за всю жизнь? Лично я не убил ни одного - лишь пережил утрату, но какую! Вытопил печь кровью и плотью своей былой любви. Оттого, видно, и помутилось в головушке. Мутит, чтоб не соврать, до сих пор. И не только голову. Если б вы пили вместе с нами, то познали бы это чарующее чувство пробуждения на холодном сыром матрасе в тёмной пустой комнате. Ничего хорошего в моём существовании нет.
Зычный клёкот храпа отскакивает от потолка и приземляется в моё полусонное табло. Я вскидываю голову, но храпит вовсе не Калечкин. Вместо него на полу мирно ютятся Кед, Сивый и Кац. В проходе стоит недопитый жбан: внутри ещё плещется литра под два. Странное, и вместе с тем добротное начало дня.
Дня... А какой сегодня день? Суббота? Или...
Я тружусь, чтоб поднять себя на ноги, и выглядываю в запотевшее окно. Рассвет выжигает среди шелковистых облаков гигантскую крестягу красного золота. Будто небесные стражи растопили солнце на костре и отлили из стынущей массы распятие в угоду православным ****унам. На ножке креста не хватает косой набойки, иначе я воспринял бы сию метаморфозу как роковой знак. От самого Господа, уж конечно.
Но что за день? Суббота? Откуда в таком случае взялись эти пьяные жопашники? И где, ****ь мои иссохшие кости, этот поганый Калечкин? Распронаебит твою бога мать, никогда ещё мне не доводилось так ломать голову поутру!
В топке глухо, намёка не видать даже на зубы. Тем лучше.
Я отпиваю из жбана и прохожу на кухню. Подоконник чист, словно и не лежало на нём костей человечьих. ****оголовые сожрали всё подчистую.
Мочусь в ведро, ожидая типичных похлюпываний струи о тухлое колечко дерьма, но и дерьма в ведре нет, точно ****юги сожрали в этом доме всё, что могут переварить их язвенные желудки. Быть того не может. Они хотя и полные кретины, но жрать говно не стали бы и под пытками.
Я хватаю с половицы газету: на первой полосе ухмыляется старый мэр.
Какого?..
Сивый, зевая и раздирая глаза, показывается из спальни - весь красный, с фиолетовым пробором капилляров на лбу.
-Ничё вчера повеселились, гыы. Такая шняга, бля, один раз бывает.
-Это какой день? - вопрошаю толстомордую пьянь, прижав к груди газетный жгут.
-Как какой? - недоумевает жиртрест. - Воскресенье.
-Не может быть такого...
Я застываю на месте - железные шарниры моих суставов забыли смазать солидолом, и ржавчина намертво сковывает меня в глупой позе: я подобен тому самому постаменту, где Ленин негнущейся рукою уже сотню лет указывает на ближайшее кладбище. Туда же сейчас указываю и я.
-Ну, может и не воскресенье, - кривится Сивый гондон. - Я как-то сбился. Четверг какой, может.
-****ь, - говорю я растеряно, - какой, нахуй, четверг?..
-Прямой. И толстый. Макс, гыы, ты чего?
Ржавчина осыпается с меня рыжим пеплом, я мчусь в спальню и расталкиваю Кеда.
-Какой сегодня день?! - кричу я в ухо очкастому проныре.
Кед молча потирает глаз.
-Какой день, сучий ты потрах?! - ору ему в несообразное лицо.
-Ты чё, ****улся? - хрипит Кед, заваливаясь на бок.
-Нет, ты мне ответь!
-Воскресенье, - бурчит очкастая тварь. - Или суббота. Я *** его знает.
****овские мудни не понимают, что здесь и сейчас решаются их замшелые судьбы.
Трясу, мну и шлёпаю Каца, стараясь пробуравить его барабанную перепонку:
-День какой, ***жопый ты обдристок?!!
-А? - вскакивает Кац. - А-а! Где моя рука?! А-а!!
-А-а-а!!! - реву я из всех сил, наддавая коростливой гниде тумак в область таза.
Трогаю нос и щёки. Больно, вашу ж мать! Вздыбливаю майку: живот красочно расцарапан маникюром. Заглядываю в трусы...
-Неплохо ты вчера. Так молоко с вареньем наяривал, - наставительно выкартавливает Кед. - Потом белку словил, решил нас рубанком покрошить, - Кацу руку отрезал. Пришлось тя вырубить нахер. Хорошо, в аптечке хоть антисептик был, обработали нормально.
-Кого вы обработали?.. - теряюсь я в веренице револьвирующих мыслей.
-Каца. Каца обработали, ****ь мой *** твоей сраной жопой! - несёт очкарь, стараясь перекричать коростливого говнаря, зашедшегося в стенаниях по утраченной лапище.
-Да ты выпей, - советует безрукому Сивый, как ни в чём не бывало.
Кац сплёвывает, подскакивает и хватает шею мою стальным тросом последней своей лапищи, вгоняя кадык в иссушенную глотку. Силы он немереной, и я повисаю над полом, встряхивая ногой в попытке угодить коросте по мшистым яйцам. Физическими упражнениями, кроме копки чермета, я не занимаюсь, поэтому попытки спустя взмах становятся нескромными пытками, и я обмякаю.
-Так его! - горланит Кед. - Давай этого пидора выебем!
Он подскакивает ко мне сзади, стягивает штаны и суёт мне в анус холодный елдак с резьбой, как на болте, - прорывается с боем, раздрабливая анальное кольцо, будто *** его вылит из бронзы. Твёрдый поршень жгёт мою кишку, вымешивая вязкую глину нутра, а Кац глядит недобрым взглядом, улыбается. Стараюсь дотянуться до лица его, чтобы выдавить гадостливые очи, но у коросты рука длиннее, и я не дотягиваюсь. У инвалидов всегда так: одну конечность теряешь - вторая становится длиннее и толще.
Внезапно Кед прекращает ход и суетливо молвит:
-Эй, ты чего там... Эй, ****ь!
Это Сивый, нет сомнений. Прифордыбачил свой член в жопу картавого педика, сто пудово! Теперь у нас гейский паравоз!
Сивый весомее, он налегает на Кеда сзади, и очкарь, всхлипывая от боли, погружается в мою раздолбанную задницу, истекающую кровью и говном.
Как вам такая картина? Бьюсь об заклад, вы не хотели бы оказаться на моём месте. Троица ебак, колотящих друг друга в простату - может ли пидорасня быть отъявленней и жёстче?
У Каца устаёт рука, я вижу это сквозь красную пелену, застящую глаза. Его мускул трясётся под тяжестью шестидесяти четырёх кило пропитого мяса, и враз не выдерживает.
Я падаю, насаживаясь на бронзовый резец пуще прежнего, но боль в жопе - это ничто, по сравнению с жаждой взомздить однорукому бандиту. Я хватаю Каца за рукав тулупа, рву на себя, и тот прилетает прямиком в мои объятья, схватывая в бороду оглушительный апперкот до боли каверзным лбом.
Но это ещё не всё! Я разворачиваю нечисть к лесу передом, спусаю его замызганные спортивные штанищи до самых сапог и впиваюсь в мерзкий круп, развальцовывая головкой цилиндра мякоть изнеженной кишки.
Бинго!
-Ух ты мой сладкий! - кричу ему в затылок, вздалбливая коростливую задницу в общем ритме. - Отныне и навсегда, ты мой единственный пидарас!
Сивый наяривает столь увесисто, что оттискивает нас к стене. Кац упирается мордой в изорванную обоину, кряхтит, скрежещет зубьями, потом через силу делает шаг в сторону. Ещё один. И ещё.
Безрукий поц двигается, он целеустремлённо куда-то идёт. Медленно, неуверенно, однако плетётся, уводя за собою троицу лупящихся в жопу ебарей.
Таким образом мы попадаем в прихожую. Цель коросты ясна - над стружками пластиковой изоляции, устилающей пол, возвышается недопитый жбан. Мы шаркаем ногами, давим твёрдыми подошвами обмотку, шприцы с недоколотым героином, затерявшиеся среди пластиковых кишок, и делаем остановку, продолжая долбить друг дружку в анал, ворчать и стонать от сладостной боли.
Кац присасывается к жбану клещевым инцефалитом, осушая весь пластик до дна. От зависти я стараюсь засадить в него вместе с яйцами.
-****ь, пидарасы! - наконец вскрикивает Кац.
Он начинает разгибать наш радужный поезд гармошкой, заворачивая в сторону, и вскоре может дотронуться до обвислой задницы Сивого.
-Ай, сука! - взвизгивает жирный бздюх.
****ь жопу товарища не очень удобно под углом, но я стараюсь, потому как подхожу к тому моменту, когда остановиться уже невозможно. Вы когда нибудь останавливались перед незначительной преградой, уже готовые забиться в оргазмическом припадке? Если так, то мне вас жаль.
Я двигаюсь всё быстрее, как это заведено в моменты прихода, и кончаю обильной струёй в обдрисную жопу безрукого выродка. Корчусь от приторных спазмов наслажденья и боли, помпуя, нашпиговывая вонючую утробу коросты тугою струёй, и наблюдаю, как из ануса, закупоренного ***м моим, брызжет во все стороны алая кровь.
Господи, да я же кончаю кровищей!
Срываюсь с бронзового стояка, распихиваю в беспамятстве полуголые тела и орошаю стены в обрывках бумаги густым фонтаном липкой красной жижи.
Кровь струится нескончаемым потоком, опустошая артерии. Я направляю струю в животы, в шеи, в лица педиков, продолжающих совокупляться без моего участия, и в забытии валюсь на ворох червячной обмотки от полного запустения вен.
Бессмысленный взор мой схватывает горстку осколков растоптанного шприца.
Это не убийство.
Забвение.

Хохот залпом шутихи вырывается из меня наружу, в окровавленную залу, напичканную обглоданными початками женских тел.
Шея моя исходит конвульсиями - обрезок руки вцепился в кадык и давит, закупоривая дыхание. Смешно. До слёз весело.
Срываю назойливую культю в жидкое варево под ногами, и в хохоте прыгаю, топчу размякшую руку, заходясь брызгами грязи, орошая стены и ноги свои зловонной чёрной кашей, колыхающей на пенящихся волнах обрывки скальпов, серые извилины мозгов и трупики эмбрионов.
-Сон, - кричу я вне себя от ярости бессмысленного веселья. - Я сплю, ****ый ты по голове!
-Разве? - прикасается Кед к моей голой заднице, теребит влажными пальчиками ягодицу и лезет в самую мякоту, где треснувший геморройный анус вздувается сереневой гемотомой.
-Чтоб у тебя *** на лбу вырос, залупа очкастая! - кричу я от боли.
Веселье моё сумасбродным Иисусом улепётывает в дальний угол, сверкая пятками по фекальным волнам, и разбивается о стену в потёках запёкшейся крови.
Кажется, будто я и сам помешался, провалился в шизню, расплескав остатки здравомыслия, разметав среди пустоты распавшихся искрами дней трезвое восприятие действительности. Дни растворились друг в друге, смешались в гнилостные помои, украшающие теперь дно трупной залы, и нет у меня иных мыслей, кроме как делать отсюда ноги - драпать, галопом, без оглядки, куда угодно, навсегда.
Сивый выглядывает в окно, к стеклу какого прикорела толстая пахучая кишка.
-От****яшиваем отсель! - ревёт жопан. - Мусора!
Кед недоверчиво подбегает к окну. Белый бус сливается с пейзажем полей, но мигалок не видно.
-Бобёр, - выговаривает очкарь. - Макс! Выйди, зубы ему заговори! Мы пока тут приберём.
Я то уж выйду. Весь выйду, без остатка.
Гляжу по сторонам в поисках шмотки, и понимаю, что шмотки нет. То есть, конечно, имеется полный конструкторский набор "собери сам" из разорванных бюстгалтеров, продырявленных трусов, изодранных колготок и порубленых в лоскутья платьиц, но именно мужской, и главное чистой одёжки нет в помине.
Подлетаю к вешалке у входа, на которой висят женские шубки и плащи, выбираю самый длинный и незаляпанный тулуп, заворачиваюсь в него всею своей наготой и босиком выпрыгиваю на улицу. Море стылого дерьма выливается из домины чёрными ручьями, стекая по ступенькам и образуя под крыльцом брудное озеро, подтапливающее ледяной наст у дороги.
Нужно бежать, далеко и надолго, - желательно в Польшу, где любят фабриковать всяческие подделки против нашей власти. В то же время я понимаю, что с босыми ногами мне далеко не скрыться. Моему сорок четвёртому нужны подходящие чехлы.
Спрятавшись за ближайшую беседку, дожидаюсь микроавтобуса, чтобы обыскать его закрома и сусеки на предмет добротной обуви, - ковыряться в вонючих кишках ради своих полусгнивших сапог теперь не слишком уместно. А что, если пристукнуть этого самого Бобра, да снять с него весь шмот целиком? Не-ет, после резни в домине я уже не могу так просто отнять у человека его святую, бесценную жизнь. После буйства гнилых спецэффектов я прозрел, стал выше, краше и сильнее, и отныне никогда не покушусь на чужую душу, на величайший дар! Я полностью изменился!
Бус останавливается в луже крови, стекающей с крыльца. Но за рулём никакой не Бобёр, а самый что ни на есть Сокол. На соседнем сиденье играются два дитяти - его сыновья, младшие, ещё даже не школьники.
Дела. На Сокола-то похуй, а вот детей жаль - не хочется расчленять им психику в гной и сопли, поэтому я показываюсь из-за беседки и кричу:
-Евгенич!
Тот выходит из машины, оборачивается:
-****ь, какие-то педики мне колесо проткнули. Я до города еле доехал, у Бобра бус взял. Ну что, готово?
-Готово; ещё даже не стемнело, а мы вас ждём минут двадцать. Пойдёмте, покажу.
А самому на снегу стоять босиком уже никаких сил нет. Начинаю то одну, то другую стопу об икры растирать, да только не отогреваются они, хоть волком вой.
-Чё-то ты совсем как педик вырядился. Как там Танька? Накормила этих спидозных?
-Чего?.. - переспрашиваю я в желании утащить толсторожего ***глота подальше от нев****анного месива вместе с детьми.
-Спидозных накормила, говорю? - твердит своё властелин усадьбы, высаживая из буса детишек.
-Каких-таких спидозных?
-Больных синдромом иммунодефицита, - отвечает Сокол. - Ты чё, телик не смотришь?
-У меня его нет, - говорю, соображая какие-то смрадные мысли. - Может я всё-таки вам покажу нашу работу?
-Ты чего ко мне доебался? Старшого сюда давай.
-Так а я во *** здесь всрался, лысый ты блевофон?! - теряю я последние капли тепла вместе с терпеньем, и отбегаю подальше. - А ну, хуйло, давай, покажи своё превосходство!
Я жду, что Сокол ринется за мной, или хотя бы начнёт бросать в меня затасканную брань, но тот шлёпает в другую сторону - по гнилой лужине в пятизвёздочную домину с воображаемой вывеской "Dead Girls Everywhere".
-Щас я тебя расстреляю, мешок говна! - шипит Сокол, дёргая за ручку двери.
Едва дверь раскрывается, как вокруг толстой соколиной шеи обвивается собачий ошейник на стальной цепи, и властелин усадьбы исчезает во мраке смертельной залы. Сивый хватает детишек за шкварки, точно цыплят, и тащет вслед за Соколом. Детский плач тут же разлетается окрест по всему имению.
Мне нужно съебаться, да побыстрее. Пусть они Сокола пытают, режут и ебут - это их проблемы, это их стиль, а я не такой. Я навсегда утратил склонность к насилию!
Запрыгнув в кабину буса, я ищу ключи, но ключей нет. Зато есть целый пятилитовый жбан пойла - он сверкает гранями в свете закатного солнца, практически съеденного лесом, и мне становится легче. Я тянусь, хватаю этот боголепный пузырь, срываю пробь и хлещу как из ведра, точно ливень... Ну, вы понимаете. Только в кабине холодно, а ноги просто так греться не желают.
Забегаю в домину, клацая зубами.
-...Ага! - кричит Кед. - Если б у нас можно было под полой людьми торговать, ты б, сука, всю страну продал!
Сокол переодет в чёрный костюм гладкой кожи с вырезом на заднице, как гей-содомит на вечерине переднеприводных извращенцев. Шеей выродок прикован к батарее. Он вопит:
-Какими людьми, ****ь?! Где ты у нас людей видел?! Вы, что ли, люди?! Мужики, *****?! Настоящий мужчина - воин! А вы?! Педики!
-Да заткнись ты, жид ****ый, - выговаривает очкарь.
В руках Кеда двустволка, заряженная картечью. Видимо, троица не так, чтобы прибиралась в доме, потому как бабских трупов меньше не стало, и тела уже начинают источать зловонный сок. Зато нычки тройка эта ****утая прошерстила все, вопросов нет.
-Так ты еврей? - говорю. - Я почему-то всегда считал, что на евреев зря гонят, но теперь... Глядя на тебя, я понимаю, что жидофобы правы.
Выстрел. Картечь разносит Соколу левое колено, и тот адово скулит, как последняя шавка. Из кухни раздаётся детский плач.
-Нравится, мразь? - бросает Сивый, завороженый зрелищем.
Второй и третий выстрел размывает Соколу кисти рук практически в фарш. Ничего удивительного, ведь Кед стреляет почти в упор.
-Ну как те, Евгенич? Не жарко? С твоим весом ты подохнешь через час. За этот час мы успеем отплатить те трижды.
Он заталкивает еврею в рот цинковую лейку и закрепляет её толстым слоем скотча, перематывая "восьмёркой" всю челюсть.
Евгенич матерится сквозь трубку лейки, но выходит похоже на телефонный звонок в самую жопу негра:
-Уё-ёпки!!! Пибегы гнойные!! Ггась побгаупная!..
Сокол слабеет. Сивый хватает его за кожаную кольчугу и бросает животом на стол, до куда хватает стальной цепи. Танькино кушанье разлетается под пузом властелина усадьбы аппетитными брызгами, а Сивка-Бурка уже вскарабкивается к голой еврейской жопе.
-Сивый, ****ь, слезь нахуй! - кричит Кед.
-Да я чуточку, - просит толстяк.
-Нихуя! - возражает очкарь. - куда потом эти пистоны после твоей торпеды вставлять?
Кац выводит из кухни двух совершенно голеньких мальчиков, посаженных на собачьи поводки. Одному из них лет шесть, другому нет и пяти. Детки плачут и не могут сообразить, что происходит.
Кац подводит младшего к зияющей дыре в отцовской заднице:
-Ставь палку, Лаврентий Михалыч!
Малец плачет, не понимая, о какой палке речь.
-Давай! *** подмышку и еби! - голосит безрукий извращенец, но Лаврентий не хочет ****ь своего отца.
-Ну, тогда я сам тебя выебу, - заявляет Кац, - а ты, Павлуша, смотри, и повторяй с папкой.
Кац ставит костлявого Лаврика на карачки и протыкает его ялдой чуть ли не насквозь. Дитё, конечно, в крик, но всем наплевать, тем более Павлику, который старается уйти от подобной участи покорным повиновением: пытается сунуть папашке в таз вялый свой сантиметр.
-Ты что, картинок никогда с ***ми стоячим не видел?! - орёт Кац. - Напрягай, раз-два! Семь лет спиногрызу, а толку нихуя! Иди сюда!
Кац ставит Павлика к Лаврику, и вгоняет старшему в зад по гланды, разрывая кишечник.
-О, как должно быть, сечёшь?!
Павел ревёт, Лаврентий ревёт ещё пуще, а Кац поочерёдно суёт то одному, то другому, приговаривая:
-Ваш папка нам подложил свинью. Охуенную... Ох, бля, как охуенно... Охуенную свинью подложил, падло. Вы слышали про СПИД, детишки? Но он уже мёртвый, ваш папка. Ага... Ох...
В это время дети в слезах наблюдают, как Сивый пялит их папку на широкой запачканной столешнице. Папка Сокол лежит на пузе, глядя пустыми очами поверх воронки на своих любимых сынишек, и монотонно воет в цинковый горн.
Кац поворачивает Лаврика к себе лицом - вышибает ему последним кулаком молочные зубки, и те жемчужинами рассыпаются по разлагающимся женским трупам.
-Тебе придётся высосать из меня этот яд! - кричит Кац. - Я не собираюсь дохнуть из-за того, что какой-то пердило любит устраивать праздники для спидозных шмар!
Лаврик молчаливо хватается ручками за массивный *** с оголённой головкой, и начинает безропотно облизывать бугристый венчик.
-Целиком в рот бери, - учит Кац, - и языком туда-сюда, по узде... А то сосут некоторые: в рот взяли, и всё. Ты губами, языком двигай своим шершавым, нижнюю часть люби особенно. О! Растёшь, малой. А из тя на зоне толк будет!
Сивый слезает с Соколиного огузка и переворачивает мученика на спину. Цинковая воронка устремляется раструбом к потолку.
-Не помер там? - осведомляется Кед, по-хозяйски укладывая член в лейку. - Терпи, золотце, у нас ещё три туза. И погоны. Ты вливал в нас своё говно столько лет... Теперь получи обратно.
Кед тужится, пнётся, сморщив зловеще слеповатый свой лик: из члена его капля за каплей начинает сочиться оранжевая моча, золотящаяся, как подсолнечное масло. Струя крепнет, ширится, и вот уже бьётся потоком неистовым, как из бранцбойта, словно из керхера, исчезая в соколиной глотке пенящимся вихрем. Мочеворотом, уносящимся в сплошное никуда соколиных внутренностей.
Кац извлекает из беззубого рта пышущий эросом залуповёрт, обивает им бледные щёчки Лаврентия Михалыча и изрекает, указывая одинокой рукою в мою сторону:
-Иди к дяде. И язычком, как я учил. Только это... Если ему не понравится, то я тебе не только ноги вырву, но и яйца. Знаешь, как? А вот так!
С этими словами Кац валит стоящего раком, не смеющего пошевельнуться Павлика на бок и растаптывает его мошонку подчистую.
Я начинаю надрачивать свой член, вздыбливающийся с каждой секундою всё сочнее. Понимаете ли, это предел контроля. Чем больше вы опускаетесь к днищу жизни, тем сильнее ощущаете эти животные инстинкты, эту потребность в насилии. Я втирал вам, что изменился? В ****у! Не один человек не устоит перед жаждой уничтожить что-либо прекрасное, если ему абсолютно ничто не препятствует.
Бью Лаврика нагою наотмашь, в самую бороду, и бросаюсь к скрутившемуся клубком Павлику, трясущемуся в крупных судорогах на багровом полу среди освежёванных бабских туш. С силою раздвигаю дрожащие ноги, вставляю упругий фаллос в развороченную мякоть кричащего в беспамятстве мальчика, как раз в ту разорванную мешковину, истекающую вязкой помесью неокрепших секреций и крови, и сладостно долблю интимные внутренности умирающего малыша, отхаркивая трёхэтажные грубости, и все - в его честь!
Тем временем Кед опорожняет неуёмный пузырь свой в горловину властелина усадьбы. Опорожняет и опорожняет, и нет этому конца, нет забвенья его прихоти, будто очкастый ***льник отныне и не человек, но стихия, - само небо, разверзшееся мочою в знак всесокрушающей победы добра над злом. Моча бьёт ключом, льёт могучим потоком, как из шланга, превосходя в диаметре копеечный медяк, звенит о цинк тревожно, а над всем этим клокочет неистовая музыка из стонов, рыков, всхлипов и боли, играющей во мне ненасытным демоном, пожирающим людскую скорбь.
Кац прижимает бензопилу к плитке пола худощавой ногой, закоревшей красной накипью, и остервенело дёргает стартер.
Пузырясь и булькая, свищет из кедовых недр тонна горячей жидкости, и живот Сокола - уже не та пивная бочка, хранящая под рёбрами взбитую массу вкусных дорогих напитков и яств. Пузо его цистерной раздувается вместе с кожаным костюмом для ублюдских гей-парадов, взбухает гигантским цеппелином, и кажется, будто объебаловень судьбы вот-вот взметнётся под потолок, низвергнув из отвалтуженного ануса режущую струю отборных экскрементов.
Пила заведена, и усевшийся на пол Кац принимается расчленять себя на куски, расчленять с таким простодушным видом, будто он заваривает утренний чай или напяливает на ногу носок.
-Не хочу СПИДа, - выговаривает он почти весело, и отрезает свою левую ногу практически по лобковую кость.
Сивый вновь ведёт себя как чародей: извлекает из-за голой спины пакетик какого-то белого порошка и трясёт перед лицом Сокола, утратившего последние признаки разума:
-Твоя залупа? Не слышу! Хочешь сказать, это стиральный порошок? А?! Твои дохлые спидозные целки разве не потому спидозные и дохлые, что ***рились в вену твоим говном?!
Жиртрест выхватывает алюминиевый черпак из заправленной ухою хрустальной супницы, ссыпает в лоснящуюся полость весь порошок и чиркает спичкой. Огонёк он подносит к своему очку и смачно выпёрдывает тонну газа, который тут же расцветает неприрывным фиолетовым пожарищем! Вы бы это видели! Жопан греет столовый прибор на удивительной горелке, пока порошок не закипает, превращаясь в готовый к употреблению наркотик. Не прекращающий мочиться Кед тут же суёт дюбку иглы в исходящий паром черпак и набирает большущий стеклянный шприц целиком.
-Тридцать кубов, гыы! - вопит Сивый, поставив задничный огнемёт на предохранитель. - Ёкарный бабай, да это невьёбенно о****охуенный конец для такого жирного педика!
Он порывается всадить иглу себе в бедро, но Кед сталкивает пузатую скотину со стола и, поливая членом пуще прежнего, голосит:
-Лаврентий Михалыч, просыпайтесь!
Я охаживаю мёртвое тельце Павлика в гнойную прореху бывших яичек, и вижу, как лежащий рядышком Лаврик приходит в себя, поднимается немощно на ноги, ступает неслышно по вязкому смрадному кафелю к Кеду, протягивающему огромный сияющий шприц, полнящийся элексиром смерти.
Кац уже отрезал вторую ногу, и приступает к поясу. Вероятно, он хочет оставить завалившееся набок достоинство своим потомкам в нетронутом виде.
Сивый опять взбирается на стол: он нависает над хнычащей воронкою, над кедовой струёй, присаживается на корточки и с горловым скрежетом валит жидкую поносную субстанцию из заднего прохода в цинк, и дерьмо гнилостным лосьоном исчезает вместе с мочою в глубинах соколиного отродья. Искушение во мне столь велико, что я сбрасываю с колен мальчишеский труп, стремглав бросаюсь к цирковой труппе срущих и ссущих выродков и оргазмирую, выпрыскивая своё семя в каловорот, в гнилостный мочеворот ненависти, раздувающий живот Сокола воздушным шаром над стынущими блюдами Танюхи, влипшей нагим синим телом в вакханальные отходы где-то на периферии кошмарной залы.
Но пред собою я теперь вижу не жирную задницу Сивого, не очкастую физию Кеда. Абсолютно голый Калечкин сношает воющего Лаврика, сжимающего в ручках могучий шприц.
-Мы тебя сделали, залупердень ты тугобрюхая!
Участковый подносит малыша к вздувшемуся необъятным чёрным пузырём папаше, насаживая худенькую попку на короткий тонкий штык.
-Давай, Лаврентий Михалыч, ****ь своего батюшку!
Лаврик пронзает остриём иглы безумное папкино око и вдавливает металлический поршень, вкачивая в мозги Сокола тридцать кубических сантиметров пакистанского ширева.
Сокол трясётся, конвульсирует с невообразимою частотой, околачиая столешницу изувеченными культьми рук. Пускает носом кровавые сопли, источает горлом багровые ленты слюны, исторгает ушами кипучие пузыри красной жижи, как вдруг трещит по всем швам, и выплёскивает сквозь раструб воронки столь тяжкий, столь протяжный и немыслимо отчаянный вой безнадёги и ужаса, что меня бросает в пот, и пот мой вскипает: на бровях, глазах и щеках, выжигая по коже аморфные узоры из волдырей и коричневой корки.
Вялые сухожилия Сокола вмиг скручиваются узловатыми жгутами, кожаный костюм лопается в разлетающиеся по зале шматки, - поры голого шаровидного тела прорываются струями мочи, говна, спермы и затхлой антрацитовой крови, чтобы утопить всех нас, всех проклятых мучеников, в греховных потоках табуированной субстанции, о которой вы не желаете и слышать.
Мы тонем, и всё, что я наблюдаю в последний свой миг сквозь пелену набравшейся под потолок мерзости, - Кац, срезающий с плеч свою коростливую кривобокую голову.

Я провожу рукою по полу, разгребая пластиковую стружку изоляции. Всё тело ноет, каждый мускул сводит вялыми судорогами, всякий хрящ иль позвонок дрожит и сжимается вздорно, пытаясь скрутиться с оси. Кровь очередным импульсом невыносимо обжигает голову, и я ощущаю на лице, на лбу своём остывающую, твердеющую коровьим маслом чернильную кляксу.
Рот мой забит большим круглым конусом, мягким и нежным, сладким, как трюфель, но не в меру объёмным и зудящим. Нёбо трётся о податливую фигурку, язык льнёт к ней слизким угрём, перебирая рельефные начертания, схожие с человеческой ипостасью.
Суну пальцы в рот, извлекая в алюминий лунного света головку члена. Вашу мать, это голова Каца, миниатюрная, срезанная пилою заподлицо с черепом. Будто бы напрочь отсечённая от стволика фаллоса.
Головка улыбается и произносит:
-Э, Макс, я ж просил тя оставить мой писюн в целости!
Вскакиваю с замусоренных досок, покрываясь терпкой испариной ужаса.
Какой сегодня день?! Пятница?! Суббота?!
-Это не важно, - язвит головешка. - Посмотри налево: здесь покоится труп твоей любимой Санечки.
Из тьмы проступают контуры лежащего на боку тела: мощные бёдра вздуваются пухлыми ягодицами, истончающимися к талии, которая переходит в плоский животик - бархатистый при лунном светле, кремово нежный и лакомый. А над всем этим дородные спелые грудки - благоухающие лилии, нарциссы любви, розы наслажденья.
-А теперь посмотри направо, - не унимается откушенный елдак, - где-то у стенки можно заметить совсем мёртвенького Калечкина.
И действительно - под стеной, раскинув руки, валяется дохлый участковый мент, рассыпавший на себя ворох документов из чёрной матерчатой сумки. У ног Калечкина лежит пистолет - самый настоящий, боевой, - и замечаю я, что по углам комнаты поблёскивают латунные цилиндрики гильз, точно кошачьи зрачки, мерцающие отражённым светом.
Я ощупываю свой лоб, дабы убедиться, что всё в порядке. Нихера не в порядке! Прямо над левым глазом запекается круглая дыра, жерлом вулкана впадающая в расквашенную вязь мозгов.
-Мой хороший, зачем ты со мной так? - слышу я голос Сани, услаждающий слух мармеладной квашнёю.
Оголённые плечи мои чувствуют шёлковые прикосновения изнеженных ладошек, и я подаюсь спиною назад, проваливаясь в ласковую мякоть обильной груди. От бархота чувственных объятий милой Санечки я забываюсь, хочу обернуться, чтобы прижаться к её карамельным губам, к её пряничной шейке, к лобку её вафельному, замурлыкать в божественное, сдобное тело, отирая своею шероховатой щекой каплеобразный пупок урчащего не голодом, но страстью животика.
-Почему? - теребит она мой помутнившийся разум, - Зачем ты убил меня, любимый?
Я обхватываю Санечку и пылко прижимаю к себе, глажу, растираю, массирую спину её, ложбинки и холмики у хребта, под лопатками, поглаживаю выпуклые косточки таза, ласкаю изысканное опопие, спуская ладони всё ниже, и пальцы мои всякий раз больно царапаются о неровные борозды, крепкие твёрдые швы, опухшие расселины, будто бы изрезавшие всю плоть моей бедной девочки.
-Давай всхуйнёмся, прелесть моя, - шепчет Саня в кручинистую тьму, теребя меня за отросток меж ног. - Выеби меня, буся моя сладкая. Как шлюху последнюю трахни, как ****уху раздроченую, как глу****ь меня раскоряч, как говнушку навозную... Взъелдач меня, мой хороший...
Но трогаю я член свой, и понимаю, что головки больше нет, - как будто скушена, свинчена, спижжена хитрым Соколом, а может кем более знаковым!
-Э, ты, мудак! - кричит на меня кацева микроголова, затерявшаяся в хлопьях обмотки. - Пускай эта потаскуха меня испробует!
Мне хочется любви, хочется пленения теплом и гармонией, уж нет мочи изнывать от твярящейся околесицы, от рождённого мыслью хаоса, от бунта моего полуживого сознания. Я молчу, лаская взбухающие соски моей Санечки, и не хочу возвращаться в постылую, поблекшую действительность, в которой никогда не было смысла.
-Э, бля! - лопочет Кац. - Это я собрался телуху ебсти, или ты?
-Я, - отзываюсь нехотя.
-Головка от ***, - кричит мне головка от хуя. - Это мне надо задохнуться в её ****е, а ты сиди и отращивай!
Где же мой свехчувствительный эрогирующий прибор?..
-Приделай меня к себе! Что хочешь делай! Приклей, примотай, прикрути, прибей! Хоть как-нибудь! - голосит Кац, но я не вижу в этом никакого смысла.
Саня держит мой обезглавленный пенис и усаживается на него верхом влажной пахучей мандой, размером с Кратер Вредефорт. Я хватаю, жадно мну её тело, целую впадины её ключиц, не чувствуя безголовым сталагмитом почти ничерта, а этот сраный Кац всё стенает в обмылках пластика:
-Говновоз уебический, прихуярь меня себе!
Я хватаю из мусора кацеву головешку и в сердцах раскусываю на две неравные половины. Кац смолкает, однако тут же взвывает, вскакивает на ноги Калечкин. Он визжит и вновь расшибается об пол, прикрывая руками пах. Встаёт и расшибается, точно это лучший досуг.
-****ь-колотить, - орёт мент, - больно-то как!
Мне всё равно. Я стараюсь погрузиться телом и мыслью в Саню, в её телесный жар, её спокойствие, я тру её плечи, усеянные бледными струпьями, мну её талию, испещрённую бугристыми нарывами. Я крадусь языком под колышущейся грудью, цепляясь губою за торчащие усики швов. Но вот, одна из желез - красивая белая сисечка - отрывается от санькиного тела и скрывается где-то под моею задницей гнилым жировым отростком. Я пытаюсь стонать, чтобы мертвецкая погань услышала, пришла в себя, пробудила в себе сладострастие и больше не смела разваливаться на куски. Только следом за сиськой Санька теряет голову, правую руку, затем предплечье целиком и, наконец, ломается пополам, роняя из пахучего нутра слизкие сардельки кишок и перезревшие комья органов. Сухие рёбра разрывают дугою гниющие бока мертвецкой девочки, выпуская на волю клубки червей, иссыпая на пол многие пригоршни опарышей, и торс её опрокидывается в пластиковые макаронины изоляции, смешанные с личинками мокриц и тараканов.
-Ты убил её! - хохочет мент, лёжа на полу и потирая промежность.
Я продолжаю вертеть на хую свою милую гнило****ь. Вкушаю тухлую вонь, поднимающуюся из укромного, разлагающегося нутра её, тискаю мягкие ягодицы в подтекающих слизью рубцах, и представляю, как мы снова врываемся в этот мир - здоровые, крепкие, с мечтаниями и надеждами, и вновь живём, радуемся, любим. Любим, ничего не скрывая друг от друга.
Мысль так ярка, что я откидываюсь на спину, извергая в гнилостный обрубок Санечки тёплую струйку, как тут же наточенный капкан схлопывается в её стылой вагине, отсекая мне остатки ***.
Калечкин хохочет, а я захожусь в инфернальных стонах, брыкаюсь на досках, облепленный мухами, сучу конечностями от боли и ненависти к женскому полу. В который раз эта ****а меня подставила! Я ждал от неё трепетного внимания, заботы ждал, и получил всё это в полной мере - вместе с кастрацией!
Боль моя сливается с божественным удовольствием:
мышца, ответственная за семеизвержение, продолжает сокращаться, выталкивая из окровавленного огрызка капли молофьи, больше похожие на гной, и никакой сфинктер этому отныне не помеха.
-Э, Макс, ты чё, ёбнулся к ***м? - выговаривает Калечкин, пожирающий гнилую ногу Сани. - Ты зачем мне хуй откусил?
-Иди нахуй... - стенаю, царапая половицу ногтями.
-Думаешь, это я её захуячил? "Прямо вот так", да? Мстишь мне, а?
-Не, Макс, гыы, ты полностью ****улся.
-Наглухо поехал. Дохни уже быстрей.
-Гыы, тебе наверно надо было гандон надеть...
-...На башку!..
-Я ж те говорил: не влезай, ёпть. Спортил себе жизнь.
-Нахуя ты мне руку отрезал?!
-Гыы...
-Только глиномесы могу так ценить этот мир!
-Кто у нас самый знатный лохотронщик?
-Иди нахуй! Я сказал, иди нахуй!
-Гопник, ****ь, ёб твою мать!
-Гыы, у нас есть против тебя улики...
-Чё, бля, правды захотелось?
-Где была правда, там *** вырос!
-Проконоёбился ты со своей Санечкой, а хуль толку?
-Я пришёл раздавать жвачку и жевать поджопники, гыы...
-Поджопники кончились, хляб твою твердь!
-Чтоб спасти деревню от чумы, её нужно полностью спалить!
-Вместе с председателем, ****ь...
-Идите все нахуй, шобла-ёбла ****овская! - качаюсь я по полу, зайдясь сухим хрипом.
Мне дерьмово. Я впервые за долгое время ощущаю реальную близость смерти. Я превратился в корабль, причаливший к брегам Эреба. Хотите - верьте, а хотите - нет.
 Мусор даёт мне телефонную трубку:
-На, поговори с женой.
-Алло, Макс? - плачет в трубке Санечка. - Макс! Прости меня, пожалуйста.
-Ты что, напилась?
-Прости меня, Максюша... я не хотела, правда... - рыдает трубка.
-Да за что, чего с тобой такое?
-Мне недавно делали тест на ВИЧ.
-Чего?..
-Он оказался положительный...
-Какого хера?! Какой "вич", ****ь?! - кричу в ярости.
-Я ведь всё это время тебе врала, понимаешь? - заходится трубка. - Я наркоманка, Макс... Прости меня...
-Пошла нахуй, ****ая тварь! - бросаю трубку в Калечкина, и та расшибается о разодранную стену кровавой плямой.
Мент глядит на стену, на пол, и пожимает плечами.
-Захотел получить ****ы от закона, верно? - ухмыляется участковый, поднимая с пола пистолет. - Ты убил её в пьяном угаре, после того, как она созналась тебе в своих грехах. Она заразила тебя СПИДом, и ты не смог себя сдержать. Вбил ей в затылок гвоздь**, а потом расчленил тело, сжёг в печи, и сдал тот гвоздь Соколу вместе с дюралюминием, мол, чтоб добро не пропадало. Признайся себе! Ведь это ты, ты её замочил!
-Нихуя!
-Признавайся! А то у меня ещё патрон остался!
-Пошёл нахуй, секель ****ый! - кричу от страшных мыслей. - Говносёр обдр!..
Договорить мне не суждено: Калечкин поднимает пистолет и разносит кусками аорту в моей груди вместе с дыхательной трахеей одним плавным нажатием скобы.
Отнять жизнь так легко! И так легко осознавать, что отнятая жизнь не была ни важной, ни полезной.

Ведро. ****ь... Я всё ещё торчу на ведре...
В руке моей измятая газета с выдранным портретом почётного мэра, на которого мне густо насрать.
Уже понедельник. Это очевидно. Ничего не изменилось. Ничто не должно было меняться. Предел контроля остался неопределённым порожком в сознании, преодолеть который можно лишь выйдя за грань - за предел разумного.
Я до сих пор слышу какую-то возню в спальне; стоны или всхлипы - не разобрать.
Отираюсь, встаю, закрываю ведро крышкой от кастрюли. Вяло прохожу сквозь комнаты. Вижу голую задницу. Задница кряхтит, трясётся над раскинутыми ляжками Санечки, да ещё на моём матрасе. Какое кощунство.
Рядом с голой задницей лежит чёрный матерчатый портфель, забитый бумагой. Штаны спущены почти до колен, на ремне болтается кобура.
Жаль, что не бензопила. Я хватаю из кобуры пистолет и выставляю перед собой.
-Эй, афэлок, штаны натягивай.
Калечкин перестаёт наяривать Саню, поворачивается и в страхе молвит:
-Ой, Максим, ты только не подумай...
-Да я уже вижу, - говорю, снимая с предохранителя.
-Нет, нет, погоди, она уже мертва была, когда я пришёл. Рядом ширка лежала, понимаешь? Вот, - Калечкин протягивет мне старый стеклянный шприц, - тихо, не стреляй только.
Отнять жизнь так легко! "Ещё легче играть на этом, потрясая пистолетом". Ну как вам? Поэзия!
-Положи пистолет, а?.. Будь трезвым, хоть раз, а?.. - нервно скулит сучий потрах. - Резов! Тебя ж всё равно найдут! А так... Ну я ж тя в ЛТП могу не на год определить, а на месяц! Ёпта, я тебя даже закодировать смогу бесплатно!..
Я гляжу, как член служителя закона вываливается из бледной санькиной вагины, скукожившись со страху в классическое ничтожество.
-Передоз? - переспрашиваю. - Моя Шурка сширилась, так?
-Ладно! - машет отчего-то руками участковый. - Напишу, что не пьёшь! Не поедешь никуда! Отдай пистолет, а?
-А ты знал, что у неё был ВИЧ?..
И вот теперь мы остаёмся наедине: я, пистолет, до охуения впечатлённый участковый, и ты, мой друг. Я ведь могу называть тебя на "ты", после всего, что мы пережили вместе? Так вот, дружище, мы ведь с тобою прекрасно знаем, что убийца - не я, не Калечкин, и даже не героиновое ширево. Не Кац и не сосед. Не Кед и не Сокол. Не Сивый, ****ь его толстую кость. Убийца здесь - ты.
Ведь ни я, ни Калечкин не знаем истинной причины санькиной смерти, по крайней мере сейчас. Потеряв разум в битве за смысл и пойло, я спутал все нити догадок, тогда как ты, друг мой, представил себе кончину бедной шлюшки во всех возможных вариантах и подробностях. Это твоя реальность, дружище, а не моя. Я лишь подбрасывал идеи в топку твоей мысли, но слова мои, мои соображения на сей счёт - мелочь. Я мог расписать тебе свои ощущения и воспоминания прошедших дней, исажённые под градусом выпитого, совершенно иначе. Тем более, что всё происходило отнюдь не так, как я здесь описал. Я был пьян, ты должен понять. Не знаю, что творилось на самом деле, но чувствую, что происходило всё по-другому. Истина, конечно же, закопана вне твоего восприятия моих злоключений, и, тем не менее, в контексте данного - моего - потока мыслей именно ты играешь ключевую роль.
Цепь догадок, целлюлозная плёнка зацепок прошла сквозь тебя, делающего зарубки на квадрицепсах мозговых извилин, и мышцы твоего разума, должно быть, выдали окончательный вердикт, дав насладиться каждой отдельной смертью - и не только Санечки, - во всех ракурсах, даже в замедленной съёмке, как приучила Голливудская конъюнктура. Ты, друг, хавал попкорн, убивая в своих иллюзиях людей, столь же порочных, как ты сам, пока я описывал свои страдания, порождённые иллюзией уже моего сознания.
Но коль и моя жизнь - иллюзия, так можешь ли ты счесть себя невиновным? Лишённый скрытой ненависти и жажды насилия, ты бы не читал мои мысли до конца, поэтому именно ты - истинный убийца.
А ежели так, то тебе ничего не стоит прикончить в своём разгорячённом мозгу и Калечкина. Почему нет? Твоя фантазия работает во весь опор, так почему бы не воспользоваться этим? Растерзать мента тысячей пуль в мясные клочья! Изорвать ядерной бомбой, запущеной в упор! Начинить его атлетичное тело сибирской язвой, чтоб с ног до головы омертвел и выблевал внутренности вместе с ковью! Вот так! Хорош! У тебя действительно получается, и недурно!
И теперь, когда вокруг не осталось никого, когда абсолютное значение чего бы то ни было утрачено, мне остаётся лишь пожелать тебе удачи, мой любезный.
Рукой своею я чувствую холодную сталь макарова.
Проснусь ли я на этот раз?
БУМ!

Я мёртв.

 

Вот он я, Макс, - мёртвый, но всё ещё живой. Познакомившись с моим изысканным трупом, ты сможешь прочекать и остальных участников этой гнилой поножовщины. Свой адрес я, любовь моя, напишу тебе приватно.

СНОСКИ:
* О дедушке Рудаке речь пойдёт в спин-оффе "Убить, любой ценой".
** О гвоздях смерти речь пойдёт в спин-оффе "Куй железо!".


Рецензии