Как Достоевский придумал Ленина

В прошлом году исполнилось 145 лет роману Фёдора Достоевского «Бесы» и 100 лет революции, предсказанной в этом романе.
И тут появляется повод ещё раз удивиться самому загадочному и беспощадному свойству творчества великого русского писателя. Тому, что привычно называют проницательностью, предвидением, пророческим даром и другими не совсем отчётливыми для трезвого расследования словами. Всё это непонятно, пока не объяснишь смутных определений фактами. Его, Достоевского, художественное чутьё было настолько необычайным, что не только угадывало будущее, оно имело на него, на это будущее, жуткое влияние. Его тёмные фантазии воплощались в живой кошмар удесятерённой силы. Первый пример тут такой. Как раз вышел его роман «Преступление и наказание». Тут же начались обычные либерально-прогрессивные толки. Дочь его свидетельствует: «<...> [русские либералы] ненавидели отца на протяжении всей его жизни... его осыпали бранью и жесточайшим образом оскорбляли... Когда Третьяков... захотел приобрести для своего “Салона великих рус¬ских писателей” портрет моего отца... негодование политических врагов Достоевского не знало границ:
— Идите на выставку и посмотрите на лицо этого сумасшедшего, — кричали они подписчикам своих газет, — теперь вы, наконец, поймёте, кого вы любите, кого вы слушаете, кого вы читаете...».
Винили его главным образом за то, что роман был «извлечён им из самого себя».
«Достоевский пыщится и напрягает все свои силы, чтобы изобразить глубину и широту страсти. Выходит нечто детское, неумелое, риторически-водянистое… И автор в восторге от описанной им дребедени, вероятно, воображает себя знатоком человеческого сердца, чуть-чуть не Шекспиром».
«Понятно, что такой писатель как Достоевский, писатель, не знающий действительной жизни…»
И вдруг, все вспомнили, что только за несколько дней до выхода этой «клеветы на молодое поколение», когда рукопись была уже в наборе, в Москве произошло преступление, до мельчайших подробностей совпадающее с тем, которое описано в романе. Вплоть до идеологии, столь тщательно выписанной Достоевским. Реальный студент Данилов самым зверским способом зарезал ростовщика и его служанку. Первой спохватилась газета «Русский инвалид» и написала так: «[У Достоевского студент] убивает старуху, потом её сестру, которая нечаянно входит в незапертую дверь. Данилов убил ростовщика Попова, потом его служанку, которая вернулась из аптеки, войдя так же в незапертую дверь».
Не без некоторого самохвальства Достоевский так отвечает своим обидчикам из литературной подворотни:
«Совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики… Ихним реализмом — сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснишь. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты. Случалось».
Он немало «гордился таким подвигом собственной художественной проницательности», — заметит Николай Страхов.
Об этой невероятной проницательности его художественного зрения, о которой, конечно, не раз уже сказано, мне всё-таки хотелось бы продолжить. Тем более, что есть для того актуальный повод — столетие революции. И есть у меня в связи с этим некоторые, скажу так, нетривиальные доказательства этой чудесной его способности видеть сквозь время.
Можно предположить так же, что он обладал неким чрезвычайно тонким врождённым инструментом, который с таинственной чуткостью связывал его, писателя, с тем духовным пространством, в котором он обитал. Достоевский нутром чуял токи времени. Например, он понимал особым инстинктом те опасности, которые другим могли показаться курьёзными. Если внимательно и с заданной целью перечитать главные его романы, обнаружится, к примеру, пристальный интерес Достоевского к хлыстовству, забытому и непонятному нам нынче движению религиозных фанатиков и извращенцев. Когда-то секта хлыстов была широко распространена в России. Эта хлыстовская тема в его романах является иногда совсем неожиданно, будто и не к месту. Вот, например, в «Братьях Карамазовых» идёт совершенно отвлечённый обыденный разговор, но кто-то, вроде, ни к селу, ни к городу вдруг предлагает съездить в соседний уезд «посмотреть на хлыстов». В другом месте слуга Карамазовых Григорий, опять ни с того ни с сего, «стал прислушиваться и вникать в хлыстовщину». В «Бесах» Пётр Верховенский, списанный, как известно, с духовного предшественника Ленина Сергея Нечаева, вынашивает план, с виду нелепый — объявить Николая Ставрогина царевичем-самозванцем, вроде Лжедмитрия или Емельяна Пугачёва, а то и вовсе «хлыстовским Мессией», мошенническим богом. И обеспечить тем самым жульнический успех революционного переворота. «Мы проникнем в самый народ… Раскачка такая пойдёт, какой ещё мир не видал.  Заплачет Земля по старым богам… Ну-с, тут-то мы и пустим... Кого?»
Так подводит Верховенский Ставрогина к его необычайной и тлетворной роли «хлыстовского Христа», земного липового бога, которому предстоит замутить Россию. То, что Верховенский хочет сделать из Ставрогина ложного, но именно бога, подтверждается его фамилией. Ведь «ставрос» переводится с греческого на русский, в одном из вариантов, как «Распятый на кресте».
Как это будет?
«Слушайте, я вас никому не покажу никому: так надо, — убеждает сбивчиво и взволнованно Пётр Верховенский Николая Ставрогина. — Он, этот мессия есть, но никто не видал его, он скрывается. А знаете, что можно даже и показать, из ста тысяч одному, например. И пойдёт по всей земле: “видели, видели”. И Ивана Филипповича, бога-саваофа, видели, как он в колеснице на небо вознёсся пред людьми, “собственными” глазами видели. А вы не Иван Филиппович; вы красавец, гордый как бог, ничего для себя не ищущий, с ореолом жертвы, “скрывающийся”. Главное, легенду!».
Упоминаемый тут «Иван Филиппович», которым хотел бы видеть Ставрогина Пётр Верховенский, и есть давний основатель секты хлыстов Данила Филиппов (Достоевский ошибочно называет его «Иваном»), или Филиппович, беглый солдат, крестьянин Костромской или Владимирской губернии, объявивший себя воплотившимся «Саваофом», превышним «богом» ещё в 1645 году.
И как мне было потом удивительно и даже жутко открывать, как время обернуло этот выдуманный Достоевским эпизод в грозную действительность. Ровно по этому сценарию стали развиваться события гибельного российского времени буквально через десяток лет.
В том жутком инфернальном измерении, которое нутром чуял Фёдор Достоевский и которое в потрясающих деталях описал в «Бесах», в этом пространстве живой Ленин существовал уже двенадцать лет. Он был ещё кудрявый и маленький, и носил православный крестик на груди. Через два года после выхода «Бесов», четырнадцатилетний, он без всякой видимой причины выбросит этот крестик с изображением распятого Галилеянина в помойное ведро. Видимо, начиная с этого времени, он уже одержим.
Я всё задавался себе целью выяснить, мог ли Достоевский, столь чутко настроенный на предстоящие беды христианской Руси, чувствовать тем особым врождённым нервом своим, жестоким своим предвидением, пришёл ли уже этот главный предтеча Антихриста — будущий вождь большевизма? Чуял ведь.
Вот ещё один его удивительнейший «подвиг художественной проницательности». Пётр Верховенский, ведь это же точный портрет Владимира Ульянова-Ленина, каким он станет через десять лет приблизительно после того, как был угадан и описан Достоевским. И тут — внимание! Как раз в это время его, Ленина, охватывает идея поставить именно хлыстовство во главе российского коммунизма. И в определённом смысле самому стать хлыстовским подложным Христом. Или склонить на этот пост, как Верховенский Ставрогина, Григория Распутина, почти уже готового хлыстовского пророка. В точном соответствии с инструкцией Достоевского. «Будем ударять вместе», — мечтал Ильич, имея в виду этого самого Григория Распутина. Но потом «ударять вместе» передумал, что-то тут не срослось. Хотя на мельницу Ленина Распутин немало вылил воды. Бессмертное дело Ленина вряд ли удалось бы в такой степени, не будь в России Распутина. «Распутин был бессознательно как бы первым “комиссаром” большевизма, — напишет князь Юсупов, — приблизившимся к престолу, чтобы растоптать его мощь, угасить его величие. За ним двинулись остальные...».
Хлыстовская ересь, поразительно сходная в некоторых деталях с социализмом, была пробной атакой бесов, начальной попыткой смутить Россию.
Известен рассказ о встрече в 1890 году молодого Ульянова с двумя сектантами из тех, каковых так много было на родной будущему вождю Волге. Между собеседниками оказалось много общего — стремление «перекроить жизнь», сплотить людей «в единую братскую семью» и устроить «рай на земле». Будущий вождь реагировал на стихийную программу хлыстов с увлечением: «Эти силы необходимо объединить и направить к общей цели». Это станет вскоре частью программы русской революции.
Так ведь и Пётр Верховенский в одном месте утверждает, что свои идеи во многом позаимствовал у хлыстов и скопцов, у которых гостил некоторое время.
Это тогда модно было в революционных кругах. Бакунин и Герцен вникали в житие русских сект. Молодой Плеханов бродил по старообрядческим «согласам», «отрастив бороду капустой». С ними, русскими сектантами социалистического толка общался в 1913 году и Лев Троцкий

Приправленная революционной фразой, марксизмом и французскими утопиями хлыстовская ересь обрела вид учения. Подспудное хлыстовство возбуждало революционный дух тогдашней интеллигентной молодёжи, российского студенчества. Такова была начальная картина внедрения бесовства в нравственное пространство России. Увлечение хлыстовством вошло вдруг в русскую творческую элиту. «Белой дьяволицей», и опять же «хлыстовской богородицей» называл Зинаиду Гиппиус Михаил Пришвин. А её «мистические стихотворения, похожие на стихи хлыстов-сектантов», — «высокосовершенной поэзией». Толстой в большинстве своих духовных религиозно-мистических прозрений — хлыстовец чистой воды. Характерно, что знаменитую свою повесть «Холстомер» в ранних вариантах, начиная с 1861, он перерабатывал под названием Хлыстомер (это название было изменено только в 1885 году). И многие мысленные монологи этой оскоплённой лошади проникнуты ясным духом хлыстовства. Беспощадным хлыстовством веет от некоторых сюжетов Ильи Репина.
Тот же Пришвин возил Вячеслава Иванова к одной из хлыстовских «богородиц», а потом эта молодая красивая женщина, с головы до ног укутанная чёрной шалью, сидела на лекции знаменитого поэта-эллиниста, вызывая мистический интерес у членов собравшегося тут общества новых питерских интеллектуалов. Он же, Пришвин, зазвал к хлыстам Блока, и хлысты приняли поэта как пророка. Так и относились к нему потом.
Можно, например, без труда доказать, что такое уникальнейшее явление нашей культуры как Серебряный век, густо замешано на хлыстовщине.
Значит, Достоевский, столь часто и по виду без причины обращавшийся на страницах своих романов к хлыстовской теме, предвидел и это?

Но вернёмся к Ленину, у него перед революцией появится даже специальный уполномоченный по хлыстам — Владимир Бонч-Бруевич. Он, Бонч-Бруевич, внушал ему, Ленину: «Хлыстовская тайная организация, охватившая огромные массы деревень и хуторов юга и средней части России, распространяется всё сильней и сильней [...] Хлыстовские пророки — это народные трибуны, прирождённые ораторы, подвижные и энергичные, главные руководители всей пропаганды». По мнению сектоведа-большевика, хлысты только то и делали, что ждали «великого примирителя», способного объединить отдельные сектантские общины — «хлыстовские корабли». Этот «человек с могучей волей, настоящий второй Христос». Он то и может объединить их стремление «перекроить жизнь». И это может стать кульминацией большевистского переворота.
Дело дошло до того, что печатный орган большевиков «Искра» стал у хлыстов в большом авторитете, потому что они нашли его глубоко своим по духу и целям. Считая его исключительно полезным, они взялись за распространение его.
Сектанты участвовали в доставке  «Искры» через Румынию в Россию. И именно в это время тираж газеты достиг верхней планки.
Дело дошло до того, что на 2-м съезде РСДРП 1903 года Ленин выступил с докладом Раскол и сектантство в России, который подготовлен был, конечно, не без участия Бонч-Бруевича. В докладе со всей серьёзностью ставился вопрос об участии русского сектантства в социал-демократии. В резодюции по докладу Ленина было отмечено вполне определённо: стоит развернуться социалистической пропаганде среди сектантов, и эта народная среда тронется, широко и глубоко, и [...] под красным знаменем социализма будут стоять новые [...] ряды смелых [...] борцов за новый мир».

Так что накопившуюся энергию сопротивления и фанатизм хлыстовских вождей Ленин самым серьёзным образом пытался сделать полезными себе. Именно это объясняет то, например, откуда в революционном движения явилось столько женщин. Среди вождей хлыстовщины женщины были в подавляющим большинстве. Ставшие бесчисленными «хлыстовские корабли», почти исключительно объединялись, как пчелиный рой вокруг матки, вокруг «хлыстовских богородиц».
У будущего большевистского переворота появился реальный шанс называться «великой хлыстовской революцией». И тогда вся Россия обернулась бы той же «хлыстовской богородицей» для прочего «угнетённого мира».
Половая мистика и практика греха укрепляли и цементировали связи внутри хлыстовских групп. Это потом перешло на практику и повседневный быт революционного движения.
Россия, которая не перебесилась во времена царя Алексея Михайловича, торопливо и суетно погрязала в разврате. Теоретизировала и осваивала этот разврат практически. С холодным любопытством. Бунин записал в то время в своём дневнике:
«О Коллонтай (рассказывала вчера Щепкина-Куперник):
— Я её знаю очень хорошо. Была когда-то похожа на ангела. С утра надевала самое простенькое платьице и скакала в рабочие трущобы — “на работу”. А воротясь домой, брала ванну, надевала голубенькую рубашечку — и шмыг с коробкой конфет в кровать ко мне: “Ну давай, дружок, поболтаем теперь всласть!”. Судебная и психиатрическая медицина давно знает и этот “ангелоподобный” тип среди прирождённых преступниц и проституток…»
Из подобных характеров выходили кровавые Землячки, подобной натурой обладала странная революционерка и странная любовница Ленина Инесса Арманд, отчасти, наследственная истеричка Надежда Аллилуева.

Нет, не случайно соратники Ленина по загранице всегда считали его раскольником в марксизме. В случае успеха нарисованной задумки его революция оказалась бы с некоторым сектантским на религиозной почве оттенком, каковыми были, например, революции Оливера Кромвеля и Томаса Мюнцера. Я уверен, что эта идея у него, Ленина, родилась сама собой. И это ещё более увеличивает мою веру в Достоевского, как в божественный инструмент предвидения, воли над будущим. В хронике ленинской жизни отмечено, что «Бесов» он читал уже после всех событий, давших ему вожделенную власть. И действовало на него это чтение именно так, как действуют на бесноватого строки священного писания, молитвенные заклинания. Его корчило, тошнило, выворачивало наизнанку. Клиническую картину этого своего состояния он описал точно и исчерпывающе. «Морализирующая блевотина», «Покаянное кликушество» (о «Преступлении и наказании»). «Пахучие произведения» (о «Братьях Карамазовых» и «Бесах»). «Явно реакционная гадость, подобная «Панургову стаду» Крестовского <…>. Перечитал книгу и швырнул в сторону» (о «Бесах»). «Братьев Карамазовых» начал было читать, и бросил: от сцен в монастыре стошнило».
Что было бы, если бы судьбы их, писателя и этого читателя, сошлись поближе? Неслучившееся таит иногда более захватывающие сюжеты, чем сбывшееся.

Но прежде ещё один пример совершенно необъяснимого для наших обычных умственных мерок проникновения Достоевского в будущее едва ли ни вплоть до наших дней. Петру Верховенскому в том же романе «Бесы» вдруг понадобилось объяснить идеологию и тактику предстоящего жульнического переворота русской жизни и русской истории. Идеологом предстоящего плутовского переворота в романе явился некто Шигалёв, имевший таинственную «толстую и чрезвычайно мелко исписанную тетрадь», в которой изложил «собственную систему устройства мира». То, что изложено в этой тетради Верховенский называет «шигалёвщиной». У Достоевского из этих мелких записей приводится всего несколько строк, но черезвычайно ёмких и вызывающих немедленные ассоциации. И опять, как близка эта  «шигалёвщина» к тому, что будет предлагать буквально через десяток лет пролетарский вождь. Некоторые многозначительные тезисы из той шигалёвской тетради легко продолжить тем, что сочинял опять же сам Ленин. И это продолжение сочетается с текстами шигалёвщины вполне органически, будто принадлежит то и другое одному и тому же человеку.
Шигалёв: «…Мы провозгласим разрушение... почему, почему, опять-таки, эта идейка так обаятельна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары... Раскачка такая пойдет, какой ещё мир не видал…».
Ленин: «Я с ужасом, ей-богу с ужасом, вижу, что о бомбах говорят больше полгода и ни одной не сделали!.. Пусть тотчас же организуются отряды от 3-х до 10, до 30 и т.д. человек. Пусть тотчас же вооружаются они сами, кто как может, кто револьвером, кто ножом, кто тряпкой с керосином для поджога и т.д. <…> Чем разнообразнее, тем лучше, тем богаче будет общий опыт…»
Шигалёв: «Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов.  Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, н е   н а д о   в ы с ш и х   с п о с о б н о с т е й !».
Ленин: «Вообще, к интеллигенции, как вы, наверное, знаете, я большой симпатии не питаю, и наш лозунг “ликвидировать безграмотность” отнюдь не следует толковать, как стремление к зарождению новой интеллигенции. “Ликвидировать безграмотность” следует лишь для того, чтобы каждый крестьянин, каждый рабочий мог самостоятельно, без чужой помощи, читать наши декреты, приказы, воззвания, Цель — вполне практическая. Только и всего».
Шигалёвское — «Мы пустим легенды...», можно легко продолжить ленинским: «Говорить правду — это мелкобуржуазный предрассудок. Ложь, напротив, часто оправдывается целью». Шигалёвщина утверждается как новая религия, об этом говорит Верховенский: «Тут, батюшка, новая религия идёт взамен старой...». Ленин уточняет смысл этой новой религии: «Электричество заменит крестьянину Бога, пусть крестьянин молится электричеству: он будет больше чувствовать силу центральной власти вместо неба». Шигалёвщина утверждает, что руководствоваться в революции нужно «только необходимым», всё остальное ей мешает. Ленин уточняет: «Морально в нашей политике только то, что целесообразно».
А вот как Шигалёв говорит о людях новой революционной морали: «На всякий выстрел они пойдут, да ещё за честь благодарны останутся…». Ленин и этот шигалёвский тезис уточняет: «Как же можно совершить революцию без расстрелов? Неужели же вы думаете справиться со всеми врагами, обезоружив себя?»
Вот тут мы и подошли вплотную ещё к одному примеру, как в ХХ веке в удивительных деталях совпадали пророчества Достоевского с действительной жизнью.
Охотников стрелять в людей чаще называют убийцами, террористами и палачами. С этим делом в России, особенно в части палачей, туговато тогда было. Даже в апреле 1879 года, после того как предоставлено было военно-окружным судам право выносить смертные приговоры, на всю Россию нашёлся один-единственный палач по фамилии Фролов, который под конвоем переезжал из города в город и вешал приговорённых. Кстати, приговор ленинскому брату Александру Ульянову привёл в исполнение именно он.
И в самом начале ХХ века дефицит на палачей сохранился. Известен такой показательный факт: для политических казней и в это время использовался опять же единственный палач по фамилии Филипьев, которого всякий раз приходилось доставлять из Закавказья, где он постоянно проживал, чтобы повесить очередного революционера. Говорят, что в прошлом кубанский казак Филипьев сам был приговорён к смерти, но выменял себе жизнь на пожизненную должность палача. Но ведь бесовский Шигалёв обещал множество палачей, «которые на всякий выстрел пойдут». И они явились вдруг через короткое время в неисчислимом количестве. Из отверженного палач превратился вдруг в важнейший инструмент истории. И они, палачи, за это ещё и «благодарны оставались» тем, кто привлёк их к этой работе.
И — опять внимание! Выдуманный Достоевским Шигалёв материализовался вдруг, причём сразу двумя жутковатыми персонажами. Среди самых известных профессиональных палачей, подвизавшихся, например, в тюрьмах НКВД, особым усердием и идеологическим начётничеством отличались братья  Иван и Василий Шигалёвы. Распатронив последнего в этот день врага революции, они брали в руки тетради, похожие на ту, что исписана была «мелким почерком» их литературным инфернальным предшественником. Иван Шигалев, например, числился партгрупоргом и занимался агитмассовой работой. Василий, как мог, помогал ему. Теперь они шли в ленинскую комнату, чтобы донести своим кровавым подельникам очередное тёмное место всеобщей шигалёвщины, по законам которой вдруг стала жить страна. Так реальные Шигалевы исполняли задуманное Шигалевым — литературным предтечей, овладевшим их плотью и духом.

Как бы поступил Ленин с Достоевским, ясно. Убить бы его, он не убил. Всё-таки слишком он уж мировая величина. Но закончить свою жизнь Достоевский вполне мог бы точно так, как его младший духовный брат Василий Розанов. Что это была бы за судьба, вполне понятно из последних записей Розанова, которые сделаны за два месяца до смерти: «К читателю, если он друг. — В этот страшный, потрясающий год, от многих лиц, и знакомых, и вовсе неизвестных мне, я получил, по какой-то догадке сердца, помощь и денежную, и съестными продуктами. И не могу скрыть, что без таковой помощи я не мог бы, не сумел бы перебыть этот год. <…> За помощь — великая благодарность; и слёзы не раз увлажняли глаза и душу. «Кто-то помнит, кто-то думает, кто-то догадался». <…> Устал. Не могу. 2—3 горсти муки, 2—3 горсти крупы, пять круто испечённых яиц может часто спасти день мой. <…> Сохрани, читатель, своего писателя, и что-то завершающее мне брезжится в последних днях моей жизни. В. Р. Сергиев Посад, Московск. губ., Красюковка, Полевая ул., дом свящ. Беляева».
А Достоевский с прочувствованным им Лениным поступил так: Верховенский уезжает за границу, а вторая его половина Ставрогин лезет в петлю.

Достоевский сюжеты своих главных романов брал из Евангелия. Весь «Идиот», например, вышел у него из одной фразы Христа, растроганного поведением детей. «Будьте как дети», сказал он. «Бесы» же это развёрнутое толкование новозаветного случая с бесноватым. Там, в Священном писании, речь идёт вот о чём. В Тивериаде, городке, которому здешний полномочный представитель римской власти Пилат (не без задних мыслей, конечно) дал императорское имя, объявился человек, одержимый бесами. Бесов в нём непостижимым образом оказался целый легион. И они страшно мучили этого человека. «Так что его связывали цепями и узами, сберегая его; но он разрывал узы, и был гоним бесом в пустыни». И вот Иисусу стало жаль этого человека. Бесов из него он изгнал, а они вселились в стадо свиней. Те бросились в озеро и потонули. Вместе с бесами. Пришедшие из города люди увидели, что бывший бесноватый, «одетый и в здравом уме», сидит у ног Иисуса Христа. И ему хорошо.
Вот и вся канва. На неё предстояло положить живую картину русской действительности. «Точь-в-точь случилось так и у нас. Бесы вышли из русского человека и вошли в стада свиней, т. е. в Нечаевых… Те потонули или потонут наверно, а исцелившийся человек, из которого вышли бесы, сидит у ног Иисусовых…». Так поспешил отметить Достоевский молнию начального своего прозрения о будущем главном своём романе. Тот бесноватый человек, оказавшийся вдруг здоровым у ног Иисусовых, и есть символическая Россия, и в этом освобождении от бесов её ближайшая, по Достоевскому, судьба. Теперь уже можно говорить о том, что предвидение Фёдора Достоевского и тут частью исполнилось. Бесы утонули в потоках русской крови, которую они же и пролили. Но прежде, возглавляемые самым беспощадным из них Ульяновым-Лениным, они вдоволь порезвились на Святой Руси. Власть беснующихся свиней обошлась народам России в миллионы жизней, чаще всего называют цифру в двадцать миллионов.
Только вот оказалась ли Россия, «одетая и в здравом уме», сидящей в благодатной тени Христовой у его ног — это большой вопрос. Впрочем, и бесы не до конца изгнаны. После Достоевского Хайдеггер, кажется, догадался, что вселились они теперь в типографскую краску и печатный станок. Да ещё, по собственному разумению моему, крепко засели они в электронной начинке телевизора, жуткого изобретения русского инженера Зворыкина.

Так что шигалёвщина, предсказанная Фёдором Достоевским, бессмертна. И лозунг — есть у революции начало, нет у революции конца — остаётся реальностью наших дней. Трудно объяснить, например, то, что происходило и происходит у нас в последние десятилетия. Говорят, что это реформы. Тогда слово «реформа» это и есть самое гнусное слово в любом словаре. Синонимом ему может быть только библейское — «тьма смертная». Сколько у нас написано, между тем, в оправдание этих перемен. Так что запутались все и не понимают уже, что же это было и есть на самом деле. А может в том и есть настоящая цель этого обилия мнений, подменивших вдруг и смысл, и правду. Требуется кому-то мутить ясный солнечный свет истины, чтобы не видна стала в мути этой бессмертная поступь перманентной шигалёвщины. И вот уже сомневаться начинаем — а, может, это так и нужно было? Да нет же, давайте послушаем Достоевского. Он знал, что шигалёвщина проявит себя не раз ещё в нашей истории самым убийственным способом. И в деталях предупреждал нас из своего далёка, чтобы не просмотреть нам очередное её наступление.
«В смутное время колебания и перехода всегда и везде появляются разные людишки. Я не про тех, так называемых “передовых” говорю, которые всегда спешат прежде всех (главная забота) и хотя очень часто с глупейшею, но всё же с определённой более или менее целью. Нет, я говорю лишь про сволочь. Во всякое переходное время поднимается эта сволочь, которая есть в каждом обществе, и уже не только безо всякой цели, но, уже не имея и признака мысли, а лишь выражая собой изо всех сил беспокойство и нетерпение. Между тем эта сволочь, сама не зная того, почти всегда подпадает под команду той малой кучки “передовых”, которые действуют с опредёленной целью, и та направляет весь этот сор куда ей угодно, если только сама не состоит из совершенных идиотов, что, впрочем, тоже случается… В чём состояло наше смутное и от чего к чему был переход — я не знаю, да и никто, я думаю, не знает… А между тем дряннейшие людишки получают вдруг перевес, и стали громко критиковать всё священное, тогда как прежде рта не открывали, а первейшие люди, до тех пор благополучно державшие верх, стали вдруг их слушать, а сами молчать; а иные так позорнейшим образом подхихикивать…».
Это ведь он о нас и нашем времени.

Достоевский, как видим, единственный писатель, который вполне убедительно доказал своим творчеством, что призраки сознания бывают смертельно опасными. Может быть это и хорошо, что Достоевский умер, не угадав нечто такое, что могло бы, по роковой предрасположенности его прозрений к воплощению в стократном масштабе, обернуться концом света.

Как дико, наверное, прозвучит теперь его, Достоевского, завещание России, если произнести его с какой-нибудь высокой межнациональной трибуны, и как больно, что мы дошли до того, что эти слова уже к нам, кажется, неприложимы. «Да, назначение русского человека есть, бесспорно, всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским... значит только стать братом всех людей, всечеловеком... Это значит: внести примирение в европейские противоречия, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловеческой и всесоединяющей... и, в конце концов, может быть, изречь окончательное слово великой общей гармонии, братского окончательного согласия всех племён по Христову Евангельскому закону». Народ, позволивший сделать с собой то, что делали с ним в двадцатом веке, позволяющий делать то, что делают теперь, уже давно недостоин этих чаяний. И это отношу я к величайшей посмертной трагедии Достоевского. К последней трагедии русского народа, оказавшегося недостойным своего пророка и неустанного духовного защитника перед Богом и людьми.

Вот слышу я непременный признак глухого московского утра. Детей повели в уцелевший ещё детский садик мимо безобразного лика хрущёвской панельной двенадцатиэтажки, в которой я живу. Я слышу это, потому что не проснувшиеся до конца дети ревут благим матом. Ревёт завтрашняя Россия каждое утро под моими окнами. Будто чувствует, что вступает она в то будущее, где ждут её жестокие тайны, неразрешимые проблемы и суровые наставники, первым из которых остаётся Фёдор Достоевский… Плачет пустыми слезами неразумная надежда…


Рецензии
Очень интересно. И очень страшно. Не указаны источники цитат Ленина.

Татьяна Картамышева   29.07.2018 16:08     Заявить о нарушении
Попробую указать.

Евгений Гусляров   31.07.2018 16:30   Заявить о нарушении