Посетители

Борис Гречин

Посетители

повесть

2018

* * *

УДК 82/89
ББК 84(2Рос=Рус)
Г81

Б. С. Гречин
Г81 Посетители : повесть / Б. С. Гречин — Ярославль, 2018. — 46 с.

«Повесть Бориса Гречина “Посетители” вновь, как и написанная ранее повесть “Три дня иного времени”, начинается как фантастическое произведение. Однако и допущение о чудесной встрече англичан из XIX века и русских из века XXI, и философские и поэтические обоснования этого допущения очень быстро отходят на второй план. Потому что на самом деле писатель предлагает нам фантастику, которая на поверку оказывается в хорошем смысле средневековым назидательным текстом. В этой повести перед нами не столько герои, обладающие индивидуальностью, сколько типажи. Неслучайно автор именует их Аристократ, Леди, Казанова, Судья, Священник, Поэт и т. д. При этом они не представляют собой те или иные пороки или добродетели, это скорее некие мировоззренческие и поведенческие универсалии прежнего мира во всей их сложности. “Посетители” открывают нам Англию и — шире — англосаксонский, европейский мир полуторавековой давности, его отношение к любви, к женщинам и женственности, к мужественности, к вере и религии, к поэзии и ручному труду. А это, в свою очередь, открывает читателю глаза на день сегодняшний, ставя под сомнение достижения нашей эпохи, стремящейся к комфорту и теряющей внутреннюю духовную силу». © Л. В. Дубаков

ISBN: 978-1-005-35076-5 (by Smashwords)

© Б. С. Гречин, текст, 2018
© Л. В. Дубаков, предисловие, 2018

* * *

ФОНАРЬ, ОСВЕЩАЮЩИЙ ПУТЬ
(о повести Б. С. Гречина «Посетители»)

Повесть Бориса Гречина «Посетители» вновь, как и написанная ранее повесть «Три дня иного времени», начинается как фантастическое произведение. Однако и допущение о чудесной встрече англичан из XIX века и русских из века XXI, и философские и поэтические обоснования этого допущения очень быстро отходят на второй план. Потому что на самом деле писатель предлагает нам фантастику, которая на поверку оказывается в хорошем смысле средневековым назидательным текстом.

В этой повести перед нами не столько герои, обладающие индивидуальностью, сколько типажи. Неслучайно автор именует их Аристократ, Леди, Казанова, Судья, Священник, Поэт и т. д. При этом они не представляют собой те или иные пороки или добродетели, это скорее некие мировоззренческие и поведенческие универсалии прежнего мира во всей их сложности. «Посетители» открывают нам Англию и — шире — англосаксонский, европейский мир полуторавековой давности, его отношение к любви, к женщинам и женственности, к мужественности, к вере и религии, к поэзии и ручному труду. А это, в свою очередь, открывает читателю глаза на день сегодняшний, ставя под сомнение достижения нашей эпохи, стремящейся к комфорту и теряющей внутреннюю духовную силу. Примером чего выступает типаж из XXI века — Менеджер. С одной стороны, неидеальные, но исполненные благородства англичане, с другой — бойко, но неправильно говорящий по-английски русский, точнее общечеловеческий, торговец, до мозга костей. Разнообразие типажей, или каст (имея в виду внутреннюю особенность человека, а не его социальную принадлежность), прошлого встречается с одним типажом настоящего — человеком, видящим реальность сквозь деньги. Причём Менеджер занимает не одно из мест, как это должно быть, но главное место в сегодняшнем мире. Во всяком случае, сам он считает именно так, ничтоже сумняшеся рассуждая обо всём на свете, включая религию. При этом опошляя её. Увы нам.

Среди героев повести однозначно определяется личность лишь одного — поэта XIX века Мэтью Арнольда. С ним у рассказчика происходит один из главных диалогов повести — о восприятии мира и о задаче поэзии. И совершенно естественно в этом диалоге умещается искусство и религия, христианство и буддизм, Достоевский и Паскаль. Англичане загадочным образом оказываются на берегу не Северного, но Чёрного моря, в Абхазии, на краю другой империи. Но в финале это выглядит ничуть не удивительно: поэзия стала высокой вечностью, по которой где угодно и когда угодно можно проверять качество того, что является временным. Стала дорожным фонарём, освещающим путь.

Л. В. Дубаков

I

В июле 2018 года мы с женой, взяв отпуск, уехали на десять дней в Абхазию, в пансионат «Золотой берег» в селе Мгуздырхва, который до того придирчиво выбрали из множества, во-первых, за относительную дешевизну, во-вторых, за удалённость от основных туристических троп, в-третьих, за собственный пляж, по отзывам — совсем не людный.

Пансионат не обманул наших ожиданий, впрочем, как водится, не предложил и ничего сверх них. Так, пляж действительно оказался малолюдным, но и малооборудованным. Кормили в самом деле три раза в день, но без изысков, примерно так, как некогда в пионерском лагере. Всё это нас устраивало. В пансионате, кроме купания в море, решительно нечего было делать. Это нас тоже полностью устраивало: делать нам ничего не хотелось.

Гости, о которых я хочу рассказать дальше, появись на третий день нашего пребывания. Всё началось с того, что моей жене позвонила молоденькая администратор турбазы, иначе говоря, Хозяйка. Извинившись, она просила меня спуститься, так как приехали иностранцы (мы, русские, конечно, не считались иностранцами). Чувствую, однако, что правильней рассказывать историю не с её звонка, а с появления п-о-с-е-т-и-т-е-л-е-й.

II

В пансионате «Золотой берег» почти никогда ничего не случалось. Самое памятное событие, произошедшее два года назад, когда заезжий русский влюбился в местную абхазскую девочку, тоже, положа руку на сердце, нельзя было назвать таким уж большим событием. Поэтому когда поздним вечером по гравию гостевой автостоянки мягко прошелестели колёса, Хозяйка, сидевшая за стойкой приёма гостей, даже не подняла головы.

Приехать, в конце концов, мог и кто-то из своих: Дядя или Деверь. Оба всегда ставили автомобили прямо на гостевой стоянке. Большая белая Собака не издала ни одного добродушного лая, как обычно делала, сообщая о новых гостях, которые всё равно бы не миновали стойки приёма, поэтому не было никакой причины отрываться от нового фильма на экране телефона. Хозяйка была совсем ещё молоденькой девушкой, по сути, лишь племянницей настоящего администратора, но по уговору с тётей, которой пришлось уехать в Сухум, вот уже пятый день исправно исполняла всю работу, даже распоряжалась небольшим штатом из Горничной, Повара и Разнорабочей. Те, конечно, не столько подчинялись её юному авторитету, сколько просто делали всё по однажды заведённому порядку вещей.

В какой-то момент, будто ощутив движение воздуха, девушка всё же подняла голову, а после с еле приметным вздохом выключила фильм, отложила телефон.

Гости уже стояли перед ней, да не один, не два, а целых шестеро. Пятеро мужчин и одна женщина, все — разного возраста. Все — в одежде с длинными рукавами, почти у всех — тёмного цвета: редкое дело для отдыхающих, хотя сейчас, когда сп;ла дневная жара, это и не казалось из ряда вон.

— У вас оплачено? — произнесла Хозяйка стандартную фразу. — Ваши фамилии, пожалуйста.

Гости переглянулись между собой, кто-то неуверенно кашлянул. К стойке подошёл мужчина в чёрном, с белым пасторским воротничком (Хозяйка окрестила его в уме Священником).

— Моя дорогая! — начал он ласково. — У нас небольшая поломка… хотя дело даже не в ней. Сказать по правде, мы просто устали и хотели бы у вас остановиться дня на три.

«Моя дорогая» открыла рот. Гость говорил по-английски.

Конечно, не самое большое чудо. Год назад в «Золотом береге» уже гостил один толстый американец, который за обедом демонстративно-брезгливо ковырялся в тарелке, а уезжая, оставил недовольный отзыв в «Книге отзывов и предложений». Вспомнив об этом случае, Хозяйка честно ответила на своём школьном английском:

— У нас очень простая еда. Простая еда, понимаете? Некоторые недовольны. Ваши… из-за границы. (Девушка так и не вспомнила, как сказать «соотечественники».) Вот, поглядите, — она добросовестно отлистала несколько страниц в книге отзывов и подала ту гостю в раскрытом виде.

Священник внимательно изучил отзыв и передал книгу спутнику, молодящемуся мужчине лет сорока с завитыми, как у женщины, кудрями, некоему условному Казанове.

— «Ежа ужасная! — вслух прочитал Казанова, имитируя вульгарный акцент, который с натяжкой можно было посчитать американским. — Бельё без напоминания не меняют! На телевизоре — только четыре канала, ни одного английского! В первый день полдня не было света! Коровы под окном! Телефон не регистрируется в местной сети! Кондиционер в номере плохо держит температуру и шумит. Больше сказать нечего».

Среди гостей раздался сдержанный смех.

— Будьте спокойны, дорогуша, — произнёс с дивана тучный мужчина за пятьдесят в старомодном сюртуке поверх жилета и белой кружевной сорочки (Хозяйка не была уверена, что эти предметы одежды называются именно так), аристократической внешности. — Мы не против простой еды и коров под окном, а половину оставшихся слов я даже не понял. (Снова общий сдержанный смех.) Тот, кто писал, не наш соотечественник, будьте уверены.

И впрямь: Аристократ (как и Священник до него) говорил с иным акцентом, суховатым, упруго-рельефным, ласково-снисходительным. С этим акцентом Хозяйка чувствовала себя всё менее уверенно. Вспомнив по счастью, что среди постояльцев есть Переводчик, слегка посомневавшись (час был поздний), она всё же взяла телефон и набрала номер моей жены. Мне звонить не решилась: как бы ещё моя жена на это посмотрела.

— Простите, это администратор. Тут иностранцы, я их плохо понимаю… Ваш муж не спустится? Спасибо огромное. Извините!

И, положив трубку, слегка беспомощно улыбнулась: подождите, мол.

Священник, кивнув, присел рядом с Аристократом, который занял добрую половину дивана. Оставшееся время ожидания Переводчика гости перебрасывались совершенно непонятными Хозяйке репликами. Нет, это она хорошо сделала, что позвала подмогу!

III

Я спустился в вестибюль минуты через три, ожидая увидеть какого-нибудь упитанного немца или худосочного финна — и, конечно, опешил, найдя такое количество чистопородных британцев. То, что это британцы, становилось как-то ясно по выражению их лиц, что же до костюмов, те и вовсе заставляли подумать, будто в пансионат заглянула съёмочная группа «Гордости и предубеждения». Господа артисты, надо отдать им должное, держались так, словно для них в порядке вещей в 2018 году носить светлые панталоны с тёмными сюртуками и высокие накрахмаленные воротнички, словно все порядочные люди только так и поступают. Британцы, однако.

— Добрый вечер, дамы и господа, — поприветствовал я всех. (Гости отозвались каждый двумя-тремя словами. Аристократ ограничился кивком головы.) — Вы хотите снять номер, верно?

Путём дальнейших расспросов я выяснил, что да, гостям нужны три комнаты. (Аристократ чуть брезгливо согласился занять один номер с Судьёй. На голове Судьи, вы только подумайте, красовался судейский парик с буклями, тот носил его так, что даже не приходило мысли улыбнуться. Единственная Леди и мужчина с худым строгим лицом, напоминающим Ходасевича, проще говоря, Поэт, оказались семейной парой и тоже хотели занять один номер. Третий доставался Священнику и Казанове.) Да, они предупреждены, что здесь нет разносолов. Нет, заранее они не платили.

Хозяйка озвучила стоимость в рублях.

— Боюсь, у нас нет, эээ… вашей местной валюты, — вежливо сообщил Священник.

Все глаза вновь устремились на Аристократа. Тот, произведя откуда-то на свет Божий небольшой ридикюль, похожий на дамский, так не шедший к его тучной фигуре, достал из ридикюля пять золотых монет диаметром около двух сантиметров и протянул их мне с видом человека, у которого болит зуб, но он мужественно переносит эту напасть ради блага ближнего.

Я выложил монеты на приёмную стойку, для наглядности ещё отделив каждую. Хозяйка уставилась на них, округлив глаза.

— Что это? — спросила она наконец по-русски.

— Думаю, это золотые гинеи, — пояснил я, сам озадаченный. — А вообще тоже первый раз вижу такие.

— Это не гинеи, а соверены, — поправил меня Судья, услышав знакомое слово.

Хозяйка недоверчиво повертела в руках одну монету, даже зачем-то попробовала её на зуб (убеждён, что она и сама бы не сказала, зачем). Искоса глянула на Аристократа. Тот, отвалившись на спинку дивана, будто демонстрировал всем своим видом, что не собирается больше ни о чём беспокоиться и что платить золотыми соверенами в Абхазии в 2018 году — такое же естественное дело, как дышать или зевать при скучном разговоре. Вот он действительно зевнул, небрежно прикрывшись рукой.

Между тем я вышел с телефона в Интернет, разыскал статью про золотой соверен и уже показывал Хозяйке на экране его стоимость у нумизматов.

— Я боюсь, — вполголоса призналась та. — Вдруг они не настоящие?

— Тогда рассматривайте их просто как украшения из золота, — предложил я. — Вам поискать стоимость золота девятьсот семнадцатой пробы за грамм?

— А вдруг это не золото?

— Выглядит убедительно, если честно. Конечно, гарантии не дам…

— И разве так делают? Если бы хоть бумажные деньги…

— У иностранных богатеев свои причуды… А что, разве в Сухуме легко обменять на рубли британские фунты? — не удержался я от вопроса.

— И зачем им именно мы? — продолжала недоумевать Хозяйка. — Они ведь доедут до того же Сухума за час, а до Сочи за полтора…

Я перевёл это недоумение.

— Так у нас же поломка! — вежливо ответил Поэт. — Их Преподобие ведь говорили…

— Какого рода поломка, если можно узнать? — уточнил я. — Спрашиваю потому, что поблизости нет автомастерских, и как бы вам не пришлось вызывать эвакуатор из столицы.

Снова все глаза устремились на Аристократа.

— Я не понимаю половины слов, добрый человек, — сонно пробормотал тот, не открывая глаз, — но я уверен, что никого не надо вызывать. У нас всего только не держится на оси правое переднее колесо, я уверен, что Грум с этим справится. Он поселится в деревне, будьте покойны.

Хозяйка меж тем включила монитор видеонаблюдения и сейчас глядела на тот не мигая.

— Можно и мне посмотреть? — попросил я, зашёл за стойки и заглянул Хозяйке через плечо.

На гостевой автостоянке расположилась, слегка поблескивая чёрными лакированными боками, большая почтовая карета.

— Дядя завтра поедет в Сухум и зайдёт к ювелиру, — неуверенно произнесла Хозяйка. Карета её, похоже, убедила: в конце концов, люди, путешествующие в конном экипаже, и должны платить соверенами. — А пока… Можно ваши паспорта, пожалуйста?

После некоторой заминки Леди извлекла из своего саквояжа и, очаровательно улыбаясь, протянула мне шесть чёрно-белых листов довольного большого формата, слегка обтрёпанных по краям. Листы были заполнены от руки, безупречным каллиграфическим почерком, печатным в них был только оттиск британского герба, занимающий едва ли не четверть документа.

Хозяйка уставилась на эти «паспорта», хлопая ресницами и даже боясь к ним прикоснуться. Ну да: градус абсурдности происходящего возрастал на глазах.

— Дамы и господа, а вы уверены, что именно так выглядят действующие британские паспорта? — спросил я, сдерживая улыбку. Меня вся эта ситуация скорее забавляла: не мне же было принимать решение и не мне нести ответственность.

— Мы а-б-с-о-л-ю-т-н-о уверены в том, что именно так и выглядят действующие и законные паспорта подданных Соединённого Королевства, — отчеканил Судья.

— Позвольте узнать: а в каком году вы вообще живёте?

— Что касается н-а-с, то мы живём в 1867 году от Рождества Христова, — веско выговорил Аристократ, не открывая глаз. — А что касается в-а-с… — договаривать он, видимо, побрезговал.

— Их Милость наверняка не имели в виду ничего дурного, — быстро проговорила Леди, улыбаясь с примирительно-извиняющимся видом. — Я уверена, что Их Милость не хотели сказать, будто нам всё равно, в каком году живут все остальные, если даже считать осмысленной ту идею, что люди могут жить в разных эпохах, что неразумно, конечно…

Я тщательно перевёл эту фразу.

— Думаю, это артисты, которые участвуют в съёмках фильма, — добавил я от себя. — Или герои реалити-шоу, например. Вот увидите, в конце именно это и выяснится.

— Им-то хорошо, а мне что делать? — отозвалась Хозяйка полушёпотом.

— А Вам, — принимать всё за чистую монету и ничему не удивляться.

Хозяйка тяжело вздохнула.

— Вы мне перепишете их имена на листочек н-о-р-м-а-л-ь-н-ы-м-и буквами? — спросила она меня и, получив моё согласие, вышла из-за стойки, чтобы показать гостям их номера.

IV

Утром следующего дня мне нужно было отправить электронное письмо, а так как сигнал маршрутизатора беспроводного соединения покрывал только первый этаж, я спустился вниз, в вестибюль.

Аристократ сидел на диване для гостей, ровно там же, где и вчера, и чистил ногти какой-то специальной хитрой щёточкой. Если бы я намедни своими глазами не видел, что все англичане поднялись в свои номера, я мог бы поверить, что он не вставал с дивана со вчерашнего вечера.

— Доброе утро, сударь, — произнёс он, не поднимаясь и жестом приглашая меня сесть напротив на такой же диван, что я и сделал.

— Доброе утро… простите, не знаю, как именно к Вам обращаться, — прибавил я из осторожности.

— Милорд, к примеру. — Сказано было так же спокойно, как если бы он сказал: «Зовите меня просто Джон».

Я подавил искушение рассмеяться. Пусть будет «милорд», если ему так хочется.

— Я хотел поблагодарить Вас за Вашу любезную помощь в разговоре с местной Хозяйкой вчера, — продолжил Аристократ. — Кто бы знал, что девица не даст себе труда как следует выучить английский!

— Действительно, кто бы знал! — отозвался я иронично. — Может быть, потому, что она абхазка? Вы знаете, Ваша милость, полтораста лет назад абхазы вообще по-английски не говорили. Строго говоря, никто во всём мире не обязан этого делать.

— Вы находите? — поднял брови Аристократ. — Очень остроумно, очень. Но и только, не больше. Подумайте: они же в итоге заговорили по-английски. Так уж заодно дали бы себе труд делать это как следует.

Я наклонился к нему.

— Признайтесь, милорд: Вы нас разыгрываете? Это какое-то телешоу? У вас у всех скрытые камеры в одежде?

Аристократ нахмурился.

— В который раз вынужден Вам сказать, милостивый государь, что не понимаю и половины Ваших слов, — ответил он с большим неудовольствием. — Здешний климат, что ли, влияет так на Вас? Или, может быть, В-ы надо мной потешаетесь?

— Вы в самом деле убеждены, что сейчас 1867 год, Ваша милость? Как насчёт этого? — я показал рукой на настенный календарь.

— Что это? Календарь? Я не обратил внимания. Экая глупость, тоже мне… На Ваш первый вопрос, знаю ли я, какой сейчас год, я, с Вашего позволения, даже отвечать не буду.

— Вы окружены современными машинами и думаете, что находитесь в 1867 году? — продолжал я допытываться.

— Какими, например?

— Например, радио: слышите?

— Это? — Аристократ поморщился. — Это какие-то плебеи поют за стенкой.

— Плебеи, не могу с Вами не согласиться, но если Вы пойдёте к источнику звука, Вы увидите, что его производит электрическое устройство.

— Благодарю Вас, но я не пойду. Никакого желания. Мне и здесь хорошо.

— Ваша милость, извольте взглянуть! — я протянул ему свой телефон. — С помощью этой вещицы Вы можете общаться с Вашим собеседником за тысячи километров. Или можете, к примеру, написать ему электронное письмо, так что он получит его в ту же секунду, как Вы его отправите. — Хоть я и не мог всерьёз считать, будто мой собеседник ни разу в жизни не видел мобильного телефона, странным образом в это верилось, даже против моей воли.

Аристократ повертел в руках телефон, отложив на время со вздохом свою щёточку. Провёл пальцем по сенсорному экрану. Вернул мне без особого интереса.

— Забавная вещь, — отозвался он сдержанно-вежливо, — но, думаю, Китае много делают разных диковин и магических штук… Вы хотите сказать, сударь, что можете с помощью этой папиросницы вживую поговорить с Вашими близкими? Прямо сейчас?

Я поглядел на индикатор сигнала сотовой связи, стоявший на нулевой отметке (вышку скрыла туча) и признался:

— Сейчас не могу, увы…

— А! — он значительно поднял вверх указательный палец. — Вот видите!

Действительно, что толку похваляться современной технологией, если эта технология так ненадёжна?

— Но написать и получить письмо я и правда могу,— не сдавался я (маршрутизатор WiFi на первом этаже был снабжён усилителем сигнала).

— Хм! И как же оно Вам придёт?

— В виде печатного текста на этом экране.

— Печатного, говорите как в книге? Ну и… кто же может Вас заверить, что это и впрямь Ваши близкие Вам послали весточку, а не черти всякие, не нехристи или разные другие проходимцы?

— Никто! — признался я, опешив. — Хотя что это я: они сами, когда увижу их вживую, подтвердят, что писали мне письма!

— А люди ведь часто лгут: ради выгоды, из страха, из лени, — получил я флегматический ответ. — Вы к ним, кроме того, приглядитесь получше. Может быть, никакие это не близкие, а некие химеры, кхе-кхе…

— Знаете, милорд, так далеко можно зайти! Епископ Беркли, помнится, учил, что даже собственным глазам нельзя доверять…

— И очень хорошо делал, — с удовлетворением отозвался Аристократ. — Не находите? А ещё: подтвердят-то Ваши близкие подлинность письма лишь тогда, когда Вы их увидите воочию. Так и в чём прогресс?

— Остроумно и даже справедливо, — согласился я. — Попробуем с другого краю. Вы приедете в Сухум или в Сочи, увидите на улицах множество машин… самобеглых колясок, то есть. Не сможете ведь Вы не поверить своим глазам и продолжать говорить, что уже в 1867 году были такие изобретения!

— Во-первых, кто Вам сказал, что нам непременно нужно в Сухум или в Сочи? — безмятежно парировал Аристократ. — Мы путешествуем просто так, для собственного удовольствия. Во-вторых, если человек изобрёл что-то своей личной хитростью в — какой, по-Вашему, год сейчас? — в 2018 году, почему бы то же самое человеку не придумать уже в 1867? И, в-третьих, разрешите мне Вам сказать, сударь, что Вы смотрите на вещи неуловимо извращённым образом. Сам факт механических изобретений только доказывает человеческое хитроумие, а вовсе не свидетельствует ни о каком прогрессе или сменившейся эпохе. Разве у вас, позвольте спросить, за истекшие полтораста лет выросли рога или, напротив, крылья? Или вы, имею в виду весь человеческий род, стали читать мысли? Или, простите за скабрёзность, люди теперь размножаются как-то иначе, а не старым дедовским способом? Или вы научились не завидовать, не ненавидеть, не лгать, не убивать во время войны? Если ваш ответ «нет», то ничего не изменилось, и Вы меня, как Бог свят, не убедите, будто мы не находимся в старом добром 1867 году!

Выговорив эту длинную тираду, Аристократ откинулся на спинку дивана и прикрыл глаза.

— Ваша милость, для примера! — смущённо начал я, помолчав. — Для примера: сейчас аристократические титулы уже не в ходу. Сам язык изменился: никто не использует обращений вроде «милорд»…

— Да Вы серьёзно? Вы же используете.

— Да, но, скорее, из вежливости…

— Культурные люди, сударь, и раньше использовали, и, поверьте, будут использовать эти обращения именно из вежливости, а не под страхом физического наказания, к примеру, — назидательно выговорил Аристократ. Никакой довод на него не действовал.

— Пусть так, — согласился я, — но в наше время ведь и аристократии по-настоящему не осталось…

Милорд, оторвавшись от щёточки, воззрился на меня с таким нескрываемым изумлением, с такой нескрываемой насмешкой, что мне невольно пришлось прикусить язык. И как я, действительно, сморозил такую глупость?

— Правда? — произнёс он наконец. — Так в-ы в вашем будущем уже избавились от подневольного труда, от угнетения и унижения человека в любой форме? Так у в-а-с в 2018 году уже воистину несть ни эллина, ни иудея, уже лев возлёг подле ягнёнка, уже стали вы без различения все яко ангелы на небеси? Простите меня великодушно, что я по пути сюда своими старческими подслеповатыми глазами этого не заметил!

Встав, я пожелал Его милости доброго утра. Моё письмо, увы, осталось неотправленным.

V

Ещё в пути от пункта пропуска Адлер-Псоу на российско-абхазской границе до пансионата мы с Женой познакомились с молодым человеком, которого я дальше буду звать Менеджером (забегая вперёд, оговорюсь, что он появится только в двух главах).

Менеджер фонтанировал идеями и энергией. За час нашего пути до «Золотого берега» он не только расспросил нас о наших профессиях и поделился разными глубокомысленными соображениями на их счёт, не только рассказал о себе всё, что мы даже и не спрашивали его, но и предложил как минимум три проекта того, как нам без особого труда в Абхазии зарабатывать деньги. По поводу одного из проектов он был вполне серьёзен, предлагая нам предприятие «на паях», и мы, смеясь, лишь с некоторым трудом убедили его в том, что на отдыхе никаких денег зарабатывать не хотим.

Менеджер рассуждал обо всём с такой уверенностью, будто знал всё на свете. Хоть и вполне взрослый, двадцатипятилетний человек, он невольно вызывал в памяти слова Достоевского из «Братьев Карамазовых»: «Покажите вы <…> русскому школьнику карту звёздного неба, о которой он до тех пор не имел никакого понятия, и он завтра же возвратит вам эту карту исправленною».

Менеджер говорил по-английски. Правда, с откровенным русским акцентом и с хромающей грамматикой, но бойко и на любые темы. Само собой, услышав про британскую «съёмочную группу», он проявил к той живейший интерес. На следующий день после приезда посетителей Менеджер за обедом (мы сидели за одним столом) уже жаловался мне на то, что его первая попытка завязать беседу с британцами не удалась. Немудрено: в качестве объекта первой попытки он избрал Аристократа, и Аристократ, дескать, поглядел на него как на пустое место, будто ни слова не понял, а ведь у него, Менеджера, хороший английский, на уровне Intermediate, разве не так?

— Скажите, пожалуйста, а как Вы к нему обратились? — полюбопытствовал я.

— «Привет!»

— Небось, ещё «Привет, старина!»?

— Я не помню точно… А как надо было?

— «Милорд», например.

— Что?! — вскричал Менеджер. — «Милорд»? Ха-ха, это смешно, в самом деле! Только ведь он не «мой господин», а я не его крепостной, или это не считается? А он мне, интересно, так же ответит? «Добрый день, милорд»?

— Он Вам — нет, потому что Вы не являетесь носителем дворянского титула.

— Откуда ему знать! Что у меня это, на лбу написано?

— На лбу — нет, но боюсь, на Вашей оранжевой футболке. (Всё время этого разговора я с трудом удерживал улыбку.)

— Предрассудки, чепуха! — парировал Менеджер. — Вы знаете, что американские миллионеры ходят в самой простой одежде? Вы видели последнюю конференцию Стива Джобса?

— Американские миллионеры, но не английские аристократы. Впрочем, я вовсе не стремлюсь Вас переубедить и не считаю себя непременно правым, — добавил я. — Может быть, Вы тоже баронет…

— Вот именно!

Проходя после обеда по гостевой автостоянке, я увидел, что Менеджер нашёл-таки себе собеседника в виде Грума, и остановился поодаль.

Грум, облокотившись спиной на карету, стоял рядом у колеса, требовавшего ремонта, и неторопливо, упорно стругал деревянную палочку большим ножом антикварного вида, а рядом увивался Менеджер и так и сыпал словами:

— …Всё ясно: оригинальный фиксатор выпал где-то на дороге, и Вы его не найдёте, я Вам гарантирую!

Деревянная ступица колеса, сидевшая на железной оси, была не цельной, а состояла из двух частей (может быть, для того, чтобы легче было смазывать), половинки соединялись между собой несколькими то ли шипами, то ли клиньями, и один из этих шипов или клиньев, который Менеджер назвал «фиксатором», действительно выпал.

— Угу, — флегматично отозвался Грум, продолжая работать и еле слышно мурлыкая под нос какую-то народную песенку. Эта песенка простой красотой мелодического рисунка вызвала у меня желание запомнить её и записать. Жалею, что не сделал этого.

— Учитывая, что аутентичный фиксатор здесь на месте вы не изготовите, придётся вам везти вашу карету в Сухум на эвакуаторе. Это встанет вам минимум в две тысячи рублей, но принимая во внимание, что транспортное средство — негабаритное, припасайте все пять… — рассуждал Менеджер.

— Ясненько… — на гравий упало ещё несколько стружек.

— А уже в самом Сухуме вы можете обратиться в автомастерскую, чтобы те вам сварганили что-то на скорую руку, — продолжал заливаться Менеджер, — но металлическая деталь испортит всё впечатление достоверности от вашего фильма, и, конечно, режиссёр вас за это не похвалит, вот увидите!

— Не похвалит, — согласился Грум, приподняв колышек на уровень глаз, чтобы оценить диаметр, а затем снова вернувшись к методичному строганию.

— Ну да, ведь халтуры никто не любит! Придётся обращаться к столяру с индивидуальным заказом. А это — ещё минимум две тысячи рублей. Итого надо будет раскошелиться на семь. И это я даже не беру в расчёт питание актёров и техперсонала, съём номера в гостинице… Или у вас трейлер? Видимо, нет, или на всех не хватает, а то бы вы здесь не остановились. Кстати, вы снимаете на плёнку или на цифру? Используете сменные объективы?

— Очень сожалею, сударь, но не могу Вам сказать в точности, используем ли мы их.

— Ну да, ну да, — покивал Менеджер с понимающим видом. — Вы ведь только кучер… Между прочим, на мой взгляд, Вы перебарщиваете с простонародным акцентом. Понимаю, что так нужно для роли, но Вы немного слишком… Так вот: а сколько мелких поломок у вас ещё будет? И каждая влетит вам в копеечку! Если честно, мне просто вас жаль! Вам за всё придётся платить втридорога, потому что вас почти наверняка надуют! Вам не хватает менеджера, который бы решал все вопросы с местными. Или у вас, в вашей команде, есть такой человек, со знанием русского языка?

— Боюсь, нет, сударь. — Грум легонько пощёлкал палочку ногтём.

— И очень зря! Очень беспечно со стороны продюсера, очень! Наняв такого человека за разумное вознаграждение, вы сэкономите массу денег! Что касается, например, меня: ещё неделю я полностью свободен, а при необходимости могу освободить своё расписание и дальше.

— Замечательно, — пробормотал Грум, снова разглядывая колышек на уровне глаз.

— Замечательно? — обрадовался Менеджер. — Так, наверное, мне надо поговорить с продюсером вашей картины?

— Непременно поговорить, непременно… Не были бы вы так любезны, сударь, подать мне вот тот большой камень?

— Камень? — растерянно переспросил Менеджер. — Пожалуйста… — Камень он протянул с такой робостью, будто испугался, что его сейчас хватят этим камнем по голове.

Спрятав нож и приняв камень, Грум нагнулся к колесу и тремя точными ударами вогнал колышек в предназначенное для него отверстие, таким образом заперев ступицу на оси. Тот сел как влитой. У Менеджера (виноват за вульгаризм) отвалилась челюсть.

Я, не выдержав, рассмеялся, и смеялся долго. Грум крепился изо всех сил, но вот его вышколенное английское лицо тоже стало подёргиваться, и через полминуты мы уже смеялись вдвоём.

Пробормотав, что его ждут, Менеджер поспешно ушёл, втянув голову в плечи.

— Руками мы работать совсем не можем, — добродушно проговорил Грум, глядя ему вслед, — но как говорим, как говорим! Я без малого сам ему поверил. И ведь обо всём судит что твой академик. А фантазии или здравого смысла — ни на грош. Скажите, сударь, ваша молодёжь вся такая? Что говорите: большинство? Коли так, я вам не завидую, ох, не завидую я вам…

— Вы вырезали этот клин с высокой точностью, профессиональный столяр не сделал бы лучше! — похвалил я его работу.

— Ну, во-первых, сударь, нехитрое это дело, если у человека есть глазомер и руки растут из нужного места! — живо откликнулся Грум. — А во-вторых, я помогал себе мелодией.

— Мелодией?

— Той песенкой, что гудел себе под нос. Мелодия даёт концентрацию и точность, хоть и не всякая. Скажу Вам по секрету, не только такая сущая безделица легче идёт с мелодией, но и великие, особые вещи. Мой прадед, сказывали, мелодией умел вызывать на море нужный ветер. Правда, то было в стародавние времена…

— Нынче люди очень мало делают руками, всё больше машинами.

— Я заметил, сударь! И знаете, как? По мелодиям из экипажей на большой дороге. Жалкое звучание-с! На одно дело они лишь и пригодны: делать ребятишек. Но жаль мне этих ребятишек…

VI

В пансионате «Золотой берег» всё было устроено очень по-свойски. Фруктов, например, к столу не подавали, но их можно было купить отдельно, при желании — прямо у Хозяйки. Вечером того же дня моя жена зашла к Хозяйке в административный корпус, чтобы сторговать инжира, а заодно немного посудачить о странных гостях.

Инжира не было (обещали завтра), гости же не замедлили явиться. Почти сразу в дверь снова постучали, а затем на пороге, не дожидаясь ответа, встал Казанова.

Решительными шагами он прошёл к Жене, чтобы поцеловать ручку. Та настолько изумилась, что даже не сообразила отнять руки.

— Сударыня, Вы прекрасны, — заявил Казанова с места в карьер несколько скучающим и слегка насмешливым тоном. — Я так безмерно счастлив, что имею возможность сказать Вам слова обожания наедине…

Жена выразительно и гневно повела головой в сторону Хозяйки. Казанова отмахнулся:

— Пусть Вас не смущает это маленькое досадное препятствие, в отношении которого я уверен, что если бы не оно, Вы бы проявили чуть больше благосклонности к Вашему верному рабу, который, как Вы видите, уже повержен, уже, — становясь на одно колено, — у Ваших ног, и ждёт только слова, только намёка, только безмолвного жеста о том, когда…

— Прямо сейчас Вы схлопочете оплеуху, если немедленно не встанете, это будет прямо сейчас! — когда доходило до точки, Жена умела быть гневной. — Вы — позор собственной нации! Вы заявляете, что прибыли из 1867 года, а ведёте себя ничем не лучше любого современного хама. Пора бы уже взяться за ум в вашем почти двухсотлетнем возрасте, господин хороший! Стыдно!

Казанова поднялся с колена как ни в чём не бывало и проворно отряхнул светлые панталоны. Шутливо вытянул вперёд руки:

— Всё, всё, будет Вам! Помиримтесь. Я прекращаю попытки, я никогда их не развиваю, когда сталкиваюсь с отпором честной, решительной и гневной женщины, чтобы Вы знали… Мне позволено будет присесть?

Жена, пожав плечами, вопросительно посмотрела на Хозяйку. Та, так же вздёрнув плечиками, встала и быстро вышла (чтобы дойти до моего номера и предупредить меня, надо отдать ей должное). Жена и Казанова остались одни.

— Что до Вашего упрёка в том, будто я веду себя хуже любого современного хама, — заявил мужчина, вольготно усаживаясь в ветхое кресло и закидывая ногу на ногу, — то смею Вас уверить, что Вы ошибаетесь. Хотите доказательств? Извольте! Предположим, век и в самом деле сменился, даже полтора века, тут я не буду упорствовать, как наш милый баронет. Легко пожертвую Вам эту малость. Время изменилось, прогресс ушёл вперёд, и появились — как их там? — порнографические плёнки. Нельзя сказать, чтобы 1867 год был вовсе чужд этому искусству, но сейчас всё можно разглядеть в движении. Сами же плёнки доступны всякому почти или вовсе бесплатно, так что большинство здоровых мужчин пользуется ими. Что же это доказывает? То, что я умнее нашего большинства, хитрей, изобретательней — и нравственней, да, представьте себе! Потому это так, что я, когда добиваюсь, чего хочу, использую ум, находчивость, дар убеждения, я не боюсь рисковать, иногда здоровьем и жизнью, я оставляю за объектом своих желаний свободный выбор, наконец, я всегда приношу пару ярких цветов в чужое унылое существование. В то время как от зрителей известных фильмов не требуется ни смелости, ни настойчивости, ни ума: им нужна только щепотка фантазии да… но не буду смущать Ваш слух физиологическими неприглядностями. Разве это не так?

Жена, не найдясь, что ответить, снова пожала плечами.

— Если Вы и вправду верите, что прожили почти двести лет, то пора бы уже и прекращать с этими упражнениями ума и отваги, — только и нашлась она, с неудовольствием подумав, что уже говорила что-то похожее.

— Вы ошибаетесь, сударыня, ошибаетесь! — вскричал Казанова, обрадованный донельзя. — Вы ошибаетесь потому, что я никогда не устану, а это потому, что я, по сути, бессмертен!

— Это не про Вас сказали, что дурак нигде и никогда не умрёт?

— Вульгарно, сударыня, вульгарно, но так блестяще, что охотно прощаю! — Казанова в восхищении поцеловал кончики пальцев. — Нет, бессмертен не только Дурак. Бессмертен вообще любой типаж, любой человеческий идеал. Я и есть такой идеал.

— Вы?

— Конечно! И поменьше скепсиса, сударыня, побольше непредубеждённого ума — я враз докажу каждое слово. Это я незримо создал то, что вы зовёте европейской культурой, я и никто другой! Лорду Байрону подражали так многие, что легче назвать тех, кто ему н-е подражал, а кому же подражал Лорд Байрон? Мне! Кого он тщился воплотить собой? Меня! Кого, спрашивается, воплощал господин Пушкин, создатель вашего звучного и певучего языка, которого я имел удовольствие увидеть однажды в Петербурге и которому подарил определение, un mot [«словечко» – фр.], в отношении Татьяны Лариной, а именно то, что Татьяна — противоположность всего, что называется vulgar? Неловко хвалить себя самого, но опять же — он стремился воплотить меня! «Пушкин — наше всё», — говорят самые образованные и чуткие представители вашего народа, и отсюда выходит…

— Пушкин умер, — зачем-то сказала Жена.

— Ай, какая жалость! — огорчился Казанова, несколько картинно возвёл глаза к небу и прищёлкнул языком, чтобы тут же, наклонив голову набок, с лукавой улыбкой спросить:

— Не ваши ли школьные учителя говорят, что Пушкин бессмертен? Какая же именно часть его бессмертна? Уж, конечно, это Вечный Любовник, а не Унылый Пророк и не Скучный Историк. Тот самый любовник, что постоянно пребывает в поиске das Ewig-Weibliche [Вечно-Женственного — нем.], увы, слишком das Zeitlich-Weibliche [Временно-Женственного — нем.] на поверку — и который только поэтому…

— Хватит! Перестаньте играть словами, жалкий человек! — энергично воскликнула Жена. — Мне не хватает сообразительности, чтобы Вам возразить, да и словарного запаса, только, во-первых, Вы клевещете на Пушкина, а во-вторых, наша культура к нему не сводится.

— К нему — нет, — легко согласился Казанова. — А к Вашему покорному слуге — да. И культура, и история; и русская, и мировая. Чем была ваша русская революция, как не попыткой одного наглого и удачливого казановы соблазнить Россию, эту глупую огромную бабу, невиданными прежде чудесами и удовольствиями социализма? Умолчу также о фалличности всей вашей военной промышленности и о дерзком мужском авантюризме всех ваших покорителей природы. Социализм канул в Лету, на смену пришла экономика потребления, причём во всемирном масштабе. Но чем ещё движется эта экономика, как не духом ненасытного любовника-авантюриста? Тяжёлыми усилиями вы зарабатываете деньги и покупаете, скажем, автомобиль, как раньше добивались женщины, то есть стремясь узреть в вашей жестянке на четырёх колёсах то самое Вечно-Женственное, что будто бы влечёт вас ввысь. Никогда не читали Вы обзоры в автомобильных журналах? Зря, Вы многое пропустили! Эти обзоры написаны языком влюблённого, языком Казановы, моим языком! Но приедается любая плоть, любая женщина, любой автомобиль. И вот вы — в новом вечном поиске, незаметно для вас вращая колёса вашей экономики. Nur der verdient die Freiheit und das Leben, // Der t;glich sie erobern mu; [«Лишь тот достоин жизни и свободы, // Кто каждый день идёт за них на бой» (нем).], а сказано это про вас! Фауст, исток всей Европы, — всего только личина Казановы, оборотень Казановы, обезьяна Казановы! Лютер, патриарх всего цивилизованного мира и великий оправдатель всего вашего беспутства — не больше чем подмастерье Казановы. Лютер на Западе, а у вас в России — Пётр Первый. Этот любитель нового возвёл не просто casa nova [новый дом — ит.], а целую casta nova, casta diva e bellissima [новый замок, божественный и прекраснейший замок (ит.)] на холодных болотистых берегах, и всё лишь потому, что ему наскучила тоскливая волоокая краса вашей старины, потому, что захотелось новых радостей. А князь Игорь с его «потопташа красныя девкы половецкыя»? Есть, конечно, мотивы тайные, религиозные, мистические, на них я не посягаю. Но вынесите их за скобки — и останется только Вечный Любовник, как мир стоит. Теперь скажите, что я неправ! Скажите, если хватит смелости!

— Вы говорите так, — задумчиво отозвалась Жена, — будто ни на Западе, ни в России не было великих святых или мыслителей, которым оказался противен Ваш вечный поиск удовольствия.

— Были, — легко согласился Казанова. — Конечно, они были. Только знаете что? Не они определили общее течение. В хоре слышно не тех, кто поёт наиболее чисто, а тех, кто поёт громче. Казанова всегда поёт громче, Казанова как бессмертный тип. Поэтому ни у гимна святого Франциска, ни у ектеньи протопопа Аввакума рядом с моей песнью торжествующей любви не остаётся никакого шанса. Что же до года, в котором мы живём, то не приходила ли Вам в голову идея множественности времён? Не in actu, а только in potentia [не в действительности, а в возможности (лат.)]. Не в акте, а в потенции, ха-ха… Послушай вы — вы как человечество — голос святого Франциска и Laudate Deum [«Хвалите имя Господне» (лат.)] Монтеверди, вы бы и сейчас жили в 1867 году, когда порядочный мужчина стыдился ненароком задержать взгляд в области женского декольте и когда даже официанты, принося вам кушанье, глядели поверх ваших голов. Английские официанты сохранили эту похвальную привычку до самого конца позапрошлого века, да будет Вам известно. Но вы предпочли слушать «Дон Жуана» Моцарта — et voila [и вот (фр.)], вы там, где вы есть сейчас. Бесполезно теперь взывать: «Командор! Командор!»

Так получилось, что в этот момент дверь распахнулась и в комнату вошёл я вместе со слегка встревоженной Хозяйкой.

Увидев нас, Казанова встал и раскланялся с приятной улыбкой.

— Пьеро пришёл к Коломбине, и Арлекин удаляется на цыпочках, — объявил он голосом Бельмондо. — Кажется, я сказал очередную пошлость. Уже не знаю, какую по счёту за сегодня. Но Казанова — не враг пошлости. Я только враг вульгарности, а вульгарность и пошлость — не одно и то же. Позвольте на этом пожелать вам хорошего дня. Что, уже вечер? Как в этих краях, однако, быстро темнеет…

VII

Мы c женой пришли к завтраку позже всех и поэтому заканчивали его в одиночестве. Постояльцы разошлись, ушли и сотрудники пансионата.

Наше одиночество нарушил Судья, который, Бог весть почему, сегодня завтракал на особицу (обычно «леди и джентльмены» к каждому приёму пищи приходили дружно, занимая отдельный дальний стол). Понятное дело, что Его Чести как опоздавшему на целый час не досталось ни овсяной каши, ни пирога, но чистые чашки для чая и кофе до сих пор стояли неубранными, и имелся бойлер с горячей водой.

Пакетированным «Майским чаем» Его Честь побрезговала, но не отказалась от растворимого кофе. Мы исподтишка наблюдали, разрываясь между готовностью предложить помощь и желанием проследить, как «осколок старины» справится с бойлером. Справился. В просторной и пустой столовой можно было сесть куда угодно, но, к нашему удивлению, Судья, руша все представления об английской чопорности, поприветствовал нас кивком головы и пожелал нам доброго утра. Мы нестройно ответили. Я чуть запоздало предложил Судье присесть, и тот, повторно кивнув, принял приглашение.

— Сахару? — придвинул я сахарницу.

— Благодарю, нет, — отозвался Судья. — Стараюсь воздерживаться. Брожение, вызываемое сахаром, вредит моему пищеварению, особенно в этом климате. Не думайте, однако, что стремлюсь отсоветовать в-а-м: у каждого разный организм. Я хотел попросить прощения за некоторую экстравагантность Их Милости, сударь. Насколько я понимаю, соверены здесь не являются законным платёжным средством, и было с нашей стороны несколько неделикатно предлагать именно их, предварительно не обменяв на местную валюту. У нас, правда, не было очень уж много времени — что нас не извиняет, конечно. Кроме того, избыточность оплаты…

— …Развращает? — предположил я с улыбкой.

— Нет: тоже неделикатна. А уже отсутствие деликатности действительно дурно влияет на нравы. Но в нашем небольшом дорожном содружестве не я решаю денежные вопросы, поэтому, повторюсь, мне остаётся только принести извинения.

— Вам не жарко в парике? — внезапно спросила Жена — и, смутившись под долгим взглядом Судьи, прибавила: — Если это не бестактный вопрос, конечно.

— Жарко, — согласился Судья и, взяв бумажную салфетку белыми холёными пальцами, промакнул с высокого лба испарину. — Но мне негде его оставить.

— Как Вы успели заметить, Ваша Честь, не только валюта изменилась за полтора века, но и мода теперь другая, — вступил я. — Париков сейчас не носят даже судьи. Между тем ваша группа безмятежно уверена в том, что мы до сих пор живём в 1867 году. Как так выходит?

Судья пожал плечами.

— Ваш вопрос, сударь, кажется мне немного бессмысленным, потому что вообще почти любое рассуждение о времени с помощью чисел — не самая умная затея, и простая формальная логика это доказывает, — ответил он неторопливо. — Число года подразумевает точку отсчёта. С какого события вы отсчитываете 1867 год?

— С Рождества Христова? — предположил я.

— Очень хорошо! С Рождества Христова. Я не теолог, но даже крупицы моего общегуманитарного образования позволяют мне Вас спросить: воскрес ли Христос?

— Э? — растерянно выдавил я.

— Воскрес ли Христос? — повторил Судья с нажимом. — Ведь если Он воистину воскрес, Его воскресение, согласитесь, выносит Его за пределы обычного человеческого бытия, аннулирует, если можно так выразиться, не только Его смерть, но и Его рождение. Родились многие, воскрес Один. Если же Христос н-е воскрес, мы говорим просто о пророке, религиозном учителе и исключительно добром человеке чистой жизни, каких за всю историю человечества наберётся не так уж мало, а тогда очень ли важно, с рождения которого из них отсчитывать историю?

— Что-то иезуитское есть в этом всём, и совсем я не понимаю, как Воскресение перечёркивает Рождество, — признался я.

— Да полно, воскрес ли Христос? — возразил Судья прочувствованно и без всякой улыбки. — Не хочу подорвать Вашу веру, даже боюсь сделать так, но восторжествуй Христос над смертью в полной мере — мир бы преобразился. А в преображённом мире люди не носят часов и не смотрят в календарь: оба в нём без надобности. И моя профессия была бы в преображённом мире без надобности.

— Поскольку же мир остался в-е-т-х-и-м в библейском смысле, Вы не видите никакой принципиальной разницы между 1867 годом и 2018, — закончил я мысль.

— Абсолютно верно.

— И всё же признайтесь, Ваша Честь: есть некоторая разница между временем, в котором ездят на лошадях, и временем, когда ездят на автомобилях, а потому нам, конечно, интересно, как вы из первого оказались в последнем.

— Полностью понимаю ваше любопытство, только этот секрет — не моя собственность, и потому не могу им поделиться.

— А хотя бы намекнуть можете?

— Пожалуйста! Есть судебные процессы, которые переживают их участников, так что сам человек уже давно мёртв, а по бумагам он — активное действующее лицо.

— Вы хотите сказать то есть, что все вы живы только «сквозь бумаги»?

— Нет, я всего лишь хочу сказать, что можно быть живым не в полной мере или, если угодно, не полностью общепринятым способом.

— Как привидение? — не удержалась Жена.

— Вот, прекрасное слово! — сдержанно обрадовался Судья. — Считайте, если хотите, нас всех шестерых привидениями, и нам всем будет проще. Правда, кажется, в ваше время в привидения не очень верят…

— Более того, Ваша Честь: не только привидения, но и процессы, которые тянулись по полвека, тоже стали анахронизмом, — сообщил я не без удовольствия. — Я про такие читал только у Диккенса. Какое, наверное, сожаление для вас…

— Совсем нет: кажется, Вы обо мне думаете не очень хорошо… Но Вы, похоже, хвалите ваше собственное время? А зря, совсем зря! Не знаю, поверите ли Вы мне, но советую Вам поверить словам судьи по профессии и призванию, когда скажу, что в ваше время беспощадного сутяжничества стало гораздо больше.

— Поясните, пожалуйста!

— Охотно! Вчера Вы, как мне известно, показали Их Милости некое чудо техники, с помощью которого можете Вашим близким отправить письмо за тысячу километров, и те его прочитают в тот же миг. Восхищён. Но ведь этот аппарат… не работает бесплатно?

— Увы…

— И платить нужно регулярно?

— По мере использования трафика… но для простоты скажем «да».

— А есть ли у Вас возможность попросить сам этот аппарат или его продавца послать письмо в долг или даром, упирая на то, что речь идёт о словах поддержки отчаявшемуся, о последнем утешении умирающему, о благословении, нужном как воздух?

— Боюсь, ни единого шанса, — улыбнулся я.

— И наоборот: если некий преступник купит такой же аппарат, внесёт нужную плату за его работу и пошлёт с его помощью слова угрозы, клеветы, шантажа или богохульства — они разве будут остановлены?

— Боюсь, не будут.

— Вот видите! Справедливость и законность тожествуют в идеале, но не в реальности. А реальность такова, что Ваше время даёт все преимущества злодею, не нарушившему законов и норм, по сравнению с добрым человеком, который позабыл об этих нормах. Так и где больше немилосердного законничества?

— Стесняюсь спросить: а в 1867 году письма доставляют бесплатно?

— Нет, конечно! И всё же остаются спасительные щели возможностей. Вы можете умолить почтальона, вы можете попросить близкого человека послужить посыльным, вы можете сами отнести письмо. Правда, не за тысячу километров, зато у клеветника или шантажиста тоже нет такого шанса, нет у него вашей хитрой машины, равнодушной к благу или злу и сатанински-беспощадной в своей эффективности.

— Уж прямо «сатанински», — криво усмехнулся я.

— А кому же ещё выгодна пропасть между справедливостью и законностью, которая в ваше время раскрылась словно зев Левиафана? И это, заметьте, я говорю только про меркантильные вещи. Может быть, вы думаете, мои дорогие, что спасётесь от духа сутяжничества в личной жизни, в вашем маленьком частном мирке? Не спасётесь, увы! Я изучил то, что вы зовёте социальными сетями. Превосходная задумка — превосходная задумка создать всякому человеку надгробие при жизни.

— Почему надгробие?

— Reflechissez [подумайте (фр.)], как говорят французы. Подумайте, вам уже не обойтись без социальных сетей, так? Они стали средством ловли женихов для девушки, средством продаж для купца, средством публикации для поэта, средством общения с избирателями для политика, даже средством проповеди для проповедника. Слишком много достоинств в обмен на только одну малость: создать подобие личности, описание себя. Фотография, вехи жизни, любимые цитаты. Но слаб человек, и суетен, и глуп, что говорю без всякого злорадства или святошеского осуждения, и вот юная девушка публикует своё нескромное фото, а будущий офицер, врач или судья хвалится тем, чем бы в будущем не стал хвалиться. После, поумнев, оба изменят сведения о себе. Но чудище, как известно, обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй, не забывает ничего, хранит все сведения вечно, делится ими охотно и со всяким. И так ваша псевдоличность становится вашей гробницей. Почему? Потому что злее, пристрастнее и беспощаднее суда государства — людской суд, суд общественного мнения, суд молвы. Каждый из вас в вашей прекрасной эпохе судим этим злым судом. И на этом суде целомудрие женщины будет аттестовано не по годам её беспорочной жизни, а по одной-единственной злосчастной нагой фотографии. Рассудительность политика — не по дюжине достойных решений, а по одной сказанной в сердцах фразе. Ум учёного — не по десятку его мудрых трудов, которые никто не прочтёт, ведь читать большие тексты вы в вашей славной эпохе, кажется, разучились, а по одной-единственной глупости. Благочестие священнослужителя — не по глубине его проповеди и жару молитв, а вновь, по единственному злосчастному фото, на котором он носит медный крест, когда правила его церкви предписывают деревянный, или деревянный, когда те же правила предписывают медный. Сие вы соделали сами: и сети, в которые уловили одних себя, и могильные камни, потянувшие вас на дно. И злобу людского суда тоже произвели вы. Так в каком веке больше безжалостного сутяжничества?

Мы давно отставили свои кружки и безмолвно внимали. Разговор давно перешёл границы small coffee talk [пустяковой беседы за чашкой кофе (англ.)], и Судья давно не сидел за столом, а стоял за ним будто за церковной кафедрой, опираясь о стол костяшками пальцев.

— Возможно, вы хотите знать, откуда берётся эта склонность к лицемерному и пристрастному суду в людях вашего века? — продолжал он. — Она — в людской природе, но вы ещё и укореняете её школьным образованием. Ваше образование производит не поэтов, не мечтателей, даже не тружеников и не солдат, но маленьких судей! Ваши дети с младых ногтей приучаются судить всё и обо всём! И не говорите мне, что так было всегда, что без суждений невозможно развитие ума дитяти! Любящий, когда любимая пишет ему письмо, разве непременно выносит суждение о письме, ставит оценку «хорошо» или «дурно», провозглашает «оправдана» или «виновна»? Проповедник, говоря о Божестве, разве судит Бога, а читая Библию, разве судит Библию? Поэт, выходя на морской берег, разве непременно судит море, и луну, и звёзды? Мир может быть отображён и описан впечатлением, картиной ума, для которой и тысячи слов порой мало. Суждение не таково. Суждение прямолинейно и окончательно, оно не знает полутонов, оно описывает мир куцым языком юриста. Вы рассыпаете перед детьми жемчуг прошлых веков, но не умеете сделать с этим жемчугом ничего, кроме как заставить их положить этот жемчуг на весы судьи. Не знаю, изучают ли в ваших школах Шекспира, но если да, учитель не преминёт спросить воспитанников: велик ли Шекспир? Но кто эти дети, чтобы судить Шекспира и оправдывать его наследие? Он также спросит их, сколь велика вина Отелло и кто именно повинен в гибели Джульетты. Побойтесь Бога! Разве это те вопросы? Воплощённое и Распятое Слово заповедовало вам н-е с-у-д-и-т-ь, пока вас не сделали судьёй, вы же судите даже порождения чужой фантазии! Но откуда у вас право судить дочерей короля Лира, когда в реальности, не в фантазии вы сделаете то же, что и они? Что до Отелло или Гамлета, вы не годитесь им в подмётки, а если не убьёте никого, то из нехватки мужества и из скудоумия, а не по добросердечию и праведности! Как Клавдий влил яд в уши отца Гамлета, так и вы вливаете яд в уши детей, требуя от них суждений и осуждения. Сии юные присяжные вырастают и весь мир вокруг них обращают в зал суда.

В результате — всеобщий страх и уныние, — Судья не желал останавливаться, да и мы боялись прервать. — Человек страдает и не умеет сказать, почему. Человек бичуется судом близких и далёких и ждёт бальзама на свои раны. Но, не получая бальзама, обижен, и обида — настоящая царица вашего времени. Чернокожие обижены на белых, а те — на чернокожих, праведники — на богохульников, а богохульники — на праведников, мужчины на женщин, и женщины на мужчин. Человек, забытый в пустыне сутяжничества, как воды жаждет м-и-л-о-с-т-и! Но милость в вашем мире — редкая гостья, хоть все только её и проповедуют. Не дождавшись милости, даже простой справедливости не дождавшись, человек решает истребовать их судом: меняет законы, вчиняет иски; там, где не может этого сделать, просто жалуется всем, кого способна достичь жалоба. Но глупа затея! И потому глупа, что милость — не юридическая категория, и законничеством не снискуется! Милость — дело Божье. Всякий обиженный сутяжник судится с Богом и в слепоте не видит, с кем судится. Близкие пациента, умершие от врачебной ошибки, которые желают засудить врача, судятся с Богом, ибо смерть — Божье произволение, не врачебное. Жена, что судится со скверным мужем, поднявшим на неё руку, судится с Провидением, за грехи её пославшим ей драчливого супруга. Оставь его с миром, для чего не нужен суд! Содомит, что судится со своими оскорбителями, судится с Божеством, ибо по укоренённой в человеке Божеством любви к добру человеку порок противен и неприятен. Кто от отвращения к болезни оскорбит больного, делает глупость, но вдвойне глупость — крючкотворством требовать преодолеть человеческую брезгливость к болезни! О высокомерный, слепой народ, имеющий безумие ветхозаветного Якова бороться с Богом, но не имеющий дерзания сразиться открыто! Вы произвели цивилизацию всеобщего суда и сутяжничества. Вы, отняв у немногих избранных, присвоили себе право всем быть судьями и всё — культуру, искусство, милосердие, религию, — всё, до чего дотянулись ваши руки, всю Вселенную вместе со стариком-Богом усадили на скамью подсудимых. Сие и есть С-т-р-а-ш-н-ы-й с-у-д конечных времён, ведь судом не истребуется милость, а лишь вынуждается внешнее приличие, основанное на страхе наказания, и всеобщий с-т-р-а-х становится нормой жизни. Только не Божество судит вас — в-ы судите Божество, и, приведя на суд, осуждаете, и, осудив, прекращаете Его дыхание в себе, и, сделав так, становитесь юридическим животным.

Выдохнув, Судья сел, вытер испарину со лба и обозначил слабое подобие виноватой улыбки.

— Мне не идёт сутана проповедника, — признался он. — Но как удержаться от того, чтобы высказать задушевное! Надеюсь, Вы не считаете, что вся эта обвинительная речь направлена в Вас лично?

— Ваша Честь, — ответил я вопросом на вопрос, — если Вы так долго размышляете об этом всём, может быть, Вы знаете не только диагноз нашего больного века, но и его лечение?

— Что? — собеседник будто слегка опешил. — Лечение? Откуда же мне знать лечение! Я ведь судья, а не доктор! Впрочем, как судья, как законник, как крючкотвор могу вам подать один-единственный совет.

— Какой же?

— Поднимите материалы дела. Изучите, когда в истории произошёл поворот вашего века к сутяжничеству. Попытайтесь понять, является ли этот поворот окончательным или всё-таки может быть опротестован. Если может, ищите, что нужно, чтобы исправить ваш век… и помогай вам Бог!

— Тот самый, который, по Вашему мнению, не воскрес?

— Воскрес ли Он или нет, я доподлинно не знаю: я ведь всего лишь гляжу на богословие жестоким взглядом книжника, — негромко произнёс Судья. — Я полагаю, однако — пусть в устах юриста любое размышление о Божестве и ничтожно, — что Божие величие в вечности не умаляется мерой Его успеха во времени. Хорошего вам дня.

VIII

В самом пансионате было ничего не купить, кроме фруктов у Хозяйки, но всякую нужную в обиходе мелочь вроде мыла вы могли купить в сельском магазине с немудрящим названием «Продукты» в паре километров от «Золотого берега». Придя туда после обеда, Жена нашла в нём Леди из числа посетителей.

— Вас послало мне само Провидение, милая! — обрадовалась Леди. — С моей стороны, видите ли, оказалось немного самонадеянно идти сюда, не зная ни слова на местном языке.

Закупившись, причём Леди расплатилась обычными рублями, женщины не спеша пошли «домой» по просёлочной дороге.

— Вы не страдаете в этом климате? — участливо спросила Жена. — Сегодня утром мы долго разговаривали с Судьёй, точней, долго его слушали, и я сделала вывод, что ему здесь не очень хорошо.

— Он вас не утомил, надеюсь? Страдаю, особенно в самую жару, но страдание вообще в природе человека, как говорит мой муж, поэтому грех жаловаться, — отозвалась Леди.

— Вы, кстати, единственная из всей вашей группы одеты по погоде: очень симпатичное кремовое платье. Сейчас, конечно, такую высокую талию не носят…

— Спасибо, и разрешите вернуть Вам комплимент, милая. Вы бы уместно смотрелись и в 1867 году. Я имею в виду манеры и речь, конечно.

— Как вообще случилось так, что вы оказались в нашем времени?

— Я думаю, это петля, — бесхитростно ответила Леди. — Вы ведь знаете, трикотажная петля цепляется за нить следующего ряда, чтобы вся ткань была непрерывной.

— А потом возвращается в свой ряд?

— Совершенно верно.

— А как долго вы… в нашем ряду? И не будет нескромным узнать, какие отличия вы заметили?

— Не очень долго, но несколько наблюдений мы все успели сделать. В вашем времени много нового, интересного, даже поразительного, правда, частенько бывает так, что новое по сути неинтересно, или интересное не поразительно, а что поразительно, совсем не ново. Много приятных мелочей, облегчающих жизнь, на что мужчины, занятые высшими материями, обычно не глядят, а я по-женски очень ценю. И вместе с этим, не сочтите за критику или брюзжание, я наблюдаю, что вашему миру не хватает Женственности. Повторюсь, что могу ошибаться, да и вообще есть приятные исключения, например, Вы, cara [милая (ит.)]. Но взгляните хотя бы на молодую Хозяйку этого постоялого двора! — или она только Помощница настоящей Хозяйки? Племянница? Я так и думала. Взгляните на неё: она милая девушка, красивая, думаю, что и целомудренная — но она не женственна, увы.

— Может быть, восточные женщины просто не любят обнаруживать женственность при посторонних? — предположила Жена.

— Может быть… но зачем она тогда вообще? Это примерно как сказать: наши мужчины не любят обнаруживать мужества при посторонних, но вообще-то они очень смелые люди.

Женщины обменялись улыбками.

— Чему же Вы приписываете это угасание Женственности?

— Милая, откуда мне знать? Я в вашем мире — как дикарь в Лондоне, который, не сомневаясь, припишет движение и рёв локомотива гигантскому животному внутри него, так что сами подумайте, много ли стоят мои мысли. И всё же я приписываю это — воспитанию.

— Школьному?

— Домашнему больше. Весь этот проклятый суфражизм привёл к тому, что вы в первую очередь учите юных леди быть сильными, уметь постоять за себя. Спору нет, это важно, но рядом с сильной женщиной мужчине вовсе не хочется быть сильным, верней, она ему просто не оставляет выбора, решив всё сама. И другое: рядом с неженственной женщиной мужчине совсем не хочется быть мужественным. Если точнее, подобное ответствует подобному, потому что чувственность как низший вид женственности тоже вдохновляет, но только на дикарское мужество. Смелость государственного деятеля, первооткрывателя, поэта, служителя церкви — все они вдохновляются более тонкой красотой мыслей и поступков. А женщине в свою очередь не хочется быть слабой рядом со слабым спутником: в конце концов, это даже небезопасно. Но точно так же ей не хочется быть женственной рядом с тем, кто не способен ценить красоты, и в этом смысле уроки музыки или поэзии принесли бы для юных джентльменов не меньше блага, чем их физическое развитие или армейская подготовка. Так что виноваты и те, и эти, оба пола в равной степени. Или никто не виноват, просто люди вашего времени пресытились жить. Может быть, милая, больше всех виноваты м-ы: это мы посеяли семена плодов, которые вы собираете. Например, это мы в 1867 году сомневаемся в ценности поэзии, призывая к её замене полезным человеку рационализмом.

— Кстати, ведь Ваш муж — Поэт?

— Да, Вы верно угадали! Вы, значит, умеете читать в лицах.

Жена еле приметно вздохнула.

— Мой тоже… что-то вроде писателя, — негромко пробормотала она.

Леди рассмеялась: обе по-женски прекрасно поняли друг друга.

— Понимаю Вас, carissima [душенька (ит.)], понимаю и сочувствую. Крепитесь. Ах, если бы Вы знали! — в порыве озорного откровения Леди оглянулась по сторонам, будто желая убедиться, что никто не слушает. — Во время медового месяца муж отвёз меня на берег Дувра. И вот, поздним вечером, вопреки всем моим ожиданиям того, что он будет со своей юной женой — Вы понимаете меня, да? — он долго, долго стоял у окна, выходившего прямо на пролив, а после сел к столу и яростно писал всю ночь. Утром я прочитала прелестные строки о том, что нам следует быть верными друг другу, ведь сей мир кажется нам прекрасным, но въяве он нищ, и мы блуждаем по нему как по пустыне, гонимы страхом битв и бед, и как слепцы сражаемся с другими слепцами. Вот и подумайте: стоило ли мне чувствовать себя польщённой тем, что вдохновила его на такое поэтическое достижение, или всё же слегка обидеться?

Обе снова рассмеялись.

— Поэтому терпение, дорогая, терпение, — продолжала Леди. — Ведь Пэйшнс — это ещё и женское имя, и достаточно популярное. В семье пчёл или муравьёв иногда рождаются особи необычной формы и окраса, непонятно к чему пригодные, и в любом случае очень неудобные в общежитии. А потом оказывается, что кто-то из них даёт начало новому муравейнику или улью. Важно не подгрызать им крылья раньше времени. Вот так. Что до Вашего вопроса о других отличиях, то они в том, как люди в разных веках управляются с бытом. Меня поражает, например, то, что вы стираете одежду, но пренебрегаете регулярной чисткой щётками. Понимаете ли вы, что уличная пыль — это те же самые камни, только крошечного размера? Наверное, нет: ст;ит ли в итоге удивляться, что вы выбрасываете новую вещь через три года? Правда, и качество сукна в вашем году ниже всякой критики. Вы ведь не обижаетесь, когда я это говорю? Кстати, хотите, посоветую Вам простой способ выведения пятен? Нужна свечка, но не всякая…

IX

А между тем Менеджер также не оставлял попыток поговорить с британцами, чтобы, во-первых, попрактиковаться в языке, во-вторых, чем чёрт не шутит, завязать полезные для карьеры знакомства, и, наконец, из простого человеческого любопытства.

Так, встретив Казанову, Менеджер сказал ему:

— Мужчины в 1867 году не завивали волос, тут Вы, думаю, ошиблись.

Увидев Судью, сообщил тому:

— В 1867 году судьи уже не носили париков.

И в доказательство даже продемонстрировал иллюстрацию из советского издания Стивенсона, на которой художник, по незнанию, видимо, изобразил судью без парика. (В вестибюле гостевого дома имелась книжная полка из книг, забытых гостями.)

При встрече с Леди Менеджер заявил:

— Ваше платье не очень достоверно: узор на нём изготовлен промышленным способом, а в 1867 году развитой промышленности ещё не было.

Наконец, столкнувшись с Поэтом, поведал:

— Мне кажется, Ваш стоячий воротник — явный анахронизм. В 1867 году они давно вышли из моды, я проверял. Вам надо бы сказать костюмеру об этой оплошности. Вы рискуете произвести неверное впечатление на Ваших поклонников.

Увы, все эти замечания, сделанные с благими помыслами, не получили благодарного отклика. Так, Судья ответил:

— Не могу не похвалить Ваше желание для доказательства того, что было в 1867 году, использовать книгу, изданную веком позже. Кстати, сударь, а сколько классов школы Вы окончили?

Поэт ледяным тоном сообщил, что не имеет подходящих слов для выражения всей меры своего равнодушия к тем людям, на которых можно произвести впечатление фасоном воротника.

Леди попыталась выслушать Менеджера с серьёзным видом, но не выдержала и рассмеялась.

Изящней всех поступил, пожалуй, Казанова. В ответ на замечание Менеджера о том, что в 1867 году мужчины не завивали волос, он признался:

— Je ne comprends pas votre anglais, monsieur [«Не понимаю вашего английского, сударь» (фр.)].

Менеджер растерялся и, поскребя по закромам своей памяти, выдавил:

— Коман сава? [«Как дела?» (фр.)]

А после зачем-то добавил бессмертную фразу Кисы Воробьянинова, традиционно произнеся непроизносимую «с» во французском слове six:

— Же не манж па сиС жур [«Я не ем шеЗть дней» (фр., искаж.)].

Может быть, он подумал, что это будет остроумно.

— Desol; [сожалею — фр.]! — сообщил Казанова, и Менеджер счёл за благо поскорее с ним попрощаться.

Самый долгий и осмысленный разговор состоялся у Менеджера со Священником как наиболее кротким представителем британцев. Впрочем, Менеджер и подготовился к нему, прочитав в Википедии статью про Англиканскую церковь, а также немного освежив (в том же источнике) свои знания об истории православия. Поймав Священника, Менеджер спросил его с места в карьер:

— Вы не думаете, что русское православие и англиканство очень похожи?

— Чем же? — вежливо полюбопытствовал Священник.

— Тем, что во главе Англиканской церкви стоит король, а православие тоже всегда подчинялось царям!

В доказательство Менеджер привёл ряд имён: Владимир Святой, произвольно установивший на всей Руси православие личным решением; Иван Грозный, казнивший митрополита Филиппа; Алексей Михайлович, поставивший старообрядцев вне закона и сославший в Сибирь патриарха Никона; Пётр Первый, ликвидировавший патриархов как институт; Сталин, который восстановил патриарший престол.

Священник терпеливо выслушал всё и заметил:

— Боюсь, во многих из Ваших примеров земные властители правили Русской церковью незаконно, преступив пределы данной им Богом и людьми власти. Но даже если так, соглашусь, что известное сходство есть. Есть, но вынужден сказать, что состояние дел в Англиканской и в Русской церкви, при котором церковь покорствует земным царям, будь это подчинение номинальным или действительным, меня огорчает, но никак не радует.

— А почему оно Вас огорчает? — искренне удивился Менеджер. — Ведь это… норма Вашей корпорации, не могли же Вы не знать о ней, когда становились священником. И, по сути, какая разница, кому подчиняться, если всё равно нужно подчиняться?

— И вновь в Ваших словах есть доля правды, если справедливо указываете мне на бесполезность ропота, — кротко ответствовал Священник и с улыбкой прибавил: — Но как же быть с личной религиозной совестью?

Менеджер захлопал глазами. Как с нею быть, он действительно не знал. Даже захотелось ему спросить, что именно такое — эта самая личная религиозная совесть, но осознав разоблачающий для самого себя характер вопроса, он удержался. Вместо этого, посчитав лучшей защитой нападение, пробормотал:

— Религиозная совесть, религиозная совесть… Извините, пожалуйста, а где же была эта совесть во время инквизиции, почему молчала? Или когда Ваши коллеги по ремеслу проповедовали, будто мир стоит на трёх китах, а неподвижную землю сотворил Боженька за семь дней, что же религиозная совесть им ничего не подсказала?

— Инквизиция не есть грех н-а-ш-е-й церкви, так пусть католики и отвечают, — невозмутимо отозвался Священник. — Что же до творения, то не представляете Вы, сколь часто образованные насмешники задавали мне этот вопрос! Но неужто думаете Вы, что творение мира — это вопрос о происхождении сей планеты или даже Вселенной? Неужто считаете, что мы, клирики, не видим вопиющих противоречий между здравым смыслом и словами Книги Бытия? Ибо как совершенный Господь создал несовершенный мир, как Непорочный создал тварное, как Бесконечный произвёл ограниченное? Совершенно невозможно, говорю Вам. Противоречие в том и состоит, что мы знаем достоверно, что сие совершенно невозможно, как и знаем достоверно, что сие произошло. А разве мало вообще в нашей вере противоречий? Достоверно человеку невозможно воскреснуть, но достоверно воскрес Христос, как до того достоверно восставил Он из мертвых Лазаря и девицу. Вопрос о творении не есть вопрос ни естественнонаучный, ни даже метафизический. Он есть вызов нашей душе и испытание глубины нашей веры, как и нашей способности примирять противоречия; вопрос и противоречие из числа тех, кои человеческим рассуждением не разрешим и не примирим, может быть, и до века. Понятно ли Вам?

— Как минимум, мне понятно, — дипломатично уклонился от ответа Менеджер, — что, по-вашему, церковь развивается в своих взглядах, потому что ещё примерно пять веков назад вы настаивали, что все эти семь дней творения надо понимать буквально, даже и в костёр бросали несогласных, а сейчас отыграли назад… Она развивается? Или нет?

— Вестимо, так.

— А если так, как в 1867 церковь относилась к браку между двумя мужчинами? — ляпнул Менеджер. — И есть ли прогресс в наше время?

Зачем он это спросил — Бог весть! Может быть, подумал, что в вопросах толерантности наверняка даст клирику сто очков вперёд, а то и пристыдит церковника. С современным служителем Англиканской церкви такое пристыжение, глядишь, и удалось бы. Впрочем, напоминаю, Менеджер и был уверен, что говорит именно со своим современником.

— Как к холодному пожару, горячему льду, зелёному солнцу и квадратной луне, — отвечал Священник. — Сие бессмыслица.

— И в наши дни тоже?

— А разве в наши дни солнце позеленело или луна стала квадратной?

— То есть вы прямо запрещаете такие браки?

— Милый мой, разве в состоянии церковь запретить брак? — с улыбкой возразил Священник. — Разве о-н-а его дозволяет? И размышляли ли Вы о том, ч-т-о в подлинном смысле слова есть брак?

— Если честно, глубоко я об этом не думал, — признался Менеджер.

— Тогда почему спрашиваете? Или интересуетесь возможностью освящения содомитского сожительства по личным причинам деликатного свойства?

— Нет, э… я не… извините, я… отнимаю Ваше время! — вывернулся Менеджер и поспешил прочь. Он, дитя нашего времени, до сих пор не мог привыкнуть к тому, что полтора века назад люди мыслили гораздо более конкретно, чем сейчас, что, задавая вопрос, обычно задавали его не просто так, и что вынуждены были отвечать за слова, потому гораздо реже развлекались словами как пластмассовыми шариками. Ещё бы! Ведь Интернета и социальных сетей в 1867 голу не изобрели.

X

Поздним вечером мне показалось, что я забыл на берегу моря электронное устройство для чтения. Когда я прошёл б;льшую часть пути, мне позвонила Жена, чтобы сказать, что устройство благополучно нашлось под моей подушкой. (В те дни я пытался одновременно читать «В немецком пансионе» Кэтрин Мэнсфилд, «Перевёрнутый мир» Кристофера Приста и «Извечную философию» Хаксли. Этот почти случайный выбор достаточно разнокалиберных авторов, боюсь, не вполне делает мне чести.) Уже собравшись возвращаться, я увидел перед собой свет фонаря.

Фонарь (дорожный масляный светильник, похожий на «летучую мышь», только четырёхгранный) стоял на пустом скульптурном постаменте, который задумчиво созерцал Поэт, скрестивший руки на груди (он присел на меньшую по размеру квадратную тумбу по соседству).

— Доброй ночи, сударь, — поприветствовал я Поэта.

— Какое живописное надгробие, Вы не находите? — ответил Поэт вместо приветствия. Я едва не рассмеялся в голос:

— Это не надгробие! Это остаток советской скульптуры. Здесь наверняка стоял какой-нибудь гипсовый конь, или красноармеец со штыком, или пионер с горном.

— A pioneer with a horn? — повторил Поэт раздельно, недоверчиво улыбаясь. — Первопроходец с рогом? Как он, интересно, мог выглядеть, этот единорог-следопыт?

— Боюсь, мы понимаем под этими словами разное, но Вы правы хотя бы в том, что оба вида, и единороги, и пионеры, оказались в итоге мифическими существами.

Я вкратце рассказал поэту о пионерской организации.

— Но тогда эта плита — именно надгробие, — сообщил Поэт, выслушав мои объяснения.

— Чьё?

— Ушедшей эпохи. Жаль, нет никого, кто прочитал бы заупокойную молитву.

— А между тем, пионеры были моложе вас на век. Может быть, у Вас есть объяснение тому, каким образом наши две эпохи соприкоснулись?

— Конечно.

— Какое же?

— То, что разные времена существуют одновременно. Как Вы видите 1867 год? Для меня он полон жизни, а то, что полно жизни, едва ли может умереть. Бог, как известно, есть Бог не мёртвых, а живых, и если Он благословил Своим хотя бы слабым присутствием любой год, Он не вычеркнет его из настоящего. Боэций об этом сказал: «Поскольку Господь всегда вечен и в настоящем, Его знание, выходя за пределы временного, пребывает в простоте Его настоящего и, постигая бесконечность прошедшего и будущего, видит все вещи такими, как если бы они совершились». Или, говоря более простыми словами Николая Кузанского, «образ часового циферблата содержит (одновременную) последовательность времён, и в этом образе шестой час — не раньше седьмого или восьмого». Так разные годы существуют на одном циферблате и иногда видят друг друга.

— А что происходит, если два соприкасающихся времени имеют реалии, которые не могут сосуществовать?

— Например?

— Например, Его Милость, услышав радиоприёмник, убеждён, что это поют некие плебеи за стенкой. Что мы увидим, когда оба войдём в комнату, где работает радиоприёмник?

— Полагаю, что каждый — своё.

— То есть он увидит именно плебеев?

— Не исключаю.

— А что будет в этой комнате на самом деле?

— Всё что угодно, и возможно, что вовсе ничего там не будет. Вы при словах «пионер с горном» представляете мальчишку, трубящего в рог, я — единорога, который идёт неразведанной тропой, а взгляните: в реальности здесь только фонарь, который питает нашу фантазию. По крайней мере, в нашей общей и теперешней реальности.

Неожиданно вдоль всей гравийной дорожки зажглись фонари. Поэт поморщился.

— Электрический свет испортил всё очарование этого места, — прокомментировал он. — Вы не против спуститься к морю?

* * *

На побережье дул бриз, такой приятный после дневной жары. Волны с негромким шумом накатывались на гальку одна за другой и отступали.

У длинной ленты вспененной волны,
Где море с олунённою землёй,
Смыкается, все скрежетом полно,

— заговорил Поэт.

Ты слышишь, волны гальку и берут
И рассыпают вновь — за слоем слой.
Начнут, потянут и отпустят вдруг
С протяжным стоном, оставляя тут
Печали вечный звук.

Софокл давным-давно,

— продолжил я читать бессмертную поэму, —

Прилив послушав на Эгейском взморье,
Решил, что с ним сравнится лишь одно
Текучее людское горе; вот и мы
О том же думать начинаем вскоре
У северного моря, среди тьмы [пер. Вланеса].

Некоторое время мы молчали.

— Спасибо! — произнёс Поэт шёпотом. — Не думал, видит Бог, что спустя полтора века кто-то ещё будет помнить мои жалкие вирши.

— Они переживут и Вас, и меня. Но, говоря откровенно, эта Ваша поэма достаточно безотрадна. Скажите правду: действительно ли м-и-р в-ъ-я-в-е н-и-щ? Действительно ли в нём нет ни радости, ни любви, ни света?

— Я говорил о том, каков мир, освобождённый от лжи наших ожиданий. И да, он именно таков. Мир в страдании.

— То есть лежит во зле?

— Зачем непременно «во зле»? Я не моралист, а «зло» предполагает его автора, у меня же нет никакого желания возлагать ответственность за все несовершенства мира на кого-то, если только не возложить её на всех нас. «В страдании» — лучшее описание мира.

— Этот взгляд — очень буддийский, но едва ли христианский.

— Тем хуже для христиан, — прохладно отозвался Поэт. — Беда в том, что христианство создало слишком радужную картину мира, щедро приписав достоинства Одного всем, кто и пальцем не пошевелил, чтобы обрести эти достоинства. Примерно так мать, хвастаясь успехами взрослого сына, говорит: «Мы недавно получили медаль», хотя какое же это, в сущности, «мы»? В результате мы все вот уже девятнадцать веков живём с описанием мира, которое отличается от того, что есть на самом деле. Поэтому вновь: тем лучше для буддизма. Только не подумайте, будто я — невежественный хам, готовый одним движением руки смести с каминной полки хрупкое наследие моих предков, чтобы после уставить её азиатскими божками! Я не очень хочу быть буддистом, но не очень могу быть христианином. А вообще я думаю, что нет такого поэта, которому бы не было тесно в рамках одной религии, даже той, которую он сам и создал.

— Вы знаете Достоевского? Тот однажды сказал, что даже если весь мир и вся истина пребудут с одной стороны, а Христос — с другой, он предпочтёт остаться со Христом, нежели с истиной.

— Я знаком с Достоевским. Что же до Христа, то с этим достойным джентльменом я незнаком, — коротко ответил Поэт.

— Христос — не только джентльмен, Он — не только человек. Он ещё и Господь, — возразил я.

— Что же, если Он — Господь, то должен быть единым с истиной, и тогда это противопоставление ложно. Если же Он н-е един с истиной, я в любом случае предпочту остаться на стороне истины, которая слишком редко видима в этом мире, чтобы пренебрегать ею.

— Не кажется ли Вам, что люди в наше время творят из истины кумира, ведь истина сама по себе, без милосердия — ещё не Бог?

— Слова Паскаля, если не ошибаюсь? — откликнулся Поэт. — Очень хорошо и правдиво, но, видите ли, истина не сочетается с милосердием механически. Они соединяются внутри человека. Вы говорите про дешёвые истины, а я — про дешёвое милосердие. Или, может быть, про дешёвую религиозность, что почти одно и то же. Дешёвая религиозность оставляет во рту неприятное послевкусие, она — та самая тепловатая субстанция, которую ангел Откровения хочет извергнуть из уст своих, потому что она ни холодна, ни горяча. Мы слишком грешили ею в наш век, а вы, прополаскивая рот от вкуса дешёвой религиозности, упразднили веру почти целиком.

— Вероятно, не только её? Если миру уже в 1867 году, как говорит Ваша поэма, не хватало радости, любви и света, в 2018 году их, наверное, не стало больше?

— Я полагаю.

— А есть что-то, чего нашему времени не хватает больше всего? Есть что-то, что в наши дни со сравнению с вашими явно уменьшилось?

— Безусловно.

— Что же это? Поэзия? Милосердие? Женственность?

Поэт помотал головой:

— Стыд. Вот наиболее точное слово.

— Стыд? — удивился я. — Как странно… Именно стыд, а не сострадание, например?

— Сострадания у вас хоть отбавляй. Кому вы только не сострадаете: животным, детям, проституткам. Правда, ваше сострадание чудесным образом перестаёт работать в отношении взрослых людей и порядочных женщин, и, правда, стоит оно достаточно дёшево, как я уже сказал, но это совсем другой разговор. Нет: именно стыд. Стыд как ощущение того, что в вашей жизни есть некое Высшее присутствие, что часть этого присутствия — в вас самих, что какие-то дела рядом с этим высшим присутствием не то чтобы греховны — жалкое и затасканное слово, — но вторичны, мелки, неполноценны и малозначимы. Настоящего стыда не вполне доставало уже и нам, конечно. Знаете, в чём состоит предназначение Поэта? Совсем не в том, чтобы говорить о Красоте, и тем более не в том, чтобы говорить красивыми словами. Оно — в том, чтобы постоянно будить в людях стыд как чувство Высшего присутствия. Задача, требующая, кроме прочего, всего наличного мужества. Не знаю, правда, годится ли это слово…

— Вы говорите так, словно всякий поэт обязан быть кем-то вроде пророка.

— Не обязан, но мы с вами, вероятно, вкладываем разный смысл в слово «Поэт», — откликнулся собеседник. — Люди вообще делают это постоянно и применительно ко всем словам, а потому постоянно лгут друг другу. Дать на секунду возможность почувствовать на лице солёный ветер правды и свежий вкус слов — тоже задача Поэта. Иногда сила движения ума Поэта такова, что действительно взывает к жизни целую религию. Боюсь, Европа однажды застонет от ревностных читателей одного Поэта, писавшего на арабском языке…

— Вы Магомета имеете в виду?

— Кого же ещё? А иногда, — мы уже поднимались вверх по лестнице, — эта сила создаёт…

— …Отдельный мир?

— Нет, но что-то вроде сегмента внутри существующего. Представьте, что… Впрочем, — оборвал он себя, — эти опыты заканчиваются у всех по-разному, и вовсе не всегда безобидно, поэтому я умолкаю.

И Поэт действительно замолчал: опустившись на скамью, мимо которой мы проходили, он сложил руки на коленях, закрыл глаза и словно стал своей собственной статуей. Не желая мешать его поэтической медитации, я тихо удалился.

XI

Ночью мне не спалось из-за духоты. В пульте кондиционера, как на грех, сели батарейки. Промаявшись полночи, я, едва рассвело, вышел на улицу и дошёл до круглого фонтана у входа в столовую. Здесь было чуть посвежее, чем в других местах.

Едва я присел на единственную в этом месте скамью, как вдали показался Священник. Я не мог поверить своим глазам: Священник куда-то шёл по делам в пять утра, да ещё и с саквояжем в руке.

— Доброго утречка! Не правда ли, чудный день сегодня? — приветствовал он меня, поравнявшись со мной. Я вскочил на ноги.

— Ваше Преподобие, так вы… уже уезжаете?

— Кажется, да.

— Как жаль! А я так о многом хотел поговорить именно с Вами!

— Вы замечали, что люди очень часто хотят поговорить со священником тогда, когда уже по какой-то причине немного поздно? — весело поинтересовался клирик.

— Я жду Ваших наставлений!

— Бог мой, кто я такой, чтобы давать Вам наставления? — это было спрошено серьёзно и тихо. — Вам или кому бы то ни было? Но…

Секунду посомневавшись, Священник поставил саквояж на землю, а затем и присел рядом.

— Но я готов ответить на все вопросы, которые Вы зададите, — закончил он.

— Сейчас, минутку… — Мысли путались и обгоняли друг друга. — Что есть высшее достоинство и добродетель человека?

— Этого я не знаю, но знаю, что уважение чужой свободы есть одно из величайших достоинств, поэтому лелейте его, где и когда можете.

— Я постараюсь это запомнить. Не кажется ли Вам, что в наше время по сравнению с вашим случился некоторый упадок веры?

— Нет, не кажется, потому что вера не стул, так как она может упасть?

— Хорошо: скажем, ослабление?

— Вера, или алкание человека по Высшему, подобна чувству голода, — ответил Священник. — Как чувство голода может прекратиться в человеке, имею в виду, не на минуту, а вообще? Так не было никогда, и так никогда не будет. Другое дело, что в ваше время люди очень небрежны в еде и набивают себе рот первым, что подвернётся под руку. А потом страдают животом. Ну можно ли так? Ещё же люди очень часто смешивают хлеб земной и небесный. Не хлебом единым жив человек, но всяким словом, которое от Бога, сказал Христос. Эти два разнствуют. Люди же ждут от слова и дела Божия того, что им действительно можно наесться, или прибавить им себе красоты и здоровья, или подать себе ума, или совершить то, что сами они совершить поленились. Люди, простите меня за вольное сравнение, так фамильярны с верой, будто она — их любовница. Но это пройдёт. Всё проходит, и это тоже пройдёт.

— Как вы оказались в нашем времени?

— Смешной вопрос! По произволению Божьему. А что-то разве может совершиться иначе? Вообще, вы в вашем 2018 году слишком часто спрашиваете: «Как?» и «Почему?» Не «как?» и «почему?», а «зачем?» — вот главный вопрос жизни. Зачем мы оказались здесь? Гадаю, что ради урока, как нам, так и вам. Но лишь гадаю: пути Всевышнего мне неведомы.

— Хорошо, хорошо… Ваше Преподобие, почему в наше время в Европе буддизм и ислам крепнут, а христианство увядает? Не взволнованы ли Вы этим?

— А это вправду так? Что же, и это делается по произволению Божию. Я не взволновал, а что до Вас, то волноваться или нет — личный выбор Вашей свободы. Вы вот считаете всех магометан или буддистов нехристями. Полно, милый, это не непременно так. Разве назовёте Вы иначе, чем матерью, женщину, которая чувствует шевеление плода? Так и всякий, в ком незримо шевелится Христос, уже христианин, даже если втайне от себя. А Христос способен шевелиться даже в камне. Иначе какой же Он Господь, если не возможет этого?

— А… как ощутить шевеление Бога в себе?

— Нужно любить Его больше всего прочего.

— Но, Ваше Преподобие, я ведь не спрашиваю, ч-т-о делать. Я спрашиваю: к-а-к полюбить Его больше всего прочего?

— И вновь я говорю Вам, что лучший путь и способ — это любить Бога. Чтобы научиться ходить, надобно просто ходить, и чтобы научиться любить Бога, надобно просто любить Бога. Все же современные вам или нам хитроумные рецепты ведут окольным путём, если не в сторону. Но большой беды нет и в них: кто бродит окольными путями, устанет и вернётся на прямой.

— Или не вернётся?

— Или в сём веке не вернётся, — согласился Священник. — Но у Господа много времён, и много комнат в Его доме.

— Так всё, что происходит, — во благо?

— Нет, не всё. Но сколь многое, что вы не в состоянии распознать! — Священник сверкнул молодыми глазами и заговорил энергично, вдохновенно. — Всё, что совершается ради блага и из чистоты сердца — уже во благо, хоть это и великая тайна, которой не стоит делиться с кем попало. Всё, что создаётся в благом горении свободной мысли, — во благо. Что рождается в добровольном обуздании своих хотений — во благо. Что делается милостью — благо и сияющее деяние любви. Что творится подвигом и добровольным страданием ради чужого счастья — великое благо. Всеми этими путями человек переступает пределы ветхого Адама, и все становятся Одним, и Он становится во всех. Сие есть дело грядущего, но не по отношению к нашему году, и не по отношению к вашему, потому что в-р-е-м-я т-е-ч-ё-т в-н-у-т-р-и н-а-с, и грядущее тоже внутри нас.

Выговорив это, Священник на несколько секунд смежил веки.

— Ваше Преподобие! — осторожно позвал я его. — Что доброго я могу для Вас сделать напоследок?

Священник открыл глаза, поднялся, улыбаясь суетливо и немного смущённо:

— Вы… пожалуй, можете донести мой саквояж, если Вам этого непременно хочется!
* * *

Почтовая карета уже была запряжена четвернёй. Пока Грум привязывал багаж Священника к задку экипажа, я, открыв дверцу, помог Священнику взойти внутрь. Раздались сердечные слова прощания, и шесть рук протянулись ко мне для рукопожатия. Казанова был единственным, чьей руки я не пожал.

Грум взобрался на своё сиденье, пошевелил вожжами, и экипаж выкатился в открытые ворота, мягко шелестя колёсами по гравию.

XII

О диковинных посетителях говорили в пансионате ещё долго и строили самые разные теории, в основном реалистичного и земного характера.

Пять соверенов, уплаченных Аристократом, оказались подлинным золотом, но сразу после отъезда гостей мы выяснили, что монеты — очень стёртые, а чеканка еле-еле видна, так что большой нумизматической ценности они не представляют. Деньги за сам драгоценный металл, надеюсь, всё же удалось выручить.

Горничная сообщила, что, делая уборку в номерах гостей, нашла их постели чистыми и несмятыми.

Посетители оставили росписи в книге регистрации гостей, и их росписи на следующее утро после отъезда стали крайне бледными, будто пролежали на солнце не один десяток лет. Осторожно я скопировал роспись Поэта, а после сравнил её с автографом автора «Берега Дувра», который нашел в Сети. Кажется, оба были очень похожими, и очень похожим на то, что сохранила моя память, был портрет автора. Всё же ручаться я бы не стал, и не ручаюсь.

Но в одном я уверен почти полностью, а именно в том, что прямо сейчас через не изведанные нами временные и пространственные просторы летит почтовый экипаж с шестью пассажирами. Аристократ, вероятно, дремлет. Казанова холит ногти. Судья вытирает испарину с высокого лба, обдумывая детали сложного процесса. Леди вышивает или вяжет, положив на колени рабочую корзинку. Поэт вертит в руках карандаш (пером в дороге писать неудобно, и это осталось верным в 2018 году так же, как было верно в 1867). Священник, перебирая чётки, созерцает невидимые другим дали. Видит ли он нас? Что же, если мы смогли увидеть его своим воображением, нельзя исключить, что и он видит нас тоже.

Бежит ли впереди экипажа единорог-первопроходец, a pioneer with a horn, этого я сказать не могу. Почему бы и нет, если неукротимое воображение Поэта создало его. Надеюсь, в этом случае Поэт додумается повесить на рог единорога дорожный фонарь.

Конец
27 июля — 30 июля 2018 г.
Правка от 28 июня 2021 г.


Рецензии