Лучше

Говорят, существует пять стадий принятия неизбежного. Отрицание, гнев, торг, депрессия и в конечном итоге само принятие как оно есть: истощённое, нагое, но искреннее.

И если измерять разум человека по этой шкале, то Тина с самого дня смерти её родителей застряла на отрицании. Глубоко увязла в нём, ослепла в белой гуще наивно-чистой лжи во спасение, едва со страха не спутав её с бессердечностью, когда она просто не смогла осознать: это действительно она главная героиня акта, именно она пишет своими действиями историю, а не читает с сухих страниц совсем не цепляющих романов. Клубок её эмоций не собирался распутываться, а в моменты отрицания – детского и беспричинного, когда глупые мысли, укутанные в мотыльком дрожащую надежду, нагоняли на всё вокруг голубое благородное свечение меланхолии, - она садилась в кресло у окна, прижимаясь не пробившимися крыльями лопаток плотно к его спинке, обхватив холодеющими ладонями локти, и тихо всхлипывала. Она боялась в один момент превратиться в статую, камень, отстраненно наблюдая за происходящим вокруг. Призрак без чувств. Поэтому ей нужны были эти мокрые дорожки слёз, как практика и проверка наличия эмоций. Слёзы, мятой и забитой фразой «Их больше нет в живых» холодившие кожу, высыхавшие быстрее эфирных масел, успокаивали Тину. И тогда в ней бились противоречивые стаи доводов, устраивая революционные баталии разума, не приходя к единому заключению мира.


-Ньют на днях купил лошадь, - протянула Тина, достраивая в голове зрением чертёжника проскальзывающие в темноте очертания книжных полок, прижавшись плечом к спинке инвалидного кресла. – Иногда мне кажется, что он уже подыскивает ей обручальное копыто.

Сбоку послышался смешок, и Тина сама невольно улыбнулась, слизывая с ложки остатки шоколадно-ореховой пасты, вслушиваясь в сливающиеся в эхо удары капель начинающегося дождя.

-Он любит вас, Голдштейн, поверьте. – Девушка повернула голову вбок, ловя заискивающий, поддерживающий блеск глаз. Зачерпнула ещё чуть-чуть пасты и протянула серебром сверкнувшую в отсвете молнии ложку к губам Грейвса, довольно принявшего свою долю детской сласти, закрыв глаза на то, что он уже давно взрослый мужчина. С недавних пор между ними завязались дружеские доверительные отношения.

-Ага, но чтобы эти любовь и забота хоть как-то проявлялись, мне, наверное, придётся начать жевать сено на обед и ужин как минимум.

И темнота позднего вечера вновь расцвела бутонами тихого смеха.


Ткань жёлтого платья, скользившая по рукам барханами сыпучего песка, холодом тёплых аризонских поездок обжигала кожу рук, а выгравированные бутоны тропических цветов у его подола неприятно рябили в слезящихся глазах – подарок сестры, дарившей нынешнюю неопределённость состояния. Она аккуратно сложила его в плетёную коробку с прилепленной обрывками скотча бумажкой, кривая надпись на которой гласила: «Осторожно! Старая жизнь».


-…Догонит, больно цапнет за попу, и будете вы горько плакать! – руки Тины дрожали от смеха, и она не с первого раза смогла пристегнуть своего подопечного на переднем пассажирском сидении вишнёво-красного кабриолета с кремово-белыми кожаными сиденьями, чья гладкость не была тронута коричнево-жёлтой паутиной времени. – Серьёзно, Голдштейн, на вас скоро такую табличку уже надо будет вешать, всё вы вечно норовите ускользнуть в свои воспоминания.

«Кто бы говорил»

Девушка грустно улыбнулась, поправив выбившийся локон из его причёски, довольно приглаживая его волосы, едва не задержавши прикосновение дольше нужного.

В пять утра, когда слепящее сине-белыми лучами летнее солнце уже перешло горячность оранжевых рассветов, мало кто рассекал дороги американской пустыни, и Порпентина, придерживая левой рукой соломенную шляпку, потрёпанную, с выбившимися полосками канвы, уверенно придавливала педаль газа к полу, выжимая из двигателя все его положенные восемьдесять километров в час в радостном восхищении, залившем её легкие несдерживаемым громким смехом и зажёгшим янтарный огонь в плавящемся шоколаде её глаз. Жёлтое платье подлетало от ветра, оголяя её коленки, но она уже ничего не замечала, подпевая музыке свободы шестидесятых годов. А он смотрел на неё, не в силах пошевелиться, с мягкой улыбкой дарящего годы своей жизни, и сладкий сок этой радости мешался с горьким дёгтем негодования того, чего ему больше не испытать.

С большим усилием он завернул руки, запястьями прижав их к бёдрам, и розовые шрамы ощущались колкостью как никогда раньше.


И шляпы не хватало на вершине этой коробки, но ветер унёс тогда её на счастье, оставив на иголках какого-то колючего кактуса, и Персиваль заверил её, что это сродни монетке в море – непременно вернёшься в пустыню, чтобы прокатиться.
Мышцы ног неприятно ощущались пустыми, натянутыми, и кровоток, будто холодный, колол онемевшую кожу, пульсируя, давя, заставляя сесть, как если бы она без остановок пробежала без подготовки пару кругов на стадионе за чёртовыми лошадьми Ньюта.

Висок коснулся поджатых колен, и джинсы потемнели от слёз, сверкавших розовым свечением на её щеках. Ладони плотно сжали голени, кожа неприятно тёрлась о шершавую протёртую ткань. Грудная клетка билась о прижатые бедра в невольных всхлипах, а Тина всё больше погружалась в мысли, приходя к неутешительному отрицанию вновь, стараясь пробиться сквозь него к принятию. Так было лучше.


- Голдштейн, о смерти заведомо точно могут говорить только покойники. – Лицо Грейвса было спокойным, и сквозь солнцезащитные очки, призывавшие сокрыть глаза от солнца и слёзы от него, кожа была серой, заставив Тину дёрнуть плечами.

-Как…Как вы можете так говорить? – голос трескался раскатами дрожи непринятия и непонимания, а похолодевшая ладонь прикрыла раскрывшуюся алость помадного блеска губ.

Он вздохнул, и белизна его глаз краснела, блестя влагой.

-Я хочу жить. Жить, Голдштейн, а не существовать. Существовать – зачем? Зачем оно мне? Оно нужно вам. Тем, кто привык ко мне, и это эгоистично - не позволять человеку уйти достойно только потому, что боитесь недельной душевной боли перед дверьми в воспоминания обо мне сильном, ярком, полным энергии, а не, - он вздохнул, и этот вздох дрожал резонансом, - жалким, корчащимся от боли в постели, неспособным ни на что манекеном.

- Но медицина…Она же не стоит на месте! Вы обязательно вылечитесь, я вам обещаю, вы…Должны жить! – её трясло, а голова пустела ватой.

-Назовите мне хоть одну причину, по которой я не должен умереть сейчас.

Его голос вмиг стал жёстким, больно ударяя своей трезвостью по сентиментальному клубку в грудной клетке девушки, и только тогда Тина осознала, что вся её жизнь со всеми доводами была до смеха наивной, и от этого хотелось со всей обиды топнуть ногой.

-Я… - она стушевалась под его горько-насмешливым взглядом, руками сжимая сетку подола цветастого платья, подобные которому так полюбились ей за последние несколько месяцев летнего вина счастья. – Потому что я люблю вас.

Как же жалко она признавалась ему, раскрывая водопады такого прекрасного чувства, которое под напором обстоятельств под звуки утихающей арфы её души тонуло во льду нахлынувшей вечной зимы, узорами инея разрастаясь по ней изнутри – красиво, но больно.

-Этого недостаточно, - тихо прошептал он надрывным голосом. Как бы он хотел ответить взаимностью, открыться ей тоже – но он не мог. Не мог подарить ей ничего в ответ, он был не способен отплатить ей той же монетой любящей заботы. Лучше не обнадёживать девочку.

Он развернулся и отъехал на своём инвалидном кресле, направляясь в другую комнату, оставляя раскрасневшуюся плачущую девушку медленно сгорать холодным огнём.


И Тина всё плакала у себя в комнате в приглушённом свете ночника, и звёзды подмигивали ей за фиолетово-чернильными клочками туч грустно, сожалея всем своим горящим сердцем.

На глаза девушке попался утренний выпуск «The Sun» с жирным крупным заголовком на всю первую полосу.

«ПРЕЖДЕВРЕМЕННАЯ КОНЧИНА ПЕРСИВАЛЯ ГРЕЙВСА. НЕУЖЕЛИ СКОРО ЛЕГАЛИЗУЮТ ЭВТАНАЗИЮ И В США?»


-Как будто знали, когда он должен был умереть, - пробубнила Тина, шмыгая носом, вытерев рукавом растянутой кофты слёзы с мягких розовых щёк.

И всё же, в глубине души, она знала, что так было лучше. Для всех. Она провела последние недели жизни с родителями в больнице, болевшими оспой, затухавшими у неё на глазах в ужасных мучениях. Они всё равно умерли. И теперь сны Порпентины полнились их ужасными хрипами, изуродованными лицами – и прежняя красота стиралась, тенившаяся в затмении того больничного ужаса, когда Тина попеременно с Куинни не спала ночами, дежуря у их постелей.

И впервые её отрицание – вечная топь лжи чувств, эмоций и воспоминаний – принесло ей облегчение, когда она прикрыла дрожащие от не высохшей бури слёз веки. Она представляла Персиваля, который будет ожидать её завтра утром у себя дома, как обычно, будто и не было никакого «Дигнитас». Вот он снова будет завтра учить её жизни, отчего живот неприятно скрутило негодованием и противным противоречащим предвкушением, и губы тронула улыбка. Они вновь будут есть шоколадную пасту, ведь завтрашним вечером после всей этой духоты синоптики обещали грозу. А послезавтра он снова предложит ей с ветерком прокатиться на вишнёвом кабриолете, ведь не зря же она подарила свою шляпку шальному ветру пустыни. И наденет красное платье, чтобы ошеломить его, вызвать улыбку восхищения и слова «В этот раз, Голдштейн, ты превзошла все мои ожидания», навсегда сняв восковую печать стереотипного «серая мышь».

А ещё она пообещала себе обязательно его поцеловать, оставив ярко-малиновый отпечаток на его сухих губах, и он не сможет избавиться от него ещё долго – пока не признается, что любит её. Вновь.

Потому что ей лишь на один надломленный периферией сдерживаемых чувств миг показалось, что, когда он залпом выпил мутный раствор барбитурата, не сводя сладкой шоколадной пасты глаз с её остекленившегося защитной реакцией лица, с его губ сорвалось «Я люблю тебя тоже, Голдштейн», и в голове на мгновение молнией сверкнула мысль, что в стакане должен быть мохито, а не горький яд.

И когда он уснул беспокойным сном, чувствуя недостаток кислорода, ей протянули коробку с салфетками, заботливо улыбаясь, шепотом неся с собой фразу.

«Теперь ему лучше».


Рецензии