Честный труд

— Ведь мы теперь не на параде, мы к коммунизму на пути!
В коммунисти- и – и - ческой бригаде…
— Кать, я с ума сойду! Ты слышишь этот вой? Меня ж мама в детстве в музыкальную школу водила, я не могу это переносить! А голос! Это ж скрипота с трескотнёй, это ж хуже скрипучей двери! И всё про коммунизм, про трудовые доблести! Труженик нашёлся!
— Успокойся, Маша. Ну, что тут поделаешь, так он зарабатывает. Что умеет, то и продаёт.
— Да не умеет же, Катя, совсем не умеет! Баян мучает! Пальцами не туда тычет! А аккомпанимент? Это ж два аккорда и те не туда! И слова врёт…
— Мне тоже нудно слушать, я слышу, что это так, мура какая-то… Но это ведь улица, она для всех.
Две продавщицы стояли совсем рядом, переговаривались громко, преодолевая звучание бодрящих нервы песен. Катя торговала конфетами, шоколадками, всякими упакованными сладостями, а Маша – открытками и канцтоварами на углу, у входа в магазин.  Другие ряды тянулись по противоположной стороне улицы от конечной троллейбусной остановки до самого рынка. Женщины, торгующие напротив, слышали разговор девушек, кивали, вздыхали, посмеивались, но им от уличного певца не так доставалось, потому что голос его несколько перебивался шумом улицы и приглушался расстоянием. Только даже самые дальние прилавки подвергались воздействию музыкального издевательства и обречённо готовились терпеть его до конца рабочего дня.
Следующая песня тоже не обходилась без прославления труда на благо всего народа, только певец теперь славил конкретные шахтёрские доблести: «И в забой отправился-а-а  парень молодой!..»
—  Да, девки, тут не заленишься! Вкалывай, и про тебя пеню сложат!  Такой и продавщиц не обидит и нам слава достанется! И какая муха его покусала? – это уже комментировали на другой стороне улицы.
— Наверно, бывший коммунист, из руководящих.
— Ну да, артист из него никакой, это понятно…               
Маша просто тряслась от пыток этим пением. Она озиралась по сторонам, словно искала спасения, укромного уголка, непроницаемого для звуков. А певец не унимался ни на миг. Теперь уже звучало: «Горят марте-е-еновские  печи! И день, и ночь горят они!..»
— Ну и сам бы горел ясным огнём! Застрял тут, нашёл себе место! — Это уже  Катя сорвалась, лопнуло терпение. — Что ему тут мёдом, что ли, намазано! Или сбор хороший? Маш, поторгуй минуту за меня, мне всё равно надо в музей забежать, в туалет. Заодно посмотрю на этого чудика, спрошу, как заработок.
Катя вошла в вестибюль музея, мелодично звякнул колокольчик на двери, выглянула тётя Саша, родная тётка Катерины, которая только ей и её подруге Маше разрешала «забегать» сюда,  почему девушки особенно дорожили расположением своих рабочих мест. Тётя Саша держалась за голову.
— Катюша, я умираю! Откуда этот певец, прости Господи, припёрся сюда?  Четвёртый день изводит! Орёт и орёт не переставая! Глотка лужёная, пальцы корявые! Спасу нет. Я, наверное, на больничный пойду, давление всё повышается. Таблетку приму, легче станет, а он как взвоет! Мои нервы все тут же лопаются, злюсь, переживаю, и вот тебе новый приступ! Что делать? Как терпеть?
Перспектива лишиться туалета Катю просто ввела в шок. Всё её благодушие и сочувствие артисту улетучилось и обернулось необходимостью действия. «Я тебя отсюда выживу, найду способ!» – мстительно думала она и строила планы, как изучить врага, подобраться к нему и вырвать победу для себя и всех своих.
Из музея она пошла на голос и остановилась в двух шагах от исполнителя. То, что она увидела, просто поразило её. Все громогласные, пронзительно яростные звуки исходили из маленького, почти карликового, худюсенького, старенького тельца, увенчанного острой мелкой головкой с большой плешью и седым кудрявым венчиком. Баян, как огромный краб, был вцеплен в это орущее, извивающееся под ним, существо. На тротуаре лежала бывшая фетровая шляпа, и формой и материалом похуже Катиной половой тряпки. В шляпе лежал рубль. Он, новенький и блестящий, сиял на черноте, словно звезда в глубине колодца. Самым странным и смешным Кате показалось то, что к баяну была прикреплена бумажка, довольно мятая и жёлтая, на которой вилась корявая, но гордая надпись: «Певец Яков Блошкин!» Катя переждала песню про тех, кому нет преград ни в море ни на суше и, положив в шляпу пятьдесят копеек, и уловив гордо изумлённый взгляд «певца», спросила со лживым сочувствием:
— Хорошо платят, господин Яков?
— Двадцать пять рублей в день имею, – нагло и без тени раздумья соврал тот.
Катя по давней торговой привычке сразу вступила в торг.
— Ну, это ты дядя Яша загнул! Ты и десятки не стоишь. Тут два коммуниста на весь Свободинский рынок не найдётся! Давай так, даём тебе десятку в день, и ты линяешь отсюда на расстояние  звука твоего голоса. Идёт?
— Не-е-е! Мне уже и стоять негде. А там, – он широко и высоко повёл рукой вправо, – и там, – такой же жест влево, – мне, ей Богу не вру, дочка, по двадцатке плотют.   
Катя помолчала, подумала, вздохнула, прикинув, что это ж по рупь пятьдесят каждый день с носа, включая музейных, но, ничего пока не сказав, пошла на рабочее место. Там она поведала, переходя от прилавка к прилавку о беседе с «певцом», послушала восхищённых его наглостью подруг, не пожалевших, конечно, определений и эпитетов, и отнесла Блошкину его, извлечённый трудовым прессингом, заработок.
Получилась двадцадка и без Катиных и тёти Сашиных вкладов, но никто из женщин не возражал, здоровье дороже. А Яков Блошкин, без баяна оказавшийся даже миловидным интеллигентным старичком, аккуратно изо дня в день обходил своих клиенток, получая плату за молчание. Только в понедельник и рынок, и музей не работали. «Что ж, надо отдыхать», – философски рассуждал господин Блошкин. Он садился к газовой печи с тарелкой порезанной колбасы и, накалывая каждый кусочек на вилку, держал над огнём. Запах жареного, не совсем вкусного, разносился по кухне, видно добавки к мясу не терпели живого огня или запах газа оставлял свои следы. Но Блошкин не обращал внимания, ел свои «шашлыки», не любил холодной пищи.


Рецензии