Человек с двумя тенями

ВМЕСТО ПРОЛОГА
Что может быть хуже, чем смерть отца?
Видеть, как он, совершенно живой, целует кудрявую девку на углу кинотеатра. У нее волосы мягкие и теплые, как карамель, ярко-синие стрелки и белая блузка, сквозь которую просвечивается лифчик. Рукав съехал, и выскользнувшее плечо торчит, острое и худое. В груди распахивается черная дыра. Кудрявая девка – не моя мать.
Железная дорога убегает так далеко, что на горизонте будто касается неба. Пожелтевшие травинки и мелкие камни начинают подрагивать. Нагретый воздух пахнет металлом и пылью. Рельсы, на которых я сижу, пекут сквозь ткань штанов, и яркий свет проникает меж неплотно сомкнутых век. Надо встать. Вместе с запахом трав ветер приносит шум приближающегося поезда. Надо встать, куртка липнет ко спине, а ноги затекли, но я остаюсь на месте.
Знать, что отец не умер, а просто бросил тебя – дерьмово. Так, что черная дыра начинает пожирать и засасывать все вокруг по кусочкам: сердце, легкие, ребра, печень.
Рельсы вибрируют все сильнее, и в груди медленно нарастает низкий гул. Я сижу, пока ладони не становятся скользкими, а потом резко вскакиваю. Поезд проносится за спиной, грохочущий, будто дракон. Отец сказал бы – ведро с гвоздями. На миг темнеет – а потом опять брызжет свет. От шума закладывает уши, а солнце слепит глаза, и все вокруг идет желтыми пятнами.
Сначала я думал, что смерть отца убьет меня. Потом – что его предательство.
Поезд далеко, на горизонте видно только черную точку, но эхо его грохота все еще заставляет ноги подрагивать. Казалось, не будет ничего хуже обмана отца, но это случилось.
Я потерял свою тень.
Ты теряешь носки или ключи. Может быть – серьги и кольца. А также – паспорт, телефон, резинку, бумажник, карандаши и ручки. Твоя подружка теряла куклу. Бывшая – пляжную шляпу. Я лично знаю парня, потерявшего золотую рыбку. Ты оставляешь вещи на столе или тумбочке, в кровати, кладешь в карман, а они испаряются, поглощенные бездной.
Посреди жаркого лета, стоя на железной дороге, окутанный воздухом с привкусом горечи и металла, я понимаю, что хочу рассказать эту историю. И – что некоторые вещи трезвым не объяснить. Но я попытаюсь.
Поэтому - встань. Выйди на свет. Посмотри себе под ноги, или, быть может, на стену, и увидишь это: серый силуэт с расплывчатыми краями. Тень. Она есть у тебя, у собаки соседа, у самого соседа и у его тетки. Но не у меня.
Почему? Если хочешь понять, придется немного поговорить с темнотой вместе со мной. Только не увлекайся, или ты уже не сможешь остановиться. Замри.
Слушай.

ГЛАВА 1

Небо летом похоже на детский рисунок: синее, подернутое маревом, без облачка. Оранжевый шар солнца весит в самой высокой его точке, от чего смотреть выше своих туфель больно. Я тяну за воротник костюма, и он шуршит, как целлофановый пакет – дешевая ткань, в которой холодно зимой и жарко летом. Оцарапываю шею ногтями. Пот липнет к пальцам, и я вытираю ладонь о брюки. Крепкие загорелые ребята опускают гроб, шумно дыша. К их рубахам приколоты голубые цветки цикория – как и у всех, работающих со смертью.
Касаюсь таких же, закрепленных на груди.
– Я обращаюсь с просьбой, – священник держит в руках медную масляную лампу, прикрывая одной рукой огонек от ветра, – обрати на нас свою тень, Великий.
От его голоса в груди будто дрожит барабан.
В фильмах на похоронах всегда идет дождь. Сгорбленные фигуры под зонтами, тучи и запах земли. Но за все годы моей работы дождя приходится даже меньше, чем солнца или облаков. Волосы липнут ко лбу, рубашка к спине, и я ощущаю себя огромной скользкой жабой. Стаскиваю пиджак, а звук такой, будто комкаю обертки от конфет. Девочка-подросток с полосатыми черно-белыми носками поднимает глаза от телефона, и мы обмениваемся полу-осуждающими взглядами, а потом утыкаемся опять: я в свои пыльные туфли, она в моргающий экран. Зачесанные на один бок волосы опять лезут в глаза.
– Укрой своей тенью и прими к себе своего сына… – речи священника жалят, как огонь плюется, а мне жара и так достаточно. Перестаю слушать.
Все вокруг с примесью черного. Оранжевое солнце. Черные, будто из гранита, надгробия. Зеленая трава. Черные человеческие фигуры, сбившиеся в толпу. Темно-красный бархатный гроб. Черные глаза священника.
От скуки я начинаю оглядывать людей, борясь с желанием снять еще и рубашку, а лучше кожу. Ни на ком не задерживаюсь, пока не замечаю ее. Стоит, разглядывая ногти, и широкие кольца волос щекочут тонкую шею. Голова как у барашка. На шее – тяжелая медная цепь, а у черного платья с рукавами-фонариками глубокий острый вырез. Цепочка убегает в ложбинку ядовитой змеей. Барашек резко поднимает голову, и, когда мы сталкиваемся взглядами, улыбается. На верхней губе блестит колечко. Я засматриваюсь и не замечаю, как священник прекращает говорить, и все взгляды втыкаются в мое лицо иглами.
Она тихо смеется, и колечко подрагивает. Смеется на кладбище, надо же.
Вздохнув, я выхожу вперед и принимаю лампу из рук священника, отвратительно теплую и влажную. Зачем я, если нужен священник? Поднимаю лампу повыше, и огонек дрожит. Работая в сфере ритуальных услуг, понимаешь: провожая мертвых, мы делаем это не для них, а для себя. Я – тоже дань эгоизму. Хотите узнать, простил ли вас муж за измену? Куда советует поступать мертвая бабушка? Извиниться ли брат за то, что увел девушку? Вы зовете меня.
Когда все расходятся, а я выискиваю глазами девушку с колечком в губе, подходит священник. Костлявый, с вьющимися черными волосами и темными глазами. Не дай Великий, девчонка – его дочь или сестра. Жду, когда он пройдет мимо, и верчу головой, но его взгляд жжет, как солнечные лучи.
Неохотно представляюсь и протягиваю руку, но тот на нее даже не смотрит. Начинает раздражать. Перекрещиваю руки за спиной, крепко сцепив пальцы.
– Да? – не пытаюсь улыбаться. Жара убивает во мне желание быть хоть немного вежливым.
– Зачем ты здесь? – вроде бы обычный голос, а все так же обдает жаром. Нога невольно дергается назад, но я заставляю себя не отступать, поэтому выглядит так, будто у меня судороги. Священник опускает голову и изучает ногу с минуту, пока я пытаюсь сформулировать ответ без мата и детского «потому что».
— Это моя работа.
Невольно качаюсь с носков туфлей на пятки, хотя спина напряжена, будто позвоночник окаменел. Ноздри священника раздуваются, как у быка, вспарывающего копытом землю. Он шагает ближе, и нога опять дергается, в этот раз левая, а воздух в легких тяжелеет. Шевелю рукой и опираюсь о нагретое надгробие. Пальцы, прижавшиеся к камню, чуть дрожат.
— Это шарлатанство, – его голос клокочет. В черные глаза невозможно смотреть, и я запрокидываю голову, утыкаясь куда-то в лоб, – говорить с тенью покойника и сообщать последние слова… Ересь!
Конечно, шарлатанство. Тень умирает вместе с хозяином – иначе не бывает. Но люди готовы за это шарлатанство платить, и неплохо.
– Отец Нори относился к моей «ереси» с пониманием. Людям это нужно, – при упоминании старого священника лицо нового морщится. По мне, так полненький весельчак был славным. И от голоса не веяло, как из жерла вулкана.
– Людям не нужно осквернение их традиций!
Горблюсь, но священник все равно слишком близко. Я опять тяну за ворот, хотя совсем не помогает, жмурюсь, и внезапно расслабляюсь. Вниз по спине пробегают чьи-то пальцы, холодные – чувствуется даже сквозь ткань. Я оборачиваюсь. Девушка с пирсингом прикладывает палец к губам. Подходит ближе и кладет свои руки на плечи, мягко поглаживая. Лицо священника сразу же как-то расплывается, сливаясь с надгробиями, небом, травой.
— Это противоречит заветам Великого. То, что ты делаешь, бессовестный обман скорбящих родственников, – священник так увлекся, что не замечает девушку за моей спиной. А она, тем временем, прижимается ко мне грудью. Дыхание перехватывает. Я чувствую ее гибкое тело, каждую линию. Запах цикория смешивается со сладкими духами, – эгоистично… алчность… запретить… не…
Слова сливаются и рассыпаются. Холодные пальцы скользят вверх по шее и зарываются в волосы. Я выдыхаю. Марево спадает с глаз священника, и он отдергивается. Отвращение на лице мешается с ненавистью, и я начинаю по-настоящему скучать по отцу Нори. Меня хватают под руку и ведут по кривой тропинке меж могил. Священник не произносит ни слова. Она представляется (Мира) и наклоняется, мазнув по щеке медной прядью:
– Чувствуешь его осуждение?
– Даже слишком.
Смеемся, и Мира говорит, веселясь:
– Хочешь почувствовать его еще больше?
Сворачивает на узкую тропку, убегающую влево, между заросшей сорняками земли и покосившихся надгробий за грязной оградкой. Я спрашиваю, куда она меня ведет, но Мира молчит, только щурится, пока мы не оказываемся на месте. Здесь несколько памятников, высоких, широких. Один такой находится в старой части кладбища, которую почти можно назвать заброшенной. Худая девушка с заплетенными волосами и печальным взглядом. По ее щекам бегут слезы, а из-за спины глядят бесформенные фигуры с растопыренными руками. Камень потемнел, пошел трещинами, а постамент оплетает плющ. Теперь надписи на нем не разобрать – осталось только искривленное страданьем и омытое дождем лицо. Мира смотрит на нее с минуту, а потом зовет, исчезая за статуей.
Небо и глаза Миры одного, сумасшедшего синего цвета.
Я обхожу плачущую фигуру вокруг и замираю. Мира стоит, откинувшись назад, а ее руки, подхватившие край платья, ползут вверх, открывая колени, бедра и белую полосу хлопковой ткани. Черный и белый – почему-то это будоражит. Кровь вскипает. Становится слишком жарко, в ушах шумит, я приближаюсь одним резким движением. Мира смеется, откинув голову, медные кольца ее волос стекают на плечи. Не решаюсь коснуться, только лихорадочно скачут глаза: грудь, губы, лицо, ключицы. Она сама притягивает мою руку. Обнимает за шею. Мысли – бешено крутящееся колесо. Тепло скатывается по позвонкам, обволакивает, пока не начинает печь в груди, делая промедление невыносимым. Поцелуй на вкус – спелая клюква.
Я пропадаю. Скорбящее лицо статуи смотрит снизу вверх, и на камне застывает презрение.
Мира поправляет в зеркальце макияж, промакает уголки губ платком. Ее платье чуть смялось, поэтому она время от времени проходится по нему руками. Солнце подсвечивает волосы, и плечи Миры будто горят. Я пытаюсь пригладить рубашку, но отвлекаюсь, любуясь ее фигурой и наблюдая, как она разглядывает свое отражение. Почувствовав что-то, Мира оборачивается и подходит ближе. Затягивает уголок галстука с рисунком звезд и месяца, хмыкает.
– На память, – говорю, — это отцовский.
Да ей ведь наверняка не интересно, дурак! Она не отвечает. Касается приколотого цикория с завядшими лепестками.
– Говорят, их посадил Великий у могилы своей жены. Чтобы отпугивать злые тени, – Мира улыбается краешком губ.
– Дашь свой телефон? – я глажу ее по щеке, но Мира внезапно уворачивается и отступает на шаг. Ее лицо становится серьезным, проступают твердые черты.
– Все было прекрасно, но это так, на один раз, – она поправляет волосы.
Как молотом в грудь.
Спрашиваю, когда она уже оборачивается спиной, чтобы уйти:
– Почему?
– Ты трусишка, – беззлобно глядит через плечо, – в случае чего сбежишь прятать свою шкуру. А еще у тебя улыбка слишком широкая и кривая, будто сожрать хочешь.
Мира уходит.
Вот же драная кошка! Я долго разглядываю туфли, а потом раздраженно сплевываю себе под ноги. На плечи падает невыносимая жара, погребая под собой. У выхода натыкаюсь на священника – разглядев, как сбита и неровно застегнута моя рубашка, он, конечно, тут же кривится, но я ускоряю шаг. Бежать за мной священник все-таки не решается.
***
Жестяная банка пива с грохотом отлетает от стены и катится вниз по улице. Броди смотрит ей вслед немного разочарованно. Солнце уже скрылось, и воздух начинает сгущаться и темнеть, так что прохожих совсем мало: никто не хочет опоздать и остаться снаружи, когда прозвенит колокол. Темнота размывает очертания, так что люди и тени становятся одинаковыми.
– Опять искал могилу отца? – Май пихает в спину Броди, чтобы не отставал.
Киваю.
Летом даже вечером душно. Тяну за петельку галстука, чтоб он не прилегал так плотно к горлу.
– Ты уверен, что он вообще существует, твой отец? – Броди нагоняет Мая и нарочно задевает того плечом, смещая за спину, – всего одно кладбище. Как можно не найти, зная его имя и фамилию?
Я отмахиваюсь – лето отбивает желание спорить и что-то доказывать. Просто плохо ищу – мама ведь ее видела, только все не может показать из-за работы. Краем глаза вижу, как Май притормаживает Броди, схватив того за футболку. Они оба разные, как свет и тень: Броди высокий и тощий, как палка, а Май даже пониже меня. Волосы броди всегда ровные, черные, а Май ходит растрепанный, будто кокон из сена на голове. Броди постоянно на грани истерик. Май не понимает шуток. У Броди сзади на шее черная татуировка, кожа Мая белая и чистая. Броди легко напивается, Маю мало и ведра. Броди съест лягушку на спор. Май – никогда.
– Твой отец… он был астрологом, да? – Броди спрашивает это с регулярностью раз в неделю.
Я качаю головой.
– Астрономом.
Но Броди уже рассматривает надписи на стене и не слышит меня. Город потихоньку начинает окунаться в дымку. В нижней его части наверняка наползает густой туман, а здесь только легкое помутнение воздуха. Надо поторапливаться. Я оборачиваюсь, чтобы увидеть, как Броди пялится на какую-то девушку. Она стоит прямо под фонарём, купаясь в оранжевом свете как в речной воде, и ищет что-то в сумке. Я мог бы полюбоваться ее тонкими ножками в джинсовых шортах и выглядывающими из-под кепки густыми волосами, но взгляд на фонарь заставляет поежиться. Сколько они еще будут гореть? Минут пятнадцать?
– Броди! – переступаю с места на место, – Пошли. Комендантский час.
Он цыкает и пихает руки в карманы, весь вытянувшись, как гончая. Волосы закрывают лицо девушки, зато видно ее шею, тонкую и длинную, будто выточенную из мрамора. Свет льется ей за шиворот. Я не могу оторваться, но не потому, что девушка красивая: с ней что-то не так. Эта мысль зудит в затылке, и глаза скачут по сгорбленным плечам, пояснице с задранной футболкой, кедам. Броди вздергивает голову и ленивой походкой направляется к пятну света. Мысль взрывается в тыльной части головы и просверливает череп.
Я бросаю:
– Броди, не надо!
Девушка поднимает голову.
Ее тень вся в белых вздутых пятнах, пульсирующих и перетекающих с места на место, как гной под кожей. Они подрагивают, исходя то ли жиром, то ли пеной. Пятна напоминают опарышей, и я сглатываю, опуская голову. По спине пробегают мурашки. Броди замечает почти одновременно со мной и кривится – его улыбка слетает с губ, как шелуха.
– Разве нормально – разгуливать вот с этим на улице?
Девушка отступает к стене. Ее пальцы сжимают лямку сумки так сильно, что кожа белеет, становясь похожей на болезненные нарывы на ее тени. Они станут все больше и больше, наливаясь и разрастаясь, пока не уничтожат ее, как гниющую плоть. Становится как-то душно и горло сжимает. Я ищу взглядом Мая, задыхаясь.
– Не говори с ней, вдруг заразишься, – Май тянет Броди за локоть. Он шутит? Май всегда говорит так, что невозможно понять. Я сталкиваюсь с девушкой глазами – она часто-часто моргает, так и не произнося ни слова, – или ты недостаточно гнилой человек?
Май смотрит на меня выжидающе. Я слышу хихиканье Броди и шумное дыхание девушки, но вижу только безобразную раздутую, как утопленник, тень, которая колышется и как будто приближается. Вот-вот и заденет краем мою собственную, вытянувшуюся на земле. Май хочет, чтобы я засмеялся? Перестаю дышать. Тень подрагивает, внутри белых пятен вздувается мутная жидкость, и я представляю, как такие же пятна расползаются по моей, и я хожу с ней по улицам, под взглядами людей… мой смех больше похож на карканье. Броди фыркает, и они устремляются вдаль по улице. Я только спустя минуту понимаю, что трясусь. Жду, пока Броди и Май отойдут подальше, а потом оборачиваюсь.
Девушка пытается застегнуть сумку. Молнию заело, но она продолжает злобно дергать за язычок.
– Прости, – я прокашливаюсь, – мне жаль.
– Нет, не жаль, – девушка перекидывает сумку через плечо, так и не застегнув. С ненавистью смотрит на меня и выскальзывает из-под света фонаря, быстрым шагом пройдя мимо. Я дергаюсь, когда ее гниющая тень проползает вблизи моих подошв. Девушка чувствует это, вжав голову в плечи, но только ускоряет шаг. Ежусь. Еще чуть-чуть – и фонари погаснут.
Я нагоняю Броди и Мая прежде, чем они доходят до конца улицы.
Остаток пути мы идем молча. Произошедшее оставило после себя горьковатый привкус, и я постоянно сглатываю. Становится зябко несмотря на лето, плечи колет прохладный ветер. Когда до Скворечника остается всего ничего – мимо погасшей витрины магазина с безликими головами манекенов в разноцветных шляпах, мимо дома с зеленой дверью и мимо кустиком роз у дороги – я краем глаза замечаю медные волосы, завившиеся колечками. Оборачиваюсь, чтобы окликнуть Миру, хотя вроде и незачем – она наверняка только посмеется – и примерзаю к асфальту.
С фонарем у старого кинотеатра на другой стороне улицы что-то не то – он постоянно моргает, и свет изламывается, дрожит на стекле, но в мгновение, когда он замирает, четко видно две фигуры, зажимающиеся на самом углу здания. Они так плотно приникают друг к другу, что их тени будто срастаются, превратившись в одну большую, мерно извивающуюся, неровную, но все равно красивую. Я смотрю на эту тень дольше, чем следует, потому что видеть целующуюся парочку физически больно. Конечно, я замечаю, что кудрявая девушка – не Мира. Зато мужчина – мой отец.
В горло будто напихали земли и опилок.
Можно ли узнать кого-то, кого не видел так долго?
Но я не сомневаюсь. С шести лет, когда мама сказала, что отец умер, я каждый день долго всматривался в его старую фотографию, стараясь запомнить все-все-все. Вырисовывал, ведя пальцем, каждую черточку: морщины на лбу, полуприкрытые глаза, прямой нос, губы. Не хотел проснуться и забыть, что его волосы светло-русые, а на подбородке короткий белый шрам. В один момент я лишаюсь сил, будто размазанный по земле метеоритом. Кости раздроблены и переломаны, а голова треснула как арбуз и разлетелась на кусочки. Грудь сжимает и давит, и я пялюсь на переплетенные тени, хотя знаю, что даже если закрою глаза, продолжу видеть это:
Черное кружево лифчика, просвечивающееся сквозь белую блузку, отцовская ладонь на обтянутом джинсами бедре и запрокинутая женская голова с мягкими кудряшками.
Что ж, вкусы у нас все-таки одинаковые.
Нервный смех попахивает истерикой.
Что-то опускается мне на плече, и кажется, что оно весит тонну. Броди спрашивает, убирая ладонь:
– Эй, все ок?
Отец склоняется, будто шепчет что-то этой девке на ухо, а потом начинает медленно поворачивать голову. Фонарь моргает. Я рывком стягиваю галстук и, скомкав, пихаю в карман. Отвечаю:
– Да.
И почти бегом бросаюсь прочь. Асфальт под подошвами гудит и словно трясется.
Звон колокола застает меня на крыше пятиэтажки. Май зовет это место Скворечником. Броди – Дырой. Скворечник – не самое красивое и чистое место: окурки на полу и ряды бутылок, пивных и не очень, выстроенных рядами вдоль края. Иногда под подошвой хрустят осколки. Но зато в углу – клетчатое продавленное кресло, рядом матрас с повылезавшими пружинами. Посередине старые стулья, а вместо стола – чей-то сломанный ламповый телек, лежащий на боку. Побитый экран щерится трещинами. Я сижу на краю крыши и болтаю ногами в тумане, пытаясь вести себя, будто все в порядке. Из окна подо мной пахнет помидорами и подгорелыми гренками.
Броди говорит, что я сейчас уроню телефон.
Качаю головой. Затылок будто стягивает кольцом, и боль граничит с тошнотой. Печатаю:
Ма, я видел отца. Стираю. Допечатываю то же самое и смотрю с минуту. Под ногами кроме серой дымки – только темнота. Туманный колокол прозвенел, так что все фонари вырубили. Ежусь, но не вытаскиваю ноги: если сейчас меня сожрет монстр, то даже лучше. Буквы перед глазами разбегаются. Стираю опять и строчу: почему ты не сказала, что отец жив? Линии расползаются. Чтоб его! Запихиваю телефон в карман прежде, чем Броди плюхается рядом с пивом в руках. Глотает так громко, что в голове шумит. Я отворачиваюсь.
Май стоит спиной, заступая пятками за выжженное пятно, местами окруженное камнями – позавчера мы разводили огонь – и смотрит на стену. Там, под плакатами с полуголыми красотками и рок-музыкантами три едва заметных силуэта, выведенных белой краской: наши тени.
– Помнишь, как сложно было их рисовать?
Май медленно подходит к краю и опускается справа от меня.
– Конечно. Краска постоянно капала с кисточки, а Броди дергался.
Фыркаю, хотя не чувствую вкуса своего смеха. Броди возмущенно раздувает ноздри.
– Я по крайней мере не трясся, как припадочный, и не ныл, что нас могут обнаружить, – смотрит на меня и тянет, – ма-а-амочка заругает.
И без того тошно, хуже некуда. Говорю, чтоб Броди шел в задницу. Говорю, что он сукин сын. Пока думаю, что сказать дальше, телефон начинает вибрировать. Маты застревают в горле колючками. Вытираю вспотевшую ладонь о штаны, чтобы не уронить его прямо в темноту улиц.
Под моей последней попыткой сформулировать вопрос стоит ехидное: отправлено.
«Почему ты не сказала, что отец жив?»
«Откуда ты узнал?»
На меня повторно падает метеорит и весь мир в придачу. Она не пытается опровергнуть. Значит, не показалось. Значит, это правда. Жму на красную, и экран, мигнув, гаснет. Хотя и до этого никто не кричал, вокруг становится оглушающе тихо. Броди приканчивает бутылку и выдыхает в кулак. Его глаза подергиваются пленкой – расслаблен, как никогда.
– Май, спорим, я доброшу бутылку до вон того дома? – слова доносятся как-то издалека. Май тянется, вынимает гладкое горлышко из пальцев Броди и ставит бутылку возле себя. Я сталкиваюсь с его спокойными глазами – будто сытый змей или сонный кот. Май словно постоянно медитирует.
– Кто бы сомневался, – перед моим взглядом – небо. Звезд почти не видно, будто туман даже там, а не только обвивает прозрачными щупальцами щиколотки, – а вот кое-кто никогда с нами не спорит.
Не сразу понимаю, что он обо мне, а потом внезапно разбирает злость. Становится тесно, и я говорю быстро-быстро, будто слова обжигают язык:
– Да я легко выиграю! Я всегда выигрываю в спорах, так что, нет смысла и пробовать.
Броди только склоняет голову. Сейчас Броди – плевать. Но внимание Мая всегда острое, будто кончик ножа. Сердце дергается, но я молчу. Май чешет плечо и говорит:
– Правда?
В ушах стучит: «нет!». Нет, нет, нет, нет, нет. Скажи же ему! Но я не в силах пошевелить языком. Май поднимается на ноги.
– Тогда завтра ночью выйди на улицу в комендантский час и просиди до утра. Среди тварей, которыми кишит темнота.
Он шарит глазами, пока не находит широкую длинную доску. Перекидывает ее на крышу соседнего дома, который стоит ближе остальных, и проверяет, прочно ли она держится. Ждет. Лихорадит. Нужно отказать! Я открываю рот, и перед глазами вспыхивают расплывчатые картинки: кудрявая женская голова, улыбающийся отец, короткое сообщение на белом экране. Буквы становятся все больше и больше, пока не заслоняют собой все, даже небо. Сердце бьется так сильно, что я не чувствую своего тела, только вижу со стороны, как сидящий на краю крыши парень выдыхает «да» и проходится рукой по волосам.
Май запрыгивает на доску почти бесшумно.
– Завтра. Ночь. С фото подтверждениями. Не забудь.


Рецензии