Это я

          И отвечал Иов и сказал:
          о, если бы верно взвешены были вопли мои,
          и вместе с ними положили на весы страдание моё!
                Иов, 6, 1-2


Жену Херманна Гёринга, ну того, что за пастора с некоторых пор, пока была в девках, под утро находили в разных местах. То под берёзой на угоре, то в лопухах подле сельсовета, в самых разных и непредсказуемых местах. И всегда накануне женских. Уж она сама, Ханне-Мари, так и знала: завтра у меня это...
Что за чёрт её носил, и обязательно женских накануне, и почему руки связаны... Да, главное-то и не сказал, упустил: руки связаны так, знаешь, хитро – помучаешься пока распустишь узел да верёвку выпустишь, саму через себя многократно пропущенную. А кто вязал, она не говорит. А похоже, и не знает.
А приезжал по своим делам Маседонский Александр Филиппович, тот глянул – и сразу:
– Морской узел – архивный!
Архивный узел вяжется так, что держит крепко, а потянул – и вмиг развяжется. Но сам не потянешь: другой нужен.

Любит слово "подружка". Ты, говорю, подружка моя. Глаза в потолок и пузо пушистое, рыжее, напоказ... Думал, на шипящий "ш" реагирует, кошки же охотники. Не может такого быть, что слова понимает! Скажу "подушка". Ты, говорю, подушка. Разобиделась, спрыгнула с дивана и ушла. Правда, вернулась тут же: только я позволяю топтаться на коленях.

Сельце наше невеликое. На этом берегу. Лесок, поле. Озерцо тоже небольшенькое, в старом месте такие ламбушками зовут. Ламбушка, значит. Ну и живём, хлеб жуём. Ко всему привычные, виды видавшие, в крови купали, в тузлуке держали – ну, нет с нами сладу! Оставили доживать. Как реликтовые пеньки посреди заблаговременной пустыни.
А на том берегу – кочевые люди скачут, власы распустив, с топорами, и топоры их каменные, а кони косматые. А вечерами разожгут костры до неба, искрами звёзды затмевают, и пляшут вокруг огня, взявшись за руки, и воют, воют – чисто волки голодные... Волки и есть. Название только что люди. И зубы волчьи, и все повадки.
А в реке посреди ойкумены плещутся русалки, венки ловят чужие да сманивают наших, окунуться. Трижды окунулся кто, забыл и как зовут, и откуда. Такому одна дорога – в полномоченные.
У нас таков Пётр Алексеевич.
– Вы, говорит, немцы! Вы обрусели только сверху, а так вы Гофманы, говорит, и Гитлеры все в душе! Я вас в бараний рог согну, твёрдозаданцы! Вы у меня забудете, которой рукой крестятся.
И всякое такое. Романзон Пётр Алексеевич. Слышал, нет? Нет?! Ну так небольшому уму у вас учат. Это ведь он мне два передних зуба выхлестнул. На, посмотри: ы-ы... Я тогда порохом папиросочку начинил ему, он закурил, а она возьми и пурскни изо рта ракетой – и прямо в лоб пролетарскому поэту Максиму Кой-кому. Такой, право, реприманд неожиданный. Ну он мне и это... сгоряча, тут всякий осточертеет на его месте... рукоятью нагана – в зубы. На, посмотри: ы-ы... Выбил и говорит: маульхальтенундвайтердинен! А что? Ленина ещё не так обижали. Слышал, нет? Владимир Ильич. Нет?!

А что немцы, так это чистая правда. Только мы с дальнего севера немцы. Скуластые и глаз раскосый. Коруелы – вот так ещё называют нас. Наши селения сразу видно: в центре и первым делом – роддом. У нас бабы рожают каждый год, некоторые по три урожая собрать ухитряются – как в Египте! Соседка моя Люба Глаубе так вообще каждый день. Не веришь? У нас очередь в роддом, как в Мавзолей Ленина. Вышла замуж, уж на утро занимает: так, кто последний, я за вами! А иначе можно не успеть. У нас рождаемость... даже не могу сказать точную цифру, она меняется по секундам.

И, разумеется, на этом фоне странно выглядит какая-нибудь Ханне-Мари. Уж она чего только не делала. В райцентр ездила каждый понедельник, там эти... как их... баскаки и баскунчаки. Особенно баскаки горазды на эти дела, баскунчаки не так. Эльтон и Баскунчак – слышал, нет? Нет?! Написали Большой энциклопедический словарь на букву "А". Сто томов – и все на букву "А". Баскак увидал: так, Машка приехала! Становись! И – трайбен, фикен, фёгельн, бумзен... А толку – ноль. Главное, у нас очередь. А у неё – ноль...
Она к Яге ходила за большие деньги. Тёмное это дело, ребята. Ой, не приведи... Отца сатану призывали, и мышиной норой ходили задом наперёд, чуть не застряли там в норе. Там было дело. По Виноградову. Нижним ходом, подвальным бревном, мышиной норой, собачьей трубой, подворотной дырой. Легко увидеть, что это всё женские половые символы. Ну, не берёт её. Не помогает. Соседка каждый день рожает ребят Люба Глаубе, а тут женские. Ну что ты будешь делать.
И накануне обязательно окажется где-нибудь под берёзой и руки связаны архивным узлом. Опять двадцать пять.

Погоди, прервусь. Кот чего-то выкомаривает там... Эй! Шапокляк! О... бежит, чёрт косоногий. Он старый, деревянный. Прыгает на стул, прыгает – нет, никак. Раз упал, второй. Хозяин придёт, подсадит кота. На, сиди, шапокляк. Не падай. Он на радостях давай вертеться и так и эдак. И, конечно, упадёт опять, сам деревянный, стук такой, как будто стул упал. Мы птиц ловим с ним на пару. Птицы летают там, а мы их ловим здесь.
Зажились, да. Жители мы несуразные.

Из пОртфеля:
"А она рыб выпускала, защищала среду и четверг. А в пятницу ей танцевать с князем Андреем. Бывало, спрошу её: бабушка, а как ты с князем танцевала? А она только улыбнётся этак... светло... и помолчит. Рыбы, вон, тоже – молчат. Молчат, но – знают ответ. А она рыб выпускала, защищала среду. И четверг. А у неё птичьи крылья, если вылетит через дверь. На тяжёлых засовах пыль, прахом пошло сотворённое тело. А ночная пища – глина, а дневная – сон. Но у неё – птичьи крылья, а сердце так бьётся, бьётся, будто боится опоздать. Не бойся. На деревянных лапах медведь. Пришёл, приятно поскрипывая, и вовсе не страшный. Сел – и улыбается мне. Приплыли вольные рыбы. Прилетели птицы ночные, тьму принесли на крыльях, тяжёлых, как дверные засовы. Зарницы над горизонтом: кошки... Горизонт – низок. А жизнь – из девяти – одна. А она рыб выпускала. Защищала среду и четверг."

Пастор? А что пастор? Он во-первых и не пастор. Пастор был у нас Корнелиус Шнапс. Забрали его лет... сколько-то назад. Прислал письмо, что на общих он, на лесоповале, и ноги нет одной: баланом придавило, это бревном, значит, и пришлось отнять конечность, совсем. Выбрали вот этого. Херманн Гёринг. Трезвый, женатый и может говорить. У нас всё в Библии написано. А у вас в напрестольном Евангелии. Поп служит. А у нас... кто баланы ворочает на общих, кто печи кладёт на высылке в Казахстане. Кто, вот как Херманн Гёринг, страдает за общество как пастор и как человек, муж своей жены Ханне-Мари.

– Ты плохо Богу молишься, Ханне.
– А Мари – что, лучше молится?
– Лучше. Ты ещё спишь, а она уже молится. Даже зубы стучат.
– Она ни одной молитвы не знает... молится она.
– Она своими словами.
Мари пересказывала своими словами поэму "Москва – Петушки", которую в далёкой молодости услышала по "Радио Свобода". Она только выпускала двусмысленности, которые Богу знать было вовсе не обязательно.

Полномоченные собрали съезд. Первым делом они переловили всех кур в деревне. После принялись бегать за девками. У нас девок в этом году урожай. Сто, или двести штук. Ядрёные получились, красномордые. Всё при всём. Полномоченные которые прибыли из стран Азии, конечно, у них глаза на лоб. Дома такого не увидишь.
А заречный отанман Кудреёр, он на слуху тогда был, прознал и тёмной ночкой переправился на этот берег с войском. Он государев был, Кудреёр, да разошлись насчёт пенсионного возраста. Ну и понизили: перевели его из люциферов в простые люминофоры. Гордому человеку это не по ндраву. Поднял восстание, ушёл в Зареку.

После собрания полномоченный Микейкин читал стихи Пушкина жене пастора Ханне-Мари. Я вас увидел на собранье, как гений чистой красоты, ах, ангел мой: воспоминанье рисует мне твои черты... и дальше: всё ты, и ты, и ты, и ты... Знаем, помним со школьной скамьи эти божественные строки нашего великого поэта.
Вдруг – двери нараспашку... гул, гром... на лестнице стрельба! Те стреляют, эти отстреливаются, отступая на чердак: там пулемёт, там – Чапай с петькой.
Микейкин ловит момент и отступает первым, с ним жена пастора Ханне-Мари, снедаемая (ничего слово, да?) узнать продолжение... Забрались, заперли дверь. Те погибают десятками, сотнями, не в силах добиться до Чапая с петькой, кровавая тризна вершится по суду истории. А эти на сене... шуршат... Ханне-Мари кричит, но разрывы гранат не той системы заглушили эти крики, как и всё остальное не относящееся к делу. Ну, может, что получится на этот раз. Хорошо бы.

У дедушки нет ничего дать тебе чего-нибудь. Да нет, тот же самый. Я его то котом зову, то кошкой, ему всё едино. Вот поеду в Ирий-град, куплю ей котёнка. Будет холить и лёлить. Может, поменьше плакать будет да обои рвать. Как Мамай прошёл, всё оборвано, скобычено, со стороны на сторону перевёрнуто.

Из пОртфеля:
"Естественная женщина не соблазняет. Она создаёт атмосферу чувственности. Частным случаем будет ситуация ожидания. Если ожидание не разлито, как аромат духов, а носит направленный характер, то это ситуация любви. В любом случае, адресовано её ожидание на объект, или присутствует как фон, естественная женщина с большой долей вероятности прогнозирует развитие ситуации – "что" и "когда", а также контролирует "как". Умный объект никогда не мешает женщине. На данном этапе это всё, что требуется от него. Готовность женщины выражается в сведении к минимуму её действий. Её почти полная неподвижность есть лучшее свидетельство достигнутой победы. Читающий движения глаз и небольшие колебания тела узнает об этом, когда будет нужно. В нормальной и естественной ситуации Ева инициирует действие. Это она открывает Адаму глаза на существующую реальность, она подсказывает ему путь к изменению этой реальности. Образ будущего результата деятельности открыт для неё с самого начала. При условии правильного выбора объекта, этот результат будет достигнут. Ошибается Ева редко. Только тогда, когда захочет."

Она от наших баб наотличку, Ханне-Мари. Тонкая, длинная. Вытянется если – ну куда там Чапаю с петькой, или пастору Херманну Гёрингу. Тут особь статья, тут винтовой нарез нужен. А глаза такие... стал бы и смотрел, смотрел, детство своё выглядывал. Оно рядом, детство твоё. Знай в какие глаза посмотреть...
Ходит вот как утка, ноги волочит. Пастор Херманн Гёринг, бывало, скажет жене:
– Маш, ты бы хоть ноги поднимала!
– Не могу я ноги поднимать, мне стыдно.

Микейкин так парень неплохой. Растущий. Но по молодости лет страстью не вполне владеет. Она бросила Микейкина, уехала по комсомольской путёвке на стройку века. Багульник, костёр возле палатки, гитара, спирт. Полномоченный Пётр Алексеевич ездил выручать. Едва живую привёз обратно. Штормовка на два размера больше, а кажется – на четыре: болтается, как на собаке... И глаза... по балану в каждом. Пастор как увидел, так и пал на колени: Маша, Маша, что с тобой...
А что со мной? Со мной – ничего.

У нас красивые места. Особенно осенью, когда в тихом омуте нашем засыпают случайные черти и собрание обретает черты дотоле незримые. Левитан приезжал тем летом, рисовал наши места. Кто был в Ирий-граде, видел потом в музее: лес красивый, река течёт, а поверху летит Ханне-Мари в лёгком и прозрачном платьице, грустная и печальная. А называется картина "Подвенечный покой". Слышал, нет? Нет?! Её не всякий увидит. Один видит, а другому даром не надо. Нота печали, вот что такое она. Левитан вот увидел. Бабы наши рассказывали, всё ходил как в воду опущенный и в пенсне. Размышлял всё чего-то.
А чего тут размышлять, стой да смотри.

Пастор Херманн Гёринг под вечер, взяв бутылочку, направился к Яге. Та была не в себе после вчерашнего, танцевали на гробах, богохульники дак. Глаз мутный, голос тихий и голова повязана мокрой тряпицей. Но хлебнув из бутылочки и узнав суть дела, ожила:
– Твою бабу к нам! Ведьма природная. Ты посмотри, загляни-ка в глаза ей...
– У ней в глазах баланы, – сказал пастор.
– Мы уберём! Сделаем глубину такую – с той стороны головы будет видеть!
– Нет, она не захочет.
– А потому, что боится, – ещё хлебнув, заявила Яга. – Трусит она! Мышиная нора и манит, но мыши пугают...
– Ты по делу давай говори. А то, знаю я тебя, по второй комнате помню на Ленина двадцать девять. Сейчас харю зальёшь и танцевать.
– Баба твоя смоковница, – высказалась Яга чуть более определённо. – Её бы к лешим к нашим, есть тут молодцы. Они бы её вылечили. Да только... обратной дороги нету. Мышиная нора наготове, но мышей боимся.
– Опять туману напускаешь, – разозлился пастор Херманн Гёринг. – Давно не сидела в подвале? Нашлась тоже пифия! Ты говори, что делать.
Яга скептически осмотрела пастора, с ног до головы.
– Делать? – повторила она. – Да делать... известно что: то же, что делается. Да только, делать-то – не тебе, Гера.

Вот опять пришла. Я же тебе час назад полное блюдечко насыпал. Уже смихтюрила? Саранча маленькая. Так мы с тобой, девка, по миру пойдём из-за твоего аппетита.

Из пОртфеля:
"Как свидетельствует граф Л. Толстой, Наташа в замужестве "опустилась", превратилась в самку. "Теперь часто видно было одно её лицо и тело, а души вовсе не было видно. Видна была одна сильная, красивая и плодовитая самка", - пишет Толстой. Интересно, что любимая героиня не избегла бы такой участи, и сбежав с Анатолем. Тут – без вариантов.
Есть женщины-самки и женщины-самцы. Назовём их так: женщина-наташа и женщина-андрей, соответственно. "Два имени: Наташа и Андрей". Женщина-наташа – это существо без души. Недостаток ощущается и восполняется гиперактивностью. Это шум и ярость. Толстой подметил и сам того не зная, быть может, отразил эту особенность в известном отрывке: "Он услыхал женский весёлый крик и увидел бегущую наперерез его коляски толпу девушек... Девушка что-то кричала, но, узнав чужого, не взглянув его, со смехом побежала назад". Каждое слово здесь дорогого стоит. Крик, шум и бессмысленные перемещения: вот modus operandi женщины-самки.
Антипод наташе, во всяком случае в контексте русской литературы, это Сонечка Мармеладова у Достоевского. Блудница во благо. Потеряв для себя мир, униженная миром, она взамен обретает ту духовность, которая обещает ей полную независимость от победившего мира.
Нигде, по счастью, эти два типа в чистом виде не встречаются. В реальности существуют многочисленные градации, которые и делают существование – приемлемым, выбор – возможным."

День последнего снопа отмечали широко, с немецким размахом. Четыреста тысяч утонули переплывая под пулемётным огнём реку Урал, то есть четыреста, а тысяч это само сказалось и нечаянно; красных девок немерено перевели в женский белый ранг; пастора Херманна Гёринга искали напоить до смерти да не нашли, и тогда полномоченный Пётр Алексеевич, усы мышиные встопорщив победно, подлый, побежал за женой пастора Ханне-Мари и догнал женщину за последним овином.
Здесь у них состоялся заинтересованный разговор о главном. Обсудили, как полагается, досконально и в деталях интересующие вопросы и ответы. Должна ли работа на земле затрагивать также и наши узкие места, наболевшее, специальное, вовлекать в процесс выработки решения представителей вообще чуждого нам духовного сословия? Пришли, что должна. Нам ли бояться неудобных положений, неприятных. Нет – запретным темам! Нет – узким местам, сделаем все места широкими во имя и для блага! Но и частное, ограниченное пониманием "я" тоже примем во внимание, не без этого. Уж столько приняли всякого с утра пораньше, а этого что, не примем, что ли? Пальцы об асфальт.

– Мы же не пОдростки, мы же не звери, – убедительно говорил Пётр Алексеевич, доходчиво показывая рукой – вот небо, вот звёзды – а другой рукой поддерживая штаны, в которые он намеревался шагнуть одной ногой. – Мы с тобой взрослые люди. И если надо, значит – надо, а если "не хочу", так и скажи: мол, сегодня я не хочу, Петя, давай завтра или через час. И я пойму тебя как мужчина мужчину и посижу лучше ещё за столом, пока ты соберёшься с мыслями.
– Столько лет я спорил с собой, ради этой встречи с судьбой, – говорил Пётр Алексеевич, стараясь быть убедительным. – И вот, такой реприманд неожиданный.
Она сказала тоненьким голоском-ниточкой:
– Но я в некотором роде...
И не завязала узелка, оставила...
– ...замужем? – помог ей Пётр Алексеевич. – Это ничего, мы же удалимся под сень струй!
– Карамзин сказал?
– Но.
Ханне-Мари сказала, прозрачными глазами по-детски вбирая в себя его и что там было между ними:
– Вы стоите на моём лифчике, сойдите, пожалуйста.

– За бабу я пасть порву и за Родину, – сказал пастор, Херманн Гёринг, если кто запамятовал. – Прямо кому угодно.
Камера отъезжает на общий и мы видим ряды пустых бутылок из-под "Ркацители" с расплывчато-лиловыми штампами "Ресторан "Берёзка" на этикетках. Бутылки выстроены свиньёй, как псы-рыцари или как звуковая аппаратура на конверте альбома группы Pink Floyd. Немало бутылок, даже много. И это за обедом только.
Пастор поворачивается на камеру. У него "петличка", лоб напудрен, но всё равно блестит.
– Скажу можно, сосчитайте до трёх – раз, два, три – и начинайте. Можно!
– Ага. Жизнь выводила меня, да не вывела.

"Жизнь выводила его из себя, как формулу, а он формулой быть не хотел и всё время возвращался туда, откуда вывели, иногда со скандалом. Эту проблему хорошо разрешает женщина, но женщину такую он не встретил, побоялся.
Он всё делал что-то, но только, разумеется, без настоящего вкуса. "Собери себя в силах, Петрушка", – говаривала ему старушка-мать, пока была жива, и после тоже. После она являлась в шали, которую никогда не носила, и не было никакой шали у неё никогда, она и платки не любила: "Как старушка я в платке", да... "Придёт и пальцем вот этак покажет, вот так – мол, смотри у меня!", – усмехаясь, говорил Пётр Алексеевич, он всегда усмехался, когда вспоминал, вот так: левый угол рта оттянет на щёку – и сделает в щеке ямку... неприятное зрелище, по правде сказать...
Почему она приходит и почему грозит пальцем, это знал Пётр Алексеевич. В последние годы мать искала в нём желание посадить её в сумасшедший дом и не находила, что только придавало подозрениям новую силу и страсть. И теперь радость и удовольствие ей доставляло то, что она успела раньше и он не успел исполнить задуманное. После такой встречи, во сне как наяву, Пётр Алексеевич просыпался всегда в разобранных силах, с ощущением тяжёлых побоев по всему телу, неизвестно кем и за что ему нанесённых. Запретить ей он не мог, а отец Иоанн на соответствующий вопрос ответить не сумел, а только помрачнел, словно он и сам вдруг что-то вспомнил...
"Я гоголевский человек", – говорил Пётр Алексеевич о себе. И цитировал из "Портрета" про домохозяина, которому после тряски на перекладных остались одни пошлые привычки. Тоже своего рода формула, эти привычки. Замена счастию, как сказал один поэт."

– Записано.
Оператор выключил камеру. Он спрятал камеру в кофр. Положил в кофр петличку и микрофон. Закрыл кофр. Выключил осветительный прибор, бивший в потолок, и спрятал его в потрёпанный чемодан. Журналистка Паремийникова собрала свои листочки.
– Ну, что, поехали, – сказала Паремийникова.
– Ну, что, по маленькой, – сказал пастор Херманн Гёринг.
Он и оператор сели за стол. Пастор разлил по стаканам.
– А она?
– Она не будет. Ей сюжет писать.
– Миша, это в честь чего? – нервно спросила журналистка.
– Праздник, чего...
– Какой праздник?
– День телеоператора... всея Руси, – оператор подмигнул пастору. – Ну, будем!
– За всё хорошее.
– Миша, только недолго, да? А то ещё ехать на студию... Мне сырьё отсматривать, а потом текст писать.
Она вышла, фыркая носом и что-то шепча.
– Я любовника своей жены знаю, – говорил пастор. – Мой знакомый. А что? Всяко лучше, чем сидеть думать: где она, с кем она...
– Баланит! – не слушая, говорил оператор. – Ты баланит с баланопоститом не ровняй!
– Раньше я переживал и маялся. А теперь я совершенно спокоен, потому что знаю: где она и с кем.
– Баланит и постит разные вещи, – оператор икнул. – У меня в кофре заначка. Как знал, что хороший человек.
– Главное, мне ещё сырьё отсматривать, а просмотровая у нас одна, – говорила журналистка Паремийникова водителю Антошкину. – И потом ещё текст писать.
– Успеем, – зевнул Антошкин, крупный мужчина с целой копной седых волос на голове. – Доедем с ветерком... Лишь бы он там не начал как всегда.
Журналистка встревожилась:
– А что как всегда? Я первый раз с ним.
– Скандалить и бить посуду, мебель, – равнодушно пояснил Антошкин. Он опять зевнул. – В тот раз с милицией разнимали. У художника Заморозова. Как стал орать, это не искуйство, не искуйство, это гоголевские глазки и лапки, глазки и ла-а...апки... Ой, чего-то в сон клонит. А тот его по башке подрамником – ху... ба-бах!
– Ой, тогда может мы пойдём – заберём его? Я не знала, что он буйный.
– Это смотря сколько, – философски заметил водитель, вылезая из кабины. – Это от дозы зависит. Не сломал ничего тут у вас? – поинтересовался он у пастора, входя в квартиру.
– Да нет.
– Маша, ты кофр возьми, а я чемодан со светом и этого Урусевского. До свидания, товарищ. Смотрите сегодня наши вчерашние новости.
Поддерживая одной рукой оператора Мишу, он подхватил в другую руку потрепанный чемодан. Журналистка Паремийникова согнулась в три погибели от тяжести кофра с камерой Betacam SP. Съёмочная группа региональных "Вестей" покинула место съёмки.

Приболел я. Она пришла... пришёл... хвостом вертит, кричит тонким голосом нарочно противным, а и среди ночи всякий голос противен, тонкий, толстый ли... Прыг на колени – и ну топтать, лопатить, когтями драть, даром что сквозь халат, а чувствительно... Войдёт в раж, я скажу: милая, не так сильно... Глянет только через спину – глаз жёлтый, свирепо горит, и усы встопорщено, ни дать ни взять – полномоченный Пётр Алексеевич – и снова, и снова... И вытоптала, поганка, из меня... вытоптал... бренную хворость мою, до следующего времени, сама же улеглась спать тут же на рабочем месте и проспала так три дня и три ночи не шелохнувшись. Вот вы смеётесь, а я дело говорю. Так и было. Я без неё – никуда. Без него.

Из пОртфеля:
"В детстве летний день не кончается. Кое-как чаю попил – и бегом во двор... Вечером не загнать домой: ну ещё немнооожко погуляю... Во сне ноги бегут, и крыльями машем – успеть, не упустить ничего! Ага. Нынче и лето – дожди одни, и утром поспать бы, да... наше от нас не уйдёт, ага. Нынче радость через этого – вон, растопырив крылья, уставился на какую-то букашку с блестящими глазами: ах, что это, как же это? И вот, смотрят друг на друга, не дыша... И ты за спиной, большой и старший. И тоже – не дыша: не поцарапался бы, да не упал, да... не покусала бы эта... Радость. И вдруг... ветка, шум, листья – взлетела блестящая букашечка в самое небо! Сердце – аххх... И у меня тоже. Это ведь я полетел. Как мои школьные друзья, один за другим. Как любимый кот. Как все. Это я. Не отводи глаз."

– А зачем – пастор? Священник, раввин, лама – зачем? Разве они полномоченные? Нет, они люди. Дух говорит с человеком, как я с тобой – напрямую, и ему не нужны посредники. Люди говорят от имени Духа, не богочеловеки, умалившиеся в кенозисе, и не человекобоги, достигающие высоких границ мысли. Нет, они такие же, как мы. Всё открывается во всём, но это всё ограничено рамками одной культуры мышления, традиции, а надо – мимо, через границы! – виууу... и всё. Мне в человечестве – что интересно? Та часть натуры, которая в жизнь не вписывается, а имеет своё местожительство всегда. Всегдачеловек. И тогда жизнь предстанет так, как она есть...
Пастор Херманн Гёринг уцепил не с первой попытки стакан – пусто... Он наклонился и едва не упал, но удержался рукой за край стола. А выпрямиться не может.
– Миша, Миша... ты где... помоги подняться! Ушёл Миша, увели Мишу.
Выпрямился – бутылка "Ркацители" с надпечаткой: "Ресторан "Берёзка"... Пастор озлился:
– Нет такого ресторана! Откуда это? Зачем? Не буду пить!
Налил полный стакан, выпил.
– ПосыЯла оярОчкы... нызко над водою... Сама буду поливать...

В незапамятные времена, чуть ли не при царе Горохе, упал с неба пОртфель с важными документами. Книга Разиеля, Голубиная Книга, Глубинная тож, Полное собрание сочинений Баркова Ивана Семёновича... а как ты думал! Там всё обозначено. Но власть этот пОртфель изъяв упрятала в спецхран, и с той поры выдают его только следующему помазаннику. Помазанник берёт, раскроет – и в слёзы, не может читать документы: вся правда в них и вся истина, до последней буквы алфавита. А последняя буква какая? Вот то и оно...
А приезжал по своим делам Маседонский Александр Филиппович, сказал иначе:
– Мерзость одна в этом пОртфеле! Потому и убрали с глаз долой. Правильно сделали.
– А что там такое, Александр Филиппович?
– Там... тетрадки скинутые, черновики! Первым напоролся на тот пОртфель школьник Муромец Илья. Начал листать, и моментально у Ильи ноги встали и не пошли. Как вкопанные стоят. Тридцать лет и три года с ложечки кормили-поили, учитель Иван Михайлович добрый человек приходил заниматься на двор. А квадрат плюс бе квадрат равняется це квадрат. Илья стоит стоймя, глазами пилькает.
– Что же помогло Илье, Александр Филиппович?
– Родители умерли когда, приехал из Киева дядя с намерением вселиться, квартирка-то в Москве освободилась типа...
– А, читал, читал нечто похожее!
– Ну, вот. Илья как стоял, так и лёг при этом известии. Ну, отлежался маленько. Пошёл кое-как в адрес. А тот дядя был вовсе не дядя, а злой магрибский колдун из любавичских хасидов. И он имел во чреве...
– Как?!
– ...имел во чреве копии документов из пОртфеля. И давал приходившим читать, на время и на час. А по договорённости на сутки. Я, признаться, тогда немного подсуетился и через подставное лицо, вот видишь – вот оно, есть и такое у меня, да не ори, не ори ты... снял, снял, нету больше... через под... да не ори, успокойся ты... лицо заполучил пару-тройку файлов.
Товарищ Маседонский опасливо оглядываясь раскрыл на ладони те файлы.
– Только осторожнее, пожалуйста... прошу вас, под катом... А это вы что: пуговицей снимаете? Ну снимайте, снимайте. Я – ничего... Я тогда на Капри тоже Горькому говорю, Максимыч, снимай пальто-то, кто же в пальто купается... А он не послушал меня и утонул.

Полюбил он спать-отдыхать на стульчике. Стульчик у нас стоит возле шкафа, дверцу шкафа припирает, чтобы сама не открывалась. Там сломан замок и ключ не держит. А теперь ещё и он. Места мало для него, так свернётся в три погибели, скучеружится и спит часами, ни есть ни пить не надо. И чего ему? Рядом стол, кровать мягкая, на полу постелен палас для него специально, отдыхай на паласе, пожалуйста. Нет, будем спать в неподходящем месте. И ведь неудобно, а спит и хоть бы что. Во сне только раскроется, голову свесит и лапы и хвост. Так это во сне.

Из пОртфеля:
"В первом классе я сидел за первой партой, а она – за третьей. Учительница Раиса Михайловна писала строго в дневник: "Андрюша на уроках отвлекается, поворачивается и смотрит на Таню А. Примите меры!". Это была чистая правда. Андрюша поворачивался спиной к школьной доске – и смотрел, смотрел не отрываясь, на эту девочку за третьей партой. Зачем я это делал, и до сих пор не знаю. Что испытывал при этом, не помню. Помню, что смотрел. Просто так. Нравилась? Не знаю. Красивая? Вроде, обычная. А потом всё как-то само собой прошло. Мер никто не принимал. Детей вообще сложно наказывать, потому что сложно понять – за что, почему он сделал то-то и поступил так-то? Эти школьные "гляделки" в первом классе и остались. В памяти, помимо ума. Одно из необъяснимых событий в моей, не слишком на события богатой, жизни. Была такая детская икона. И я смотрел на неё. Что видел? Что-то видел такое, думаю, что потом не увидел ни у кого. Так она и осталась единственной. Как и должно быть."

Она приходит ко мне: дедушка, ты меня не причесал, забыл... обижают меня там. Проснусь, сижу и плачу. Она домашняя, а там, конечно, всё другое. Никто не будет как я носиться с ней днём и ночью. Не причесал, забыл. Всё верно. Плачу, а глаза сухие. Таким слезам и конца не будет.
Тихо. И только сердце: тук, тук...
Кто там?
Это я.


2018 г.


Рецензии