Мелодия первой скрипки

Разбирая бабушкины документы и альбомы, которые долго не могла рассортировать после ее ухода, открыла бордовый бархатный альбом с фотографиями. На обложке - белая выпуклая костяная эмблема - всадник на земле держит за уздечку коня.
Я, наверное, искала именно ее. Старая черно-белая фотография с ажурно обрезанными краями: полукруг, уголок, полукруг. Острые уголочки цепляют кожу пальцев. На снимке высокий красивый юноша в голифе и красноармейской шапке. Чистое лицо, пухлые губы, мягкая ласковая улыбка. Огромные голубые глаза. На обороте размашистая, с сильным наклоном надпись: «Любимой жене Леночке и дочке Раечке от мужа и отца красноармейца Шурика Дьячкова». И дата - май 1939года.
Трогаю ладонью глянец снимка, разглаживаю гимнастерку на широких плечах,  на мощной груди, отутюживаю голифе над высокими голенищами мягких сапог. И вспоминаю, как однажды просила бабушку:
- Расскажи, как вы познакомились, как жили?
- Нас родители познакомили на празднике, они вместе работали. Мы же пришлые были в этом рабочем поселке. Мне было шешнацать.  Я была пышка и хохотушка.
Она иногда использовала в речи диалектизмы и щокала: «щерт», «лешшак побери», «крющок», «пощему». Иногда и окончания по – уральски редуцировала: «собака лаат, лаат да как завоот…» Хотя потом она много лет жила в Свердловске и говорила хорошо, грамотно, но иногда как бы уставала от правильности и начинала рассказ от себя, той, молодой. Наверное, чтоб снова вернуться в детство, побыть там, где была любимой дочкой, когда жили полным домом.
- До этого мы жили на своей земле. Огромный дом, большое хозяйство. Я много помню из тех счастливых дней, когда мама с тятей были молодые, всего было в достатке. У тяти работники были, помогали на поле, во дворе. Родители не успевали сами. Да и мама должна была за нами смотреть. Мы тоже помогали по дому и много чему были научены…
Она помолчала, бесцельно переставляя на столе бордовую резную чехославацкую сахарницу, вазочку с домашним печеньем, хрустальную розетку с вишневым джемом.
 - А потом? - мне хотелось, чтоб она не останавливалась. В те часы, когда мы с ней были одни и она рассказывала что-то из своей жизни, у меня где-то в груди, как мед, тягуче растекалось счастье.
- А потом…Поменялось все в жизни за несколько часов. Мне было лет восемь. Мы сбегали из своего дома ночью. Как воры, собирали свои вещи. Нас, на счастье, предупредили, что за нами едут. Мама с тятей, не разбирая, скидывали в панике на телегу что было на виду, что попадалось под руку: швейную машинку, кастрюлю, сковороду, одеяло с подушкой, немного еды на первое время, немного одежды для ребят.  Оставила все: и мебель – роскошь по тем временам небывалую, и посуду Кузнецовского фарфорового завода в сундуках, даже настряпанные пироги и пельмени, пирожки под вышитыми крестиком полотенцами в сенях. У мамы всегда было всего настряпано и наморожено. Бывало, завидим из окна, что гости к нам, мама из ледника или сен доставала пироги, шаньги или пирожки – и в печь. Пока гости здоровались, целовались, рассаживались, мама уже выставляла выпечку на стол... Но тогда про стряпню вообще никто не вспомнил. Посетовали только через неделю, когда голод догнал в общем бараке. Спасали только детей. Нас, малышей, было четверо. Три дефьки и Вася, долгожданный единственный сын из семерых оставшихся в живых. Главное богатство немолодых уже родителей. Три старших дочери - Анна, Александра, Анастасия  -  с мужьями  жили уже своими домами. Разница в возрасте между нами и старшими дочерьми была почти двадцать лет. Мы четверо маме годились во внуки.
Бабушка деликатно умалчивала причину скорого отъезда из родного дома, скользкую тему в истории нашей страны – коллективизацию и  раскулачивание. Она до конца жизни, как и многие другие бабушки, боялась отзываться критично о «линии партии», потому что получила по полной всей семьей от этой партии. По данным переписи населения 1926 года доля сельских жителей превышала 80 процентов. За сытые годы нэпа с 1923-1925 деревня разбогатела, вырос спрос на промышленные товары, но их все равно не хватало, и цены на них росли. Крестьяне стали поднимать отпускные цены на свою продукцию. Но большевики не хотели закупать хлеб по рыночным ценам. Вот и возникли кризисы 1927-1928 годов. И начали насильственные хлебозаготовки. Конечно, крестьяне, которые, не разгибаясь, выращивали хлеб, сопротивлялись, как могли. А в 1928 году Сталин открыто назвал крестьянство «классом, который выделяет из своей среды, порождает и питает капиталистов, кулаков и вообще разного рода эксплуататоров». Надо было уничтожить наиболее трудолюбивую часть крестьян, срочно отобрать все, что нажито. Раскулачили примерно один миллион хозяйств, это пять-шесть миллионов человек, выслали из родных мест около четырех миллионов человек. Кулаками считались и родители бабушки, у них ведь даже работники были. Но только потому, что сами вкалывали от зари до зари вместе с работниками и просто не справлялись в одиночку, потому что старшие зятья не могли помогать, работали на своих хозяйствах. И хорошо работали. Кто хорошо работал, хорошо и жил.
 - Мы добрались до поселка, где добывали торф. Рабочие там были нужны. Не особо спрашивали, кто такие и откуда. Сначала нас определили жить в общий барак, приземистый дом длиной метров в тридцать пять. Крыльцо в три ступеньки, маленький тамбурок. Из тамбура можно было попасть в проходную общую кухню с огромной печью у одной стены и столом из длинных досок - у другой. 
Семей двадцать располагались по обе стороны, без перегородок. Посередине был неширокий коридор. Друг от друга отделяли свое жилье ситцевыми шторками. В каждой семье по двое - четверо ребят, мало у кого детей не было. Тут же в «комнатке» между кроватями стоял на тумбе примус, хоть и нельзя было. Но маманя готовила кратче, к общей печи в очередь с утра надо было место занимать. Так же делали почти все хозяйки. Поэтому, когда варили обеды – ужины, запахи борщей, картошки жареной или вареной, капусты тушеной перемешивались, и стоял общий запах барака.
 - А ванная? – недоуменно спросила я. – Ванная с туалетом тоже были одни на сорок семей? Как можно без ссор попасть в одну ванную комнату почти сотне человек?
Бабушка остановила на мне ласковые голубые глаза.
- Нет ванной – нет и ссор! Нужник на улице, общий, на три дырки, с выгребной ямой, обит был с улицы старым горбылем. Умывальник с холодной водой при входе.
Я прикусила язык.
- Мы так жили года четыре.  Люди менялись изредка. Жизнь шла своим чередом, и жили весело, несмотря ни на что. Вечером женщины собирались на кухне и, обсуждали прошедший рабочий день. Мужики в это время в коридоре  обычно играли в  домино  и втихаря, чтобы не "заграчили" жены, что-то выпивали.
  Праздники, как правило, отмечали  сообща. На Новый год наряжали в коридоре елку, каждый выставлял свою праздничную снедь на кухонный стол.  А иногда праздники организовывались неожиданно, и просто открывали шторы, сдвигали столы через весь барак, придвигали свои кровати, и получалась общая длинная, во весь барак, комната. Сидели на кроватях, на табуретках вдоль составленных тумб и столов.
- А Шурик?..- торопила я.
 - Ну, вот… Лет через пять тятя нас забрал на соседнюю станцию. Тятя много работал, поставил дом. Мы снова хорошо как – то зажили. Мы в школу ходили, все неплохо учились. Мама сто раз благодарила судьбу, что машинку взяла из дома.  Она и занавески нашила, полотенца, скатерти. Нам с сестрами платьев, Васе с тятей рубашек. Я сколько маму вспоминаю, не помню ее сидящей просто так, все время она работала. И всегда настроение было хорошее, всегда приветливая, ласковая. Жизнь научила ее быть доброй ко всем и терпимой.
На одном первомайском празднике наш родители поздоровались с родителями Шурика, так его все звали. Не Саша, не Александр. А именно так- ласково. Он последним сыном был в семье. Любимым.   И наши, и его родители рассматривали друг у друга детей. Шурик заприметил меня сразу, и вечером на молодежном гулянье то и дело поглядывал на меня. Я с девчатами смеялась, но как только ловила на себе мужские взгляды, пряталась за спины подруг. Очень стеснялась. Шурик тоже пытался рассмотреть меня, но я никак не хотела попадаться на глаза. Мы тогда гуляли не как вы сейчас. На праздник приходили в приличном виде. Девушки только в платьях – в светлых или цветастых. Юноши в отглаженных рубашках. И не пили!  Домой приходили рано, родителей не позорили, чтоб никто не тыкал им невоспитанностью детей.
Я до Шурика никогда не танцевала с молодыми людьми. Он первый пригласил. Наверное, тогда и дрогнуло мое сердечко. Когда пошли с ним в круг, я на площадке заметила свою первую учительницу Таисию Павловну, очень красивую и строгую даму. Она окончила Смольный институт благородных девиц в Петербурге. Я вот помню ее только в двух костюмах: она носила один черный и по праздникам -бордовый костюм. Оба в пол, у обоих приталенные жакеты. Она каждый день меняла блузки, шарфы, бусы, жабо, камеи на жабо. Таисия Павловна всегда чудесно была причесана. Длинные русые волосы она красиво укладывала в высокую объемную с завитками прическу, которую придерживала, морщась, когда сильно болела голова.
В тот день она стояла на площадке со своей подругой учительницей, тоже старой девой. День не учебный, и она была нарядная, не официальная, без жакета, в одной белой облегающей блузке с прозрачными рукавами, отложным узким воротничком. Стройная, высокая. Мне показалось, она строго глянула на меня. Хоть я заканчивала школу и собиралась на курсы счетоводов, я опустила голову и на Шурика больше не смотрела, на его вопросы не отвечала. Не могла. Чуть не разрушили две старые девы мое не начавшееся семейное счастье!
Бабушка звонко и молодо рассмеялась.
- Потом Шурик сказал, что подумал, будто не приглянулся мне. Но тогда решил, что добьется своего, и я стану его женой.
Бабушка встала, заварила чай в изящный кобальтовый чайник с золотым ободком, достала из буфета такие же чашки и блюдца. Она никогда не пила из разрозненных, не от сервиза, чашек и никогда не пила  чай без блюдец.
- Масло и варенье в холодильнике, - попросила она.
Пока заваривался чай, мы намазывали хлеб и батон маслом и смородиновым вареньем. Такое ароматное варенье - пятиминутку я ела только у нее. Оно не успевало за пять минут варки потерять ни вкус, ни аромат. Помню, когда ночевала у бабушки с дедом, просыпалась от запаха блинов. Съесть больше двух никогда не могла. Но бабушку не разочаровывала, ела. Хотя мне вкуснее был хлеб со смородиновым вареньем ярко – гранатового цвета. Оно тонко пахло свежестью, уже прохладным, с кислинкой летом. У бабушки все получалось быстро, легко. И все пахло вкусно: от томленых щей с говядиной  до соленых и маринованных огурцов, от салата из редьки или обычных помидоров «бычье сердце» с луком до блинов и торта Наполеон. 
- Что дальше? Как он себя повел?
 - А что дальше…Он не ходил вокруг да около. Была любовь. Что тянуть? Все замуж выходили быстро. Заслали сватов, прошел сговор. «Иван! Марфа!..У вас товар, у нас – купец!..» Почему- то все было весело. Даже на свадьбе никто не плакал. Ни подружки, ни мама, ни тем более я.
Его родители приняли меня сразу.  Я называла их «мама» и «папа».  Я была счастливой, молодой и легкой. К их дому даже не привыкала - просто вошла, как нож в масло. Дружила с его братьями и сестрами, их мужьями и женами. Меня ни словом, ни взглядом никто никогда не обидел. Да и родители мои жили рядом…
Я вспомнила, что однажды перед моей свадьбой мыла у бабушки полы.
- Как родителей мужа звать будешь? – коротко спросила она.
Я не знала, что ответить, вообще не думала об этом. И не знала, какой ответ больше понравится ей.
- Мама, папа, - наобум сказала я. Вообще не была уверена, что родителям мужа это нужно и понравится.
 - Правильно, - облегченно ответила бабушка.
- Почему? – если честно, удивилась я необыкновенно. И этому разговору, и к тому, как она сейчас меня ловко подтолкнула сделать так, как хочет она.
- Ласковое дитя двух маток сосет, - ответила она как бы мимоходом, проходя на кухню…

  - …Скоро Шурика позвали в Астрахань.
- Кто вас позвал в Астрахань?
- Ну, тогда все или сами ехали на строительство заводов…или их посылали. Мы решили поехать сами. Друзья Шурика туда уехали раньше. Там на судоремонтном заводе им. Энгельса в тридцать пятом   году открыли механический, кузнечный и литейный цеха. Самый крупный судостроительный – судоремонтный завод был по тем временам. Закончилась первая пятилетка, началась вторая, планы у страны грандиозные. Шурик был литейщиком, хоть и молодым, но передовым. Мы гордились, что нужны стране. А мы и там были счастливы. С милым и рай в шалаше.  Деревянном. В отдельной крошечной комнате с тремя соседями.  Какие арбузы мы там ели!!! Ты таких еще не едала. Покупали их прямо с причала. Огромные сладкие арбузы перекидывали с лодки на лодку. И мы так же на лодке везли несколько великанов почти к своему дому по реке. Иногда они при переброске бились о борт, рассыпались мягкой крупинчатой мякотью в воду. И хотелось выхватить из реки кусок и выгрызть сочную сладкую оголившуюся внутренность. Иногда я вылавливала кусочки и пила их. А Шурик ловил мои губы и пил сок из моих губ…Потом брал на руки и баюкал в лодке…Юношеская любовь самая чистая и нежная. Больше у меня такого счастья и такой близости не было никогда… Первый муж от Бога…
Там родилась наша первая девочка Рая. Беленькая, кудрявая, как ангелочек. Он ее обожал, играл с ней, как с куколкой, баловал, кормил… Бывало, кормит Раечку, любуется ею и дует на ее локоны. Они легкие, от дыхания рассыпаются… 
А потом его забрали в Армию. Мы с Раечкой поехала ждать его на родину. Оказалось, уехали домой навсегда.  Я без него уже родила Павлика. Баской такой парнишка. Родители мужа помогали растить деток. А Шурик такие мне письма присылал. Мы и планы строили, и он писал, какой дом с братьями построит. Хотел пойти учиться. Мне хватало его тепла и уверенности!! Такие слова ласковые говорил, что я и не заметила, что в разлуке живу. «Леночка…Ласточка моя…Зоренька моя ясная…», - шептала она, глядя куда-то в бесконечность, пропевая эти слова, словно наигрывая голосом сокровенную мелодию, вычерчивая точно и тонко каждую нотку, интонацию, полутон.
В сороковом году он вернулся из Армии. И не только счастливые, но и самые тяжелые дни мы тоже пережили с ним вместе. Павлино (она называла его так, сильно окая) не то инфекцию поймал, не то воды плохой выпил. Его увезли в другой поселок в инфекционную больницу. Она, как тюрьма, огорожена была со всех сторон, не подойти, если калитка закрыта. Мы с мужем приезжали к нему и пытались накормить, несмотря на запрет. Павлик говорил мало, но я и сейчас вижу его в коричневых шортиках с лямочкой через плечо, ножки тонкие – сейчас подломятся. И слышу его голосок: «Мама, кушать…Мама, хлебца». Чтоб у меня ребенок голодал, да никогда такого не было. Его в больнице кормили только овсяным отваром, и то изредка. А тут у него и живот опух от голода, хоть мне говорили, что от болезни. Медсестры, как церберы, следил, чтоб я ничего не успела ему дать. Мы уходили из больницы по тропе, я от слез, кроме этой дорожки в траве, ничего и не видела. Ничего не помнила. Так и стоит до сих пор в ушах его тонкий жалобный голосок со слезами: «Мама, кушать…Мама, хлебца…»
- Где же он?.. Павлик?..
- Он умер в больнице…От голода…Думаю, не от дизентерии…Знаешь, Иринушка, не верь, что время лечит. Это неправда. Оно только притупляет боль.   Но сейчас это болит еще сильнее.
Я прижалась к бабушке. Что я могла сказать в утешение на потерю?.. Я никогда не знаю, что сказать в таких случаях, как утешить. У меня мог бы быть еще и дядя.
 - Я бы очень любила его…
- К июню я немного пришла в себя. Работали много. Шурик на торфянике, я счетоводом в конторе. Рабочая неделя длинная была. А время тревожное. Вроде, и жили весело, ведь молодые. А все время как последний день. С тяжестью. Отчаянно. «Если завтра война, если завтра в поход…»
22 июня был воскресенье, мы вышли на праздник. Мне запомнилось, что все дефьки почему-то в белых платьях были. Шурик был в белой рубашке, белых брюках, туфли парусиновые белые. И тут по радио объявили, что началась война. Все вцепились в своих мужей. Никогда, наверное, некоторые так не обнимались. За плечи, спину. Прижимались, боясь разжать руки, отпустить. Хоть еще секунду, еще минутку – мой…Я ждала ребеночка. Мы ведь собирались жить!  Мне не исполнилось еще и двадцати одного года!
У нас все пошли сразу в военкомат. Шурик тоже пошел со всеми. На следующий день их увезли. Ушли его братья, мужья сестер, друзья.  Я больше никого из них не видела.
 Очень быстро стали приходить похоронки. Сначала на двух старших братьев Шурика, потом на мужей сестер, племянников. Старики сдали, мать совсем слегла. Есть перестала. Да и нечего особо было есть. Все для фронта. Потом мой тятя захворал, потом Раечка.
Куда там было рожать? Официально аборты были запрещены. Я стала искать бабку, чтоб избавиться от ребенка.
- Как ты…смогла??- бабушка увидела ужас в моих глазах.
- Надо было всех поддерживать. Думала, что нарожаю потом, после войны. Успею еще. Только б сейчас выжить всем… Дочка голодала. Все голодали…
- …Вот я и решилась. Я, конечно, потом и жалела, что решилась, но тогда выбора не было. Да и прошло все...тяжело. Я пришла от бабки вся в крови. Из – под меня сестра Шурика тазиками кровь выносила. Столько потеряла, что ходить сама не могла. Мама моя плакала…Чуть себя не загубила, не то, что не помогла.
И  Раечка моя  умерла. В несколько дней не стало. Так и не знаем, что случилось. Врача в поселке в тот момент не было. Все закружилось. Ушел на фронт младший брат Вася. Мы работали на заводе сутками. Заболела и умерла сестра Шурика. Похоронила его родителей одного за другим. Я жила только его возвращением. Но писем не было. Все не было и не было.  У меня ни одного письма от него нет. Но я чувствовала его, чувствовала, что он жив. Я помню те дни, когда потеряла его сердцем. И тогда пришла похоронка. После нее я многое не помню. Мир упал мне на голову. Жизнь раздавила.  Зачем- то уехала, наверное, сестры позвали к себе. Не знаю. Сразу и маму к себе забрали. В одиночку голод пережить труднее.
Бабушка до конца дней в стенном шкафу хранила коробки со спичками, пакетики соли, в белых холщовых мешочках заготовленные сухари. Про запас. А вдруг что… Помню, как она собирала в ладошку хлебные крошки со стола и отправляла в рот. По привычке, хоть и жила после войны в достатке, и не было необходимости собирать их со стола. Мне казалось это стыдным. Я обычно с упреком тянула:
- Ну, бааааа. Ну, что ты, как нищая. Не позорься.
- Не могу выкинуть ни крошки.
А потом в один день я представила, как они опухали от голода, и больше замечаний не делала. Стыдилась теперь почему – то не за нее, а за себя перед всеми, кто во время войны мечтал об этих крошках.
После ее смерти я открыла шкаф…и не смогла выбросить эти сухари. Все до единого перемолола и использовала для панировки. Не поднимается рука и сейчас выбросить хлеб. Сама этого не делаю и ребятам не разрешаю. Наверное, это память на генетическом уровне.

- Как ты потом жила?
 - Года два не знаю, как жила. Как все в стране. Не помню. Нечего рассказать про эти годы. Выпали. Работала в лагере счетоводом. Без выходных. С утра до ночи.
- В пионерском? – я удивилась. Никогда не слышала, чтоб бабушка работала в лагере.
Она ухмыльнулась. Это после я поняла, что лагерь был далеко не пионерский. Для военнопленных. На Урале их было много. Наш город тоже строили заключенные и военнопленные. Кстати, хорошо строили.
 - Холодно было. Одиноко и страшно.
 -Может, надо было родить того малыша? - я знала, что больно, но не могла не спросить.
 Она думала долго. Видно, что ответ искала много лет. Ответила так, как будто давно ответила себе в качестве оправдания своему поступку:
 - Тогда, возможно, дедо не женился бы на мне. И не родились бы Лара с Таней. И вы не родились бы…
Я не осуждаю. Мне хотелось, чтоб ей было спокойнее.

- Ожила, когда в командировку приехал брат Вася. Мы с сестрами нашли ему девушку замечательную, подружку свою Надю. Так и дружим с тех пор все: сестры, мужья, племянники. А он познакомил меня с коллегой своим, Георгием, вашим дедом. Он приезжал к нам по делам. Мы побаивались его. Как пойдет в своих хрустящих сапогах, голифе с лампасами…Все знали, где и кем он служит. Он зачастил. Девчата сказали, что он меня высматривает: «Гляди, гляди, к тебе идет», я сама и подумать не могла. Он старше меня на  тринадцать лет был, в разводе. У них с женой не было детей, а ему шибко хотелось.
    Он всегда, с самого начала относился ко мне как к королеве, и я перестала и бояться его, и разницу в  возрасте замечать. Он берег меня очень. Всю жизнь. Баловал, как девочку. Вот эта фотография сделана в то время.
   Бабушка в блузке и юбке, в босоножках сидит на качелях. Она улыбается.
 - Да, я улыбаться стала только через три с половиной года.
Она улыбнулась. И я понимаю, почему ее так любили два очень разных мужчины. Улыбка делала ее милое, но обычное лицо замечательно красивым. Она была самой светлой женщиной в моей жизни.  Равных просто даже рядом нет. Было интересная параллель в наших жизнях. У ее мамы Марфы из семерых детей только последний был сын – любимый  Вася, у которого тоже из нескольких детей родился один сын. У самой бабушки только единожды родился из нескольких девок сын Павлик. И мне после трех взрослых дочерей Бог послал сына, который тоже мне, как и бабушкин брат, годится по годам во внуки.
Я всегда хотела быть во всем похожей на нее. Хотела - и не могла быть, как она. Хотелось быть такой же замечательной хозяйкой. Чтоб чистота везде такая же ослепительная, и белье столовое и постельное хрустело. И в саду красота везде. Иногда в саду до двенадцати ночи возится. Часов до четырех варенье варит, огурцы маринует. В шесть на работу встает. Но утром на работу непременно с улыбкой, подкрашенными губами, быстрая, легкая. Хотелось, чтоб, как у нее, и наготовлено было, и настряпано, и насолено, намариновано. Иногда приятельницы меня спрашивают: «У тебя всегда наготовлено всего, как на праздник. Ты с кухни вообще выходишь? Откуда у тебя это?» «От бабушки»! Хотелось с таким же шармом носить красивую одежду: радостный шелк, крепдешин, сдержанную шерсть, чтоб к каждому платью свои туфли. С достоинством носить мех, элегантно надевать платок на голову. Последние годы в нашем городе она работала кладовщиком на комбинате  на очень ответственном участке. На стенде почетных работников на одном и том же месте только фотографию ее меняли соответственно возрасту. Мне хотелось быть такой же теплой, нежной, как она. Живя с очень суровым дедом много лет, она никогда не поднимала голос, сглаживала лаской и уговорами его пьяные выпады, гасила вспышки гнева.
Ей не надо было объяснять на словах, что такое доброта и милосердие, чтоб воспитать их в детях и внуках. Однажды, когда уже не было деда, я зашла к ней. Она мыла посуду.
-У тебя были гости?
- Да. Старушка одна.
      - Которая?
     - Ты ее не знаешь. У магазина познакомились. Она денег просила на хлеб, молоко. Я дала. А на обратном пути спросила, почему просит. Пенсии не хватает? Она рассказала, что сын перевез ее жить к себе,  а ее квартиру отдали внуку. Сын со снохой выпивают, пенсию забирают. А то, что остается, не хватает. Она голодает. Я позвала ее к себе. Покормила. Мы поговорили. Она расплакалась. Говорит: «Разве б муж, если  б был жив, позволил так меня обижать?» Мы посидели. Она собралась. Я пригласила ее приходить на обед всегда, когда захочет. У меня всегда обед есть. И дверь никогда не заперта, только на ночь закрываю.
  Всех приходящих в дом она первым делом она усаживала за стол и кормила.
 -  Ой, Иронька, не дай Бог дожить до таких дней!
  - Ба, не обижай меня! Я же есть у тебя!
- Обижай – не обижай. Но одна есть одна. И заступиться, видишь, за нее некому.  Да и за меня…Ни деда нет,.. ни Шурика. Кому нужна? Для деда я была на первом месте. Уж и чтоб накормлена была, и здорова, и чтоб все у меня в порядке было…
  - А Шурика ты часто вспоминаешь?
 - А Шурика я не забываю, ношу в сердце. Ведь детки от него были. Детки от любви. Что бы ни случилось в моей жизни, я все рассказываю ему. Всегда. Заболит ли что, обрадует ли что… Он для меня в сердце и муж, и сын, и друг…От Бога…Хотя, - она вдруг сказала странную фразу, - может, мы бы с ним потом бы плохо жили. Вдруг бы стал пить, обижать…, - тоска разлилась в ее глазах.
 - Что ты, ба, разве можно? – я прикрыла ладонью фотографию Шурика. Она была теплая, словно я к его груди прикоснулась. – Нет. Шурик бы никогда этого не сделал!
Шурик не сделал бы. С такими ясными глазами – обидеть любимую женщину. Нет! Но в голосе бабушки тоска. Она не знает, каким бы он был. Каких бы детей замечательных они родили, кем бы он стал после войны, ведь он хотел пойти учиться дальше, способный был. Это, как мелодия самой первой, самой нежной скрипки, которую услышал впервые, она запала в сердце, но ты не успел ее ни запомнить, ни записать, ни насладиться ею вполне. Он ничего не успел в жизни. А что было – разрушила война.
Дедо прожил сложную и запутанную жизнь. Он участвовал в молодости в тех отрядах, которые раскулачивали такие семьи, какой была семья бабушки. Учился в техникуме, Высшей партийной школе. Много шалил и балагурил в молодости. До и после войны служил в органах, к которым относятся у нас без особого уважения. Он на фронт пошел, когда ему уже было тридцать четыре года, а вернулся в тридцать восемь капитаном. Служил в пехоте на Украинском фронте. Победу встретил в Праге. Бабушка вышла за деда в 1944 году. А в 45 родилась мама. Потом через пять лет ее сестра. Дочерей и внуков он любил бесконечно. Нас, внуков, трое было: я и два двоюродных брата. Готов нам был помочь хоть в чем, мог сорваться с места по любой просьбе. Одного внука он разрешил назвать Павликом. И обожал его…
После войны дед был первым секретарем партии в Березовском, потом вторым в Екатеринбурге.  В 47 году по указу Берии начал строиться наш город, и в начале пятидесятых деда направили сюда в воинскую часть. Я помню, он смотрел новости, особенно в перестроечное время, когда начали открыто ругать, жестко критиковать и обвинять партию в ее ошибках, и, сидя в своем кресле, надолго погружался в тяжелые мысли. Он никогда не рассказывал о своей работе, о войне, о послевоенных делах. О чем он думал? Ругал ли себя? Переиначивал ли мысленно свою жизнь? Хотел ли что-то в ней изменить?..
Я не судья. Я никогда не решусь осудить целое поколение, которое считало, что все делает правильно, искренне верило в справедливость своих поступков. Мы можем только анализировать сейчас произошедшее, но ругать и осуждать –нет. Никто из нас не знает, как поступили бы мы в той ситуации. Не струсили бы сами? Смогли ли быть мудрыми и дальновидными? Они сделали, что могли и как могли. Основной их подвиг – Великая победа. За одно это я готова простить все, быть благодарной самой и взращивать благодарность в детях и юношах.
И сегодня, 9 мая, после парада Победы я неизменно ставлю две рюмки с кусочками бородинского хлеба, две фотографии – голубоглазого солдата в гимнастерке и пожилого седого человека с орденскими планками на темном пиджаке. Я горько плачу и поминаю двух солдат: родного деда, прожившего долгую, противоречивую, неоднозначную жизнь, и голубоглазого паренька, который мне даже никем в жизни не был. Которого вспоминала бабушка украдкой, чтоб дед не слышал. Который ничего не успел сделать. Не успел оставить детей и внуков. У которого после войны не осталось ни одного родственника. И которого, кроме меня, совсем чужого ему человека, сегодня больше помнить некому.


Рецензии
Мы жили почти также, горюя, радуясь, отступая, преодолевая.Как Вам все это удалось запомнить и написать? Читаю и будто вижу свое село, своих близких, свои города.

Каким Бейсембаев   02.12.2018 08:01     Заявить о нарушении
Не знаю, Каким, вот так получилось. Наверное, хотелось, чтоб те, кто пережил, снова все почувствовали и , может, улыбнулись. Потому что выстояли, не растеряли в себе человеческое. А те, кто не пережил, узнал.

Ирина Костина   09.01.2019 16:30   Заявить о нарушении