Алоэ в цвету

   Если у украинца на подоконнике стоят вазоны с цветами (а у кого они только, скажите, не стоят – разве, что у вконец спившихся алкашей, коим за пьянкой поливать недосужно, иных я, пожалуй, не знаю), среди них непременно отыщется вазончик с алоэ – этим универсальным народным целительным средством, в чью волшебную силу не без основания верили еще прабабушки наши. От них же и поверье пошло, будто комнатный алоэ раз в сто лет зацветает. Трудно в Украине сыскать человека, который не видел алоэ, но гораздо труднее того отыскать, кто бы видел алоэ в цвету. Сто лет – срок немалый, очень редко кому посчастливилось прожить столь долго, чтобы увидеть... нет, не цветущий алоэ, а лишь то, что и через сто лет он не будет цвести.
   В Израиле алоэ цветет ежегодно.
***
   Тельавивская тахана*... Замысловато запутанные коридоры – лента Мебиуса, бутылка Клейна, куда ни пойдешь, впервые там оказавшись, как бы ни спускался- подымался, все равно попадешь на то самое место, с которого путь начинал – на терминал шестого этажа и без посторонней помощи не выберешься. Бесконечные лабиринты коридоров – обиталище Минотавров: на пустынных нижних этажах, может быть, обретаются они, жертву свою карауля?
   Небольшой коричневый пес ежедневно обегает кругом тахану, поднимаясь, спускаясь по эскалаторам, по пандусам, оставляет в ему лишь известных местах свои метки и, завершив собачьи свои дела, возвращается на шестой этаж, в магазинчик, к хозяевам с чувством удовлетворения от осознания важности проделанной им работы.
   В тот день пес попадался мне на глаза вот уже пятый или шестой раз. Лабиринт таханы засосал меня и упорно не хотел отпускать. Моих знаний иврита оказалось недостаточно, чтобы задать простейший вопрос: где тут выход, но если бы я и сумел его задать, я бы не понял ответа.
   Вконец обессиленный, я присел отдохнуть на скамейке на терминале шестого этажа.
    Подошел бритоголовый молодой человек с матерчатой сумкой через плечо – некогда с подобными сумками нищие за подаянием ходили – протянул какую-то литературу в добротном красочном переплете. Что-то забормотал, закамлал на иврите – из всего сказанного я уловил только слово «философия».
  – Не понимаю иврита, – сказал я ему, догадавшись, что передо мной какой-то миссионер: то ли кришнаит, то ли кто-то еще. Я не жалую миссионеров. Не люблю, когда мне пытаются навязать убеждения – у меня есть свои. Я их, кстати, никому не пытаюсь навязывать.
  – Не понимаю иврита, – по-русски сказал, чтобы понял: говорить со мной бесполезно, да и книги его – на иврите – зачем они мне? 
   Не тут то было. Бритоголовый моментально вычислил, откуда я родом.
  – Ви изь России? – на ломанном русском произнес он, запустил руку в котомку и извлек на свет Божий то же самое, судя по обложке, но уже на русском языке.
  – Вижу, парень, от тебя не так просто отвязаться! – вслух произнес, а чего мне стесняться-то, все равно он вряд ли по-русски понимает, а если даже поймет, так оно бы, пожалуй, и к лучшему.
   Он, похоже, не понял. На его лице ничего не отразилось.
  – Ата егуди (Ты еврей)? – спросил я его, в этот раз на иврите, чтобы понял вопрос, благо мог на иврите хоть это спросить. – Ани егуди, ми ата (Я еврей, а ты кто)?
  – Гам ани егуди (Я тоже еврей), – обрадовался бритоголовый, не ожидая подвоха.   
  – Я еврей... – повторил я задумчиво и указал пальцем на книги, – но ведь это не Тора (Аваль зе ло Тора**)?!
   Бритоголовый замешкался, соображая, затем, осмыслив ситуацию, покидав в котомку литературу, ретировался. 
   И зачем ему надо, бритоголовому – увидал бы в Москве, за скинхеда бы принял – под индуса косить? Оставался б евреем. Зачем ему вера чужого, далекого народа?
   Я поднялся со скамейки. Бритоголовый перестал меня интересовать. Следовало во что бы то ни было выбраться наружу и продолжить свой путь.
   Вглядываясь в лица прохожих – может быть, попадется кто русскоязычный – я сделал несколько шагов по направлению к эскалатору...
   Навстречу мне шла ОНА. Точно такая, какой увидел я ее первый раз.
***
   Пыль веков, осевшая на пожелтевшей бумаге старых документов. В архивах, где скапливаются и хранятся эти документы – зеркало эпохи – их описывают, подшивают, переплетают и, снабдив номерами и прочими обозначениями облегчающими поиск,  ставят на полки хранилища. Но бумага не вечна и подвержена всяким случайностям. Дабы сберечь для потомков хотя бы образ документа на случай его утраты, их еще и фотографируют, микрофильмируют. Честно говоря, я не знаю, как это делается сейчас, в век компьютерных технологий, а тогда, в семидесятых, в СССР для этого существовала специальная техника, так называемая УДМ – угловатый, громоздкий, непрезентабельного вида аппарат. Однако в облгосархиве, где я заведовал фотолабораторией, техника была получше – гэдээровский комплект «Докуматор», изящный, светлосерый до белизны, хоть в операционную ставь, агрегат. Кроме основного, съемочного аппарата, в комплект входили компактная проявочная машина для рулонной кинофотопленки, устройство для просмотра микрофильмов и  фотокопировальная машинка «Докуфо», которой мне так никогда и не удалось воспользоваться, поскольку работала она на специальной светочувствительной бумаге, весь запас которой то ли был израсходован, то ли растащен моими предшественниками. Бумага была особая, ни для чего иного, кроме этой машинки, непригодная, и если ее растащили, то не по какой-то надобности, а исключительно по советскому обычаю брать у государства то, что плохо лежит, а плохо лежало многое.
   От моего дома до Николаевского костела, где тогда размещалось хранилище документов облгосархива – в то время мало кто из киевлян помнил, что костел Николаевский, говорили «польский костел» – можно было добраться троллейбусом как одиннадцатого, так и двенадцатого маршрутов. В утренние часы троллейбусы шли регулярно. Я выходил в одно и то же время, садился в один и тот же троллейбус и приезжал как раз так, чтобы по дороге на работу успеть забежать в ближайший магазинчик выпить чашечку кофе. Этот утренний кофе стал для меня своего рода ритуалом.
   Привычки... Однажды образовавшись и закрепившись, они могут придать ходу нашей жизни размеренность часового механизма. А это – пусть не всегда, но часто – вселяет уверенность.
   Говорят, не бывает правил без исключений. В тот день я, не помню уж по какой причине, вышел из дома раньше обычного. Скорее всего, это вышло случайно. Возле моего дома проходили только два троллейбусных маршрута, одиннадцатый и двенадцатый, путь обоих пролегал мимо костела, поэтому я сел в первый же подошедший и лишь заметив, что пассажиры не те, что обычно (многие едут на работу в одно и то же время, потому попадают в один и тот же троллейбус и лица большинства утренних попутчиков успели мне примелькаться), я понял, что что-то не так.  Посмотрел на часы. Оказалось, вышел из дома преждевременно. Видно пропустил что-то в привычном утреннем распорядке, сбой программы, как говорят в нынешнее компьютерное время.
   Кто рано встает, тому Бог подает – в это более раннее время пассажиров было поменьше, одно место в салоне оказалось свободным и, прокомпостировав проездной талон, я направился к нему.
    Рядом, у окна, молодая девушка держала в руках раскрытую книгу. Очевидно, студентка, – подумал я, сообразив, что если обычно я ехал в одиннадцатом маршруте, то, следовательно, сейчас сел на двенадцатый, проезжавший по Владимирской мимо университета. Моя соседка, конечно же, студентка университета и книга в ее руках, скорее всего, учебник. Интересно, на каком она может быть факультете, что изучает? Я заглянул на страницу:
   « И снова для них обоих не существовало времени, не существовало ни прошлого, ни будущего, одно только до краев наполненное настоящее.»
   Я пробежал взглядом по странице. Имена персонажей были мне знакомы. Да, конечно,  это Фейхтвангер. Я и сам недавно прочел эту книгу, она еще не выветрилась из моей памяти.
    –  «Испанская баллада», – произнес, как бы для себя.
   Моя соседка оторвалась от книги и, как мне показалось, долго всматривалась в мое лицо.
    –  Да,  –  ответила она наконец.
   Слово за слово мы разговорились. Представились друг другу. Оказалось, ее звали Дина.
   Еврейка! – дошло до меня. Так вот почему она так долго и внимательно присматривалась к моему лицу прежде, чем ответила.  И то правда: фамилию мою, при желании, можно и за польскую принять, да и имя: Борис – это все таки не Борух, сколько русских такое же имя носят, пятая графа – так то надо паспорт смотреть, но ведь бьют не по паспорту, бьют по морде, а она у меня никаких сомнений не вызывает. Антисемиты моментально опознают во мне еврея. Соплеменники тоже.
   Оказалось, что учится она в геологоразведовательном техникуме. И с чего это я взял, что в университете? С ее-то лицом? Правда ли, нет ли, но рассказывали знакомые, что родителям одной девочки, сдавшей все экзамены на отлично, так откровенно и заявили, мол, будь университет имени Шолом-Алейхема, ее бы приняли, но он носит имя Т.Г. Шевченко, так уж не обессудьте... у меня были причины поверить в правдивость этой истории.
   Ее выбор показался мне несколько странноватым для еврейской девушки. Почему именно геологоразведовательный? Но она объяснила, что с детства мечтала пойти по стопам отца, закончившего этот же техникум где-то в начале пятидесятых.
   За разговором свернули на Красноармейскую. Проехали мимо дворца «Украина».
     –  Следующая остановка улица Ульяновых, –  объявил в микрофон водитель.
     –  Здесь мне выходить,  –  она поднялась с сиденья.
   Вышли мы вместе, хоть обычно я выходил на следующей, откуда мне до костела было чуть поближе. Но времени было достаточно, чтобы провести ее до техникума и поспеть вовремя на работу, что же касается кофе – разок обойдусь без него.
    На следующее утро я снова поехал в такое же время, сел на этот маршрут. Еще заходя в заднюю дверь, я увидел ее. Как и предыдущий раз, место рядом было свободным.
   Иной раз исключение становится правилом. Теперь по утрам мы ехали в одном транспорте.  Утреннюю порцию кофе, к которой я так привык, я стал заваривать дома и брать на работу в термосе.
   Как-то раз я предложил Дине зайти после занятий осмотреть костел.
      
       Построенный под руководством известного киевского архитектора В. В. Городецкого и освященный в 1909 году Николаевский костел в тридцатых годах XX века был закрыт и разграблен мракобесами воинствующего атеизма, насаждавшими новую религию – марксизм-ленинизм, оказавшуюся для народа, судя по летальности, куда более токсичным наркотиком, нежели опиум любой из предшествующих религий. В послевоенные годы изрядно пострадавший от артиллерийского обстрела храм частично отреставрировали и перестроили под нужды Киевского государственного областного архива. Некоторое время в его левом крыле размещалась «глушилка», дабы  вражеские радиостанции не мутили своими чуждыми голосами девственно чистое сознание советского человека, не мешали бы ему, одурманенному гашишем марксизма, идти вперед к светлому будущему человечества. Высокий шпиль одной из башен костела служил превосходной антенной. Я глушилки уже не застал, хотя из какого-то другого места глушила она «голоса» не менее исправно вплоть до наступления горбачевской гласности, когда они перестали быть вражескими, и тогда слушать их стало неинтересно –  все, что по ним говорили, можно было услышать и по своему отечественному радио.
   Прекрасный снаружи, построенный в стилизованных готических формах с высокими стрельчатыми башнями и шпилями, внутри костел представлял плачевное зрелище. Его внутреннее пространство было разделено досками на отсеки. В центре находились стеллажи хранилища. Правое крыло было разделено на два этажа:  сверху –  переплетная мастерская, на стенах которой сохранились фрагменты прежнего убранства –  какие-то лепные гербы, очевидно известных польских фамилий, внизу помещалась моя фотолаборатория.
   Верхние этажи высоких башен стали приютом для голубей, залетавших в лишившиеся остекления высокие узкие окна. Голубям везде хорошо. По легенде некая голубка  не нашла лучшего места для гнезда, как шлем бога войны. Отложила яйца, вывела птенцов.  Когда Марсу охота пришла воевать, он не то, что надеть шлем на голову, а рукой прикоснуться побрезговал, настолько тот был обгажен. Пока изготовили новый – воевать охота прошла. С тех пор голубь гордо величается птицей мира и изображается с веткой маслины в клюве. Маслина, как я понимаю, служит в качестве лекарственного средства для предотвращения жестоких запоров, которые, судя по обилию вооруженных конфликтов, нападают на птицу частенько и тогда ничто не мешает Марсу напялить на голову шлем.
   Вольготно в городе голубям. Гадит зловредная птица мира на церковные купола, гадит на памятники, не задумываясь, что, быть может, навалила на голову гению, будто мало ему от людей при жизни досталось. Хорошо голубям, никого не боятся, разве только котов, готовых вцепиться во все, что крыльями машет, будь то хоть птица хоть ангел господень.
    Незадолго до конца рабочего дня услышав звонок, а впускали в костел только нажавших кнопку звонка у входной двери, да и то не любого желающего, а лишь тех, кто пришел по делу, я сам пошел открывать, хоть обычно, пользуясь спецификой своей работы, предоставлял это переплетчикам. Пришла Дина.
   Мы возвращались вдвоем. Я провел ее до дома — приехавшая из бывшего еврейского местечка она жила на квартире, снимала с подружкой комнату. То ли мест в общежитии не хватало, то ли сомневалась в толерантности однокурсниц, то ли просто не могла домашняя девочка приспособиться к шумному быту студенческого общежития.
   Закончить экскурсию по костелу мы, конечно же, не успели — многое ли можно осмотреть за короткое время? Я предложил ей на следующий день продолжить осмотр.
    Теперь это стало обычным. После занятий Дина приходила ко мне и домой мы ехали вместе. Она перезнакомилась со всеми сотрудниками архива, работающими в костеле, стала своим человеком. Помогала мне в работе. В то время я работал с документами пятидесятых годов, а среди них попадались весьма любопытные, рассказывающие о том, о чем после завершения хрущевской оттепели вряд ли где еще можно было узнать. Так, среди документов 50-х годов нередко встречались прокурорские протесты по поводу высылки в конце сороковых «за пределы Украинской ССР», как тогда лицемерно писали, колхозников, не выполнивших положенную норму трудодней, иной раз и по уважительной причине. Высылали «по просьбе» односельчан в одночасье, возвращали по прокурорскому протесту через годы. Иные возвращались полными инвалидами. С лесоразработок, с ГУЛАГа, хоть в приговоре о высылке не было сказано прямо, куда их следует высылать. «За пределы Украинской ССР».
   Я провожал Дину до дома, ждал, пока она поднимется к себе на этаж и помашет мне из окна, стоя возле вазона с алоэ. Некоторое время мы смотрели друг на друга: она из-за стекла, я с улицы, затем она задвигала занавеску. В опустевшем окне был виден лишь вазон с колючим растением. Этот алоэ накрепко врезался в мою память.
   Трудно в Украине сыскать человека, который не видел алоэ, но гораздо труднее того отыскать, кто бы видел алоэ в цвету. В Израиле алоэ цветет ежегодно. Тогда мне еще не доводилось бывать в Израиле и видеть алоэ в цвету, зато каждую весну я любовался цветущим каштаном – деревом, ставшим символом моего города.
   Мы стали встречаться по выходным. Я показывал Дине свой город, который любил и которым гордился. Показал ей дом, где прошло мое детство, Владимирскую горку, куда меня маленького водили гулять. Мы подошли к памятнику князю Владимиру, тому самому, чьи слова «веселие Руси есть пити, не можем без того быти» определили дальнейший путь трех народов вплоть до нынешнего дня.  На памятнике князь изображен почему-то не с бутылкой, как того следовало бы ожидать, а с крестом. Эх, выбрал бы князь другую веру, насколько же меньше я бы проблем имел, да и не я один, но не мог князь принять иудаизм, ибо обрезание сделать –  это не то, что всем скопом в воду загнать. Тут нужен индивидуальный подход и если уж крестить иной раз, как это было в Новгороде, приходилось огнем и мечом, то о принятии иудаизма не могло быть и речи.
   Дина просила сводить ее в Бабий Яр – известное всему миру страшное место, где во время войны более ста тысяч наших соплеменников были убиты фашистскими извергами: старики, женщины, дети... Я объяснил, что в 60-х годах яр был засыпан и застроен и смотреть совершенно не на что. «Над Бабьим Яром памятников нет» писал в 1961 году Е. Евтушенко, побывавший там вскоре после Куреневской трагедии, когда пульпа из замываемого под застройку оврага прорвала кое-как устроенную земляную дамбу и четырнадцатиметровой высоты селевый поток хлынул на жилой район, сметая все на своем пути.
   «Над Бабьим Яром памятников нет» –  памятник появился позднее, в июле 1976 года, к нему, а не к памятнику Неизвестному солдату несли теперь цветы молодые еврейские пары в день свадьбы и, случись все иначе... только что теперь говорить.

   Однажды я пригласил Дину к себе. Она осталась у меня до утра...
   На следующий день я помог Дине перенести ко мне нехитрые ее пожитки.
   Молодым невдомек, каким прекрасным даром они обладают.  Время, когда все еще впереди,  когда вместо свершившегося – радужные перспективы и надежды, когда мир не утратил еще свою новизну. И кажется, что так будет всегда.
   В выходные мы гуляли по городу. Нашим любимым местом стала смотровая площадка Пионерского парка, еще не изуродованная Монументом Воссоединения Украины с Россией и потому хранившая обаяние старины. Над зеленым морем склонов Днепра, над необъятными просторами Славутича, аж до Труханова острова плавно лилась из парковых репродукторов задушевная мелодия Киевского вальса.
«Знову цвітуть каштани,
Хвиля дніпровська б'є.
Молодість мила, –  ти щастя моє.»
   Нам казалось –  мы одни в этом мире и мир этот создан для нас. Этот мир и этот город, древний и такой молодой, прекраснейший из городов.
   Я любил ее и потому еще более чем прежде любил свой город, познакомивший и соединивший нас. Как я был счастлив тогда! Господи, как я был счастлив! Больше я не был так счастлив никогда и нигде и видно правильно сказал кто-то из писателей, кажется И. Эренбург:
   «А главное – Киев. Кто родился в этом городе, тот никогда не будет счастлив в другом месте».
   Мы были счастливы и, казалось, счастье это никогда не кончится. Летом собирались поехать к ее родителям, чтобы я, как это принято, попросил ее руки и мы оформили наши отношения.

   В тот злосчастный день Дина получила письмо от родителей. Оказалось, что они в свое время подали документы на выезд в Израиль и теперь получили разрешение.
     –  А как же я, –  вырвалось у меня.
     –   Мы сейчас подадим заявление, распишемся и ты с нами поедешь.
    Для нее все решалось просто. Я смотрел на это иначе. Во-первых – мой отъезд мог изрядно подгадить моим родителям, которые никуда уезжать вовсе не собирались, насоздавать им проблем. Во вторых –  я мог оказаться невыездным, да, скорее всего, оно так и было. Я был посвящен в государственную тайну.
   И какая дурацкая история!  Однажды в архиве с меня взяли подписку о неразглашении, после чего дали переснять ужасно секретный документ. Им оказался план зрительного зала киевского оперного театра с прилегающими помещениями. План был еще дореволюционный, все поясняющие надписи на нем были с ятями и твердыми знаками. В той же дореволюционной орфографии была исполнена и надпись «совершенно секретно», поставленная, следует полагать, после убийства в этом театре премьер-министра Российской империи П.А. Столыпина в 1911 году. По какому-то недоразумению, а может быть, по недосмотру, гриф секретности так и не был снят, хотя помещения с той поры не раз перестраивались, да и сам этот план – подобный был вывешен на всеобщее обозрение возле билетных касс.
   Во время съемки, проявки и печати директор архива (отставной гебист – я однажды переснимал для него фотографию, где он, еще молодой, запечатлен в форме Войска польского, а уж что он в том войске делал можно себе представить) неотлучно находился в лаборатории, дабы ненароком не сделал я себе лишнего отпечатка для последующей передачи потенциальному врагу. Получив же фотографии ушел, оставив негатив в моем полном распоряжении. Распорядиться я им не мог, даже если бы и очень хотел и с какой такой страшной государственной тайной меня ознакомили и поныне не ведаю. Ничего более секретного я с тех пор в руках не держал. Но, уверен, подай я заявление на отъезд, эту идиотскую бумажонку с моей подписью непременно бы разыскали.
   Дина не могла, не хотела оставаться в Союзе без родителей – вообще не хотела оставаться в Союзе, я же не мог уехать, а если честно, и не хотел. Тогда еще не хотел.
   Дина уехала без меня. Некоторое время я ждал от нее писем –  оттуда, из-за бугра, но письма не приходили. Может, это и к лучшему.
   Забыть ее я не мог. Когда выпадало свободное время – ходил по любимым киевским уголкам, где мы гуляли вдвоем. Подходил к дому, где она раньше жила. Долго смотрел на окно в тщетном ожидании, что вот-вот отодвинется занавеска и я увижу ее. За оконным стеклом одиноко стоял вазон с алоэ. Я знал, знал прекрасно, что ждать столь же тщетно, как дожидаться, что зацветет это колючее растение.
   В Израиле алоэ цветет ежегодно. Сейчас я это знаю. Я видел алоэ в цвету.

   В один из дней, когда я особенно остро ощущал свое одиночество, на моем горизонте появилась Лена, вскоре ставшая моей женой, но наш скороспелый брак, как потом оказалось, был ошибкой, попортившей немало крови нам обоим.
   Мы расстались. Оставив квартиру брату, которого предварительно в ней прописал, я завербовался в далекий северный город, да там и остался.
   Приняли меня, согласно договору, простым рабочим, однако активное сотрудничество с многотиражной газетой обратило на меня внимание руководства и, когда место редактора  стало вакантным, его предложили мне. Я, конечно же, не отказался.

      Свой дебют в качестве редактора я начал с того, что выдал государственную тайну, сам того не желая. Среди материалов одного из номеров было письмо ученицы какой-то из школ микрорайона, дочери одной из работниц, об экскурсии по области, организованной руководством предприятия. И была в этом письме такая, казалось бы, невинная фраза: «Кирово- Чепецк – город химиков». Естественно, материал редактировался – редактор, что мог, подправлял, дабы хоть стилистически оно было пригодно для публикации. Но поскольку эта фраза вполне могла быть оставлена, ибо не являлась образцом безграмотности, я ее и оставил, подправив, а точнее полностью переделав все остальное.
   Все без исключения типографские издания полагалось в те времена представлять в так называемый «Отдел по делам печати» – проще говоря, в курируемый КГБ цензурный отдел, где готовые к публикации материалы проверяли на предмет отсутствия «чего-либо такого», после чего им присваивались номера. Эти номера проставлялись в выходных данных издания наряду с тиражом и прочим и свидетельствовали о его благонадежности.
   Отнес я готовый номер. Проверили, исправили несколько опечаток не замеченных при просмотре – вроде и гранки смотрел и готовый номер всем коллективом типографии проверяли, да еще и парторг подключалась к просмотру, а вот на тебе, что-то, да проморгали. В общем-то ничего страшного, и вдруг мне строго так говорят, указывая на эту фразу: «а Вы знаете, что существование химкомбината не афишируется?».
   Ну, думаю, влип, жди теперь неприятностей – чего доброго, сухари придется сушить. Объяснил, что знать этого не мог ну никак, так как сам я не здешний и живу здесь недавно. Поверили, благо и говор у меня не местный, но потребовали (не попросили, а именно потребовали) фразу убрать. Тут же звоню в типографию – без меня, мол, не начинайте – и еду в редакцию исправлять допущенную оплошность.
   Приехал, убрал крамольную фразу и все бы так ничего, но во время моей поездки в отдел, часть тиража все-таки успели отпечатать. Со старыми (предыдущего тиража) номерами. Практиковалось такое: чтобы к сроку поспеть, начинали печатать еще до просмотра. Разойдутся – кто будет проверять? Я приехал, исправил, что надо, а куда отпечатанное девать? Не пропадать же бумаге, да и труда жалко – пустили в реализацию вместе с остальным тиражом. Дальше моего предприятия газета не расходилась, а на самом предприятии немало работников, отбывавших судимость на этом самом химкомбинате и уж для них-то его существование отнюдь не секрет.
   В дальнейшем обходилось без казусов.
***
     Израильский город Рамле. У входа на рамленскую тахану – как ни пойдешь не минуешь –  седовласый равин, лицом словно две капли воды смахивающий на основоположника «научного коммунизма» (если пейсы обрезать, не отличишь) энергично потрясает капиталом – цдакой, кружкой для сбора пожертвований, призывая внести свою лепту. Кружка глухо громыхает, привлекая внимание но, похоже, монет в ней не так уж и много. Я взглянул на него и тотчас же припомнил, слова его двойника о религии. Жертвовать расхотелось. Шалишь, ребе – не с твоим лицом собирать. Правда, как я слышал, и у двойника твоего в кошельке не особо шуршало. Ну, да не настолько и я богат, чтобы заниматься благотворительностью.
   Пейсатый марксов двойник громыхает капиталом. Маркс не был религиозным. Отказавшись от религии предков, заодно и от той, на которую ее поменял, он создал новую, свою религию, написав совместно с Энгельсом «Коммунистический манифест» – этакое евангелие для люмпенов. Но «товарищ маузер» которому предоставили слово, не сумел дать ответа на главный вопрос «что делать?». Он сыграл свою роль в разрушении старого мира, но для строительства нового нужен был инструмент, ну хотя бы простой молоток, коему маузер был плохая замена. Из шайки же робингудов, усвоивших только два действия арифметики, потому способных лишь отнимать и делить, оставляя себе львинную долю, невозможно было сколотить хоть какую бригаду строителей. «Наш паровоз вперед лети...». Пролетев по инерции семь десятилетий паровоз застопорился, а затем покатился назад, вспять пополз, давя на ходу замешкавшихся. Призрак, коим классики марксизма вдоволь попугали европейцев, на поверку оказался обычным вампиром и, насосавшись-нахлебавшись кровушки вдосталь убрался с материка, надо думать, что навсегда. 
   На Руси издавна сперва начинают искать «кто виноват?» и лишь затем задаются вопросом «что делать?». Но если найти ответ на второй вопрос не всегда удается, то на первый находится моментально. Кто всегда, везде и во всем виноват? Ну и, понятное дело, «... спасай  Россию».
   Когда на стенах домов нашего, прежде весьма толерантного города, стали появляться антисемитские лозунги и призывы, я понял: пора уезжать.
   У меня был выбор между Германией и Израилем. Я выбрал Израиль.  Мне и город кто-то посоветовал – Рамле. Ну, Рамле так Рамле. Не понравится – можно и в другой переехать, Израиль  –  не Советский Союз, там с пропиской проблемы не будет. Я выбрал Израиль отчасти и потому, что втайне надеялся, что однажды я встречу ее. Ведь бывают же чудеса. Все что может случиться – случается. Что не может – случается тоже, только значительно реже.

   Трап самолета. Что сказать на прощание? Может, эти лермонтовские строки:
   «Прощай, немытая Россия,
   Страна рабов, страна господ…» ?
   Нет, почему-то упорно прорываются иные слова, сказанные русским купцом Афанасием Никитиным:
   «А Русская земля да будет Богом хранима. Нет на свете страны подобной ей, хоть бояре русские недобры и мало на ней справедливости ».
   Сколько веков прошло, а бояре не подобрели и справедливости не прибавилось. Что ж: сохрани Господь эту землю, а только мне, видно, судьба доживать свой век на другой.

   Нет, не алоэ в цвету, а еще зеленые плодики лимона на крохотных деревцах – вот что первое бросилось мне в глаза, едва вышел я из здания аэропорта Бен-Гурион. Всего лишь несколько часов назад я стоял на заснеженных улицах Москвы, зябко ежась от холода (знал, куда еду, оделся полегче, хоть и это впоследствии оказалось чрезмерным), а тут на тебе – лимоны на дереве.
   В Советском Союзе с рыночных лотков продавали лимоны южане заезжие, все как один в кепках  «аэродромах», продавали поштучно и дорого. На деревьях же видеть лимоны мне ни разу не доводилось, хоть однажды посадил я в вазоне косточку лимонную и деревце вырастил, да плодов от него не дождался. Может быть, зацвело бы оно, этак лет через сто, подобно алоэ, только срок жизни лимонному деревцу много меньший отпущен.
  В кировском ОВИРе русский человек, узнав, куда я уезжаю, произнес:
  – Эх, завидую я тебе!
   И сколько в этих словах его, в его голосе было неподдельного сожаления, что не может он так же уехать со ставшей немилой Родины!
   С детства еврейство мое было как клеймо, как проклятье, как каинова печать, как грех первородный, который и водой крещения невозможно было бы смыть (жид крещенный – как вор прощенный) и вдруг, в одночасье это проклятие оборачивается благословением. И вот выхожу я в аэропорту Бен Гурион и вижу лимоны на деревьях – это в октябре-то лимоны!
   А вот и старый знакомец – алоэ. Нет, это не те жалкие растеньица, что стоят на подоконниках россиян, а могучие кусты, чуть ли не целые деревья.  Я отломил отросток. Посажу в вазон и если он пустит корни, то будет напоминать мне о далеких счастливых днях, которым не суждено более повториться.
***
   Незадолго до отъезда, дабы утвердиться в своем еврействе, о котором столько лет не задумывался, я стал посещать еврейскую общину. Члены нашей общины собирались по пятницам в определенное время, встречали шабат. Два десятка евреев, собравшихся вместе, тщились изобразить из себя евреев же, только религиозных. Надевали кипы, зажигали свечи, по бумажке читали молитвы, отнюдь не подозревая, что молитвы читать следует нараспев, да еще и раскачиваясь при этом. Получалось фальшиво. Только в Израиле я осознал, как фальшиво это у нас получалось! А ведь предки мои, я слыхал, были глубоко религиозные люди. И, конечно же, не раз говорили «в будущем году в Иерусалиме», хоть прекрасно понимали, что ни в будущем, ни в ином каком году посетить Иерусалим им не придется. Они там ни разу и не были.
   Я был в Иерусалиме. Я ВИДЕЛ СТЕНУ ПЛАЧА!!!
   Вот она передо мной, эта Стена, этот священный для каждого еврея символ, будь он хоть верующий, хоть атеист. Вот сейчас подойду я к ней, прикоснусь к ней рукой... Не о том ли мечтали тщетно поколения предков моих? Я осуществлю их мечту.
   Подошедший раввин на чистом русском языке поинтересовался, не из России ли я? Получив утвердительный ответ, взял меня за руку, что-то на иврите скороговоркой забормотал. А затем, уже снова по-русски, сказал:
    – Надо денег на синагогу дать.
   Лишних денег у меня с собой не случилось. И откуда им взяться? Ну, на нет и суда нет – пропустили и так, спасибо.
   Я подошел к стене, приложился к камню ладонью, лицом прислонился – и ничего не почувствовал. Камень как камень. Мое возвышенное настроение как рукой сняло. Я шел на святое место, шел со святым, а служитель Божий с грешным ко мне подвалил и все дело испортил.
  Эх, ребе, ребе!
   Но – как бы там ни было – пусть возрадуются души предков моих: я побывал в Иерусалиме и прикоснулся к Стене!
***
   Зимой я был у Стены Плача, весной увидел цветущий алоэ, летом поехал на Средиземное море. У меня с собой карта Тель-Авива, от таханы до моря недалеко, пешком бы добрался. Так ведь надо же такому случиться: вместо того, чтобы плескаться в соленых волнах, загорать на горячем песке я вот уже столько времени не могу найти выход из этого проклятущего лабиринта. И вот награда за все мытарства мои – навстречу мне шла ОНА. Точно такая, какой увидел я ее первый раз.
   Сейчас мы поравняемся. Узнает ли она меня? Она ведь никак не могла ожидать увидеть меня в Израиле.  Обрадуется ли встрече? Ведь была же, была наша любовь, такое не забывается. А я? Что я буду ей говорить, как объясню, что разлука наша была ошибкой, что я все время думал о ней и если она все еще свободна (как хотелось мне в это верить!) то не поздно начать все сначала и уже никогда больше не расставаться. Сейчас она подойдет поближе …
   Это была не она. Эта и языка русского не знала. Просто, поддавшись минутному наваждению, я забыл, сколько лет прошло со дня нашей последней встречи.
***
   На цветущий алоэ уселась крошка колибри. Запустила птаха в чашечку цветка свой носик – крючковатое шильце ни на что иное не годное: ни червя ухватить, ни семечку расклевать. Насосавшись вдоволь нектара с веселым писком снялась и улетела.
   А в Украине алоэ даже в комнате не цветет. И колибри не водятся.





* Тахана на иврите – станция. Здесь имеется в виду новая Тахана мерказит (центральная автостанция Тель-Авива
 
** Тора – первые пять книг Ветхого завета, священная книга евреев.


Рецензии