На улице детства

Моей СЕМЬЕ –
жившим, живущим,
и готовящимся прийти –
ПОСВЯЩАЕТСЯ




ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


Лето 1967 года обрушилось на Хабаровск внезапно. Непривычно жаркие дни установились уже с первых чисел мая, прогревая замерз¬шую землю, радостно одевающуюся в зеленый наряд, на котором ве¬село зажигались сотни ярко-желтых одуванчиков – юных пажей его величества Солнца. Молодая, нежно-зеленая листва устремилась к свету, раньше срока покидая набухшие клейкие почки, которые и сами торопливо лопались, не дожидаясь своей поры. Яблони и гру¬ши, растущие в каждом дворе, зацвели на неделю раньше и цвели дольше обычного, источая сладкий аромат над улицей моего дет¬ства; большой куст сирени, стоящий в центре нашего двора, в од¬ночасье брызнул розово-белым салютом, радуя цветом и дурманя своей душистостью. Теплые дни пришлись даже на время цветения черемухи, которая расцвела дружно и рясно, стоя в белых кружевах, как юная невеста под венцом. Ранним утром моя мама, ожидавшая появления на свет второго ребенка, почувствовала – пора! Вызвала такси на шесть часов и только успела доехать до роддома, где её под¬хватил под руки персонал больницы, как тут же, словно нетерпели¬вый лист из клейкой почки, всем своим существом стремясь к свету, заявил о своем прибытии на Землю мой брат. Это случилось ровно в шесть двадцать утра шестнадцатого мая.
Брат родился стремительно, как и всё в 67-ю весну двадцатого века.
А я в это время лежал в больнице.

В БОЛЬНИЦЕ

А я в это время лежал в больнице, первый раз в жизни. Мне пять лет, у меня подозревают глисты. Боже мой, это же надо сдавать анализы, делать уколы, глотать «кишку»! Боюсь страшно! Жду это¬го момента, зарывшись под одеяло. Вдруг слышу: «Мосин! Мосин, Мосин!» Я не отвечаю. Подошедшая медсестра откинула одеяло и спросила:
– Ты Мосин? – я обречено кивнул.
– К тебе пришел дед, – она взяла меня за руку и повела в при¬емный покой, где еще утром я заметил стеклянный шкаф, в кото¬ром среди прочих «страшных» медицинских инструментов, лежал огромный шприц.
– Что им делают? – спросил врача.
– Уколы непослушным детям!
Я твердо решил стать послушным. На завтрак давали молочную кашу, которая у меня восторга не вызвала. Я съел не больше двух ложек. «Наверное, узнали про кашу, сейчас будут шприцем воспи¬тывать!» Упираясь изо всех сил, пытаясь высвободить руку, я заявил удивленной медсестре о своем нежелании идти в приемный покой: дед не знает, в какую больницу меня положили, в это время он дол¬жен быть на работе, и всё это она выдумала, чтобы сделать мне укол «воспитательным» шприцем. Девушка засмеялась и ушла, а я в это время увидел деда, который стоял в коридоре и ласково смотрел на меня.
Мы обнялись и дед меня поцеловал. С трудом сдерживая слезы, я рассказал, как утром сдавал кровь. Он успокоил, погладил меня по голове, и, по своему обыкновению, начал ругать врачей, которые «обижают Агарька» (многие слова он говорил на свой лад). Я по-жаловался на сестру, которая, в этом я был уверен, хотела сделать мне укол большим шприцем, и только присутствие деда помешало ей осуществить этот коварный замысел.
– Она ещё и смеётся! – закончил я свой рассказ.
Дед серьезно сказал, что, скорее, укол большим шприцем сдела¬ют медсестре.
– Ишь, какая, вздумала Агарька обижать! Ничего не бойся и не перживай – скоро тебя из больницы выпишут.
– Ещё надо глотать какую-то «кишку», – продолжал я жаловаться.
– Это не больно, Агарёк, не перживай.
Когда он уходил, я попросил захватить шприц с собой. Дед улыб¬нулся, еще раз успокоил меня, но шприц не взял.
Днем пришла мама, принесла «Мурзилку». Из двух детских журналов: «Мурзилка» и «Весёлые картинки», первый я терпеть не мог. Все рисунки в нем казались мне грязными, а похождения ка¬кого-то непонятного существа – самого Мурзилки – глупыми и неинтересными.
Мы вышли на улицу и сели на скамейку. Жарко. Мама улыбну¬лась, открыла журнал и попыталась убедить меня прочитать хоть одно предложение, но тщетно – мои мысли были заняты предстоя¬щим заглатыванием «кишки», да и читать я не любил.
– Скоро у тебя родится братик. Он будет с тобой играть, а ты будешь его всему учить, – мягко сказала мама.
– Хорошо, – ответил я.
– Будешь читать ему книжки?
Я машинально кивнул.
– Тогда прочитай это предложение.
– Мама, а эту «кишку» больно глотать? – спросил я, думая о своем.
– Нет... ну, может чуть-чуть неприятно. Прочитай лучше исто¬рию о Мурзилке.
– Ты что, какой Мурзилка? Завтра меня ждет такое! Мурзилка «кишку» не глотал! – с болью в голосе возразил я. Мама ласково по¬смотрела на меня и вздохнула. Ей тоже нелегко: и я в больнице, и самой скоро в роддом, и жарко, и читать я не хочу.
На следующий день, рано утром, понуро опустив голову и сми¬рившись со своей горькой участью, я вошел в процедурный кабинет. Молодая женщина-врач посмотрела на меня добрыми глазами.
– Не бойся, это не больно. Глубоко вздохни и глотай до красной отметки на резинке, затем снова вздохни и продолжай до следующей отметки.
Её мягкий тон и спокойная уверенность подействовали. Я глу¬боко вздохнул и проглотил резинку. «Оказывается, действительно не больно», – подумал я и уже более уверенно продолжал заглаты¬вать шланг, ощущая во рту сладковатый вкус резины. Женщина удивилась.
– Молодец, редко кому удается сделать это с первого раза, даже у взрослых не всегда получается.
«Странно, я такой трус, всего боюсь, а резинку заглотил на «раз», – на душе стало радостно и легко, я преодолел первое серьёзное ис¬пытание, – а это не так уж трудно, надо только глубоко вздохнуть». Счастливый и гордый шел я в палату: «Сейчас бы чего-нибудь съесть», – первый раз в жизни у меня проснулся аппетит. Мне силь¬но захотелось торта.
ТОРТ
Мне сильно захотелось торта, но торта не было. По пути в пала¬ту меня перехватила санитарка, сказав, что после сдачи желчи надо помыться, и приказала следовать за ней в душевую. Чистый и счаст¬ливый, но по-прежнему голодный, я вернулся в палату. Дети (почти все они были старше меня) затеяли на полу какую-то игру, но меня к себе не пригласили. Я сидел на кровати, качая босыми ногами, с интересом наблюдал за игрой и мечтал о чём-нибудь вкусном.
– Ну, что, проглотил «кишку»? – спросил старший из детей.
– Проглотил, – тихо ответил я.
– Не подавился?
– Да он чуть не умер со страха! – вступил в разговор ещё один парень.
«Я?! Не умер?! Да меня врач похвалила!» – хотел я крикнуть, но передумал. Всё равно не поверят. Вдруг окно в палату приоткры¬лось, и в нем показался папа.
– Папа! Я сам кишку проглотил! Это совсем не страшно! – крик¬нул я, подбежав к окну.
– Молодец! Я знал, что ты справишься! Не кричи, – папа заго¬ворщицки подмигнул и протянул накрытую салфеткой тарелку, – возьми, поешь и угости ребят.
Это было чудо! Он принес торт! Но не покупной – тогда самым любимым и вкусным был бисквитный торт с масляным кремом, весь в жареном арахисе, посыпанном сахарной пудрой, в середине укра¬шенный бледной розой с двумя зелёными листочками, он назывался «Подарочный». Торт папа принёс свой, домашний: мелко поломан¬ное печенье «крокет» и грецкие орехи заливались сгущённым моло¬ком и замораживались.Папа сказал, что у меня родился братик, и предложил назвать его Константином. Он даже не столько предложил, сколько посове¬товался со мной.
– Был такой учёный – Константин Эдуардович Циолковский, он изобрёл ракету, давай и твоего брата назовём Константином Эдуардовичем.
Услышав про торт, дети позвали меня в свою компанию. Мне стало противно. Во-первых, оттого, что меня пригласили в игру сра¬зу после того, как узнали про торт. Во-вторых, мне совершенно не хотелось делиться, именно делиться, а не угощать их тортом. И не потому, что я жадный, хотя чувство жадности было мне присуще, как всем детям, и тем более как единственному ребенку в семье. У меня возникло чувство протеста: отчего я должен угощать этих де¬тей, которые меня и знать-то до торта не хотели, не то, что в игру приглашать. Притом угощать не просто тортом, а тортом, сделан¬ным моим папой, да еще в честь маленького братика, которого я хоть и не видел, но уже очень любил. И не просто любил, а гордился им, ибо его звали как того учёного, который сделал ракету! А в 67 году мы все хотели стать космонавтами.
Папу не пустили в палату, так как пришёл он до обеда, в не при¬ёмный час. Поэтому, пока дети поедали мой торт, мы разговаривали через окно: я сидел на подоконнике, а он стоял на улице. При его словах я посмотрел в небо. Оно было голубое-голубое, с редкими рыхлыми облаками, и в нем, показалось мне, летела ракета.
– Хорошо, – согласился я, – назовем его Костей.
– Константин – значит постоянный, – добавил папа, – он будет знаменитым, и прославится!
СЛАВА
– Как это – прославится? – не понял я. – Мы же назовём его Ко¬стей, а не Славой.
– О нём все будут знать, он всем будет нравиться.
– Как знаменитый утёнок Тим?
– Да, как знаменитый утёнок Тим из диафильма.
«Я тоже хочу всем нравиться, мне тоже хочется стать знамени¬тым», – хотел я сказать, но вместо этого спросил.
– Когда меня выпишут из больницы?
– Скоро, дня через три...
– Это кто тут у нас режим нарушает?! – строго спросили с улицы.
– Всё, мне пора, – быстро сказал папа, и, поцеловав меня, отпра¬вился домой. Я проводил его взглядом до калитки, спрыгнул на пол и подошел к детям.
– Хочешь поиграть? – спросил старший парень, с трудом разжи¬мая слипшиеся от застывшей «сгущенки» челюсти.
– Хочу.
– Вкусный был торт! – сказал второй мальчик, протягивая пу¬стую тарелку.
– Жалко, что мало, – подтвердили остальные дети. Ко мне верну¬лось чувство голода. Я вспомнил свой последний завтрак дома.

* * *
...В то утро меня разбудили рано. Вся комната залита солнечным светом, за окном весело чирикают воробьи. С каким бы удоволь¬ствием я пошёл в сад, хотя ходить туда терпеть не мог. А еще лучше – остался бы дома. Зачем надо ложиться в больницу? Мы сели завтра¬кать, но не на кухне, где обычно ели вместе с бабушкой, дедушкой и семьёй тети Аллы, а в нашей комнате. Родителям очень хотелось побыть со мной наедине. Сели за маленький трехногий журнальный столик. Этот столик с закругленными углами и такой же стульчик к нему сделали в театре. Довольно долгое время я считал театр тем местом, где могут сделать всё.
Я сидел на диване, мама на стуле, а папа примостился на моём стульчике. Это было последнее утро, когда в комнате на улице Шеро¬нова нас было трое. Родителям хотелось меня как-то приободрить.
– Сегодня особый завтрак, – сказал пала, – как в Москве, помнишь?
Я помнил: варёные сосиски и яйца – завтрак, который я с боль¬шим удовольствием год назад ел в Москве...
Надо сказать, в раннем детстве ел я не то чтобы плохо – отвра¬тительно. Перед родителями всегда стояла проблема не чем, а как накормить ребенка. Меня уговаривали съесть «ещё одну ложечку бульона», а я отрицательно качал головой, со мной начинали строго разговаривать, а я продолжал, плотно сжимая губы, отрицательно качать головой. Мне предлагалось «эту ложечку съесть за бабушку, эту – за дедушку, ещё одну – за папу с мамой», но я продолжал гордо отказываться от еды. Взрослые рассказывали различные кулинар¬ные истории про зверей и знакомых. Бесполезно. Бабушка придума¬ла новое блюдо – «московский кусочек»: четвертинку хлеба мазали маслом и смородиновым вареньем, уговаривая меня съесть хотя бы его. «Московский кусочек» я съедал, отвергая всё остальное. Я пло¬хо ел и в детском саду, и дома, и в гостях. На юге, где мы отдыхали с мамой, я умудрялся не только плохо завтракать, обедать и ужинать, а не ел даже персики – сгрызал половину «дорогущего» фрукта, а затем говорил свое обычное «не хочу», что больше всего злило маму. Правда, черешню, которую перед обедом ставили на каждый стол в санаторной столовой, я очень полюбил. Но так как жевал медленно, то наши соседи, как говорила мама: «Успевают съесть все самые спе¬лые ягоды – а нам остаётся одна гниль! Ты способен есть быстрее?» Сама она не могла притронуться к ягоде раньше меня.
Из-за этих «фокусов» в еде меня и решено было положить в боль¬ницу на обследование. Уж не знаю, как это повлияло, но после выхо¬да оттуда я будто распробовал вкус еды и с тех пор почти никогда не страдал отсутствием аппетита. Как-то, уже в школьные годы, к нам пришел мой друг Вова Храмов и застал меня за поглощением кар¬тофельного пюре прямо из кастрюли. «Как в тебя столько влезает», – удивился он. Стоящий у плиты папа смерил его красноречивым взглядом, который говорил: «Тебе повезло, ты не видел, как он ел раньше», а вслух сказал: «Игорь в детстве наголодался».
...Тем не менее, в то утро сосиску и яйца я съел с подобием ап¬петита. Настроение несколько улучшилось. Родители сумели на¬строить меня на то, что в больнице будет больше интересного, чем грустного. Это умение папы настраивать и поднимать моральный дух впоследствии много раз помогало в жизни. И не только мне. В принципе, так и получилось: плохо я себя чувствовал в больнице в первые дни, но после того, как научился лихо глотать «кишку», успо¬коился, и весь «срок» прошел незаметно. И вот завтра – домой. Но накануне, вечером, надо сдать последний анализ желчи.
Меня и ещё одного паренька, лет девяти – десяти, завели в каби¬нет, где в спринцовке кипели две «кишки». Одна была простая, вто¬рая с металлическим набалдашником. Они походили на змей, но я их совершенно не боялся. Парень толкнул меня и, пользуясь правом старшего, приказал: «Глотай «железную»». Мне было всё равно. Но медсестра сказала, что «железная» предназначена именно ему. Я спо¬койно заглотил свою «резинку», а парня увели в соседний кабинет.
К тому времени среди детей распространился слух: в больнице есть один ненормальный, который заглатывает «кишку», как все остальные – мороженое. И вот, когда я невозмутимо сидел с «киш¬кой» в желудке, дверь приоткрылась, и в кабинет просунулось пять – шесть детских голов. Широко раскрытыми глазами, с чувством удивления, восхищения и страха (кое-кому эту малоприятную про¬цедуру предстояло пройти завтра) они смотрели на меня, как на фо¬кусника. В это время желчь стала переливаться через край пробир¬ки, я жестами и мычанием усиленно просил позвать сестру – мол, пора заканчивать аттракцион. Наконец, один из подглядывающих правильно расшифровал мою пантомиму. Вернувшаяся сестра по-могла закончить процедуру, и под восхищённые взгляды, с чувством огромного превосходства, я вышел из кабинета.
Много лет спустя я понял – это был мой первый зритель.
– Как ты глотаешь эту резинку? – спрашивали дети, дружно про¬вожая до палаты, – тебе не противно?
– Как утёнок Тим червяков! – гордо ответил я.
– А кто это? – спросила маленькая девочка.
На душе стало празднично и светло: завтра домой, лечение за¬кончено, но главное, я оказался в центре внимания, мной удивля¬лись и восторгались. «Вот она какая – слава! Я стал знаменитее утён¬ка Тима! Я почти так же знаменит, как тот Константин Эдуардович, который изобрёл ракету!»
На следующий день я радостно вошел в калитку нашего двора.


ДВОР
На следующий день, сопровождаемый бабушкой, я радостно во¬шёл во двор. За время моего отсутствия ничего не изменилось. Во дворе по-прежнему стояло три дома и одна пристройка. К моменту появления на свет моего брата в этих домах жило восемь семей. Са-мая многочисленная – наша: мы занимали второй этаж двухэтажно¬го, но не очень большого дома – три комнаты, кухня, летняя кухня и коридор с двумя кладовками. На этой площади до мая 1967 года проживало девять человек. Да! Заходить к нам надо было по отдель¬ной лестнице, которая заканчивалась огороженной площадкой, так что у нас был еще и свой «балкон».
Под нами жили семья Климовых и Лида Луговец с сыном – Са¬шей Межениным. Напротив стоял одноэтажный дом, из общего ко¬ридора которого можно попасть в три однокомнатные квартиры. У этого дома, ближе к нам, была пристройка. Впоследствии, когда её разобрали, я удивился, как там могли жить люди. Пристройка оказа¬лась почти полностью фанерная. В ней жили наши хорошие соседи Кривоногие.
Всё население двора делилось на «наших» и «не наших». «Чужих» во дворе не было. Чужие – это те, кто приходил с улицы. А «наши» – это хорошие соседи, «не наши» – те, с кем время от времени прихо¬дилось выяснять отношения, иногда воевать. Были и нейтральные.
Воевали с соседями в основном мама и бабушка. Притом воева¬ли не скандально, никто никогда не кричал и не ругался, такого в нашей семье не водилось. Скорее, даже не воевали, а боролись за идею. Сколько себя помню, мама всегда стояла «за правду». За прав¬ду «мы» боролись с Климихой, иногда с Риточкой – пьяницей, же¬ной Васи Жука, пожарника. Но больше всего за правду, даже, скорее, за право сделать из «недоделка» человека, мама боролась с Сашей Межениным. Мне он казался здоровым злым хулиганом, а был все¬го-навсего двоечником – семиклассником, часто прогуливающим занятия в школе.
В конце двора, по правую сторону, стояло восемь сараев из хоро¬ших досок, напротив сараев, за отдельным заборчиком, находился дом Васи Жука, а между сараями и Васиным домом располагалась общественная уборная. Весь двор поделен на небольшие огороды, а рядом с квартирой Кривоногих рос старый тополь и роскошный куст сирени. Вот в этом дворе с нетерпением ждал моего возвраще¬ния из больницы Олежка Финчак. Мы жили в одном дворе, ходили в один сад и были очень дружны.
Тогда их семья занимала однокомнатную квартиру. Дверь от¬крывалась, и вашему взору представлялась вся панорама нехитрого жилья: прихожая, кухня с печкой, гостиная (стол), спальня (кро¬вать), детская (детская кроватка и уголок с игрушками). В общем, всё сразу как на ладони, в четырёх стенах. (В таких же условиях до 1981-го года будет жить мать моего отца – баба Маня). Вскоре Финчаки переедут в двухкомнатную квартиру Риточки. От неё уйдет бравый пожарник Вася Жук. Его фамилия всегда казалась мне странной: разве может человек носить такое имя? Да еще быть пожарником, то есть обладать блестящей каской! Ему надоест пьянство полуже¬ны – полубичихи и, возвращаясь вечером из гостей в трамвае, он, стыдясь своей дорогой Риточки, скажет ей: «Чего пристала ко мне, тётка? Отойди, я тебя не знаю». Об этом бабушке с непередаваемой горечью и негодованием расскажет сама Риточка, а я, как обычно, буду рядом – сидеть на своем любимом месте – нижней перекладине кухонного стола. Меня всегда интересовали взрослые разговоры.
Но пока все живут на своих местах.
Входя во двор, я увидел бегущего навстречу Олежку.
– Тебя уже выписали? – радостно кричал он.
– Выписали! – мы обнялись, – я научился глотать «кишку»!
– А что это такое?
– Это такая трубка...
– Игорь, нечего разговоры разговаривать. Вначале зайди домой, умойся и поужинай, – строго сказала бабушка.
– Будем сегодня кататься на велосипеде? – удерживая меня за руку, спросил Олежка.
– Что за человек?! Да дай ты ребенку вначале поесть и отдохнуть! – бабушка была недовольна поведением моего друга.
– Будем, будем, – важно пообещал я, поднимаясь по лестнице в дом.
Олежка с нетерпением ждал моего возвращения из больницы потому, что он мой друг, потому что одному очень скучно, и еще потому, что у меня, в отличие от него, был велосипед.
ВЕЛОСИПЕД
Велосипед купили зимой. Кататься на трехколесном чуде я на¬чал дома по всей квартире, но чаще на кухне, где бабушка постоянно хлопотала по хозяйству. Как же было тесно, сколько хлопот и неу¬добств доставлял я ей, но она ни разу не попросила прекратить это уличное занятие. Летом бабушка работала поваром, точнее, коком на пароходе, хо¬дила в навигацию, зимой у нее начинался длительный отпуск, и она сидела со мной, так как я часто болел. Когда же поправлялся, в сад возвращался не сразу, продолжая сидеть дома и набираться сил до полного выздоровления, после чего шел в сад, где через неделю-дру¬гую подхватывал очередную болезнь, и все начиналось по новой.
Летом велосипед выносили на улицу. В то время по улице Ше¬ронова машины практически не ездили. Я садился за руль, Олежка становился на ось задних колес, и мы неслись до трамвайной оста¬новки, представляя себя либо на тачанке, и тогда Финчак размахи¬вал над моей головой пластмассовой саблей, либо на танке – тогда Олежка «стрелял» поверх моей головы из воображаемой пушки.
Мы очень уважали военных. Заметив идущего по улице человека в форме, прикладывали руку к виску, отдавая честь и становясь неи¬моверно гордыми, когда нам отвечали. В воинских званиях мы раз¬бирались хорошо и в конце дня подсчитывали, кто из военных кому ответил.
После ужина я попросил взрослых вынести велосипед на ули¬цу, и мы с Олежкой стали кататься по очереди. Когда кататься на¬доело, я начал рассказывать разные истории, беззастенчиво приу¬крашивая и сочиняя такие небылицы, что порой даже доверчивый Финчак останавливал меня: «Это ты врёшь!» В середине одной из таких историй позвали ужинать Олежку. Немного подождав друга на улице и придумав неправдоподобное продолжение рассказа, я ре¬шил зайти в их «хоромы» поторопить товарища. Они ещё ужинали. Оглядев комнату взглядом бывалого человека, мол, мы в больнице и не такое видели, я сказал:
– Олег, поторопись, за тобой такси приехало, – имея в виду себя и велосипед. Его отец очень удивился и на полном серьезе спросил: «Какое еще такси?» – потом сообразил, что к чему, и отпустил нас погулять.
В этом месяце у «наших» соседей Кривоногих тоже родился ма¬ленький. Его родители казались мне старыми: старшие дети (маль¬чик и девочка) учились в школе, а Виктор, их отец, был лысоват и носил очки. Мы с Финчаком вышли во двор, где встретили Виктора Кривоногих. Когда я понял, что означает их фамилия, то постоянно, при встрече с представителями этой семьи, смотрел на их ноги.
– Не привезли еще Свету с Костей? – спросил Виктор.
– Нет, их привезут завтра, – ответил я, глядя на его ноги.
–А ты нашего Ленина видел?
Я знал кто такой Ленин, поэтому очень удивился вопросу. Как может быть два Ленина? Он объяснил.
– Наш сын родился лысым, как Ленин, – в это время во двор вы¬шла его жена Анька, как звали её у нас дома.
– И будет таким же умным, – добавила она.
Мой взгляд переместился с ног Виктора на ноги его жены. Мне стало странно, как может быть умным их лысый Ленин, да ещё и кривоногий?
Но детство тем и хорошо, что если задумываешься, то ненадолго. Скоро ветер, свистевший в ушах, разогнал мысли и про Ленина, и про Кривоногих, и вообще про всё и всех. Мы катились на велоси¬педе по улице, и она была уже не улицей, а полем, а мы – храбрыми чапаевцами.
На следующий день настала пора забирать из роддома маму и Костю. Пришла баба Маня. Собрали вещи и пошли на Волочаевскую «ловить» такси. Я увязался проводить папу и бабушку, но что-то в моем гардеробе оказалось не так: то ли сандалии я забыл надеть, и пошёл в тапочках, то ли был в одних шортах, без рубашки, из-за чего меня поначалу решили не брать с собой. Когда поймали такси – ста¬рую «Волгу» – папа спросил, хочу ли я поехать с ними. Естественно, я запрыгнул в машину.
В роддоме взрослые пошли за мамой и братиком, оставив меня в предбаннике. Вскоре я увидел светящуюся улыбкой маму с белой душистой сиренью в руках. За ней, неся Костю, важно шагал папа. Они поравнялись со мной, и мама первый раз в жизни оказалась в окружении трёх любимых мужчин. Она была в платье и в тапочках.
– Эдька! – всплеснула руками баба Маня, – туфли то мы Свете забыли взять.
– Ничего страшного, и так доедем, – отозвался папа, наклоняясь ко мне, – посмотри на брата. Какой он красивый!
Я приподнялся на цыпочки и, затаив дыхание, взглянул на лежа¬щего в свертке ребенка. Так первый раз я увидел моего маленького братика с таким громким именем и такими густыми и длинными, в отличие от кривоноговского Ленина, волосами. Жёлтый, как китаец, он спал, тихо посапывая.
– Как он будет со мной играть, – удивленно спросил я, – он такой маленький!
Родители улыбнулись. Надо сказать, он действительно был очень красивым, и я его сразу полюбил. Вдруг Костя открыл глаза и внимательно посмотрел на меня. «Знакомится», – пояснил папа. Он так осмысленно смотрел своими живыми коричневыми глазами, что понравился мне ещё больше.
В тот день мне было и радостно, и грустно: мама вернулась до¬мой, братика «купили», но в этот же день папа уезжал на гастроли, причём не на два, как обычно, а на три месяца.
– Ты чего такой грустный? – спросил вернувшийся с работы дед. Я объяснил. – Ничего, время пролетит незаметно, – успокоил он, – пойдем ужинать.

УЖИН

– Время пролетит быстро, ты и не заметишь, давай лучше поужи¬наем, – потрепав меня по волосам, сказал дед, садясь за стол.
– Помой руки перед едой, а то живот заболит, и тебя, как меня, положат в больницу.
– Правильно, Агарёк, руки надо помыть, а еще лучше, принять душ.
Мы вышли на улицу, дед снял рубаху, намылил руки, шею, и, кряхтя, стал тереть себя мочалкой, а бабушка стала поливать его из лейки. Я стоял рядом, внимательно наблюдая за происходящим, с тайным желанием тоже встать под «душ».
– Агарёк, хочешь помыться?
– Да ты что, – испугалась бабушка, – он же простынет!
– Ничего, сейчас тепло, – дед, фыркая, мыл голову.
– Почему ты такой волосатый, а я – нет?
Дед засмеялся.
– Ты еще маленький. Вырастешь, тоже будешь волосатый.
– Ты разве не знаешь, – бабушка из лейки поливала деду на руки, придерживая висевшее через плечо полотенце, – он же произошел от медведей.
Среднего роста, коренастый, с широкой волосатой грудью и огромным животом, дед действительно напоминал медведя. Вымыв руки и красивое волевое лицо, он провел мокрой широкой пятерней по мягким, но очень густым волосам, зачесав их назад.
– Как это – от медведей? – удивился я.
– Его предки были медведями, – бабушка поставила лейку на землю, подавая мужу полотенце, – поэтому он и мед так любит.
– Медок? Медок я уважаю.
Дед взял лейку и вылил остатки теплой воды на меня. Я рас¬смеялся, прыгая под «дождем», но бабушка приказала «прекратить баловство».
– Нечего ребенка водой из грязной лейки поливать, лучше расска¬жи, как ты мед на пасеке пробовал, – сказала она, поднимаясь в дом.
– Расскажи! Расскажи, как ты мед ел, – приставал я, пытаясь ша¬гать через ступеньку.
– Игорь, не шагай широко, – бабушка уже поднялась на «бал¬кон», – штаны порвешь!
Дед подхватил меня и, посадив на плечи, внес в дом.
– Купи горшок. Хороший горшок у меня на плечах. Купи горшок!
– А крепок ли горшок, не разобьется? – спросила бабушка.
– У! батеньки! Крепок! – серьезно отвечал дед.
– С чем горшок то?
– С мёдом, с мёдом!! – смеялся я, стараясь дотянуться рукой до потолка, и наклоняя голову в дверных проемах, – деда, ну, расскажи про мёд.
– Да что ж рассказывать, – сконфузился дед, снимая меня с плеч и садясь на диван, – я и не помню, давно это было. Приехал я тогда из своей деревни, работу искал. Познакомился с одним человеком, а у него – пасека в лесу. Предложил он мне на ней подработать. А я этих пчёл страх как боялся. Ничего, – говорит он мне, – дадим тебе, Дима, накомарник, обработаем пчёл дымокуром – привыкнешь. Вот приехали мы на пасеку, он меня по ней водит, всё показывает, рас¬сказывает, учит, как с пчёлами обращаться. А они летают, жужжат! И, главное, над ним ни одной пчелы, а вокруг меня всё так и кишит! Подошли к улью, вытащил он соты и предлагает: попробуй гречиш¬ный медок. Я попробовал – вкусно! Подошли к другому улью, он опять предлагает: попробуй липовый. Еще вкусней! Хлеба нет, воды нет, я мед ем прямо с сотами. Вкусно! Наелся. Ну, думаю, хороша работа, надо соглашаться. И вдруг – что такое? Нехорошо мне стало, живот прихватило, хоть караул кричи! Батюшки! Что делать? Сей¬час помру! Проспали, продремали, все царствие небесное, как в мо¬литве поется.
– Да где ты такую молитву слышал? Нет такой молитвы! – пере¬била бабушка деда, хлопоча у плиты.
– Как нет, милчка моя? У нас в церкви пели. Это старинная мо¬литва, её мало кто знает, – многозначительно добавил он.
– Деда, ты про мёд рассказывай!
– Так вот. Внутри всё горит, сейчас в животе пожар вспыхнет. Побежал, согнувшись в три погибели, к реке, но чую – не добегу. Что делать? Бросился я на землю, стал, как медведь, яму руками рыть. Лег в неё животом, как в берлогу, вроде полегчало. Земля холодная, мой жар забирает, но от живота быстро нагрелась! Я вскочил, даль¬ше побежал. Бегу, за пни-коряги цепляюсь.
– Как хвост у лисы, которая от охотников убегала?
– Вот-вот, Агарёк, как хвост у плутовки лисы. Ну, думаю, не добегу! Опять упал на землю, опять яму вырыл – лежу, земля мед вытягива¬ет. Так, через ямы, до реки добежал. Еле как выжил!
– У тебя от этого на животе столько волос?
– Нет, волосы у него всегда были, а от этого он на мед долго не мог смотреть, – пояснила бабушка, ставя на стол дымящуюся тарел¬ку борща.
– Борщ – это хорошо!
Дед взял в свои крепкие надежные руки булку хлеба и нож. При¬жимая буханку левой рукой к груди, он подальше отодвинулся от стола и, держа хлеб на весу, стал отрезать широкий кусок. Крошки, как звездочки, падали на большой живот, на штаны, на диван. Наре-зав хлеб, дед стряхнул крошки на пол.
– Да что ж ты делаешь? – возмутилась бабушка, – только полы помыли!
– Ну, милчка моя, – многие слова дед произносил по-своему, – как же есть без хлеба? – он лукаво посмотрел на бабушку. – Вот и еще один внук у нас родился!
Вытирая мокрые руки о висевшее на плече полотенце, бабушка молча подошла к буфету, достала из него початую чекушку водки.
– А как иначе, Фая? Человек родился! Надо выпить за его здоро¬вье! – бутылка оказалась в широкой ладони, и дед, бережно держа ее своими короткими, крепкими пальцами, налив полную рюмку, по¬дозвал меня. – Агарёк, нюхни!
– Да ты совсем сдурел? – бабушка быстро отвела меня от стола. – Что придумал?! Ребенку даёт водку нюхать! Пей уже!
Дед поднес рюмку ко рту:
– За... как назвали-то?
– Константин! – гордо доложил я.
– За Константина! – Он выдохнул, залпом выпил, поморщился, крякнул и, качая седой головой, сказал: – «Крепка советска власть! Ох, крепка»! – эту фразу дед произносил всякий раз, после первого тоста. Поставив рюмку на стол, принялся за борщ. – Ууу, батеньки мои, какой вкусный борщ! Загляденье! – он ел, кряхтя и причмо¬кивая, после каждой ложки нахваливая бабушкин шедевр, с таким аппетитом, что у меня побежали слюни.
– Бабушка, я тоже хочу борща.
– Да ты только из-за стола.
– Фая, налей ребенку тарелочку, пусть поест за здоровье брата.
Бабушка, удивленная тем, что Игорь попросил добавки, поста¬вила передо мной тарелку. В свекольном бульоне плавали вареные овощи и большие желтые круги жира. Масляные круги напоминали кувшинки. Желание второй раз поужинать ослабло. Одна из «кув¬шинок» подплыла к укропу, похожему на камыш, и, зацепившись за него, остановилась. «Сейчас из-под нее выскочит жаба, и будет искать Дюймовочку для своего жабёнка». Аппетит совсем пропал.
– Что-то мне есть расхотелось, – я отодвинул тарелку. Бабушка только головой покачала. – Деда, почему у тебя борщ вкусный, а у меня – нет?
– Потому, что у каждого человека вкус разный, – дед придвинул мою тарелку к себе.
– Как у тех мужиков, что чаи пили? – Он кивнул, доедая борщ из моей тарелки. – Расскажи.
– Да ты эту историю уже сто раз слышал.
– Ну, расскажи! – приставал я, довольный, что не пришлось есть «борщ с Дюймовочкой». Тем временем бабушка поставила на стол стаканы в желтых подстаканниках и принялась наливать чай.
– Пошли как-то в чайную Хворостян, Пипи, Илья хромой, – дед перечислял своих друзей-знакомых, – Илья сапожник, и еще один человек. Сели они за стол, подали им чай.
– Как нам сейчас? – вертясь на стуле, спросил я.
Дед хитро посмотрел на бабушку, перевел взгляд на меня, затем вновь посмотрел на бабушку, которая стояла у стола, внимательно ожидая его ответа. Сделав небольшой глоток, дед заохал, зацыкал, выказывая уважение и полное удовлетворение по поводу «свежей заварочки». Довольная бабушка отошла к умывальнику. Дед вновь хитро посмотрел на меня, отпил большой глоток и сказал:
– Нет, лучше.
Бабушка резко обернулась, хлопнув себя руками по бедрам.
– Да где ж тебе еще такой чай подадут?!
Смеясь, дед продолжал рассказ.
– Хворостян попробовал и говорит: «Сегодня чай невкусный – кислый». А Пипи ему отвечает: «Не кислый, а горький». «Да нет, – говорит Илья хромой, – чай нам сегодня подали соленый». «Не соленый, и не кислый», – добавляет Илья-сапожник. «Правильно, – говорит Пипи, – чай горький». «Нет, и не горький, – перебивает его сапожник, – чай сегодня холодный, потому и невкусный». А тот человек, который с ними пришел, сидит себе в углу, и с боль¬шой удовольствией чай попивает: он у него и горячий, и сладкий, и душистый!
– Деда, это был ты?
– Почему я? – дед, прищурясь, посмотрел на меня. – А может, и я.
– Почему у них чай был плохой, а у тебя вкусный?
– А кто какой ждал, тот такой и получил.
Допив чай, я посмотрел на деда, прищурился, подражая ему, и сказал:
– У бабушки чай тоже вкусный! Спасибо! – поцеловал я подо¬шедшую бабушку.
– На здоровье! – ласково ответила она.
– Конечно вкусный, Агарёк! У Федосьи Валадимировны все вкус¬но! – ложась на диван, согласился дед. Я попытался пристроиться рядом, но свалился на пол.
– Игорь, да куда ж ты мостишься? Ты что, не видишь, он один на диване еле как помещается, а еще рядом с собой живот кладет.
– Что ж мне его, отстегивать? – засмеялся дед, пытаясь втянуть огромный живот, освобождая для меня место. Я устроился в очень неудобной позе: одна нога и половина туловища зависли над полом, рука крепко обнимает деда – чтобы не упасть. Но мне хорошо – ря¬дом с ним уютно и надежно. Бабушка смотрит на нас, и не может сдержать улыбки.
– Пойди лучше погуляй во дворе.
– Да, пойди, прогуляйся перед сном, – удобно устраиваясь на ди¬ване, повторил дед.
ДЕД
Я вышел на «балкон». Солнце медленно садилось в соседние сады, золотом раскрашивая дома и деревья. Очутившиеся в тени одуванчики, потягиваясь, неторопливо закрывались, собираясь в упругие бутоны; жужжали запоздалые пчелы; тихо, «по секрету», попискивали комары. В дальнем огороде застрекотали кузнечики, наполняя вечернюю тишину своим звоном. «Все-таки летом хоро¬шо, – подумал я, – намного лучше, чем зимой…»
Зиму я не очень любил. Потому что холодно. Это первое. Второе – я часто болел. Третье – невозможно вволю кататься на велосипе¬де, лыж у меня тогда не было, а на санках кататься негде – не пове¬зешь же сам себя. Хотя, по рассказам родителей, я болел и летом. Обычно это происходило после наших с дедом прогулок. Делалось это не часто, но с душой. Мы входили в трамвай, и дед обращался к ребенку, сидевшему на одном из мест «для пассажиров с детьми или инвалидов».
– Мальчик (или девочка, без разницы), уступи место маленькому мальчику Агарьку.
Сидевший ребенок мог быть старше меня всего на год, но место нам всегда уступали. Во время прогулок дед покупал свои любимые конфеты – «морские камушки», чем окончательно и бесповоротно привил мне любовь к сладкому и испортил молочные зубы. Про деда я помню многое, но эти воспоминания проходят «пунктиром».

…Ранним зимним утром он ведет меня в детский сад. Холод¬но. Из печных труб поднимается дым. Скорее всего, это февраль. Снег лежит уже не свежий: потемневший, пожелтевший и спрес¬сованный влагой. Днем солнце успевает его растопить, а ночью он опять подмерзает. Да и на улице в этот ранний час уже светло. На снегу я замечаю следы собачьих испражнений. Их довольно много. «Дедушка, – говорю я, – смотри!» Он смотрит и говорит: «Фууу!» Я показываю на другой собачий «след». Он опять говорит свое «Фууу! – добавляя, – какая гадость!» Он знает, как мне нравится его реакция и не перестает «фукать» до поворота. Выходим на Волочаевскую. Здесь уже нет собачьих рисунков на снегу и мы скучно доходим до садика...

...Тихий зимний вечер. Солнце спряталось за верхушками де¬ревьев. Снег посыпан золою, чтоб не падали прохожие. Зола на мо¬розе пахнет очень вкусно. Я до сих пор люблю этот сладкий запах детства. Мы с дедом входим во двор через калитку, которая рядом с дверью «не наших» Луговцов. У них постоянно живет какая-нибудь задрипанная собачонка. Половина «следов» на снегу около дома – её. Собачка маленькая, рыженько-желто-облезлая. Злая-презлая. Копия хозяйки. Встречает она нас по-соседски «тепло и радушно» – с бешеным лаем, дико вращая своими глазками – «пуговицами», прыгает и кидается на нас. Инстинктивно я прячусь за деда. «Пшла отсюда!» – замахивается он на нее. Собака лает еще злее, но отступа¬ет. Пройдет время и я узнаю – дед боялся собак так же, как и я...
Он никогда не носил зимой шарф. Хотя до войны ежегодно бо¬лел ангиной. Но после пережитого в плену необходимость в шарфе отпала. Да и горлом он больше не страдал.

...Мы сидим в комнате на стуле, вернее, он – на стуле, я – на нем, читаем книжку: я смотрю картинки, а он медленно, по слогам чи¬тает, слюнявя палец, чтобы перевернуть страницу. (Через много лет, когда во время экзаменов сокурсники просили переворачивать ноты, я бессознательно, прежде чем перелистнуть страницу, смачи¬вал пальцы слюной). Шрифт в книжке такой крупный, что на одной страничке помещается не более пяти-шести предложений. Чтобы лучше видеть, дед надевает очки. Он никогда не был у окулиста, очки подбирал сам – где какие находил, те и носил. На первые очки наде¬ваются вторые, у которых вместо дужек резинка. Я смотрю на него с удивлением: как можно не видеть такие крупные буквы...

...Третий день лежу в кроватке – скарлатина. Температура на¬столько высокая, что постоянно болит голова и в висках стучит маленький «молоток». Всё тело ломит. Дед возвращается утром с ночной смены. Подходит к кроватке, смотрит сверху, качая головой. «Ай-ай-ай! Батюшки-святы. Агарёк заболел! Нехорошо». Садясь на табурет возле кровати, кладет свою большую шершавую ладонь на мой лоб: «Ты поспи, Агарёк, поспи. Сном все пройдет», – ахая и охая, говорит он и выходит из комнаты. Боль отступает. Я засыпаю. Просыпаюсь, весь в поту, голова легкая – кризис миновал.
Спустя несколько дней остаюсь дома с дедом. Правда, в это вре¬мя он должен быть на рабочем месте, в кочегарке, через дорогу, но «Агарька не с кем оставить», и поэтому он дома. Однако, как там котел, проверить не мешает. «Агарёк, ты посиди один, а я сбегаю, посмотрю, что там в кочегарке». Я не соглашаюсь. Мне страшно в че¬тыре года остаться одному. «Ничего, я быстро, одна нога здесь, дру¬гая там», – говорит уже в тулупе и, вскинув дверной крючок, убегает, захлопнув кухонную дверь. Одному страшно. Но еще страшнее отто¬го, что там, в коридоре, между кухонной дверью и дверью на улицу, осталась его нога. Ведь он сказал: «Одна нога здесь!» Во мне борется страх и желание посмотреть, оставил он свою ногу или нет. Детское любопытство побеждает, приближаюсь к двери, прислушиваюсь. С моей стороны она окрашена светло-голубой краской. Её украшение – большой крючок. Когда он открывается, мне всегда радостнее, чем когда закрывается. С той стороны дверь утеплена и обита черным дерматином, поэтому я не слышу, что происходит в коридоре. Моя рука тянется к ручке... вдруг дверь рывком открывается. От неожи¬данности я вздрагиваю. «Это его нога!!!» – проносится в голове. Мо¬розные клубы входят в кухню вместе с дедом. Он все понимает, он меня успокаивает. Дед никогда не смеялся над моими страхами.


СТРАХ

...Я стоял на «балконе», смотрел на медленно заходящее солнце, на засыпающие одуванчики и на весело бегущие мимо нашего двора трамваи. Слюнявя сушку, подошла двухлетняя Олечка, моя двою¬родная сестра.
– Почему ты ещё не спишь? – спросил я. Олечка ответила на «своём» языке, что ещё не хочет. Взрослые долгое время не могли понять её речь и часто просили меня выступить в роли переводчика, с чем я успешно справлялся. Во двор зашёл незнакомый мужчина.
– Мальчик, где живет Безденежный?
– Какой Безденежный? Я такого не знаю.
– Дмитрий Григорьевич, маляр.
– Не Безденежный, а Бессчетный! Здесь. Олечка, позови деда, – сестра уже готова была выполнить мою просьбу, – подожди, я сам. Все равно тебя надо будет переводить.
Дед вышел и, поздоровавшись с мужчиной, повел его вглубь дво¬ра, к сараям.
– Олечка, пойдем за ними, может Финчак выйдет погулять, по¬играем в парашютистов, – предложил я сестренке, помогая сойти с лестницы.
Место возле сараев – одно из наших любимых во дворе. На земле стоит огромный деревянный пень: зимой на нем рубят дрова, лет¬ними вечерами взрослые играют в карты, а днем мы прыгаем с него, изображая парашютистов. Грызя твердую сушку, Олечка семенила за мной, показывая пальчиком на кусты смородины, из которых важно вышла худая и неухоженная кошка Риточки. Учуяв съестное, она увязалась за нами, мурлыча, облизываясь, и то и дело норовя потереться о ноги. В это время мы увидели Финчака, державшего в руках незнакомый предмет.
– Олег, что это у тебя?
– Противогаз. – Он развернул резиновую маску со стеклянными «глазами» и черным хоботом. Кошка, отойдя на шаг, нервно замаха¬ла хвостом, но, пошевелив усами и не учуяв опасности, продолжила попрошайничать, противно мяукая.
– Здорово! Дай померить, – я взял противогаз, понюхал его и поднес ближе к сестре, – пусть тоже посмотрит.
– Ты что?! Ей нельзя.
– Почему?
– Маленькая. Может задохнуться.
Я нерешительно крутил резиновую маску в руках, не спеша на¬девать на голову.
– Зачем тебе противогаз?
– В уборную ходить. Отец специально с завода принес. Ну что, будешь мерить, или струсил?
– Буду! – решительно сказал я. Не трусить же перед младшей сестрой.
Олег изо всех сил помогал мне втиснуться в «средство индивиду¬альной защиты». Наконец наши усилия увенчались успехом. Казалось, мою голову сплющили со всех сторон. Сквозь запотевшие стекла я по¬смотрел на мир новым взглядом: Олечка, застыв с сушкой в мокром рту, испуганно моргала глазами; кошка, с торчащей дыбом шерстью, пятилась назад, выгнув спину, почему-то беззвучно шипя; а доволь¬ный друг, который тоже почему-то беззвучно открывал рот, подняв вверх большой палец правой руки, прыгал вокруг меня в полном вос¬торге. От недостатка воздуха я задыхался. Стало страшно. Крутясь и изгибаясь, выдирая волосы, я лихорадочно стаскивал прилипшую к лицу маску. Казалось, она снимается вместе с кожей. Масса звуков и запахов ворвались в освобожденный мозг. Кошка, громко мяукая и шипя, убегала в огороды, забыв о сушке, которая выпала из открыто¬го рта сестры. Олечка громко плакала, закрывая глаза руками. «...сло¬ника! Ты был похож на танцующего слоника!» – кричал счастливый Финчак. Судорожно хватая ртом воздух, я протянул ему противогаз.
– Чуть не задохнулся! Как ты собираешься в нем сидеть в туалете?
– Ты что, не дышал?
– А в нем еще и дышать можно?
– Конечно! Надень еще раз.
– Лучше ты, – забравшись на пень, Олег ловко всунул голову в резиновую маску и спрыгнул на землю, изображая парашютиста. – Ты тоже похож... на прыгающего слоника, – прокричал я.
– Чего ты так орешь? – спросил Финчак, снимая противогаз.
– Что бы ты услышал.
– Я и так всё слышу.
– А я ничего не слышал.
– К нему надо привыкнуть. Надень ещё раз.
Помедлив, я надел противогаз и попробовал вздохнуть. Получи¬лось! С гордым видом, тряся «хоботом», я вошел в сарай. «Ох! Ба¬теньки мои! Страх какой», – дед тут же включился в игру. Доволь¬ный, я снял противогаз и стал рассказывать Финчаку, как зимой заберусь вместе с дедом под его тулуп и буду слушать сказки. Боль¬ше всего я любил сказку «Белый бычок – черный бочок», особенно эпизод, где спасающий Алёнку бычок лихо поднимает хвост и прямо в глаза преследующей их Бабе-Яге выпускает фекалии и газы. Это место каждый раз, по моей просьбе, рассказывалось дважды.
– Здорово! – засмеялся Финчак. – Прямо ей в глаза?
– И в глаза, и в нос! Представляешь, что с ней было?
– Да! Её мог спасти только противогаз!
– Нет. У нее нос большой – противогаз не налезет!
– А можно я зимой приду к вам послушать сказки?
– Тесновато будет втроем на одном диване – у деда живот боль¬шой… Ну, ладно, как-нибудь поместимся, приходи!
В это время Олечка взяла молоток и хотела ударить им по пню.
– Ты что? Он же тяжелый, – забрал я молоток, – ударишь себе по пальцам, будет очень больно!
Она обиделась и захныкала.
– Не отбирай, – сказал дед.
«Наверное, решил, что я пожадничал».
– Не отбирай, стукнет себя по пальцам, сразу поймет – нельзя инструмент без спросу брать, – повторил он, тем не менее убрав мо¬лоток в сарай.
Взрослые решили свои вопросы, и дед пошел проводить гостя до ворот, по пути продолжая разговор. Я пристроился рядом, держа его за руку (в отличие от папы, он никогда не давал мне один или два пальца) и, дурачась, стал называть его то «дед», то «дедушка». Каж¬дый раз он отвечал, в зависимости от моего обращения: «Агарёк – хороший мальчик», или «Агарёк – плохой мальчик». Это была наша давняя игра. За короткий путь от сарая до ворот я успел обратиться к нему раз десять, и он, продолжая разговор со своим гостем, ни разу не одернул, не прикрикнул, не остановил меня...
Сейчас, с возрастом, когда, порой, не хватает терпения выслу¬шать собеседника, я не перестаю удивляться, как он, прошедший че¬рез столько невзгод, переживший ад немецких лагерей, видевший так много страшного, потративший столько здоровья и нервов, мог спокойно реагировать на детскую глупость. Ни он, ни бабушка, ни¬когда не повысили на меня голос. Даже когда я, не достигши и года, бил железной крышкой по жестяному ведру, производя в доме не¬имоверный шум, бабушка говорила недовольным родителям: «Не мешайте ребенку, пусть играет».
...Дойдя до ворот, гость попрощался и, выйдя на улицу, пошел к остановке. А мы с дедом стали подниматься по лестнице домой, мечтая о зимних посиделках. Тогда я не знал, что уже никогда зимой не услышу дедовых рассказов.
РАССКАЗ
Вернувшись домой, умылся и лег в кровать. Спать совершенно не хотелось, и я попросил бабушку посидеть со мной. Неспешным движением она зачесала назад прямые волосы и, скрепив их на за¬тылке полукруглым гребнем, спросила:
– Почесать тебе спинку? – этому занятию она приучила меня с младенчества. Руки у бабушки особые: все подушечки на пальцах в мелких, продолговатых морщинках. Такие морщинки появляются у меня после долгого купания в ванной, но затем они быстро разгла-живаются. У бабушки, от постоянного соприкосновения с водой и паром, морщинки эти стали постоянными, а кожа на пальцах глад¬кая и нежная, как шелк.
– Расскажи что-нибудь.
Обычно бабушка вместо сказок рассказывает о своем детстве, о жизни в деревне.
– Да что ж тебе рассказать? Ты и так уже все знаешь.
– Расскажи, как ты сюда приехала.
– Как... сели в поезд и приехали. – Бабушка молча сидит рядом со мной, мерно раскачиваясь на стуле, думая о своем, а её рука продол¬жает скользить по моей спине, расслабляя и успокаивая.
– Тогда расскажи, как вы жили в деревне.
– В деревне... – она замолкает, вспоминая родителей, братьев и сестер. В повисшей тишине слышится стрекотание кузнечиков, пе¬ребиваемое дружным хором лягушек – они исполняют гимн взошед¬шей луне, которая подглядывает за нами в окно, освещая причуд-ливым светом предметы, делая их таинственными и загадочными. Кажется, луна тоже пришла послушать бабушкин рассказ. Тишину нарушает звяканье ковша о ведро на кухне – мама наливает воду в умывальник.
– В деревне, – выходит из задумчивости бабушка, – жили хоро¬шо. Работали много, и отдыхали весело. После работы в поле спи¬ну ломит, руки гудят, дойдешь до бахчи, где арбузы растут, сорвешь один – разобьешь. Если плохой – не спелый, или не сладкий – вы-бросишь, и сорвешь другой.
– Кого выбросишь? Арбуз?!
– Так их же у нас много было, – улыбается бабушка, – бахча на три версты тянулась. Найдешь спелый арбуз, разломишь его, а он весь красный-красный, в белом сахаре. Сладкий, как мёд. Съешь такой арбуз и следующий берёшь – в поле очень пить хочется. На¬едимся, силы восстановим, и дальше идем работать... А зимой, бы¬вало, родители соберутся на ярмарку, нам строго-настрого накажут дома не баловаться! «А как вы узнаете?» – спрашиваем. «Нам икона расскажет, как вы себя вели, она все видит». Я этой иконы очень бо-ялась – стоит в углу, среди маленьких иконок, со строгого лика смо¬трят большие глаза, в них отражается горящая лампада, и кажется – глаза светятся, и на самом деле всё видят. Но играть страсть как хотелось. Один раз сиднем посидели, другой, а на третий я не вы¬держала – подошла к иконе, перекрестилась – и повернула ее лицом к стене: все! К чертовой матери! Играем! Когда родители вернулись, еле успела икону правильно поставить.
Бабушка поворачивает голову к окну, и в лунном свете я вижу, как на ее простом, бесхитростном лице появляется грустная улыбка.
– Потом война началась... отец сильно простудился и умер... хо¬зяйство стало разваливаться... Посидели мы, подумали, и решили ехать сюда. Приехали, тут новая напасть – я сильно заболела. По¬ложили меня в больницу, как тебя, и там я долго лежала, больше месяца. А мама в это время, работая по хозяйству, на ржавый гвоздь во дворе наступила, случилось у нее заражение крови. Помню, мед¬сестра подвела меня к окну, я еще слабая была, сама ходить не могла, и говорит – вон, смотри, твою маму хоронят. Так я с мамой и про¬стилась. Через окно…
Бабушка сидела на стуле, положив на колени свои красивые, ак¬куратные, правильной формы руки. Они казались тяжелыми и со¬вершенно обессиленными. Она всегда клала их ладонями вверх, в любой момент готовая приступить к новой работе.
– Спи, уже поздно.
– Посиди еще немного, – тихо прошу я.
Её руки, минуту назад бывшие усталыми и натруженными, лег¬ко, как пух, вновь начинают скользить по моей спине шелковыми подушечками.
– А потом, – оживляется она, – потом я встретила твоего деда, он приехал из-под Саратова.
– Знаю. Село Малый Карай, улица Лягущёвка, дом 4.
– Молодец. И мы стали жить вместе, в домике на Плюснинке. Ря¬дом жили китайцы – люди отзывчивые и добрые, часто приглашали нас в гости. После гостей твой дед приходил домой и начинал ужи¬нать. Я ему говорю: – «Ты же только что из-за стола! Кой чёрт там не мог поесть?» «Милчка моя, – отвечает, – ты же знаешь, брезгую я их еду есть». Он действительно всегда был брезгливый. Поэтому и выжил в плену. В ту пору работал Димитрий Григорьевич – так он сам себя называл – снабженцем в театре музыкальной комедии. У него такой прекрасный голос, что он мог петь в театре, я его за голос-то и полюбила, но... – бабушка прерывает рассказ, качает го¬ловой и, усмехнувшись, продолжает, – у деда твоего с детства был бесшабашный характер. Жили они в деревне впятером: он, брат, ро¬дители, да его дед на печке – твой прапрадед. Он был такой старый и немощный, что с печи не слазил месяцами. Раз Дима решил рассме¬шить младшего брата Ваню. Взял клизму, набрал воды, подобрался к печке и стал тихонько поливать своего деда, пуская из клизмы вверх фонтанчики. Немощный старик оживился: «Гриня, Гриня, – зовет он сына, – дождик что ли, аль показалось?» А эти то, вдвоем, прита¬ились, и молчат, только Дима на клизму чаще давит – «дождик» стал сильнее накрапывать. «Гриня! Не слышишь? Зову ведь! Дождик что ли на улице? Крыша вон у нас прохудилась», – старик, охая и кряхтя, стал слазить с печи. Тут Гриша и откликнулся: «Какой дождик, батя, третий месяц зима на дворе!»
Бабушка тихо смеется, поправляя мою подушку. Мне и смешно, и жалко немощного прапрадеда.
– Поздно уже, спи, а то мама будет ругаться.
– Бабушка, ну еще один рассказ, – прошу я.
– Да что ж тебе еще рассказать? – В лунном свете я вижу, как на бабушкином лице разглаживаются морщинки, и она будто молоде¬ет. – Когда у нас родилась Аллочка, я отправила Диму к нотариусу, выписать метрику. Сказала, как назвать твою тетку – Эльвира. Но по дороге он забыл – таких имен в их деревне не знали. Нотариус его спрашивает, как назвали дочь? Димитрий Григорьевич и гово¬рит: Ильвида – ничего лучшего не придумал! Нотариусу все равно, Ильвида, так Ильвида. В те годы имена, знаешь, всякие давали. Мо¬жет Ильвида – это «Видим по Ильичу», или что-нибудь в этом роде. Так и записали. Пришел домой Дима довольный, показывает метри¬ку с печатью. Я как глянула – обомлела! «Да откуда ты взял это имя, кто тебе его сказал?» «Ты, – отвечает». «Когда я тебе его говорила, что это вообще такое – Ильвида? Где ты это слышал?» «Ну, не ругай¬ся, – говорит, – будем звать ее Аллочкой». Что тут поделаешь? Как говорит сам дед: перо, чернило – большая сила!
Бабушка вздохнула, махнув рукой. Она так и не смогла прими¬риться с этим единственным на весь мир именем.
– Когда Ильвида подросла, ее отдали в детский сад. Как-то ве¬чером, смотрю, приходят они домой в странном состоянии. Оказы¬вается, по пути из сада дед остановился у бочки с пивом, пропустил пару стаканчиков, и ребенка угостил... – Она помолчала, и очень тихо добавила. – А затем началась война. Дед ушел на фронт в 42 году. Вернулся – в 47. За эти пять лет прошла целая жизнь...
Бабушка замолчала, и в комнате стало совсем тихо: кузнечики смолкли, лягушки, исполнив свой гимн, редко поквакивали, и даже луна переместилась, погрузив нашу комнату в сплошную темноту.
– Спи, а то своими разговорами мы разбудим весь дом.
ДОМ
– Всё, уже поздно, хватит разговоры разговаривать, – сказала ба¬бушка и вышла из комнаты. Оставшись один, я долго не мог уснуть. В памяти всплывали недавние картины из детства, интересные рас¬сказы взрослых.
В доме о моем рождении рассказывали три вещи.
Первая, когда мама ходила со мной, то, по словам папы, каждый день съедала банку абрикосового компота, который я постоянно требовал.
Вторая – вечером, 18 августа бабушка отправилась на 19-ую шко¬лу. Там у нас был огород – восемь грядок, которые деду выделил его друг Ефим на своем участке. В это время я решил – достаточно по¬едать абрикосы изнутри, настала пора показать себя во всей красе. У мамы начались схватки, и ее увезли в роддом. Когда бабушка вер¬нулась с урожаем и узнала об этом событии, то очень сокрушалась: «Кой чёрт понёс меня на этот огород! Надо было дома остаться!»
Родился я вечером, без десяти десять.
Третья – на следующий день дед, который всю жизнь мечтал о мальчике, а я был первый внук, основательно отметил это собы¬тие вместе с папой. Бабушка затем рассказывала маме: «Бессчетный сильно выпил, – и на мамин немой вопрос добавляла, – Эдька тоже был хорош!» При этом о деде она говорила с осуждением, а о папе с пониманием – ему можно, у него уважительная причина.
Ко времени моего появления на свет на Шеронова жили мои ро¬дители и бабушка с дедушкой. Родители занимали дальнюю малень¬кую, узкую, как пенал, комнату, с выходящими на юго-восток окна¬ми, покрытыми зимой причудливыми узорами, которые менялись каждый день после того, как протапливали печь. Никогда больше не видел я такой красивой росписи мороза по стеклу.
С младенчества я был неспокойный ребенок – плохо спал, пло¬хо ел и редко спокойно сидел на месте. Проснувшись рано утром и насмотревшись на «оконные» узоры, я забирался в постель к роди¬телям и начинал бегать по папиной подушке, вытаптывая своими маленькими пятками его черную шевелюру. Папа сквозь сон тихо молил: «Игорь, дай жить!», стоически перенося мою утреннюю раз¬минку. Не добившись успеха в комнате, я бежал на кухню, где уже вовсю хозяйствовала бабушка. В углу стоял большой кожаный диван с высокой спинкой и круглыми валиками по бокам. Забравшись на него, я начинал резво прыгать и скакать, нещадно изнашивая обивку и пружины. Диван, в отличие от папы, громко жаловался, скрипя и охая своими внутренностями. Когда заниматься «легкой атлетикой» надоедало, спрыгивал на пол и бежал к патефону, пользоваться ко¬торым научился довольно рано. От моего топота вся квартира ходи¬ла ходуном. «О! Малой побежал!» – ругалась недовольная Климиха на первом этаже.
Одной из моих любимых пластинок был «Вальс на сопках Мань¬чжурии». Эту «умыгу» – так я произносил слово «музыка» – мог слушать часами, порой переходя все границы, когда даже у бабуш¬ки лопалось терпение. Вечером, уложив меня спать и дождавшись прихода деда, она просила его: «Унеси ты эту «умыгу» на чердак. Сил больше нет её слушать!» Проснувшись на следующее утро, я недоу¬менно ходил по дому, спрашивая взрослых:
– Куда делась умыга?
– Игорек. Вчера вечером, только ты лег спать, стучат в дверь. Мы спрашиваем: «Кто?» Оказывается, пришел Михаил Потапыч, попро¬сил дать послушать музыку его медвежатам.
В моем воспитании зверям уделялась большая роль: взрослые рассказывали различные истории о том, как хитрая лисичка обма¬нывала бестолкового Хворостяна, как волк помогает Илье-сапожни¬ку чинить обувь, подавая гвозди, как зайчик рвет морковку с Риточ¬киного огорода, а с нашего не рвет – ему дед объяснил, что морковка нужна Игорьку, и т.д. Звери, в моем представлении, жили рядом, в нашем дворе, только когда я выходил на улицу, они либо прята¬лись, либо были заняты своими делами, и поэтому я их не встречал. Самым любимым героем детства был мишка – большой, добрый и доверчивый, которого, как и Хворостяна, постоянно обманывала плутовка лиса. Но если над Хворостяном я смеялся, то мишку всег¬да было жалко. Именно мишка, по словам взрослых, брал для своих медвежат мои санки, и сломал на них одну дощечку, именно мишка приносил мне мёд, который я обожал с детства. Мишке я всё про¬щал. Как же я мог пожалеть для медвежат «умыгу»?
– Конечно, разрешу! Пусть слушают. Только не долго.
– Он обещал через неделю вернуть. – Заверяли взрослые.
Проходила неделя, другая, а патефон так и стоял на чердаке. Проснувшись как-то утром, я первым делом побежал в комнату ба¬бушки, посмотреть, не вернул ли мишка музыку. Патефона не было. Я вернулся на кухню грустный и озадаченный, пожимая плечами. Бабушка спросила, что случилось.
– Ну, когда же мишка наиграется моей умыгой? – растерянно произнес я, разводя руками. Вечером патефон стоял на месте.
Вся наша квартира отапливалась двумя печками. Одна из них стояла на кухне, служила и печкой, и плитой. Вторая была круглая, топили ее в бабушкиной комнате, а своей «спиной», выкрашенной в черный цвет, она обогревала нашу маленькую комнатку. Когда меня ставили в угол, что случалось очень редко, то ставили именно к по¬лукругу печки. В то время была модной песня Островского «Сол¬нечный круг». В ней есть такие слова: «Нарисовал он на листке, и подписал в уголке». Каждый раз, стоя в углу у черной печки, я искал эту надпись «в уголке»: «Пусть всегда будет мама, пусть всегда будет папа, пусть всегда буду я!»
Вечерами все собирались на кухне, там было тепло и уютно. Свет от лампочки освещал проходную комнату, а дальше, в нашем «пена¬ле», была сплошная темнота. Я подходил к порогу комнаты, держась рукой за открытую дверь, долго смотрел в темноту и, наконец, тихо, нараспев, произносил: «Темьнё». Мне было интересно, что там, в темноте. Узоры на окнах становились еще красивее – они казались не белыми, как днем, а, освещенные с улицы луной, искрились сере¬бристым инеем. Все предметы в комнате приобретали совершенно другие очертания. Было интересно и очень страшно. «Не бойся, за¬йди в комнату», – предлагал папа. И один раз я решился! Несмело переступил через порог, сделал два шага... и опрометью выбежал об¬ратно, крича на ходу: «Темьнёо!» Взрослые засмеялись, а затем папа очень серьезно сказал:
– Ну вот, ты первый раз преодолел страх. Теперь зайди в тёмную комнату и сделай пять шагов, сможешь? – Я неуверенно кивнул, и он подтолкнул меня к тёмному проёму. Закрыв глаза, я несмело вошел в комнату.
– Один шаг, другой, – считал папа. Я шел вперед, вытянув перед собой руку, – третий. Смелее, осталось два шага. – Я открыл глаза. Они уже привыкли к темноте и я увидел знакомые очертания. – Чет¬вертый, пятый! – Торжественно сказал отец, и включил свет. Я стоял посередине комнаты, освещенный лампочкой и довольными улыб¬ками взрослых.
За подвиг полагалась награда, и папа решил почитать мне книжку.
– Выбирай, какую ты хочешь? – спросил он.
– Вот эту, – вытащил я из шкафа сказку «Золушка».
– Эту? Это плохая книжка, – поддразнивая меня, сказал папа.
– Ты что? Хаохая! – горячо возразил я.
– Да нет, плохая! – не унимался папа. Ему очень нравилось, как я произносил слово «хорошая».
– Хаохая, хаохая! – твердо отстаивал я свое мнение.
Наконец чтение началось. Я слушал внимательно, переводя взгляд с папы на картинки, и обратно. Дойдя до страницы, где на¬рисована сцена бала, переполненный радостью за Золушку, крикнул:
– Папа, сопи, сопи!
Он не понял меня и переспросил.
– Что?
– Ну, сопи же, сопи!
Папа усердно, во весь нос, засопел.
– Да нет, сопи! – Тыкал я пальцем в цветную иллюстрацию. На¬конец поняв, что я просил его не сопеть, а посмотреть картинку, папа засмеялся... и засопел чаще и громче. В комнату вошла мама, и строго сказала:
– Не булгачь ребенка перед сном. Завтра ему рано вставать.
– Он каждый день рано встаёт, – парировал папа, непроизвольно прикрывая рукой волосы.
– А завтра день особый, ты что, забыл? Завтра приезжает Алка.
АЛКА
До 1963 года моя тётя не жила в Хабаровске. После окончания института она отрабатывала три года по распределению, где-то под Иркутском. О моем существовании знала по письмам и фотогра¬фиям. И вот, наконец-то, она вернулась. Мы сразу же понравились друг другу. Алка – так, подражая взрослым, я стал называть тетку – постоянно носила меня на руках, пела песни и, по возможности, баловала. Перед тем, как выйти из дома на работу, она обязатель¬но устраивала для племянника небольшое представление, минут на двадцать. В представление входили песни и пляски, танцы вокруг меня, как вокруг новогодней елочки, и танцы со мной на руках. Если время позволяло, устраивался костюмированный «театр» – надева¬лась соломенная шляпа, темные очки, брался зонт-трость, и Алка «выходила на сцену». В самый разгар концерта обычно вмешивалась бабушка: «Ну, чего ты распелась? Стрекоза! На работу опоздаешь!» Быстро чмокнув племянника в щеку, Алка, к моему великому сожа¬лению, убегала, на ходу приводя в порядок свой костюм.
Вечерами, два раза в неделю, Алка ходила на курсы кройки и ши¬тья. Как-то, придя с курсов, она заявила:
– Мне надо шить дипломную работу, что вы мне посоветуете?
– Что тут думать, – быстро решил папа, – у Игорька нет осенней одежды. Шей пальто!
– Ты что, Эдик! Это же трудно?!
– У тебя же дипломная работа, шей! А когда сошьешь, получишь шоколадку!
Больше всего на свете моя тетка любила сладости.
– Хорошо! – Тут же согласилась она, и договор был скреплён маг¬нитофонной записью: «Я шью Игорьку, своему племяннику, пальто, а за это его папа обещал мне шоколадку!» – Весело сказала Алка в микрофон, и звонко рассмеялась. Пальто было сшито, примерено и перешито, вновь примерено, подогнано, и торжественно вручено мне за шоколадку. Не одну осень проходил я в нем.
С Алкой всегда было весело и интересно. Недаром баба Маня го¬ворила: «Алла у нас компанейский человек».
Любимой песней у моей тетки в ту пору была песенка про птичку. Где она услышала этот «шедевр городского фольклора», – не знаю, но почти каждый вечер я просил ее спеть данный шлягер. Иногда, для приличия, Алка «ломалась»: мол, голос не звучит, на работе устала, и вообще: «Нет у меня сегодня настроения петь песню о птичке!» Но, в конце концов, всегда уступала моей просьбе. Обычно перед ис¬полнением «номера» она облачалась в «сценический костюм» и на¬носила «грим»: расчесывалась, надевала соломенную шляпу, легкую косынку, темные очки, пудрилась, красила ярко-красной помадой губы и тут же промокала их листком от настенного календаря. После всех этих приготовлений шёл профессиональный показ «номера» художественной самодеятельности. Алка вставала в «театральную» позу – наклонялась вправо, положив обе руки на левое бедро, зака¬тывала глаза, брала две-три пробные ноты и начинала петь на мотив лезгинки:

На заборе птичка сидела,
И такую песенку пела:
Не нужны мне новые ботинки,
Я станцую танец кабардинки!

Каждый раз исполнение песни приводило меня в восторг. И каждый раз этот «номер» вызывал одну и ту же реакцию у бабушки: «Что за глупость ты поешь? Какие ботинки у птички? Какая кабар¬динка? Научилась чёрт знает чему в своём институте!» Бабушкины комментарии я ждал не меньше самого «номера».
Если бабушка не понимала, зачем птичке новые ботинки, то для меня этот вопрос был ясен – старые ботинки прохудились. Но что такое «кабардинки», я не понимал. Может, это такие тапочки, в ко¬торых удобно танцевать, может, сапоги? Я представлял сидящую на заборе птичку в рваных ботинках. Это было забавно – в жизни я птичек в ботинках не видел. Почему в рваных? Потому что она сама поет: «не нужны новые, дайте лучше кабардинку», значит, старые ботинки пришли в полную негодность, и по этой причине птичка забралась на забор – чтобы ноги не промочить. Но вот чего совер¬шенно не мог представить – как птичка летает в ботинках? Ведь они не зашнурованы, ну не клювом же она их шнурует, в самом деле, а значит, ботинки запросто могут свалиться кому-нибудь на голову.
«Номер», по многочисленным просьбам «публики», повторялся на бис не один раз. Действительно, из-за четырех строчек не стоило так долго наряжаться. В следующие разы к пению добавлялся по¬каз птички, забора, ботинок, и в заключительном варианте Алка не только пела, но и танцевала, под мою шумную одобряющую реак¬цию. Запыхавшись от многочисленных повторов, она говорила:
– Всё! Хватит! Концерт окончен!
Днем, в отличие от мамы, Алка постоянно приходила на обед. В один прекрасный день она принесла колбасу. Колбасу я уважал, но всегда было противно выковыривать кружочки белого сала. Тётя за¬шла ко мне в комнату и протянула отрезанный кусок колбасы без сала.
– А куда ты дела сало?
– Выковыряла, – весело ответила она.
Покрутив кусок колбасы, внимательно присматриваясь к нему со всех сторон и не обнаружив ни одной «вмятины» от сала, я с вос¬хищением посмотрел на тётку – вот это искусство!
– Ты так аккуратно убрала всё сало, что даже следов не осталось?
– Ешь! – рассмеялась Алка, – эта колбаса без сала.
Я с удовольствием съел колбасу и попросил «добавки».
– Нечего куски таскать! – строго сказала бабушка, – не порть ап¬петит, сейчас будем обедать. – Обедать совсем не хотелось.
Колбасу моя тётка купила не случайно. Вечером должен был прийти знакомиться с семьёй её жених – Василий Иванович Девя¬тов. На «смотрины» собрались все.
СМОТРИНЫ /ЛИПТИХА/
На «смотрины» собрались все, кроме папы, он был на спекта¬кле. Девятов, одетый в синюю милицейскую форму с блестящими пуговицами, пришёл с каким-то свертком. Он смущался. Поначалу знакомство шло скованно. Сели за стол. Дед произносил тосты за знакомство, за здоровье и т.д. Бабушка, сидя на табурете и положив на колени руки, крутила в них, по своей постоянной привычке, не¬большой клочок бумажки – верный признак, что не очень довольна происходящим, нервничает. Мама оценивающе осмотрела форму: она не любила ни военных, ни милиционеров, ни вообще казенную одежду. Баба Маня пожелала молодым счастья и благополучия. А я, как всегда, сидел не за столом, а под ним, на нижней перекладине – как петушок на жёрдочке.
Вскоре «молодые» ушли на танцы в Школу милиции. Из театра вернулся папа, по случаю «знакомства» он купил шоколадных кон¬фет. Застолье и обсуждение жениха продолжилось. Через какое-то время дед запел. Пел он всегда так, что хочешь – не хочешь, а заслу¬шаешься. Этот талант передался и маме. Когда она поет, все смолка¬ют. Дед запел одну из своих любимых песен. Но, имея прекрасный голос, слова он произносил не всегда четко. Так было и на этот раз. Когда песня закончилась, папа, хитро подмигнув в мамину сторону, спросил:
– Дед, а что такое «липтиха»?
– Какая такая «липтиха»? – не понял дед.
– Ты поёшь: «...на терновой скамье мы сидели с тобой. Распевал соловей над ея головой, липтиха ветвями качала».
– Ну, батеньки мои, как же ты не понимаешь – это дерево такое.
– Какое дерево? Первый раз слышу. У вас в деревне росло?
– Почему у нас? Везде растёт.
– Ну, ты поёшь «липтиха». Я такого дерева не знаю.
Мама уже была готова рассмеяться; бабушка начинала злиться, но не на папу, который «на полном серьёзе» расспрашивал деда о якобы не понятых словах песни, а на «бестолкового Бессчетного», за то, что он не может чётко произносить слова; баба Маня укори¬зненно смотрела на сына. А я ничего не понимал. И тут дед очень спокойно объяснил:
– Ты представь: лето, ночь, звёзды на небе, тишина, кузнечики стрекочут, соловушка: фьють, фьють, фьють, – он засвистел, – в вы¬шине заливается. Ароматы, всё цветёт, они сидят на скамейке, он её обнимает, и в этой тишине над ними липа тихо, – эти слова он вы¬делил, специально для непонятливых, – ветвями качает. Красота! А ты не понимаешь.Все, включая и деда, дружно рассмеялись. За это время мама с бабушкой успели накрыть стол к чаю: нарезали батон, поставили чашки, масло, варенье и принесенные папой конфеты. Мне сделали непременный «московский кусочек» – хлеб с маслом и смородино¬вым вареньем. Дед взял конфету в красивой блестящей обёртке. По¬крутил её в руках, посмотрел на свет.
– Ууу! Красота какая. Должно быть – вкусная.
– Ты не крути – ешь, – сказала бабушка, продолжая машинально мять в руках бумажку. Дед развернул конфету, посмотрел на неё без фантика, понюхал и добавил.
– Ооо! Должно быть дорогая!
– Пять рублей, – сказал папа.
В это время дед откусил конфету и, причмокивая, спросил:
– По-старому?
– По-новому, – ответил папа, – ну что, вкусная конфета?
– Очень! Пять рублей – килограмм?
– Нет. Сто грамм.
Дед поперхнулся конфетой:
– Батюшки святы! Да ты что ж это? Такие дорогие конфеты покупаешь?!
Он не мог представить, что можно есть конфеты за такие деньги. Все опять рассмеялись. После чая мы попросили деда рассказать о Калошине. Это были смешные рассказы о деревенском парне и его матери. О том, как он писал домой письма с Первой мировой войны, и в этих письмах вначале здоровался со всеми жителями деревни, затем в двух строчках рассказывал о своем житье, а в конце вновь передавал всем приветы и поклоны. О том, как вернувшись домой, Калошин показывал, как он воевал с германцами: «Калошин, а если немец тебя колет с боку? – А тогда мы вот так, – дед брал в руки шва¬бру и показывал движение, которое делал Калошин. – А если сзади? – А мы вот так, – швабра перемещалась назад, – А если сверху? – А мы вот так! – швабра оказывалась над головой». Все эти упражнения дед довольно лихо проделывал, ловко крутя швабру на небольшой кухне, смешно рассказывая о Калошине и других жителях своей де¬ревни, в которой не был с 47 года.
Но время позднее – пора расходиться и ложиться спать. Дед по¬шел проводить бабу Маню, бабушка убирала со стола, а мама присе¬ла ко мне на кровать.
– Мама, а этот Васька еще придет? – я и хотел, чтобы он пришёл (понравились блестящие пуговицы) и не хотел – ведь тогда Алка бу¬дет с ним, кто же будет мне петь песню о птичке? Мама вздохнула.
– Придёт, не только придёт, но и женится на Алке. Спи, уже поздно...
Вскоре они поженились, и мы стали жить всемером.
Стоит в поле теремок, он не низок, не высок.
Кто-кто в теремочке живет?
У Василия Ивановича, ещё со службы на Сахалине, остались две алюминиевые миски, на которых гвоздиком было выцарапано: «В.И.» Первый раз в жизни я увидел «именную» посуду. Прожили они с нами недолго. Василию Ивановичу предложили место в Ниж-неудинске, куда и перебралась молодая семья.
ЗАРЯДКА
Ночь. Все спят. Над моей кроватью висит небольшой коврик. На нём изображен сюжет из сказки о коте, лисе и петухе. На чёрном бархате жёлтым контуром изображена убегающая лиса с петухом под мышкой, а за ней бежит грозный кот с косой. Коврик, сделан¬ный с «большой любовью» к детям, перед отъездом оставила тетя Алла, чтобы племянник её не забывал. Каждый раз, просыпаясь но¬чью, я боялся смотреть на этот коврик, «добрым» словом вспоминая и Алку, и Ваську, и кота с косой, и лису с петухом. Ещё с вечера я положил под подушку несколько кубиков. Отвернувшись от сказоч¬ных персонажей, вытащил кубики и начал строить в кровати «де¬корации». Но усталость взяла свое. Подношу к глазам руку, смотрю на «часы». Это, конечно, никакие не часы. До шести лет на запястье правой руки у меня было розовое родимое пятно, формой напоми¬нающее циферблат, его родители и прозвали «часами». Смотрю на них, подражая взрослым, и решаю, что игру пора заканчивать. Но организм пришёл к этому решению чуть раньше – рука опускается на постель, когда я уже сплю.
Утром, в шесть часов, на кухне начинает работать радио. Откры¬ваю глаза. Очень тихо звучит песня «Шуми, Амур».
Из кухни, через приоткрытую дверь, пробивается свет. Родители крепко спят. Повернув голову, вижу, как входная дверь открывает¬ся, и в ней появляется бабушка в старом тёмно-зелёном пиджаке, юбке и шерстяной шали. Ходила в сарай за дровами. Сейчас затопит печку и начнёт готовить завтрак. Все дома, тепло. На душе у меня спокойно и хорошо. «Начинаем утреннюю зарядку, – слышу тихий голос диктора. – Встаньте в исходное положение: руки на пояс, ноги на ширине плеч». Лежа в кроватке, добросовестно проделываю все упражнения, и на словах «переходим к водным процедурам» закры¬ваю глаза и засыпаю.
Когда я проснулся, в комнате вовсю светило солнце. Мама и дед ушли на работу, бабушка готовила обед. Папа безмятежно спал. Я встал, умылся и сел завтракать. Радио звучало тихо, чтобы не разбу¬дить папу: «В Хабаровске десять часов, пятьдесят минут. Начинаем производственную гимнастику...» Я всегда считал, что эту гимнасти¬ку передают для лентяев, для тех, кто, в отличие от меня, проспал утреннюю зарядку. Мне очень нравится музыкальное сопровожде¬ние. Встав на диван, включаю радио на всю мощь: «...примите исход¬ное положение – руки на поясе, ноги поставьте на ширину плеч», – заорал диктор. В эту же минуту папа не встал – вскочил с кровати!
– Что?! Где?! Кто?! Сколько время?!!
– Десять часов пятьдесят минут! – Перекрикивая диктора, доло¬жил я.
– Как?!! Мне в театр к одиннадцати! Я уже опоздал!!! Почему меня не разбудили!? – Он лихорадочно искал брюки.
–...На счет раз поднимите левую ногу, и её носком коснитесь ла¬дони правой руки. – Деловым тоном продолжал диктор. Папа торо¬пливо пытался попасть ногой в штанину.
– Да кто ж знает, когда тебя будить, Эдик? – виновато оправды¬валась бабушка. – Уже и Света будила тебя, будила. Не добудилась и ушла.
– Как ушла? – нога наконец-то попала в штанину.
– И дед ушел! – весело добавил я.
–...Проделайте то же самое упражнение правой ногой! – коман¬довал из репродуктора диктор.
– Господи! Да что же в этих брюках-то всегда штанины путают¬ся?! – папа скакал по полу на одной ноге, тщетно пытаясь надеть брюки на вторую. Наконец это ему удалось. Непослушными со сна руками он шарил по штанам, ища гульфик. Не обнаружив ширинку на ощупь, недоуменно посмотрел на брюки.
–...Теперь повторите упражнение! – бодро посоветовал диктор.
– Чёрт! – брюки лихорадочно стаскивались. – Оденутся вечно задом наперед!
Вторая попытка оказалась удачной. По пути на кухню, папа пра¬вой рукой застёгивал ширинку, пытаясь левой надеть рубаху.
– Сядь, поешь что-нибудь, – переживая, предложила бабушка.
– Да какая еда?! Я уже тридцать три раза как опоздал!
«Как можно опоздать, если ты еще из дома не выходил», – резон¬но подумал я. Мне было интересно наблюдать за его манипуляция¬ми, стоя в углу дивана.
–...Согните руки в локтях и поднимите их на ширину груди, – продолжал давать советы диктор под бодрую музыку.
Наконец, справившись с пуговицами на ширинке, папа освобо¬дил правую руку и, подняв руки на уровень груди, попал в рукава рубашки.
–...На счет три, разведите руки в стороны, на четыре – вернитесь в исходное положение...
Непослушные со сна пальцы пытались застегнуть пуговицы рубашки.
–...Это упражнение надо делать более энергично, – советовал диктор, – три, четыре, закончили.
Рубашка была застегнута через пуговицу. Теперь ее надо запра¬вить в брюки. Для этого ширинка вновь расстегивалась, заправля¬лась рубашка и снова застегивалась ширинка.
«Странно, – подумал я, – почему он так одевается? Вначале надо заправить рубаху, а затем застегнуть ширинку, так было бы быстрее».
– Господи! Да когда же это кончится?! – перекрывая радио, во¬прошал папа. Наконец, ширинка была побеждена во второй раз, – я уже двадцать раз, как опоздал!
– Вставать надо раньше! – не удержалась бабушка. – Ой, Эдька, выгонят тебя из театра!
– А что ж ты меня не разбудила?! – скорее машинально, чем зло, спросил он. Бабушка ничего не ответила, безнадежно махнув рукой.
–...На раз – наклонитесь в правую сторону, на два – вернитесь в исходное положение, на три – в левую сторону, на четыре – в исход¬ное положение. Начали. И раз, и два, – оптимистично звучал голос из репродуктора, – не забывайте делать упражнение под музыку! И три, и четыре! – Раздавалось на всю квартиру.
Папа включился в ритм: быстро наклонился к левой ноге и завя¬зал шнурки на ботинке, затем, под музыку и счет, проделал то же са¬мое со вторым. Он уже окончательно проснулся и не сердился даже на себя, тем более на нас.
–...Занятия окончены, – самым счастливым тоном объявил дик¬тор, – переходите к водным процедурам. – Папа быстро умыл лицо. Уже надевая пальто, поцеловав меня и бабушку, сказал: «Всё! Будьте здоровы!» – и выскочил за дверь.
–...Желаем вам удачного рабочего дня, – прокричал вдогонку диктор, и тут же радио передало шесть сигналов точного времени. – В Хабаровске одиннадцать часов.
– Опоздал! – подытожил я, – бабушка, теперь его выгонят из театра?
ТЕАТР
Что такое театр, я узнал рано. Раньше этого, по рассказам роди¬телей, я узнал, что такое пьеса. Когда мне было несколько месяцев, папа читал домашним пьесу. Все слушали. Потом обратили внима¬ние на то, что «Игорек тоже слушает», довольно внимательно и осоз¬нанно. Я этого не помню, но говорят, всю пьесу я молча прослушал, сидя в своей кроватке.
Первый раз в театр меня повели в возрасте двух лет. Мы сидели в ложе и смотрели «Дурочку» по Лопе де Вега. Когда отец вышел на сцену, я радостно крикнул на весь зал: «Папа!» Мама быстро вывела ребенка из ложи.
Но самое сильное впечатление от театра я получил в пятилет¬нем возрасте на спектакле «Шифровка для Блюхера». Мы с мамой смотрим спектакль из правой ложи. Идёт действие: партизаны, бе¬логвардейцы, у всех шашки, ружья – очень интересно! Начинаю ёр¬зать на стуле – верный признак того, что захотел в туалет. Но очень интересно. Терплю. Начинается сцена допроса подпольщика. Ми¬хайлов, играющий одного из белогвардейцев, произносит следую¬щий текст: «Будешь говорить правду!? Нет? Хорошо. Посмотрим, как ты будешь молчать, когда тебе под ногти загонят иголки!» С эти¬ми словами он выводит «подпольщика» в боковую дверь, рядом с нашей ложей. Я сижу ни жив, ни мертв. Прислушиваюсь не к тому, что происходит на сцене, а к тому, что творится за дверью ложи. Но ёрзать не перестаю. Маме надоедает неспокойное сиденье, она берет меня за руку и собирается вывести в туалет. «Ты что, – с ужасом, го¬ворю ей, – как мы пойдем через ту комнату? Там подпольщику игол-ки под ногти суют!»
В туалет я согласился пойти лишь в антракте. Но не раньше, чем увидел неповреждённые руки артиста, играющего роль подпольщи¬ка. «Значит в театре не все взаправду?» – разочарованно думал я, ша¬гая по нашей улице.
УЛИЦА
Помимо соседей, живших во дворе, были еще и соседи двора, или соседи по улице. Справа от нас жили Семёновы – люди замкнутые и «серые». Сам Семенов был настолько сутулым, что казался мне гор¬буном. У него была еще одна «достопримечательность» – огромный острый кадык. Жили они в своём доме и в своём дворе, в отличие от нас. Держали разного рода живность. Один раз зашёл я к ним в дом, где в комнате бегало штук двадцать цыплят. Все хорошенькие, жёлтенькие, весело пищат. Но грязь от них в комнате жуткая! Сы-новья Семенова взяли одного из них, и протянули мне: «Погладь». Мягкий, нежный комочек, похожий на жёлтый одуванчик, прибли¬зился к моей руке, инстинктивно кивая маленькой головой – искал корм. Его клювик стукнулся о мою ладошку, я отдернул руку, так и не погладив птенца. Больше я к ним не заходил.
Слева от нас, тоже в своем доме, жила Сарка со своей сестрой Танькой. Если Танька производила впечатление обычного человека, то Сарка отличалась примечательной внешностью: высокая, сутулая, на узком смуглом, морщинистом лице – горбатый нос, выбивающи¬еся из-под платка грязные, нечесаные, полуседые волосы. Она по¬стоянно ходила в неопрятной одежде. Когда я первый раз услышал её речь, то ничего не понял: во-первых, она картавила, во-вторых, из-за отсутствия передних зубов шепелявила, в-третьих, у нее посто¬янно был полный рот слюней. Слушая её, создавалось впечатление, что в слюнявом и беззубом рту довольно грязный язык ворочает не слова, а пригоршню камней, тщетно стараясь вытолкнуть их на волю, но в последний момент «слова-камни» застревают на толстых мокрых губах. Для меня Сарка казалась живым воплощением Бабы Яги. Но у неё были очень добрые глаза. И сама она была доброй. Я ее не боялся. Когда Танька шла в магазин, то Сарка, дождавшись, пока сестра отойдет подальше от дома, выбегала за калитку, и кричала: «Танька, Танька! Конфет купи, – затем, чтобы все соседи слышали, как они хорошо живут, ещё громче добавляла, – шоколадных!» Но так как с дикцией у неё были небольшие проблемы, то на всю улицу звучало примерно следующее: «Тфанькха, Тфанькха!! Кхонхфэт кху¬пи, пфшокхолатныхх».
В Саркином доме жила женщина с мальчиком лет восьми. Ба¬бушка дала ей очень смешное прозвище – Задрыга. Происхождение этого слова для всех осталось тайной. Дальше Сарки жила Велико¬польчиха, затем ещё кто-то, и ещё. Но этих людей я уже знал плохо.
Иногда дед брал меня с собой в кочегарку. Она располагалась через дорогу, напротив Саркиного дома. Там у него собирались дру¬зья-знакомые. Приходил известный «всему городу» сумасшедший. Он постоянно что-то «пипикал» себе под нос, за что и получил от бабушки имя Пипи. Бабушка давала людям очень точные прозвища. Именно прозвища, а не клички. Когда мы переехали на Дикополь¬цева, соседями с нами оказалась семейная пара с двумя взрослыми детьми. Бабушке в это время сделали операцию. Пришла она к нам первый раз через полгода после переезда. Соседка наша, Надежда Васильевна, говорила немного в нос, растягивая слова, отчего ин¬тонации у неё получались «жалующиеся», но мы этого не замечали. Как только бабушка пообщалась с ней, тут же дала прозвище – Ны¬тик. Так и остались они в нашей памяти: он – Ныт, она – Нытик, дети – Нытики.
Как-то, придя к нам, Пипи заявил о сочиненном новом музы¬кальном произведении «Сон негра», и стал его напевать: очень тихо замурлыкал себе под нос, затем, увеличив силу звучания, забрался на верхний регистр, и вдруг уронил голос вниз, на самые нижние басовые ноты. Пять минут, закрыв глаза и нервно раскачиваясь, он рычал в басах, мычал в среднем диапазоне и, наконец, закончил «симфонию» длинной ферматой на самой верхней ноте, смешно вы¬тянув шею.
Приходил подполковник Мережковский – большой любитель Шопена. Маму, которая окончила музыкальное училище, он просил: «Сыграй мне, Светочка, Шопена. О! Шопена я уважаю!» Приходил Илья-хромой, человек, потерявший на войне ногу. Были и еще каки¬е-то люди, и среди них – сапожник Илья. Говорили, в драке с женой кто-то из них лишился носа. То ли она откусила ему нос, то ли он ей. Не знаю. Но очень я боялся увидеть этого Илью. Как он ходит без носа? «Странно, – думал я, – один Илья – хромой, другой Илья – без носа. Наверное, это несчастливое имя».
У деда был ещё один хороший знакомый – Хворостян. В его при¬ходах проглядывала странная закономерность – всякий раз он при¬ходил тогда, когда мама ставила остужать на подоконник только что сваренный кисель. Уже с порога, здороваясь, Хворостян втягивал своим длинным носом вкусный запах, и спрашивал:
– А что, Дима дома?
– Нет, – обычно отвечали ему, – ещё не пришёл.
– Так я подожду, – поворачивая нос в сторону кастрюли и садясь на табурет, говорил нежданный гость. Через некоторое время, пока¬зывая на кастрюлю носом, спрашивал, – Света, там у тебя не кисель?
– Кисель.
– Налей мне кружечку.
Мама подносила кружку киселя, Хворостян втягивал в себя сладкий запах, наклонял голову к кружке. Казалось, и пить кисель он собирается своим длинным, как у дятла, носом. Выпив кисель, говорил:
– Вкусный, очень вкусный кисель. Я такой люблю: ни жидкий, ни густой, – затем возвращал кружку маме, добавляя, – налей еще одну.
Выпив полкастрюли киселя, Хворостян поднимался со словами:
– Наверное, сегодня Диму не дождусь, – и направлялся к выходу.
– Чего приходили-то? – спрашивала мама.
– Да так, – отвечал Хворостян, спускаясь со ступенек.
– Чего, чего, – отзывалась бабушка, – киселя попить!
Папе все эти встречи и знакомства были крайне интересны – он вбирал в себя большую галерею образов.
В очередной раз дед взял меня с собой в кочегарку. В это вре¬мя в общежитии, которое отапливалось «нашей» кочегаркой, шёл ремонт. Делали его молодые парни – студенты. Работали дружно и весело, не только успевая своё задание выполнить, но и деду подсо¬бить. Я крутился под ногами, норовя всем помочь, но больше мешал. Они не сердились. Настало время обеда. Ребята со смехом сели на лавку, достали свой «высококалорийный» харч – бутылку кефира и батон. Кефир в те годы делали совсем не такой, как сейчас. Он боль¬ше походил на простоквашу, и был очень вкусен. Это единственный из молочных продуктов, который в детстве я ел, как говорила мама, «без фокусов». Особенно нравилась гречневая каша с кислым моло¬ком. К этой специфической еде меня тоже приучил дед, на удивле¬ние родителей, которые такого вкуса не понимали.
Молодые ребята предложили отобедать с ними. Я отказался и долго смотрел на них, прежде чем решился тихо спросить деда: «Как они едят такими грязными руками? У них же глисты будут». Ребя¬та дружно рассмеялись. Мне стало неловко. И оттого, что услыша¬ли мой вопрос, и от самого вопроса, но больше всего потому, что надо мной посмеялись. О глистах я спросил не случайно. С самого раннего детства со мной вели разговоры о чистоплотности и гигие¬не, в детстве мама всегда наставляла меня: всё надо делать чистыми руками!
ЗА ЧТО НЕЛЬЗЯ БРАТЬСЯ РУКАМИ
Чистота и гигиена лежали в основе маминого воспитания, до¬вольно странного, но строгого. Каждый вечер, перед сном, меня вы¬зывали на доклад: рассказать, как прошел день, какие полезные дела и поступки совершил, что было в садике, что дома, как я ел, спал и «достойно ли вел себя». Мама внимательно слушала рассказ, делая в необходимых местах комментарии и замечания. Но если вдруг меня заставали за непотребным занятием – таким, как ковыряние в носу или ушах, если я брал пальцы в рот, меня тут же призывали «к отве¬ту». Мама принимала строгий вид и требовала от маленького нару¬шителя гигиены и санитарных норм ответа на выведенную ее бога¬тым жизненным опытом формулу: «За что нельзя браться руками?!» – грозно вопрошала она. При этом мамины зрачки становились тон¬кими, как острие иглы, и, словно два штопора, вкручивались в мои глаза, сознание и совесть. Я понуро молчал, поднеся руку к надутым, обиженным губам. Энергичным жестом мама убирала мою руку от лица, и вопрос повторялся, но уже с подсказкой:
– За что нельзя браться? За глазки, за ушки...
– За ротик, за пупик, за пипу, за попу... – Опустив голову, пе¬речислял я части тела, за которые, по научно обоснованной мамой теории, нельзя браться ни в коем случае и ни при каких обстоятель¬ствах! Я перечислял так вяло, с таким скорбным и несчастным ви¬дом, так мямлил слова, что маме приходилось, для лучшего усвоения материала и вбивания сих непреложных истин в детскую голову, по¬вторять их самой. Тон её становился стальным, как и цвет глаз. Ког¬да я доходил до злополучного органа, при нарушении которого меня застали в очередной раз с поличным на месте преступления, мама резко останавливала меня, поднимала руку над головой и, грозя ука¬зательным пальцем, восклицала:
– Вот!!! За ротик! А почему ты берешься?!
В эти мгновения она походила на боярыню Морозову с из¬вестной картины Сурикова. Обычно следовал короткий ответ: «не знаю», который, как известно, не может удовлетворить ни одного стража порядка, и перечисление жизненно важных органов начина¬лось вновь.
Обычно всё это происходило перед сном. Когда процедура за¬канчивалась, я, развернувшись, шёл спать, машинально почесывая то ухо, то нос, то затылок. Лёжа в кровати, я слышал, как мама на¬ливает ковшом воду в умывальник, стоящий у плиты, и начинает тщательно умываться: она изо всех сил хлопала себя мокрыми ла¬дошками по щекам, делая своеобразный массаж лица – так велась беспощадная борьба с микробами и морщинками, которых никто, кроме нее самой, не замечал. При этом мыльные брызги летели во все стороны, в большом количестве попадая на плиту.
– Светка, опять ты в борщ мылом брызгаешь?! – возмущался не¬довольный дядя Вася.
«Завтра борщ есть не буду, – накручивая длинные волосы на ука¬зательный палец, сквозь сон решал я. – Опять меня не подстригли. Что утром скажут в садике?»
В САДИКЕ
Зимой меня стригли не часто, чтобы голова не мерзла. Но в са¬дике строгие порядки! Уже несколько дней родителям говорят: «Ре¬бенка надо подстричь!» Родители очень заняты на работе: меня за¬бирают из сада либо когда парикмахерская уже закрыта, либо когда уже нет сил вести туда ребенка. Последнее «китайское» предупре¬ждение. И вот рано утром папа совершает подвиг: встав ни свет ни заря, ведет меня в парикмахерскую. Мы проснулись даже раньше мамы! В столь ранний час в парикмахерской ни одного посетите¬ля. Ярко горят лампочки, отражаясь в зеркалах, в белых халатах ходят сонные, безразличные мастера, похожие на врачей, только вместо медицинских инструментов из нагрудных карманов у них выглядывают расчески. Сажусь в кресло и за пять минут получаю самую модную прическу – полубокс. Из зеркала на меня смотрит бритая голова с небольшой прямой челкой. Смотрю на неё и пере¬полняюсь гордостью – это же я! На улице ветер задувает под шап¬ку. Голове холодно и противно от колючек остриженных волос. Но я не обращаю на это внимание. Мне не терпится похвастать новой прической, но, главное, сегодня меня не будут сурово спрашивать: «Мосин, тебя опять не подстригли?!»
Причёска всем пришлась по вкусу! Друзья трогают стриженую голову, восхищаясь ровным «ёжиком». Все удивлены моим ранним появлением. Время завтракать. Дежурные расставляют на столах по¬суду, приносят из кухни чай и хлеб. Кашу приносит нянечка. Быть дежурным – большая честь и ответственность. Дежурный – помощ¬ник «виспитательницы» (так произносит дед). Тебя все слушают и уважают.
Садимся за столики. Финчак достает из кармана несколько до¬лек чеснока. Это особый шик! У кого за столиком чеснок – у того самый вкусный завтрак! Финчаку по праву достается горбушка. На¬тираем чесноком хлеб. Перед нами стоят тарелки с пшёнкой, и хотя чеснок не очень подходит к молочной каше, завтрак съедаем быстро – благодаря чесноку. Все, кто сидел за нашим столом, уже присту¬пили к игре, а я допивал чай. Подошла дежурная и поторопила – ей тоже хотелось поскорее начать игру, но вначале надо унести посу¬ду. Девочка взяла мою тарелку, ложку с чашкой и понесла к мойке. «Странно, – подумал я, – мне она приносила тарелку, чашку, ложку и хлеб – четыре предмета, а унесла всего три. Куда же делся хлеб?» Понятное дело – хлеб я съел. Но загадка была в другом. Принесли четыре предмета, а унесли три. Это изменение не давало покоя. Во время игры я поделился своими «большими» мыслями с Олежкой.
– У тебя остался хлеб? – с надеждой спросил он.
– Нет.
– Жаль, я бы ещё съел хлеб с чесноком.
В обед моей вечной проблемой было первое блюдо, в котором всегда плавала головка разваренного лука. Над супом я сидел долго, и каждый раз воспитатели угрожали вылить остывшую жидкость мне за шиворот. Угроза вызывала недоумение: как после этого я буду спать – весь в лапше и бульоне? Особую брезгливость вызывало то, что ненавистный лук коснется меня! Но, в конце концов, я всегда по¬беждал. Мне разрешали отставить тарелку с супом в сторону и перей¬ти к холодному второму. Доев обед, я медленно раздевался, ложился на раскладушку и полтора часа лежал с закрытыми глазами, честно слушая все, о чем говорили взрослые. Один раз я уснул и проспал до подъёма. Во время полдника Финчак стал рассказывать свой сон.
– Мне снилось, что я служу на границе, и со мной служит собака.
– А мне снилось... – перебил я друга, но Олежка оборвал.
– Сочиняешь! Ты никогда днем не спишь.
Стало обидно. Хотя сочинять и привирать я любил с детства, но в этот раз говорил чистую правду, тем более обидно, что мне не по¬верил лучший друг.
После полдника отправились на прогулку. Во дворе из снега сде¬лали небольшую ледяную горку, с которой на фанерках катались дети. Пару раз я прокатился, честно отстояв очередь, но на третий раз решил быть хитрее всех –скатившись, не занял очередь, а стал сбоку взбираться по ледяным ступенькам. Дети не возмущались, воспитательница, занятая собой, не обращала на нас никакого вни¬мания. Мое «втискивание» создало заминку в отлаженном механиз¬ме: сзади стали толкаться и напирать. Не удержавшись на скользких ступенях, я упал, ударившись лицом о лед. Сильная боль пронзила все тело, но, как ни странно, я не заплакал, не закричал, а, тихо отой¬дя в сторону, стал прикладывать снег к ушибу. Воспитательница и этого не заметила. Ей было холодно, она ничего не замечала, кроме мороза, так как неподвижно стояла, погруженная в свои мысли. Ко мне подошла девочка-дежурная и спросила, почему я не катаюсь. Но её вопрос повис в воздухе, едва она увидела мое лицо. Скорее всего, если б я мог себя видеть, давно бы разревелся – и оттого, что скажут родители, и от жалости к себе. Наконец и воспитательница обратила на меня внимание. Увидев такую «красоту», сбросила с себя оцепе¬нение, и вначале лично решила отвести «раненого» в медпункт, но затем разум взял верх над эмоциями – в её отсутствие другие дети вообще могли сломать себе шею. Поэтому меня отправили в сад под присмотром дежурной.
В тот вечер я чувствовал себя героем. Во-первых, не заплакал, во-вторых, пошел к медсестре сам (девочка не в счет) и, в-тре¬тьих, несмотря на рану, я поужинал первым. На ужин давали кар¬тофельное пюре с ложечкой баклажанной икры. Такую еду я ува¬жал, но всегда брала досада, почему дают так мало икры на такое большое количество картошки.
Пришедшая за мной бабушка всплеснула руками:
– Да где ж это ты так? Родители будут ругаться.
Но все обошлось, меня не ругали, правда и не хвалили. Поль¬зуясь положением «раненого», я попросил показать любимый диа¬фильм – «Золотой ключик». Там был очень интересный и смешной сюжет, но главное – фильм был двухсерийный. После окончания первого фильма говорилось: «Конец первой части». Во время сме¬ны пленок включался свет, все оживленно начинали разговаривать, как во время антракта в театре. Затем свет выключался и читающий, обычно это был папа, говорил: «Часть вторая». Кадр менялся, и сле¬довал следующий текст: «Но Буратино не утонул, потому что он был деревянный».
Мне так часто показывали эту «картину», что эти две фразы так и остались на всю жизнь нераздельными: «Часть вторая. Но Буратино не утонул, потому что он был деревянный».

КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

– Но Буратино не утонул, потому что он был деревянный, – ра¬достно произнес я после того, как на стене появился первый кадр второй серии. В это время на «экран», привлеченный светом, сел комар. Откуда он взялся в это время года, для всех осталось загад¬кой. Тщетно пытаясь вонзить свой хоботок в руку Буратино, комар тихо попискивал, ища удобное положение на стене. «Вот глупый, – подумал я, – только что сказали: Буратино деревянный, его не уку¬сишь». Прикрываясь темнотой «зрительного зала», мама незаметно для комара подкралась к стене и, ловко стукнув по насекомому ла¬дошкой, сказала: «Комар проклятый!» Как только текст под кадром был прочитан и картинку перевернули, я подошел к стене, стукнул по «экрану» ладошкой и повторил за мамой: «Комар проклятый!» Эта «процедура» повторялась на каждом кадре, до конца фильма, для профилактики.
Фильмоскоп – моё второе увлечение после патефона. Но в дет¬стве у меня была еще одна, главная, страсть – игрушки.


ЛЮБИМАЯ ИГРУШКА

Детство родителей пришлось на военные годы, игрушек у них не было. Папа восполнял это игрой «в театр», приглашая в качестве зрителей детей со своей улицы. У мамы оказалась одна единственная игрушка – уточка, которую случайно раздавили, когда та лежала под ковром. Игрушки ей, как и большинству детей военной поры, заме¬няли цветные стекла от разбитых бутылок, кусочки материи, краси¬вые камушки и т.д. Поэтому своему ребенку они покупали игрушки регулярно, два раза в месяц – пятого и двадцатого – в день аванса и в день зарплаты. Таким образом, радость этих чисел я познал с детства.
Папе нравилось собирать различные карусели, качели и само¬леты из конструкторов. Подражая ему, я строил из кубиков замки, расставлял в них солдатиков и различные машины. Вся моя игра за¬ключалась в подготовке к игре и часто заканчивалась тогда, когда всё было построено и приготовлено к «действию». Как-то, во вре¬мя очередной такой расстановки, папа вошел в комнату, посмотрел сверху на мою «строительную площадку», оценил:
– Красиво. Прямо мизансцена получается, как в театре. Молодец.
Помимо кубиков, кукол, оловянных солдатиков и различных мягких игрушек, у меня было множество всевозможных машин. По¬хожие на них грузовые, пожарные, военные и легковые автомобили, трамваи и автобусы я встречал на улице. Всем им находилось место в игре. Но одну машину, которая раз в неделю заезжала в наш двор, мне никак не могли купить. Каждый раз, когда мы выходили на про¬гулку, и я встречал едущую по дороге знакомую машину, то кричал на всю улицу:
– Купите мне помойную машину!
Смущаясь, родители одергивали меня.
– Что ты нас позоришь?! Не кричи!
Я обещал впредь не позорить их своим криком, и продолжал тихо канючить.
– Ну почему вы не можете купить мне помойную машину?
– Прекрати! Нет такой машины, понимаешь? Нет! – Грозно гово¬рил папа. А я не мог взять в толк: как так нет? Она ездит по улице, раз в неделю приезжает к нам во двор. У нее такой красивый необычный кузов и чудесный шланг «гармошкой»! А игрушки такой нет?!
В один из зимних вечеров, когда темнеет рано, и уже часов с че¬тырех в комнате зажигают «лампочку Ильича», я бесцельно шатался по дому, зная, что в ближайшее время меня погонят умываться и готовиться ко сну. Это был период, когда я ещё не ходил в садик, на-бираясь здоровья после очередной болезни. Вдруг резко открылась входная дверь, и вошёл папа.
– Собирайтесь, поедем в магазин «Маяк», – скомандовал он с по¬рога,– хочешь новую машинку?
Вопрос был лишним – я всегда хотел новую машинку. Он го¬ворил так азартно, таким блеском светились его глаза, так хитро и весело подмигивал, что я догадался: «Наконец-то мне купят помой¬ную машину!», но вслух эту догадку не высказал – боялся спугнуть своё счастье, тем более что всё это происходило в то время, когда под чутким руководством мамы я уже готовился ко сну и получил предупреждение об очередной сдаче экзамена на тему: «за что нель¬зя браться руками». И тут вдруг куда-то ехать?!
– А где этот «Маяк»? – спросил я.
– У чёрта на куличках, – сказала бабушка.
Вот это да! Меня везут в такое время, да еще к самому чёрту на кулички! Я мигом собрался: принёс свои вещи и, не капризничая, позволил себя одеть. Ехали, действительно, далеко. Интересно про¬катиться по вечерним улицам: ярко горят фонари, весело светят фары машин, и хитро, по-новогоднему празднично, мигают свето¬форы. Всю дорогу я находился в возбужденно-приподнятом состоя¬нии. Даже мама была заинтригована.
Подойдя к витрине с игрушками, я стал глазами искать помой¬ную машину. Но её нигде не было. Я разочарованно посмотрел на папу, который просил продавца показать две модели новых япон¬ских игрушек. Вторую модель я не запомнил, ибо первая захватила всё мое внимание. Таких машин я не видел! Очень длинный капот, который открывался и внутри был «настоящий» мотор; кабина на двух пассажиров, и в ней настоящие стекла; блестящий хромирован¬ный бампер со стеклянными фарами; корпус покрашен в два цвета: нежно-салатный низ, и белый верх! Но главное началось, когда её включили! Пришли в движение широкие резиновые колеса, в сере¬дине которых были не простые колпаки, а множество хромирован¬ных спиц! Машина мягко поехала, и вдруг, наткнувшись на подстав¬ленную продавщицей руку, издала громкую сирену. Затем отъехала
от препятствия, развернулась, и продолжила движение вперед! При этом у нее не только повернулись передние колеса, но и по-настоя¬щему загорались красные тормозные огни!
Я смотрел на неё, как на чудо. Но чудо было впереди. Я знал – это экскурсия, такие игрушки не покупают, они могут быть у кого-то, но не у тебя! Цена машины была немыслимая. Я ничего не понимал в деньгах, но понял реакцию мамы. Родители собирали деньги на по¬ездку в Москву. У них часто не хватало средств от зарплаты до зар¬платы. Сомнение в маминых глазах длилось секунду. Наши взгляды встретились, и она согласно кивнула. Это был поступок. Игрушка ей тоже понравилась. Гордый папа заплатил деньги в кассу, и нам завернули японское чудо.
Дома нас с нетерпением ждали. Я тут же решил продемонстри¬ровать все возможности новой игрушки. Мама не могла допустить, чтобы такая дорогая и красивая вещь каталась по полу. Ковра у нас не было, и его заменила одна из двух китайских простыней. «Япон¬ская машина», как прозвали её в нашем доме, стала моей любимой игрушкой. Я даже хотел взять ее с собой на гастроли.
ГАСТРОЛИ
Если зимой я редко ходил в сад из-за болезней, то летом появлял¬ся там ещё реже. В июне в музыкальной школе, где работала мама, начинались приёмные экзамены, и она часто брала меня с собой на работу. Дети пели песни, стучали ритм. Я тоже выразил желание разучить песню и попросил маму помочь мне в этом. Через два дня на весь двор разносилась одна из самых «детских» песен. Звонким голосом я пел о Щорсе: «Шёл отряд по берегу, шёл издалека, шёл под красным знаменем командир полка. Голова повязана, кровь на рукаве, след кровавый стелется по сырой траве...» Соседям нрави¬лось. В июле у мамы начинался отпуск, поэтому я ходил в сад один или два раза в неделю – чтобы место не пропало. Но была и ещё одна причина.
Летом 65-го года хабаровский театр драмы отправлялся на га¬строли в Москву. В Москву решили ехать всей семьей. По дороге мы с мамой вдвоем должны были заехать к бабушкиному брату в Коченёво – деревню за Новосибирском. Но, где взять столько де¬нег? Весь год родители работали, не покладая рук. Мама трудилась не только в своей «родной» музыкальной школе, но и ездила, как го¬ворила бабушка, «к чёрту на кулички», а именно в школу на Красную речку. Кто такой чёрт, в свои три года я уже знал хорошо, но что та¬кое кулички, мне никто не мог объяснить. Алка смеялась над моим вопросом, бабушка говорила: «Это значит далеко». А у мамы просто не было сил объяснить, ибо возвращалась она с этих самых куличек, как говорила та же бабушка, «уставшая, как чёрт». Я никак не мог понять, почему чёрт живёт так далеко, и зачем надо к нему ездить? И почему чёрт устаёт? Он что, тоже хочет поехать в Москву, и пото¬му работает так же много, как мама? В один из мартовских вечеров, сидя на полу с любимой игрушкой, я искал ответы на эти вопросы. Устав сидеть без дела, размышляя об уставшем чёрте и его куличках, я подошел к столу. Мама была занята чем-то важным.
– Не мешай, – сказала она, – а то опять собьюсь.
Такого количества синих и красных бумажек я еще не видел.
– Сколько фантиков! – Восторженно сказал я.
– Это не фантики, это деньги, – мама помолчала, что-то прики¬дывая в уме, – еще не хватает.
– Чего не хватает?
Мама улыбнулась.
– На поездку не хватает.
И тут она стала считать вслух: «Три тысячи восемьсот сорок рублей по-старому, это значит триста восемьдесят четыре рубля по-новому. По-новому триста восемьдесят четыре рубля! А по-ста¬рому... сколько же по-старому? Стоп. По-новому триста восемьдесят четыре рубля. А по-старому...
– Мама, что значит по-старому, и по-новому?
– Отстань! По-старому – это до твоего рождения, а по-новому – после.
– После чего? – Спросил я, машинально почесывая ухо.
– После... – Мамин взгляд упал на мою руку. – Так! За что нельзя браться руками?! – Строго спросила она. Я приготовился перечис¬лять все выдающиеся части тела, но мама продолжила, – после тво¬его рождения.
Я задумался. Надо же. Я родился – и деньги поменялись! Мама тем временем начала считать по новой. Как будто от пересчета коли¬чество денег могло увеличиться. «Три тысячи по-старому». На этих словах вернулся из театра папа.
– Опять считаешь «Приваловские миллионы»? – весело спросил он.
– Представляешь, у нас по-старому больше трех тысяч рублей!
– Зачем ты считаешь по-старому? Считай уже по-новому и не морочь себе голову.
Папа всегда ратовал за простоту во всем. «Ничего не усложняй, ничего не выдумывай, и все будет хорошо», – часто говорил он мне.
Денег хватило. Папа уехал с театром, а мы отправились в Коче¬нёво. Билеты купили в плацкартный вагон. Родные проводили нас, дали последние напутствия, и мы поехали.
В поезде мне понравилось. Все к нам относились дружелюбно, помогали, чем могли – заботились о молодой маме с маленьким ребенком. Пассажиры менялись, а мы все ехали и ехали. И вот на¬конец-то Новосибирск. Но от Новосибирска до Коченёва надо до¬бираться на электричке. Мы вышли на одну остановку раньше. Ошиблись. Стоял жаркий летний день. На мне были надеты темные шорты, светлая рубашка и жокейка – плетёная соломенная кепка с матерчатым козырьком. Через полчаса в нашем направлении от¬правлялся специальный поезд с железнодорожными рабочими. Уз¬нав, куда нам надо, они предложили поехать с ними. Никогда ещё я не ездил по железной дороге в открытом вагоне! Ехали очень мед¬ленно, но мама постоянно прикрывала ладонями мои уши – «чтобы не надуло ветром».
Через двадцать минут мы подъехали к Коченёво.
КОЧЕНЁВО
В Коченёво родня встретила нас грандиозно. Люди там жили хлебосольные и гостеприимные.
На перроне станции ждал Толик – мамин двоюродный брат, старший сын Юношева. Он приехал на большом велосипеде. В по¬следующие дни постоянно катал меня на нем, привязав к раме по¬душку для удобства.
К изумлению мамы, я полюбил парное молоко. Понравилось встречать коров, которых вечером гнал по центральной улице па¬стух, звонко щелкая кнутом. Казалось, кнут ударяет по коровам, от¬чего на всю деревню раздаётся громкое мычание. Но Толик объяс¬нил, что пастух бьет кнутом по земле, чтобы коровы не разбредались в разные стороны. Всё равно было жалко коров, и ещё я очень боялся, что кнут заденет меня. Хозяйки, соскучившись по своим бурёнкам, ласково называли их «красавицами», «кормилицами», нежно похло¬пывали по коровьим задам и заводили во дворы. Мне это напом¬нило приход родителей за детьми в садик. Улица, на которой жили Юношевы, стояла в стороне от главной дороги, и Толик, встретив своих коров, гнал их до дома сам. Как-то он посадил меня корове на загривок. Я крепко схватился руками за рога, и так, замерев, доехал до ворот. Первый раз в жизни на проходящих по улице людей я смо¬трел сверху вниз! Мама запретила в дальнейшем проделывать такие «фокусы». Но самое яркое впечатление от этой поездки я получил на четвертый или пятый день нашего приезда.
По традиции те, у кого случалось знаменательное событие, на¬крывали стол и приглашали в гости ближайших друзей. В Коченёво это была почти вся деревня. Вера, жена Юношева, сказала маме, что по случаю нашего приезда – большое событие не только для них, но и для всей деревни – они в субботу накроют стол и созовут гостей. Мама не придала этому особого значения, сказав, мол, всё это лиш¬нее, но если так надо, пожалуйста, пусть зовут. Маме к тому времени ещё ни разу не довелось присутствовать на деревенских застольях.
Суббота началась с большого переполоха: ранним утром раз¬ноцветный «шёлковый» петух, с толстым красным гребнем и раз¬бойничьими шпорами на лапах, важно взлетел на забор, но вместо обычного утреннего приветствия «кукареку» прокричал: «Спасайся, кто может!» Клич был услышан. Крылатая живность, предчувствуя неприятную возможность попасть на праздничный стол, суматош¬но кудахча и кукарекая, хлопая от негодования и праведного гне¬ва крыльями по упитанным тушкам, стала беспорядочно носиться по двору, пытаясь через забор эмигрировать к соседям. Хозяйская собака, видя непорядок на вверенной территории, начала неистово лаять и, гремя цепью, кидаться на «дичь», призывая глупую птицу к порядку и дисциплине. К ней присоединились соседские охранники, яростно нападая на «перебежчиков», честно охраняя границы сво¬их владений. «Что ж ты так расшумелась, окаянная, – ругалась Вера на верного стража, – у коровы молоко от твоего лая скиснет!» Но паника, посеянная пернатыми, уже передалась мелкому и крупному рогатому скоту: в сарае визжали свиньи, пытаясь прорыть «пятач¬ками» подкоп и спасти свои жизни, а из хлева доносилось жалобное и тревожное, как пароходный гудок в тумане, мычание буренки. В доме, во дворе и у ближайших соседей началась непривычная для нас суета. Подростки бестолково ловили кур и уток, путались с ними под ногами у бегающих по двору с тазиками и вёдрами женщин, ко¬торые рвали на грядках овощи, резали салаты и чистили картошку. Петух периодически взлетал на крышу одной из невысоких дворо¬вых построек, осматривая сверху, как главнокомандующий, суету на полях сражений, пронзительно возвещая очередную сводку от «совинформбюро».
На плите постоянно что-то варилось, парилось, жарилось. Мама предложила свои услуги, но ей объяснили – она гостья, значит, должна отдыхать. Толик на велосипеде уехал за хлебом, а я, бесцель¬но слоняясь по двору, зашёл в сарай, где увидел невысокого коре¬настого мужика, который точил большой широкий нож. Искры от точила сыпались во все стороны. Мужик посмотрел на меня недо¬брым взглядом, и мне показалось, из его черных глаз тоже брызнули искры. Съежившись, я поспешно ушел оттуда. Во двор, обвешанный авоськами с хлебом, въехал Толик. «Зачем так много? – удивился я, – он, наверное, скупил весь магазин». Толик слез с велосипеда, и в это время петух, в очередной раз взлетев на сарай, объявил «отбой тревоги».
Стол, накрытый в большой комнате, скрипел от яств. Среди множества блюд стояли огромные бутыли с мутной жидкостью – са¬могоном. Все расселись, и началось чествование хабаровской родни. С первых же минут застолье дало сбой. Маме, как и всем, налили из большой бутыли, но она категорически отказалась пить мутную жидкость. Как её ни уговаривали, как ни упрашивали – ни в какую: «Да зачем мне это надо, не собираюсь я пить эту гадость». За столом насторожились: ещё никто и никогда не называл первач «гадостью». Но делать нечего. «Наверное, в Хабаровске самогон чище», – поду¬мали разочарованные коченёвцы и начали праздник сами. Ели мно¬го. Мама не успевала удивляться: «Да куда ж это? Да сколько ж мож¬но есть?» Но еще больше пили. Незадавшийся было первый тост с лихвой компенсировали всеми последующими. Коченёвцы как буд¬то решили показать нам, как надо пить, и доказать, что их самогон – самый лучший в мире.
Незаметно наступил обязательный момент любого застолья, когда все говорят одновременно и громко. В комнате стало душно, тесно и шумно. Мне сделалось нехорошо. Вера предложила выве¬сти ребенка на улицу. Немного ошалевшая от всего происходящего, мама взяла меня за руку, вывела из-за стола, и тут случилось нечто такое, чего впоследствии я не мог забыть долгие годы. Не успели мы дойти до двери, как в комнате раздался грохот. Опрокидывая стул, вскочил на ноги один из приглашенных и, нечленораздельно выкри¬кивая слова, стал махать руками, показывая на нас с мамой. В руке у него был нож. «Мама, этот мужик в сарае нож точил», – испугав¬шись, хотел сказать я, но не успел. Весь стол стал дружно свистеть, аплодировать, топать ногами, гикать и кричать: «Давай, Николай! Давай!» Николай дал! Ловко запрыгнув на стул, он, потрясая ножом, выхватил у одной из женщин полотенце...
Тут надо сказать, что с раннего детства мне прививали любовь к родной истории. Обычно на ночь, вместо сказки, мама рассказывала о бунтах стрельцов и о Пугачёве, об убийстве Иваном Грозным сво¬его сына (эта история иллюстрировалась репродукцией знаменитой картины Репина) и о том, как молодой Петр Первый стал свидетелем расправы разъяренной толпы над своим дядькой, которого разорва¬ли заживо. В свои неполные четыре года я уже знал и об убийстве в Угличе царевича Димитрия, которому «разрезали горло ножом». Все эти «триллеры» не могли не сказаться на детской психике.
...На стуле стоял, дико вращая налитыми кровью глазами, пья¬ный, ничего не соображающий человек с налипшими на потный лоб редкими волосами. Размахивая ножом, он выкрикивал какие-то слова. В моей памяти ярко всплыл рассказ об убиенном царевиче: «Все, – пронеслось в голове, – наточил ножик, сейчас будет нас ре¬зать! А полотенце у тётки выхватил, чтобы кровь вытереть». Но я не угадал. Под всеобщие крики одобрения и поддержки Николай стал надраивать полотенцем свои хромовые сапоги. Затем он громко и фальшиво заголосил, а все стали хлопать и подпевать. Этот боевой клич поверг меня в ужас. Ноги подкосились, и я стал медленно осе¬дать. Постепенно, всё более и более вдохновляясь, в предвкушении всеобщей поддержки и ожидая получить признание у хабаровского зрителя, мужик запрыгнул на стол. Зазвенели стаканы, попадали на пол вилки и тарелки. Бегая по грязной посуде, размахивая ножом и дико вращая глазами, он периодически обращал свой взор в нашу сторону, предлагая достойно оценить это зрелище. Я оценил – уже минут пять, как ревел белугой, двумя руками прикрыв свое горло. Мама пыталась меня успокоить, хотя сама тоже не на шутку пере¬пугалась. Наконец, Вера поняла – ребенку нехорошо. Сегодня этот номер художественной самодеятельности оценен несколько иначе, чем обычно. Она приказала Николаю слезть со стола и закончить показательное выступление. Все мужчины и половина женщин вы¬разили полное неодобрение такому вердикту. Но часть женщин, во главе с Верой, уже стаскивали упирающуюся звезду с «подиума». «Артист» никак не мог понять, почему ему не дают закончить ко¬ронный номер. На каждом застолье данная «концертная програм¬ма» принималась «на ура!» В каждом доме ждали этого выступле¬ния, любой праздник в деревне без Колиных танцев на столе был не праздник. А тут – нате вам! Песня не спета, в кульминации нож в стол не воткнут, артиста на руках не уносят с «эстрады», вместо это¬го беспардонно хватают за руки, за ноги, и хотят не просто удалить, а с позором вытолкнуть вон! Зачем же он старался? Зачем чистил сапоги? И вообще, что за гости у вас, и что это за город такой, Хаба¬ровск? Где не только не ценят высокое искусство (зря он, что ли, на стол взбирался?!), но и чистейшую самогонку брезгуют пить, назы¬вая ее «гадостью»!!!
Такие речи не понравились уже дяде Володе. Как все Юношевы, он не терпел произвола в своем доме, а тем более обидных слов по отношению к дочери любимой сестры! «Слазь со стола, тебе сказали! Не видишь, дитя напугалося!» – резко крикнул он, пристукнув кула¬ком по столу. Праздник закончился. Вера вывела нас во двор.
– Чего вы испугались, – успокаивала она, – Коля всегда так себя ведет после литра самогона. Он хотел показать свой коронный но¬мер, просил вас не уходить раньше времени.
Гости спешно расходились. Обиженного Колю под руки вела жена. Когда они проходили мимо нас, я еще крепче прижал ладони к горлу.
По прошествии нескольких дней нам решили показать еще одну достопримечательность Коченёва – деревенскую баню. У Юноше¬вых бани не было, и нас повели к их хорошим друзьям. По дороге я постоянно оглядывался.
– Что ты все время дергаешься? – спросила мама.Я боялся встретиться с Колей. И тут выяснилось, что в баню мы идем именно к нему! Я категорически отказался мыться! Узнав, в чем дело, мама и Вера рассмеялись, сказав, что на столе Николай танцует только по великим праздникам, а поход в баню таковым не является.
На следующий день мы выехали в Москву.
МОСКВА
В Москву ехали поездом. Дорога была длинная, но интересная. Мама постоянно что-то рассказывала, иллюстрируя мелькавшие за окном пейзажи...
Через много лет, когда я буду учиться в четвертом классе, нам зададут сочинение о березе. Я вспомню мамины дорожные рассказы и напишу о том, что береза является символом России, что во вре¬мя войны в березовых лесах прятались партизаны, там шли бои, и поэтому у березы поломаны ветки, и т.д. Дома на папин вопрос, что было в школе, расскажу про своё сочинение, и он меня похвалит. Но когда выдадут проверенную тетрадь, в ней будет стоять тройка с дву¬мя минусами. В полном недоумении приду я домой, дам прочесть родителям, и мне скажут, что если бы я написал так, как рассказы¬вал, получил бы «пять», но написал я совсем другое. Среди проче¬го в сочинении была такая фраза: «Многое пережила на своём веку берёза. Во время войны около неё стояли партизаны, и поэтому у неё обломались ветки». А на полях – пометка учителя: «Что, парти¬заны ветки обломали?» С тех пор я буду стараться точно высказы¬вать свою мысль. Но это будет потом, а пока мы третьи сутки едем в вагоне скорого поезда. Впереди Москва.
...Перед въездом в столицу мама решила меня помыть. За два часа до прибытия мы зашли в туалет, который перед приездом на конечную станцию обычно становится необходим всем пассажирам, заняв его на полчаса. Когда мы вышли, недовольная очередь протя¬нулась на весь вагон, и каждый посчитал своим долгом поздравить меня «с легким паром», сказав что-нибудь «приятное».
На перроне увидели актера Свирина.
– Где папа? – спросил я.
– Эдик занят в спектакле, и попросил меня встретить вас, – объ¬яснил он, беря чемоданы.
– А где «московский кусочек?» – с ожиданием глядя на него, про¬должал я расспрос.
– Какой «московский кусочек?» – опешил Свирин.
– Игорь, «московский кусочек» получишь позже, – смеясь, сказа¬ла мама, – идем скорее в гостиницу.
Почему нас не смог встретить папа, я понял. Но почему, с первых минут пребывания на московской земле, мне не поднесли «москов¬ский кусочек», о котором я мечтал всю дорогу, осталось загадкой. Было обидно.
Каждое утро в гостиничном буфете нас ждал дежурный завтрак – сосиски, яйца и кофе. Очень вкусно. Если бы нас так кормили в саду, я бы первым выходил из-за стола. «Почему так нельзя завтра¬кать в Хабаровске?» – недоумевая, спрашивал я. Родители отвечали: «Потому, что Хабаровск не Москва». До сих пор не пойму: чем люди, живущие в Москве, лучше других?
Посетили Оружейную палату, где мама живыми картинками ил¬люстрировала свои исторические рассказы, после чего пришли на Красную площадь. Было странно и радостно наяву видеть то, что раньше видел только в книжках. Мне показали Лобное место, при этом была рассказана очередная историческая «страшилка» о том, как здесь рубили головы боярам и стрельцам: «Помнишь «Утро стрелецкой казни» Сурикова? Так вот, всё это происходило здесь! Запоминай!» Хотели сходить в Мавзолей, по всей видимости, чтобы окончательно напугать ребенка, показав «самого живого» из покой¬ников. Но очередь была неимоверно длинной, и в Мавзолей, к моей великой радости, мы не попали.
В Москве мне исполнилось четыре года. По этому случаю реши¬ли посетить «Уголок Дурова». Посмотреть зверей. На кассе висело объявление: «Детям до четырех лет вход бесплатный». Папа решил на меня билет не брать. Подойдя к контролеру, он протянул два би¬лета. Женщина смерила меня профессиональным взглядом с голо¬вы до ног, затем оценивающе посмотрела на папу, снова перевала взгляд на меня и спросила:
– Сколько лет ребенку? – тут же, сидящий за ней в большом кольце попугай, переспросил: «Сколько лет ребенку? Сколько лет?»
– Три! – не моргнув глазом, ответил папа. Попугай распушил свой гребень, недоверчиво скосив глаза в мою сторону. У меня же глаза вылезли на лоб!
– Четыре! Четыре! Ты что, забыл?! Мне сегодня исполнилось че¬тыре года!
– Четыре! Четыре!! – Торжествуя, прокричала птица. Папе при¬шлось быстро включиться в игру.
– Ох, да, забыл! Четыре, четыре. У него сегодня день рождения!
Контролерша строго указала на кассу. «Билеты в кассе, билеты в кассе!» – растопырив крылья, громко кричал попугай, раскачиваясь в кольце. Родители были смущены. Пришлось брать билет.
Вскоре из гостиницы мы переехали на квартиру. В соседней ком¬нате (квартира была коммунальной) жила пожилая пара. Я постоян¬но пропадал у них.
– Что ты надоедаешь людям? Тебя что, в гости кто звал? – возму¬щались моим поведением родители. На следующий день я зашел к соседям и сказал:
– Позовите меня, пожалуйста, в гости, а то так меня не пускают.
Они засмеялись и пригласили. Я тут же побежал по широкому общему коридору, крича: «Мама, папа, меня пригласили!»
– Игорь, выпьешь чаю? – предложили хозяева.
– С «московским кусочком?»
– Как это? – переглянувшись, спросили они. К моему удивлению, москвичи о таком даже не слышали, и я с готовностью научил их своему любимому «блюду».
– Вы, наверное, уже устали от Игорька? – спросила вошедшая в комнату мама.
– Да что вы? Он у вас такой забавный, такой непоседа, – засмея¬лась хозяйка.
– Ни минуты спокойно не посидит, – подтвердил, улыбаясь, ее муж, – все крутится и крутится.
КРУТИТСЯ, ВЕРТИТСЯ ШАР ГОЛУБОЙ
– Крутится, вертится, как шар голубой, – согласилась мама, – ну, если вы от него не устали, пусть побудет еще.
После чая мне показали книжки с объемными красивыми кар¬тинками. Они напомнили любимую сказку «Золушка», дом, бабуш¬ку, дедушку. За полтора месяца я очень по ним соскучился. Пора было возвращаться.
Дедушка с бабушкой встретили нас у ворот. К нашему приезду они сделали ремонт, о чем с гордостью сразу же сообщили. Через полмесяца вернулся папа.
Наступила осень – пора, которую в нашей семье любили все. Летняя жара уступала место теплой, «бархатной» погоде, на огороде поспевал урожай: огурцы и помидоры. На рынке появлялись всевоз¬можные овощи и фрукты – наступало «время изобилия». У папы на¬чался отпуск. На летней кухне он поставил новенькую портативную газовую плиту. Для нашего «печного» двора это была техническая революция. На этой плите папа первый раз приготовил баклажан¬ную икру. Блюдо мне так понравилось, что я попросил добавки.
– Всё, больше нет, – сказал папа, – В следующий раз куплю боль¬ше баклажан.
«Почему на нашем огороде не растут эти баклажаны?» – подумал я.
Вечером бабушка попросила родителей сходить полить огурцы на огород к Ефиму. Я увязался за взрослыми. Дом Ефима стоял на горе, гора спускалась в овраг и вся – сплошной огород. Но не наш – Ефима. В самой низине, в овраге, Ефим выделил своему другу Бес-счетному несколько грядок – это и был наш огород. Росло там все, как на дрожжах – поливали из «рукотворной» речки, вытекающей из бани по соседству. Помидоры бабушка сажала двух сортов: «бычье сердце» и «хабаровский розовый». Удавались они на славу.
Девятого сентября, на бабушкин день рождения, Ефим со своей женой Антониной пришли к нам в гости. В разгар застолья дед запел красивым баритоном. Начинал он всегда с протяжных, лирических песен, и пел – как рассказывал. Я слушал и представлял степь, в ко-торой «замерзал ямщик»; метелицу, которая «вдоль по улице метет»; Мороза, которого просят не морозить, потому что у «замороженно¬го» «жена, ой, ревнивая». Сидя на своём месте – нижней перекла¬дине стола, уперев локти в коленки, положив на ладошки подборо-док, я внимательно слушал. Слушал и думал, почему все песни такие грустные, почему действие в них происходит зимой? Мне было жал¬ко ямщика. Я сомневался, передаст ли путник обручальное кольцо, которое ямщик завещал своей жене? И почему ямщик замерзает в степи, а тот, кому он все это рассказывает, не замерзает? Я представ¬лял метелицу – девушкой, которая метёт метлой «вдоль по улице», то есть, работает дворничихой, но было непонятно, почему тот, кто за ней идет, чей-то миленький? Чего он увязался за чужой девушкой? Но больше всего я ломал голову над словом «ревнивая», не в силах понять его значения. «Мама, – спрашивал я, – ревнивая, значит, пло¬хая?» «Не то что бы плохая, – мама искала подходящее слово и не могла найти его, – просто ревнивая, – резонно заканчивала она».
Дед сидел рядом с поджарым Ефимом и его крупнотелой Анто¬ниной, напротив сидели родители, а бабушка расположилась в тор¬це стола – отсюда удобнее подходить к плите. После очередной про¬тяжной песни бабушка скомандовала: «Все, хватит грустить, давай веселую!» Дед тряхнул седой головой, хитро посмотрел на бабушку, и тихо запел:

Крутится, вертится шар голубой.
Крутится, вертится над головой.
К нему присоединилась бабушка:
Крутится, вертится, хочет упасть,

дед красивым жестом показал вначале на себя, затем на бабушку, и, усиливая звук, пропел:

А кавалер барышню хочет украсть.

Песня набирала силу. Ефим не удержался и начал подпевать. Пел он с душой, громко: широко открывал рот, в котором сверкали зо¬лотые фиксы. Но, в отличие от деда, голос у него был не ровный, а дребезжащий, пел он, будто ехал на безрессорной телеге:

Гдеее этааа уулицааа, гдеее этот дооом?
старательно выводил Ефим.
Где эта барышня,

озорно пропел дед, замедляя песню перед кульминацией, как бы взбираясь на пригорок. Подержав «барышню» на фермате, он резко перешел к быстрому темпу, «скатываясь» с покоренной высоты:

... что я влюблен?
                – лююблееен,

вторил Ефим. Голос его резанул меня по ушам, будто железом процарапали по стеклу. От резкого звука я встал со своей жердочки, ища источник раздражения. Папа сидел, плотно сжав губы – еле-еле сдерживал смех. Мама заметно морщилась, пряча глаза. Бабушка на пение Ефима никакого внимания не обращала – она давно была зна¬кома с его вокальными данными и воспринимала все происходящее, как неизбежность. Довольная Антонина раскачивалась в такт песне с улыбкой на лице, но, когда я поднялся, смерила меня осуждающим взглядом – мол, не мешай литься песне на просторе! Я в недоумении смотрел на Ефима. Разве может человек издавать такие звуки? Ефим сидел на стуле, как монолит, и, выпучив глаза, продолжал дребез¬жать. Рядом, с закрытыми глазами, качаясь в такт мелодии, пел дед. Папа незаметно стал подталкивать маму под локоть – мол, смотри, смотри, такого больше никогда не увидишь. Мама, слыша пение Ефима не в первый раз, чувствовала себя несколько неловко: под¬талкивания папы смешили ее, но открыто смеяться было некрасиво.
Песня подошла к кульминации. Ефим пел все громче и громче, переходя на визгливый крик:
Ах, вот эта улицааа, вот ээтот дооом!
Папа решил, что мама не понимает его знаков, и, из последних сил сдерживая смех, стал под столом стучать носком тапка по ма¬миной ноге. В это время Ефим дошел до кульминации: жилы на шее вздулись, от натуги он стал красным, как рак:
Воэт эта барышняяя, чтоо яя влююблёён!
Папа не удержался и прыснул, прикрывая рот ладонью. Я после¬довал его примеру – если папа смеется, значит, и мне можно. «Ну, чего ты сегодня распелся, – ткнула мужа в бок Антонина, – хватит уже!». Мама поспешно встала из-за стола. А папа по инерции все продолжал стучать своей ногой... по ноге недовольной Антонины. В тот вечер Ефим больше не пел.
Когда гости ушли, папа ещё долго, смеясь, вспоминал вечернее «происшествие».
– Да, неудобно получилось, – говорил он маме, – я думал, это твоя нога, всё знаки тебе подавал: смотри, как он поет, разве так можно? А это была нога Антонины.
– Да, – соглашалась мама, – поет он, как железом по стеклу.
СТЕКЛЫШКО
С самого раннего детства я любил слушать сказки и различные истории. В нашей семье интересно рассказывали все. Но особен¬но мне нравились рассказы мамы. Она всегда так живо и красочно представляла тех, о ком говорила, так точно пародировала их, что казалось, события эти происходили совсем недавно, а не двадцать лет назад.
...В нашем дворе новые соседи появлялись нечасто. Со времен войны в нем жили Поповы, Климовы, Ивановы. У Климихи, как ее прозвала бабушка, было три дочери: Нинка, Зинка и Любка. Мать их, сама Климиха, во время моего детства – старая больная женщи¬на, даже летом ходившая в валенках и теплом платке, – в молодо¬сти была крепкой и здоровой. Когда бабушка предприняла первое «расширение» жилплощади, именно Климиха помогла ей подвинуть тяжелый дубовый буфет. Когда же бабушка расширила свою жил¬площадь до двух маленьких комнат и общей кухни, Климиха стала неприлично завидовать. Во время войны, чтобы как-то прокормить детей, взяла Климиха корову. Но корову тоже надо было кормить. В одну из лунных ночей пошла Климиха «на дело» – воровать сено. Там её и подкараулили мужики. Избили бедную бабу до полусмерти. С тех пор лишилась она здоровья и чувствовала себя с каждым го¬дом все хуже и хуже.
В соседнем доме жила Катька Попова. Женщина хитрая, но до¬бродушная. Все конфликты решала мирно и полюбовно. У всех му¬жья были на фронте, у Катьки – сидел. После возвращения прожил он недолго. Умер то ли от рака, то ли от другой болезни. Был он за-ядлый охотник и такой же заядлый пьяница. Бывало, напившись, до глубокой ночи натаскивал свою собаку – умную овчарку, которая хозяина любила больше всех на свете. Но по его же вине и погибла. Напившись как-то до беспамятства, начал Попов тренировать соба-ку на «дичь»: кидал куда ни попадя палку и на «радость» спящим со¬седям орал на весь двор страшным голосом: «Ищи!!!» Друг человека искал – хозяин плохого не прикажет. В очередной раз «дичь» упала в выгребную яму. Собака за ней. Там и утонула. Не смог хозяин спасти преданного друга. Когда в детстве мама рассказала мне эту грустную историю, я так впечатлился, что все в моей голове перемешалось. Довольно долгое время я был уверен – в яме утонул сам пьяный Попов.
У Катьки был сын Володя и дочь Алла. Володька мог и за себя постоять, и слабого защитить. Моя мама называла его варнаком, то есть хорошим хулиганом. Мама росла самой младшей во дворе, и другие дети не приглашали её в игру. Особенно было обидно, ког¬да брали в игру даже Алку Попову, которая родилась раньше мамы всего на год. Обида возрастала ещё и оттого, что за маму никогда не заступалась её старшая сестра. Не только не заступалась, но и сама подговаривала детей «убежать от Светки, чтобы не мешала играть».
В один прекрасный день мама – тогда маленькая девочка – со¬бралась сходить на Уссури. Было ей лет пять–шесть, но, как все дети военной поры, она часто оставалась предоставленной самой себе, и в свои годы уже проявляла завидную самостоятельность. На ступень¬ках, ведущих вниз с нашего «балкона», разложила «игрушки» сред¬няя дочь Климихи Зинка. Она сидела на корточках, среди цветных стекол от бутылок, веточек, тряпочек и другого хлама. Маленькая Света остановилась перед препятствием.
– Ну, что встала? Проходи! – заносчиво сказала Зинка, мельком посмотрев на девочку снизу вверх. – Не видишь, я здесь играю!
Перешагивать через ступеньку не хотелось. Общаться с грубо¬ватой Зинкой тоже не было желания, но всем нутром Света почув¬ствовала – задеты «наши» жизненные интересы. Подбоченившись, она строго сказала:
– Во-первых, прежде чем говорить, надо поздороваться.
Это заявление застало Зинку врасплох: не найдя, что ответить, она продолжала смотреть снизу вверх, тупо моргая глазами.
– Во-вторых, почему ты расположилась на нашей лестнице?
– Кто сказал, что она ваша? – Зинка вышла из оцепенения.
– Мы тут живем!
– Барыни какие – втроем пол-этажа занимают! А люди должны ютиться в каморках.
Такой поворот разговора переводил полумирный диалог из «пе¬реговоров» в начало «вооруженного» конфликта.
– В-третьих, с какой стати я должна перешагивать через твое ба¬рахло? – Света смерила уничтожающим взглядом лежащие на сту¬пеньках игрушки и заметила несколько красивых стеклышек – у нее таких не было. «Тем более надо выгнать с наших ступенек эту наглую Зинку!»
– Барахло?! Это мои игрушки! У тебя и таких нет! – Зинка подня¬лась с корточек, готовая в любую минуту начать боевые действия, а в случае необходимости кликнуть на помощь «регулярные войска» – старшую сестру. Желание идти на Уссури пропало. Но возникло желание вести «освободительную» войну. Захват суверенной терри¬тории был налицо! Как хороший полководец, маленькая Света оце¬нила свою линию обороны, поняла всё превосходство стоящего на верхней ступени, и решила перейти в наступление.
– Во-первых...
– «Во-первых» уже было, и «во-вторых» и «в-третьих»! А в-чет¬вертых, – Зинка, подбоченившись, стала нагло подниматься по лестнице.
– В-четвертых, с тебя и трех достаточно! Убирайся с нашей лест¬ницы к своей корове! Поселили корову в квартире – вонь невозмож¬ная по всему двору!
– Это мы назло вам её поселили! Скоро мы будем жить на втором этаже, а вы на первом! Кулаки недобитые!
Дальнейшие разговоры теряли смысл. Враг выдал свои коварные планы: лестницу захватили как плацдарм для дальнейшей оккупа¬ции «нашей» квартиры! Недолго думая, Света быстро наклонилась и смела со ступенек всё Зинкино имущество. В руке у неё оказалась одна из стекляшек. Зинка грудью стала на защиту частной собствен¬ности. Маленькая Света, видя, что схватка готова перейти в руко¬пашный бой, кинула в противника осколок стекла. Он попал Зинке в глаз и расцарапал веко. На детском лице появилась кровь. Света испугалась. Зинка почувствовав боль, приостановила атаку, прове¬ла рукой по лицу и, увидев на ладошке кровь, остолбенела. Через секунду двор содрогнулся от Зинкиного рева. Она побежала домой, а навстречу ей, из двери квартиры, уже выкатывались разъярен¬ные мать и сестра. Климиха при виде крови оказала дочери мощ¬ную звуковую поддержку, но не бессловесным криком, а отборной нецензурной бранью. Оробевшая Света – она вовсе не собиралась проливать Зинкину кровь, и тем более не была готова к столь мощ¬ной атаке со стороны так быстро подоспевших «регулярных частей «Красной армии» – застыла на месте. Климиха, не переставая выкри¬кивать угрозы и ругательства, развернулась и поспешила обратно в дом. Постепенно стал отходить «столбняк». Среди бранных слов Света разобрала одно: «Зарублю!!!», и в это время на крыльцо вы¬бежала Климиха с топором в руках. «Светка!!! – нецензурные слова, – змея подколодная! – нецензурная брань, – Зарублю! – нецензур¬ные слова». Сердце бешено колотилось, ноги перепрыгивали через ступеньки – «Скорее домой к маме и Алке!» Пулей влетев в дом, ма¬ленькая Света закрылась на крючок и, не останавливаясь на пороге, пронеслась в дальнюю комнату, где и спряталась под кровать. «Алка! Не открывай дверь! Климиха бежит меня убивать! У нее топор!» Ни Федосья Владимировна, ни Алка дверь Климихе не открыли – дур¬ная баба действительно могла стукнуть ребенка топором. «Чего ра¬зоралась, веди лучше свою Зинку к врачу», – советовала ей моя буду¬щая бабушка. Полдня мама не вылезала из-под кровати. Алка, хотя и была напугана, шутила: «Ну что, сходила на речку?» К вечеру родные уговорили Свету покинуть своё убежище. Но ещё несколько дней она не показывалась на улицу.
Из множества историй своего детства эту мама рассказывала мне чаще других. Всякий раз она начинала её весело, а заканчивала грустно:
– У каждого человека, – говорила она, – бывают моменты, за ко¬торые ему потом стыдно всю жизнь. Мне до сих пор стыдно и за тогдашнее своё поведение, и за Климиху, и за Зинкину кровь. Поста¬райся, чтобы у тебя в жизни таких моментов было как можно мень¬ше, – тихо заканчивала она рассказ.
СТЫД
В один из октябрьских дней у мамы выдался выходной, и она решила не водить меня в сад. После завтрака, надев сшитое Алкой пальто, в отличном настроении я вышел во двор. День выдался те¬плый. Деревья тихо шелестели разноцветными листьями, ласково светило солнце, щедро делясь последним теплом, в котором блажен¬ствовали божьи коровки, появившиеся в большом количестве. Во дворе тихо и безлюдно – взрослые на работе, дети в школе, мой друг Финчак в саду. Я бесцельно слонялся, шурша опавшими желтыми листьями, которые неторопливо сбрасывал тополь. Поскучав минут пять, придумал игру: сгрёб в большую кучу листья, придал им форму автомобиля, и сев в них, представил себя шофёром. Игра началась. Я крутил воображаемую баранку, обгонял несуществующие «маши¬ны» и «подвозил пассажиров». Через кухонное окно мама увидела мою игру и вышла на улицу.
– Игорь, встань с земли, простудишься.
– Мне тепло, я на листьях сижу.
– Зачем?
– Играю в шофера.
– В шофера? – мама недоуменно посмотрела на меня. – А где машина?
– Я в ней сижу. Вот дверь, вот сиденье, вот колеса, – показал я на свое «листовое» сооружение. Мама улыбнулась.
– Хочешь, поиграем вместе?
– Тебе что, тоже «машину» построить?
– Нет, давай поиграем в «классики».
– В «классики»? Это девчачья игра. – Но так как ездить в листьях уже надоело, согласился.
Упавшей тополиной веткой мама быстро начертила на земле классики, принесла из дома пустую баночку из-под ваксы, наполни¬ла ее песком и сказала:
– Это будет наша бита. Ну, кто первый?
– Я!
– Хорошо. Кидай.
Я кинул, бита попала на черту. Мама бросила точно в клеточ¬ку и начала прыгать. Она довольно ловко переходила из «класса» в «класс», и когда дошла до четвертого, я уже весь кипел от возмуще¬ния: «Что это за игра такая?! Сама прыгает, а я стою и смотрю!» В это время мама «пропала».
– Твоя очередь! – весело сказала она.
Я бросил баночку в первую клетку, поднял левую ногу, неуклюже подпрыгнул на правой и сильно ударил по бите носком ботинка, при этом чуть не упав. Тяжелая жестяная баночка перелетела через три клетки.
– Не бей так сильно, – посоветовала мама, – коснись её легонько. Попробуй ещё раз. Я вновь кинул биту и, подпрыгнув, по совету мамы, стукнул по ней с меньшей силой. Баночка подвинулась на несколько сантиме¬тров, оставшись в клеточке.
– Ну вот! Послушался тебя, – надувшись, глядя исподлобья, загнусавил я, – она совсем не перелетела!
– Ничего, у тебя получится. Я пойду, посмотрю, как там варится борщ, а ты потренируйся, – посоветовала мама, и быстро, как девоч¬ка, взбежала по лестнице.
Бросив биту, я стоял на одной ноге, пытаясь точно «перевести» её во вторую клетку. На третьей попытке мне это удалось, но уже в следующей клетке я «пропал» – баночка перелетела далеко за преде¬лы «классиков», а я не устоял на одной ноге и упал. «Что за дурац¬кая игра?! Прыгаешь на одной ноге, как цапля! Маме хорошо, она с детства прыгает. Играет со мной, как в сказке лиса журавля кашей кормит!»
– Как дела? – Мама вернулась во двор.
– Я перешел во второй «класс».
– Да? – она внимательно посмотрела на меня. – Когда же ты успел?
– Когда ты была дома.
– Странно. Я смотрела из окна и не увидела.
– Тебе оттуда не было видно, – опустив голову, упрямо врал я.
– Игорь, – мама внимательно посмотрела на меня, – если у тебя что-то не получается, это не беда. Потренируешься, и получится. Но если ты будешь говорить неправду...
– Я правду говорю, – упрямо стоял я на своем.
– Если ты будешь говорить неправду, то делу не научишься, а верить тебе перестанут.
– Нет, я не вру. Ты же не видела, я прыгал, и у меня получилось, – настаивал я на своём вранье, так как сам почти поверил в эту ложь.
– Хорошо, – сказала мама, – перешел во второй «класс», значит твой ход.
Я взял баночку, посмотрел на неё влажными от выступивших слез глазами, прицелился. «Лучше бы в сад пошел, – зло подумал я». И вдруг мне стало стыдно, так стыдно, что я даже не знал, что мне делать. Ведь мама поверила мне, ушла на кухню, а я её обманул, мало того, я ещё и сжульничал, пытаясь бесчестно её обыграть. Да, она прыгает лучше меня, но она же дольше прыгает! Потренируюсь, и тоже буду хорошо прыгать. Мне стало очень плохо.
– Мама, – сказал я дрожащим голосом, – мама... я, – я не мог про¬изнести слово «обманул», – я сказал тебе неправду. Я не перешел во «второй» класс.
Горячий ком подкатил к горлу, и слезы, всё это время душившие меня, потекли по щекам. Мама обняла и прижала меня к себе. Ут¬кнувшись в её кофту, я беззвучно плакал. Было очень стыдно. Взяв меня за плечи, она посмотрела мне в глаза, улыбнулась, и серьезно сказала:
– Сейчас ты действительно перешел «во второй класс».
И поцеловала меня.
ЛЁНЬКА
Зимой к нам часто заходил Лёнька – муж бабушкиной сестры Нади. Лёнька плотничал в трамвайном депо, но настоящим его при¬званием была торговля на «барахолке». Сам он практически не стоял «за прилавком», делал это за него Бессчетный. Дед был вынужден торговать на барахолке, потому что Ленька его один раз выручил. Но не в ущерб себе.
В пятидесятых годах дед работал завскладом в кафе «Даурия». Будучи человеком щедрым и добрым, он давал всем работникам «Даурии» продукты в долг. Но соблюдение хотя бы видимости по¬рядка было необходимо даже для него – поэтому все, кто брал «в кредит», должны были сделать своей рукой аккуратную расходную запись на побеленной стене склада. Как-то мама зашла к нему на склад и оторопела от увиденной картины: вся стена была испещрена кривыми записями.
– Ты что, – спросила она, – всем даешь продукты под «честное слово»? Они ведь могут и не вернуть.
– Света! Не перживай! Бессчетный хитер! Ох, хитер! – дед при¬щурился, – они все делают запись на стенке своей рукой! Всё вернут, не перживай.
В один из летних вечеров дед, опять-таки, благодаря своему бо¬гатому жизненному опыту и врожденной «хитрости», принял боль¬шую партию подтаявшего мороженого в оловянных «гильзах». На следующее утро в «гильзах» мороженого не оказалось – вместо него в железных ёмкостях пенилась сладкая жидкость, ничего общего с мороженым не имеющая. Часть этой липкой жидкости растеклась по земляному полу. Товар продаже не подлежал. Разразился боль¬шой скандал. Пришли ответственные люди со счётами и журнала¬ми и началась проверка, которая обнаружила огромную недостачу. На вопросы комиссии: «Где товар», завскладом, уверенный в своей правоте, невозмутимо отвечал: «У меня все записано, кто что брал. Вот, смотрите», – и подвел серьезных людей к исписанной химиче¬ским карандашом стенке: «Взяла 300 гр. сыра. Нюрка», «Взяла три банки сгущенки. Катька», «Взял 5 пачек «Примы». Петрович». Такие и множество подобных записей обнаружила комиссия в настенном сверхответственном финансовом документе. Но вопреки дедовым ожиданиям, взявшие товар «под расписку» не спешили возвращать его на склад, а тем более платить наличные деньги. Половина запи¬сей от времени стерлась, так что и разобрать их было практически невозможно. Над Бессчетным, который в этот раз с честью оправдал свою фамилию, без счета раздавая направо и налево казенное иму¬щество, нависла реальная угроза суда и заключения в «каталажку». Что делать? Федосья Владимировна, в сердцах называя мужа «бе¬столковым», «старым доверчивым дураком» и «простофилей», по¬нимала, что причитаниями горю не поможешь. Собралась бабушка и, как ни противно ей было, пошла на поклон к Лёньке. Лёнька денег дал. По-родственному: под проценты. Долг отдавали частями, а про¬центы дед отрабатывал на барахолке.
Лёнька приходил к нам в те годы регулярно. За долгом. Зайдя с мороза, неторопливо отряхивал от снега теплые унты, медленно снимал пальто на меху. Зимой Лёнька одевался тепло: бельё с наче¬сом, байковая рубашка, свитер и меховая безрукавка. Вместо обыч¬ных брюк носил ватные штаны. Одет был точно так же, как Быва¬лый в знаменитом фильме Гайдая «Операция ,,Ы”», но, в отличие от Моргунова, игравшего эту роль, был поджарый, и некрупный. Медленно подходил кредитор к столу, садился на табурет и первые минуты молчал.
– Фая, чаю не нальешь? – тихо спрашивал он. Бабушка, уже ми¬нут пять хлопотавшая вокруг стола, спрашивала, какие новости, что там Надя, что на работе. Лёнька качал головой, уперев взгляд в одну точку, мол: «да-да, я тебя слышу, смысл вопроса понимаю, сейчас отвечу». В эти минуты он всегда ассоциировался у меня с замерзаю¬щим в степи ямщиком. Одного я не мог понять: как можно замерз¬нуть в такой теплой одежде. Через некоторое время, отогревшись, «ямщик» начинал рассказ.
– Да, а вот слышали, – медленно и тихо, останавливаясь после каждой фразы, произносил он, – случай был у нас. Около депо, – па¬уза, – так вот. Не слышали?
– Не слышали, – отвечала бабушка, ставя на стол чайник с кипятком.
– Так вот. Был случай. Идут утром рабочие на смену, – пауза. Лёнька как будто подыскивал нужные слова, – и видят, – он вновь замолкал.
– Что они видят? – разливая чай, спрашивает бабушка.
– А... чай, – пауза, – горячий. Спасибо. Чай – это хорошо. А то на улице сегодня холодно, – он каждый раз так удивлялся поднесенно¬му стакану, будто не видел предварительных приготовлений.
«Странно, – думал я, – почему холодно? Дед пришел в расстегну¬том полушубке».
– Так что видят рабочие? – бабушка начинала терять терпение.
– Так вот. Идут они утром на работу...
Мне казалось, что Лёнька не начнет новой фразы, пока не пред¬ставит весь путь рабочих до мельчайших подробностей. Если шли они по улице 347 шагов за пятнадцать минут, то пока в Лёнькиной голове весь этот маршрут, в 347 шагов, не уложится – продолжение рассказа не последует. Бабушка уже сидела напротив гостя, крутя в руках листочек от настенного календаря – нервничала. Ленька в свое удовольствие пил из стакана, стоящего в подстаканнике, причмоки¬вал, хвалил чай и, казалось, совершенно забыл о рабочих и о том, что он хотел рассказать. Поставив стакан на стол, взял в руки нож и, найдя на клеёнке маленькую дырочку, начал ковырять её.
– Так вот, – очнувшись, продолжил он, – рабочие идут и видят… – пауза.
«Слава Богу, дошли, – подумал я. – Сейчас еще минут пять будут смотреть на что-то». Но продолжение последовало почти сразу. На¬верное, процесс осмотра много времени у рабочих не занял.
– И видят – лежит мужик.
– Пьяный, наверное? – спросила бабушка, продолжая скручи¬вать листок.
– Почему пьяный? – Лёнька оторвал взгляд от дырочки в клеен¬ке, которая из маленькой точки благодаря его честным стараниям превратилась в небольшую воронку. Лёнька не любил, когда его пе¬ребивали, но еще больше не любил, когда слушатель «гадал» и «пред-сказывал» его рассказы. – Не пьяный. Почему пьяный?.. Убитый.
– Страх какой!
– Голова в крови. Замерз весь. Видно, давно лежит.
– Ну, и что? – спросила бабушка, бережно, как у ребенка, отбирая у Леньки нож, иначе всю новую клеенку расковыряет.
– А то, что ни пальто, ни шапки нет! – с сожалением в голосе за¬кончил он первый рассказ. Несколько минут в комнате стояла пол¬ная тишина. – А вот еще, слышали историю? – тихо, «по секрету», начал гость следующий «жизнерадостный» рассказ.
– Какую? – спросила бабушка, вытирая тряпкой с уже убранного стола.
– Наш один вагоновожатый, – пауза, – пришел домой...
«Ну, слава Богу, – подумал я, – этот хоть уже пришел – не надо будет ждать, пока Лёнька пройдет весь путь вагоновожатого, сидя на табуретке».
– Так вот, пришел домой, вставил ключ в дверь, а дверь не открывается.
– Замок заел, что ли? – бабушка уже сидела на табурете, положив натруженные руки на колени вверх ладонями. Бумажки в этот раз не было – заинтересовалась рассказом.
– Почему заел? – вяло спросил Лёнька. — Не заел. С той стороны дверь подперли, она и не открывается.
– Да кто подпер то?
– Известное дело, кто. Воры. Вот, – в руке у Лёньки оказывалась неубранная со стола вилка.
– Что «вот»? – бабушка с опаской посмотрела на вилку.
– Он дверь-то открыл, – машинально Лёнька поднес вилку к уже приличной дырке на клеенке и продолжил свое увлекательное заня¬тие, – так вот. Он дверь-то открыл, а вещей и нет. И никого нет.
– Как же воры ушли, дверь изнутри закрыв?
– Он тоже думал: «как?» А потом чувствует, в комнате то холод¬но. И окно открыто. Вот через окно они и ушли.
– А вещи? – бабушка мягким движением отобрала у Лёньки вилку.
– Что вещи? – Лёнька вопросительно посмотрел на бабушку. Его глаза всегда были наполнены «сочувствием и сопереживанием». – Вещи тоже через окно вынесли. Да, вот как бывает, – медленно гово¬рил он, вытаскивая из коробка спичку.
«Зачем ему спичка, – удивился я, – мясо он не ел, а после чая в зубах ковыряться бессмысленно».
– Ну, как там Надя? – спросила бабушка.
– Да... а вот был еще случай. Не слышали? – неисправимый Лёнь¬ка продолжал рассказывать свои кровавые истории, теперь уже спичкой доковыривая дырку в клеёнке. – На Гамарника таксист дво¬их зарубил.
– Как зарубил? – бабушка оторвала грустный взгляд от клеёнки.
– Известно, как – топором. Старики там жили. Им пенсию при¬несли, а он, таксист-то, узнал. За неё и зарубил. Крови, говорят, мно¬го было. Он ведь их не сразу зарубил.
– ?!
– Вначале хотел напугать. Но они денег ему не отдали. Сказали, что «нету». А как «нету», когда пенсию только вчера принесли? Вот он старика и зарубил... а потом и старуху. Тоже. И топор там бросил. Вот. Народу, говорят, много сбежалось. Это же не шутка – человека топором зарубить. А тут сразу двух.
Чай был выпит, гость согрелся, клеёнка окончательно испорче¬на, пора было и честь знать. Лёнька медленно поднимался. Он всё делал медленно. Медленно ходил, медленно говорил, медленно ел и пил. Медленно жил. Он берег себя. Уже на выходе, облачаясь в ме-ховое пальто и надевая шапку, сказал:
– А Надя что, Надя ничего. Работает.
Бабушка передала ему очередную сумму долга, и Лёнька, сказав всем «до свидания», вышел, осторожно спускаясь по обледенелым ступенькам.
ЛЕДОХОД
Теплым весенним днем нашу группу повели в ЦПКО смотреть ледоход. Одеваясь у своих ячеек, дети возбужденно спорили, какой он – ледоход. Погода стояла на редкость замечательная. Солнце окружали весенние облака – белые, легкие и пушистые, они плыли по синему небу, приглашая нас попутешествовать вместе с ними; деревья отогревались после зимних морозов, потягиваясь ветками под солнцем; воробьи весело чирикали, радуясь теплу и весне; а мы вторили им своим щебетаньем.
Я шел в паре с Финчаком. Дошли до парка, по его аллеям вышли к памятнику Невельскому и очутились на верхней набережной около утеса. Воспитательница сказала: «Вот, дети, смотрите: ледоход». Все смотрели, восхищались, громко обсуждали ледоход. Один я никак не мог его увидеть. «Да вот же он, как ты не видишь?!» – удивлялся Олежка. Воспитательница еще что-то рассказывала про это явление, про то, что река ждет его всю зиму, а я никак не мог понять, что они обсуждают, на реке кроме льда ничего не было! Где же корабль, ко¬торый должен ломать льды, освобождая дорогу пароходам? Скоро начнётся навигация, бабушка пойдет в плавание, потом мы её будем встречать на дебаркадере, придет и пароход «Калинин». Где же этот ледоход? Стали собираться обратно в садик. Напоследок я взглянул на реку. Огромные глыбы льда плыли по Амуру, с треском ломаясь, наскакивая друг на друга. Казалось, каждая из них спешит первой добраться до моря, не растаяв по дороге. Реке надоел мороз, и она гнала льдины прочь, спеша навстречу весне, стараясь скорее очи¬стить себя от белых оков.
Вечером я рассказал о нашей прогулке папе. «Корабль, который ломает льды, называется ледокол, а вы ходили смотреть ледоход, по¬нял?» Я кивнул, хотя, по правде сказать, разницу между этими сло¬вами уяснил значительно позже, когда увидел большие корабли в Севастополе.
СЕВАСТОПОЛЬ
Летом 1966 года папа купил две «горящие» путевки в санаторий ВТО, и мы с мамой отправились в Крым. После прошлогодних поез¬док по стране я считал себя бывалым путешественником, и когда мы летели на самолете, чувствовал себя вроде лягушки-путешествен¬ницы: вот вернусь в Хабаровск, пойду в садик и расскажу всем, что такое Юг. Пусть знают, что Юг – это край, похожий на рай. И я, в отличие от них, там был!
Первые минуты на южной земле разочаровали: автобуса к тра¬пу не подали, и все пассажиры нашего рейса пешком добирались по летному полю до аэропорта; багаж привезли не на машине, как я привык в Хабаровске, а на телеге, запряженной грустной лошадью. Но зато дальше началась сказка. Я никогда не видел таких деревьев, и названье у них было странное – кипарисы. Прямо как конфеты «ириски» или цветы ирисы. Эти деревья вызывали уважение и бла¬гоговейный страх. Правда, страх первая на меня навела мама. До са¬натория добирались на такси, на площади я увидел памятник.
– Это кто?
– Кутузов! Он прогнал французов из Москвы. Помнишь, в том году мы были в Москве? И лишился глаза.
Мама всегда объясняла несколько запутано, смешивая события, факты и времена, так что часто после ее рассказов в моей голове все перемешивалось. Вот и теперь я не мог понять, от чего он лишился глаза: то ли от того, что выгнал французов из Москвы, то ли от того, что в прошлом году мы были в Москве, а, может быть, всё гораздо хуже и все, кто побывал в Москве, должны лишиться глаза? Будто прочтя мои мысли, мама добавила:
– Глаза он лишился раньше, в войне с турками, – я чуть успоко¬ился, но тут же последовала новая «страшилка», – турки живут на том берегу Черного моря. Рядом с Крымом.
– Их берег часто виден в хорошую погоду, – обернувшись, за¬чем-то добавил таксист.
«Час от часу не легче, – душа ушла в пятки, – с одной стороны одноглазый Кутузов, с другой – турки! Зачем мы сюда приехали? Да еще без папы?»
Но когда я первый раз увидел море, то забыл и о Кутузове, и о турках, и о кипарисах. Море покорило и ошеломило. Глубины я не боялся, хотя плавать не умел. Как же это хорошо – нежиться под ласковым солнцем, лежа в море у самого берега.
Мама решила, что ни один драгоценный день на море не дол¬жен пропасть даром. Во-первых, надо использовать целебную силу морской воды. Для этого раз в три дня любому человеку, умеющему заплывать далеко, давалась пустая бутылка, которая должна была вернуться на берег наполненная целебной водой из морской глуби¬ны. Этой водой я полоскал горло утром и вечером. Днем не было времени: мы постоянно были на пляже – ребенку необходимо как можно больше принять солнечных ванн – это, во-вторых.
Первое время мы возвращались с моря, поднимаясь по лестнице, как все. Но вскоре маме это надоело: путь был довольно длинный, а ребенку необходимо дольше быть у моря, и чтобы позже уходить с пляжа на обед, решили забираться прямо по скалам. Мне понрави-лось. Ловко карабкались мы на гору, цепляясь за мелкий кустарник и кипарисы, которые днем во мне страха не вызывали. Когда дорогу освоили, мама решила совместить приятное с полезным и продол¬жила патриотическое воспитание сына:
– Игорь, здесь во время войны шли бои. Тут воевали наши мо¬ряки-черноморцы. Каждый из них был героем, – мы поднимались все выше и выше. Иногда я оступался, но успевал схватиться за куст и не падал, но камни летели из-под ног. Смотреть вниз оказалось не очень приятно. – Многие из них, – продолжала мама, – раненые, падали с горы и разбивались насмерть, – я крепче вцепился в ее руку. – Ты знаешь, что Севастополь – город-герой? Немцы долго не могли его захватить.
Мы поравнялись с большим камнем. Тропинка, огибающая его, со всех сторон была окружена мелким кустарником, а сам камень почти не виден из-за кустов. Вдруг мама остановилась и сказала:
– Здесь каждый камень полит кровью, как этот!
Я вспомнил песню о Щорсе: «...голова обвязана, кровь на рукаве, след кровавый стелется по сырой траве». Аппетит пропал. Зачем мы остановились у этого камня? Следующие дни, поднимаясь на гору, я с трепетом ждал встречи с «политым кровью камнем». Особенно страшно становилось вечерами, когда мы задерживались на пляже до захода солнца – на юге темнеет быстро.
В последнее воскресенье июля на небольшом катере мы по¬дошли к Севастополю. Через иллюминатор я увидел такую красоту, что забыл про все на свете. Быстро поднявшись из трюма на палу¬бу, во все глаза смотрел я на происходящее: в залитом солнечным светом море стояли огромные военные корабли, украшенные разно¬цветными флажками! На палубах в парадном строю стояли одетые в белоснежную форму матросы, празднично играл духовой оркестр, блестящие трубы сверкали, слепя и ошеломляя. Все это великолепие отражалось в воде, играя разноцветными бликами. Был День Воен¬но-морского флота. Шел парад. Я приставил руку к козырьку жакей¬ки: «Жаль, Финчак не видит, – подумал я, – он бы оценил!»
Целый день мы провели в этом замечательном городе. Все в нем было необычно. Мама рассказывала военные истории, которые про¬исходили на этой земле, они были интересны и совсем не страшны. В восторге ходил я по старинным улицам, смотря на все широко рас-крытыми глазами. Вечером, возвращаясь в санаторий по нашей тро¬пе, я подумал: эти камни стоят того, чтобы проливать за них кровь.
На обратном пути заехали в Нижнеудинск. После Крыма и Москвы город произвел удручающее впечатление. Как можно там жить? Улицы не заасфальтированы и, когда редкий грузовик про¬езжает по ним, поднимается огромный столб пыли, которая долго стоит в воздухе. Дядя Вася хвалил и город, и свою работу, но мама твердо решила вытащить сестру из этой дыры.
По приезде домой был составлен план эвакуации, и за дело взялась бабушка. Она собиралась съездить к брату в Коченёво, по пути заехав к дочери. Но до Коченёво не доехала. Увидела «нижне¬удинекую» жизнь и вывезла мою маленькую двоюродную сестру в Хабаровск.
Через какое-то время в Хабаровск переехала вся семья Девято¬вых. Так тетя Алла вернулась домой. Второй раз и навсегда.
МАТРОСКА
Мое пребывание в садике подходило к концу. Все с нетерпением ждали выпускного утренника. Празднично украшенный зал полон. Радостные воспитатели, счастливые родители. Выпускники должны были читать приветствия воспитательницам, директору, нянечкам и остальному персоналу. Мне достались стихи, восхваляющие ис¬кусство нашего повара (наверное, за мою любовь к «продолжитель¬ным» застольям). «Спасибо нашим поварам за то, что вкусно варят нам!» – примерно такие вирши я должен был прочитать и вручить букет цветов своей «героине». Я волновался больше всех. Не пото¬му, что было страшно или трудно прочитать эти восемь слов, нет. Просто повар стоял у плиты на кухне, кому же я буду дарить цветы? «Почему у меня все «не слава Богу», как говорит бабушка. Не могли дать слова о воспитательнице или про нянечку – они все в зале! Вот уже Саша Саракулин говорит «спасибо» воспитательнице, ему хоро¬шо, она тут, рядом, а повара все нет! Лучше бы я говорил эти слова, зачем мне дали про повара?! Вот и Олежка прочитал свои слова. Где же повар?» Моя очередь! Я вышел и... взрослые подсуетились. По¬вариха, молодая женщина лет тридцати, уже спешила в зал, по пути вытирая мокрые руки о фартук. Я был самым счастливым выпуск¬ником! Выйдя на середину зала, звонко и четко я прокричал свои – самые лучшие на свете – слова! Вручил цветы и вернулся на место.
Это было мое второе выступление на сцене. Первое случилось год назад. Близился праздник Советской армии. Меня включили в состав участников матросского танца. Как я был горд! Пришедшим за мной родителям тут же «доложил», что буду матросом, поэтому к празднику надо сшить бескозырку и матросский воротник. Они очень обрадовались, не тому, что надо будет шить костюм, а тому, что я буду выступать. Время приближалось к празднику. В послед¬ний вечер перед выступлением, когда я уже отрепетировал танец (первый и последний в моей жизни), когда я всем уже расхвалил свой костюм, уверенно заявляя, что у меня будет самая настоящая матросская форма, которую папа принесет из театра, так вот, в по¬следний вечер оказалось, что матроска не готова. И даже не то, что не готова – к ней и не приступали, ее просто забыли сшить. Я рас¬строился. Я даже не расстроился. Я обиделся, надул щеки, выставив вперед нижнюю губу:
– Вы же обещали сшить костюм! В чем прикажете завтра высту¬пать? – с горечью и негодованием бубнил я, – сегодня все дети танце¬вали в костюмах, и только у меня нет ни воротника, ни бескозырки!
– Сейчас что-нибудь придумаем, – успокаивала мама.
– Что можно придумать за один вечер, если вы за неделю ничего не сделали?! Не буду я завтра танцевать без костюма! – начал я тихо скандалить.
Папа был в театре. Мама с Алкой решили исправить положение. В самом деле, нельзя же лишать ребенка единственного выступле¬ния за всю его детсадовскую жизнь! Срочно стали искать синюю ма¬терию. Алка приносила какие-то куски ткани (в отличие от мамы, в нашей семье она считалась профессиональной портнихой, то есть человеком, умеющим сносно обращаться со швейной машинкой и сшившим одну «большую» вещь – детское пальто), но все они были либо малы, либо не того цвета. И тут мамин взгляд упал на стул с моей одеждой.
– Будет тебе завтра матроска! – уверенно сказала она. Выход был найден. Мама решила распороть старые шорты. Когда я это услы¬шал, то решил в садик завтра не ходить под любым предлогом!
– Ты что, хочешь меня завтра опозорить? Хочешь, что бы все увидели на моих плечах то, что еще вчера я носил совсем на другом месте?! – закатил я еще больший скандал.
В это время пришел папа. Узнав в чем дело, он сказал свою вол¬шебную фразу: «ничего страшного», и тут же принялся рисовать мне картину, как хорошо, даже больше того, как лучше всех я завтра буду выглядеть на утреннике в своей матроске из шортиков.
– Ты пойми, – говорил он, – у всех будут одинаковые воротнич¬ки, все будут как простые матросы, а ты будешь как генерал!
– У матросов нет генерала! – начиная всхлипывать, возражал я.
– Значит, будешь как... Как там его зовут у матросов?
– Адмирал!
– Правильно! Будешь адмирал! Ведь ни у кого не будет такого костюма!
В этом я и не сомневался! Но, надо признать, у папы всегда был дар убеждать людей! Я чуть успокоился. И началась работа! Все шло «по серьезному», со знанием дела. Меня поставили по стойке «смирно» и сняли мерку со всего, чуть ли даже не с головы. Все су-матошные действия моей мамы и тетки сопровождались папиным комментарием и подбадриванием. Шорты быстро распороли. По¬ловину пустили на воротник, половину разрезали на ленты к нему. «Костюм» наспех сметали и вновь поставили меня по той же стойке, но уже для примерки почти готового «платья»! Когда я увидел на себе это «высокохудожественное» произведение, мне стало плохо. Я не жил в морском городе, я никогда не видел моряков на наших ули¬цах, но я был в Севастополе и точно знал: у матроски посередине нет шва! Мало того, шорты полушерстяные, а воротник должен быть шелковым! Шорты светло-голубого цвета, а воротник должен быть темно-синий! Обо всем этом, гундося и постепенно все более и бо¬лее распаляясь, я поведал родителям, начав очень тихо, постепенно переходя на крик. Обида клокотала у меня в горле. Но на все претен¬зии противоборствующая сторона отреагировала быстро и жестко.
– Великое дело, в каком костюме ты будешь завтра танцевать! – сказал папа, – главное, станцуй хорошо.
– Как я могу хорошо станцевать в таком наряде?! Завтра все только и будут смотреть на меня как на пугало!
В конце концов, мне строго-настрого велели «ничего не выдумы¬вать и прекратить истерику», а так как время приближалось к один¬надцати, «срочно отправляться спать!» Утирая нос и размазывая по щекам слезы, я спросил напоследок.
– А из чего будут сделаны белые полоски на воротнике?!
Вопрос застал весь творческий коллектив врасплох. Тесьмы дома не оказалось, к соседям идти поздно – время двенадцатый час. Папа и тут нашел выход из положения.
– Ничего страшного, полоски нарисуем мелом.
Это было последней каплей. Я почувствовал себя бедным, не¬счастным мальчиком, над которым завтра будет смеяться весь город.
На следующий день в сад меня отправили без наряда, пообещав принести его к утреннику. Все время до праздника я не находил себе места. Товарищи уже щеголяли в своих шикарных костюмах. У не¬которых были даже погоны с прикрепленными блестящими метал-лическими якорями.
– Игорь, где твой костюм? – спросила воспитательница. Я молча отошел к окну, – так, где твоя матроска?
– Сейчас мама принесет, – чуть не плача, ответил я.
К двенадцати мама с Алкой принесли наряд. До последнего мгновения я надеялся на чудо, полагая, что папа возьмет настоящую матроску в театре, или утром Алка найдет темно-синий шелк, или хотя бы они сходят за тесьмой. Но нет! Из пакета достали все те же бывшие шорты, несколько потертые в определенных местах. Но что это?! Где же мелом прочерченные три полоски матросской славы?! Мела дома тоже не оказалось. По всей видимости, папа предложил прочертить полоски сухим мылом, которым обычно пользовались при кройке. Тихо и скромно, с полным равнодушием к происходя¬щему, я позволил надеть на себя этот шедевр театрального костюма с тонкими желтыми полосками, и спрятался до утренника в дальнем углу.
Настало время показаться перед публикой. Медленно и печаль¬но шел я за всеми остальными детьми. Мои руки и ноги машинально повторяли заученные движения танца. Казалось, все дети и взрос¬лые смотрят только на мою матроску, и у всех одна мысль: «это быв¬шие шорты».
И вдруг я увидел папу. Он стоял с мамой и Алкой, широко улы¬баясь. Все они были такие довольные, радостные, что я наконец-то участвую в утреннике, что я у них самый красивый, даже в этом ко¬стюме, которым они тоже гордились. Их глаза светились таким до¬бром, что я забыл о своей неудачной матроске, о том, что бескозыр¬ки у меня вообще нет, и что я еще пару минут назад чувствовал себя самым несчастным ребенком на свете.
Прошло много лет. Я часто вспоминал этот случай. Он многому меня научил. Очень многому. Наверное, тогда, на утреннике, я впер¬вые стал избавляться от стеснения и комплексов, тогда я начал по¬нимать, что дорогой и «правильный» костюм еще не самое главное, и уж точно не он все решает. Сейчас я думаю: кто еще из участников нашего танца помнит этот утренник? А если кто и помнит, уверен – не такие у него интересные воспоминания, как у меня.
ДЕД МОРОЗ
Начало декабря. Меня и Олежку мамы везут на санках из сади¬ка. Вьюга. Темно. Желтые лампочки, скрипя, качаются на фонарных столбах. Кажется, они жалуются на то, что им тоже холодно. Снег и ветер бьет в лицо. Дышать трудно, но значительно легче, чем утром, когда от ветра перебивало дыхание и, чтобы дойти до сада, я шел не рядом с папой, а за ним. Взрослые везут нас домой и радуются тому, что завтра праздник – 5 декабря – День Конституции, и им не надо идти на работу. Я тоже доволен – не надо будет идти в сад! Какая хорошая тетка – Конституция! В день ее рождения все отдыхают!
Через много лет это оформится в следующие строки:
Вьюга метет в предрассветном тумане:
Холодно. Утро. Декабрь.
Надо идти. Пять домов перед нами.
Ветер качает фонарь.
Нечем дышать и я прячусь за папой,
Снегом заносит следы,
Ель прикоснулась косматою лапой,
Мерзнут в сугробах кусты.Желтые лампы качаются в «чашках»,
Грустно железо скрипит.
– Черт бы побрал этот садик несчастный! –
Сонно отец говорит…
Вечером тем же маршрутом обратно
Мама на санках везет.
– Завтра поспишь – Конституции праздник,
В садик никто не идет.
Так же темно, и морозно, и тени
Пляшут от тусклых огней.
А на душе соловьиные трели –
Жить стало всем веселей!
А пока я жду Новый Год – самый лучший праздник! Даже луч¬ше, чем праздник Конституции. Поставят елку, Дед Мороз принесет много подарков. Первого января пойдем на «елку» в театр, посмо¬трим сказку, дадут много конфет!
Приближался 1967-й...
Тридцать первого декабря вся семья собралась на Шеронова. Пришла баба Маня. Мне обещали, что сегодня придет Дед Мороз. Взрослые сидят на кухне. Печка весело горит. Тепло. Вкусно пах¬нет праздничной едой и хвоей. Елка стоит в моей комнате, утром под ней я должен найти подарок. Двоюродные брат с сестрой спят в другой комнате. Я жду... Я хочу уснуть, и не могу. Я хочу и боюсь увидеть Деда Мороза. На кухне что-то происходит. Родители часто заходят ко мне и проверяют, спит ребенок или нет. А я так взвол¬нован, что даже не могу притворяться спящим. Взрослые о чем-то шепчутся. По всей видимости, время приближается к двенадцати. Понимая, что ребенок не уснет, родители решаются на экстренные меры. Тишина. Вдруг стук в дверь! Звук откидываемого крючка. Я в своей теплой комнате ощущаю, как в кухню вваливаются клубы морозного воздуха. Незнакомый голос спрашивает, здесь ли живет Игорек Мосин? Все хором отвечают – здесь.
– А где он?
– Он уже спит.
– Я не сплю!!! – хочу, но не успеваю крикнуть. Дверь открыва¬ется и ко мне в комнату входит настоящий Дед Мороз! Он меня о чем-то спрашивает, он даже гладит меня по голове! Как только я не заледенел! Я что-то отвечаю, и вдруг он начинает кашлять. Потом раскрывает свой мешок и дарит мне подарок – машинку. Я говорю «спасибо», и он, пожелав спокойной ночи, уходит. Дверь закрывает¬ся. Взрослые пытаются что-то говорить, но я уже ничего не слышу. Я уже сплю… сплю, как убитый.
Наутро все интересуются, как прошла встреча с Дедом Морозом.
– Он подарил мне подарок! Дал мне его в руки, из своего мешка!
– А какой он, Дед Мороз? Старый или молодой?
– Такой старый, аж закашлялся!
Взрослые смеются. Я не понимаю, в чем дело. Иду к детям, пока¬зываю свой подарок. Но Димка еще слишком мал, ему нет и года, а Олечке это неинтересно.
До восьми лет я был убежден в реальном существовании Деда Мороза...
…Декабрь 1969-го года. Родители говорят, что я уже большой, и этот Новый Год буду встречать с ними. Я счастлив. В новогоднюю ночь мне дарят подарок (очередную машину, на этот раз ракетницу) и раскрывают один из самых больших секретов нашей семьи. Ока-зывается, ко мне в гости приходил не Дед Мороз, а папа. Все пере¬живали, что я его узнаю. Понимая, что от нервного напряжения в эту ночь ребенок не уснет, взрослые придумали и разыграли целый спектакль. Папа тихо вышел в коридор, где и переоделся Дедом Мо¬розом, благо костюм после «елок» еще не отдал в театр. В это время мама с Алкой стали смотреть в окно и говорить: «Из дома Аньки Кривоногих вышел мужик с мешком, он идет к нам! Это же Дед Мо¬роз!» Больше всего они боялись, что я обнаружу отсутствие папы. Даже после «спектакля» в моей комнате, когда он вернулся переоде¬тый в свою одежду, они продолжали играть: «Эдик! Ты не вовремя пошел в уборную! К нам приходил Дед Мороз!» А он подыгрывал им, даже не догадываясь, что я уже сплю без задних ног. Как я мог его узнать, когда был так удивлен и поражен, что, будь вместо моих родителей другие люди, я бы, наверное, и этого не заметил.
Мы сидим за праздничным новогодним столом, встречаем 1970-й. Папа говорит, что тогда спрашивал у меня «всякую глупость», а я с таким серьезным видом отвечал, что он не выдержал и, чтобы не рассмеяться, закашлялся. В общем, эта роль ему удалась (правда я не знаю ни одной роли, которая бы ему не удалась). Слушаю их, и полусонными мозгами никак не могу понять, как папа успел за такое короткое время сходить в уборную и облачиться в одежду Деда Мо¬роза. Я все воспринимаю буквально....
...Наступил 1967 год. Этому году суждено будет сыграть большую роль в жизни нашей семьи – он принесет и много радости, и много боли.
БОЛЬ
В конце мая 1967 года папа уехал на гастроли. Я помогал маме ухаживать за маленьким братом Костей, который с каждым днем становился все забавнее. В середине лета мама решила подготовить меня к школе – сшила пару брюк и купила белую рубашку. В июле состоялась первая примерка. Позвали Кривоногих – оценить работу. Облачась в торжественный наряд школьника-отличника и нахаль¬но нацепив на рубашку октябрятскую звездочку, я с гордым видом вышел на «балкон». Но тут выяснилось, что брюки готовы вот-вот свалиться с меня – у мамы оказался дар «хорошей» портнихи. Скон¬фуженный, я пошел за ремнем к дяде Васе. Ремень обвился вокруг детской талии, как удав, опоясав ее два с лишним раза. На поясе, под ремнем образовались элегантные складки. Спустя много лет в моду войдут брюки «бананы», но я показывал эту «модель» уже в 67 году. Затянутый, я побежал обратно на «балкон», по пути попробовав пенку от варенья, которое варила бабушка. За это время к Криво¬ногим присоединились и другие обитатели двора: Климиха, Олежка Финчак и Риточка. Мы с мамой и Алкой стояли на «балконе», а из дверей периодически выглядывала бабушка, она не могла надолго отлучаться из кухни, так как следила за вареньем. И тут вокруг меня стала кружить оса. Я замер! С осами у меня были свои счеты...
Год назад, в конце мая, перед папиным отъездом на гастроли, мы пошли в парк – это была традиция. Покатались на «чертовом колесе», на карусели. Было жарко, и на обратном пути мне купили мороженое. Я шел, постоянно путаясь у родителей под ногами, с удовольствием поедая начинку в хрустящем вафельном стаканчике. Руки стали липкие и сладкие. На перекрестке улиц Карла Маркса – Комсомольская наша «процессия» остановилась – горел красный светофор. В это время с Амурского бульвара охая, ахая, рыча сво¬ими внутренностями и постоянно выпуская вонючие газы, тяжело поднимался рейсовый автобус. Его «морда» была грустной и уста¬лой. Фары невесело смотрели на прохожих. Я всегда жалел рейсовые автобусы. К нам в садик приезжали их «братья» – красиво разукра-шенные, чистенькие автобусы «малютки». В них показывали мульт¬фильмы. Там никто не толкался, всем хватало сидячих мест. Когда на улице я видел такой автобус, то непременно кричал: «Малютка едет, малютка!» А этот? Бедный, несчастный инвалид вынужден ра¬ботать. В тесноте и духоте едут недовольные люди. Никакой радо¬сти. Конечно, ему тяжело. Напрягая старый мотор, автобус въехал на гору. Светофор моргнул и включил зеленый. Прохрипев тормоза¬ми, громко выпустив выхлопные газы и пару раз дернувшись, авто¬бус остановился прямо напротив нас. И тут я заорал. Не закричал, не заплакал, а именно заорал! Я орал так, что все пассажиры автобуса прильнули к стеклам с испугом и недоумением. Водитель, наверное, подумал, что отдавил ребенку ногу. Автобус стал нервно дергаться. Вся улица оглянулась на мою «сирену», а родители пытались выяс¬нить причину произошедшего. Рядом стояла сухонькая бабулька. Мы спешно перешли через дорогу. Все это время ор не прекращался. Бабулька высказала предположение, что ребенок испугался автобуса. Это меня очень обидело. «Как «испугался автобуса»?! Я что, первый раз автобус в глаза увидел? Мне уже пять лет!» Но сказать ничего не мог. Через все тело будто прошла острая булавка, причиняя сильную боль. Наконец нашли причину столь неадекватной реакции «на ав¬тобус». Из ладошки вытащили осиное жало. Боль стихла, и только тогда я перестал орать. С той поры я невзлюбил ос и мороженое.
...Оса продолжала кружить вокруг меня. Я замер, ожидая само¬го худшего, инстинктивно пряча ладошку за спину. Откуда ни возь¬мись, в руках у мамы оказалась мухобойка – вчетверо сложенная газета. Резкий взмах, точный удар – и осы нет. Мама всегда была «снайпером» по летающим насекомым. Довольный, я продолжал показ. Наряд всем понравился. Ободренная мама велела снять об¬новку и, не теряя времени, садиться за книжку.
– Скоро ты пойдешь в школу, пора становиться ответственным!

ОТВЕТСТВЕННОСТЬ

Все мое дошкольное детство мама страстно хотела приучить меня к чтению. Как будто в нашей семье я должен был стать пер¬вым грамотным человеком. Буквы я выучил рано, и уже хорошо мог складывать их в слова, но читать, особенно летом, когда тебя ждет на улице друг и так хочется погулять, совсем не хотелось.
В августе 1967-го года мне исполнилось шесть лет. Собрались родные, но почему-то опоздал дед. Когда он пришел, все уже сидели за столом. Дед принес в подарок барабан, такой же подарила и тетя Алла. Этот инструмент я с детства недолюбливал, а тут сразу два. Что с ними делать? Папа еще в июле прислал шикарный трактор на резиновых гусеницах, которому завидовали все ребята во дворе.
В этот день рождения все происходило как всегда: взрослые си¬дели за столом, дети играли на полу, баба Маня принесла торт «По¬дарочный» и мы с удовольствием попили с ним чай. Но что-то неу¬ловимо-грустное витало в воздухе.
Приближался сентябрь. Костя подрастал, лежа в своей кроватке. Он был очень смешной. Постоянно что-то гулил, разбрасывая ручки и ножки, и грыз резинового надувного жирафа. И почти никогда не плакал – он всегда улыбался!
В один из вечеров позднего августа мы с Финчаком разговарива¬ли на летней кухне:
– Когда же твой дед начнет рассказывать сказки? – спросил Олежка.
– Мы же договорились – зимой.
– А где он будет их рассказывать, здесь?
– Здесь холодно – это же летняя кухня.
Вдруг входная дверь открылась, и в ней показался папин поход¬ный саквояж, вслед за которым появился и сам хозяин.
– Папа! Папа приехал! – закричал я, кинувшись ему на шею. Так, с массой свертков, саквояжем в руках и со мной на шее, он вошел в дом, где уже начался праздничный переполох.
– Ну, где же мой маленький? Где наш Костя? – поздоровавшись и перецеловавшись со всеми, спросил папа. Улыбаясь, он подошел к младшему сыну. Костя, сидя в кроватке, улыбнулся во все лицо и стал подпрыгивать, протянув к папе ручки.
– Смотрите! Узнал! Узнал!! – засиял папа в восторге и взял его на руки, – три месяца не видел, а узнал!
С папиным приездом наступал праздник. Вся семья по нему очень скучала. Всем он привозил много разных подарков! Но, поми¬мо подарков, он привозил массу забавных гастрольных историй, ко¬торые рассказывал в образах, ярко и красочно, и которые все с удо-вольствием слушали. В этот вечер мы засиделись на кухне допоздна.
На следующее утро папа сказал:
– Косте уже больше трех месяцев, а у него еще нет ни одной фо¬тографии. Надо его сфотографировать, – он зарядил пленку и сделал несколько снимков. – Игорек, давай я сниму вас вместе.
– Ты что, – удивился я, – мама не разрешает мне брать Костю на руки, я могу его уронить.
– А ты держи его крепко, – немного волнуясь, разрешила мама.
Я сидел на диване с Костей на руках, боясь пошевелиться, крепко прижав брата к себе, а папа все искал нужный ракурс, все примери¬вался, как лучше нас снять. От напряжения у меня затекли руки.
– Нет, с этого места не получится, солнца много, – папа перемещался по комнате, смотря в объектив. Я сильно волновался – а вдруг не удержу брата? – Подожди, немного осталось, – ободрял меня папа, – наводим резкость.
– Папа, – боясь шелохнуться, тихо сказал я, – снимай скорее, я сейчас его уроню!
Необычное чувство овладело мной – я держал на руках ребенка и нес за него полную ответственность!
– Все! Улыбайся! – папа щелкнул затвором фотоаппарата и взял у меня из рук Костю. Но странное дело: брата я отдал, а чувство от¬ветственности за него у меня осталось. В эти минуты я первый раз в жизни осознал себя старшим братом.
В коридоре послышался какой-то шум, и мы услышали голос бабы Мани:
– Он уже приехал! Какое счастье!
СЧАСТЬЕ
– Какое счастье! Он уже приехал! Здравствуйте, дорогие сваты, ну, где мой сын, где этот господин четыреста двадцать?
Держа в одной руке белую сумочку, в другой – торт, баба Маня плавно вкатилась в кухню. Будучи невысокого роста, при этом до¬вольно упитанной, она никогда не входила, она именно вкатывалась, как яркий шар, как солнце, освещая лучезарной улыбкой на круглом лице все, что попадалось на пути. На ней всегда была надета мас¬са украшений – «золотые» часы, браслеты, кольца почти на каждом пальце, золотая цепочка на шее, огромные клипсы в ушах и очки в «золотой» оправе. Все это тоже освещало и ослепляло вас.
– О! Ты сама пришла?! – обрадовался папа, обнимая свою маму.
– Тебя дождешься! Полюбуйтесь на него, фон-барон! Приехал – и к матери не может зайти! – полушутя, полусерьезно отчитывала она сына, смотря добрым взглядом коричневых глаз из-под блестя¬щих очков.
Каждый раз, приходя к нам, баба Маня приносила с собой столь¬ко жизненной энергии, столько света, задора и веселья, что настро¬ение, даже если оно и было плохое, тут же улучшалось. Она любила дарить дорогие подарки и всегда приходила с гостинцем.
– Ну, хоть чаем мать угостите? – энергично спросила она, уса¬живаясь на табурет, поставив коробку с тортом на стол. – Спасибо, сватья, – баба Маня взяла кружку тремя пальцами, кокетливо отста¬вив мизинец с золотой печаткой, которая тут же пустила по стенам и потолку солнечный зайчик.
– Как съездил?
– Хорошо. А у тебя что нового?
– Что у меня может быть нового, когда я целый день сижу на сво¬ем почтамте и никуда не езжу? Ешьте торт. О! Эдька, ты знаешь, что тут со мной приключилось? – спохватившись, начала она рассказ, повернувшись всем корпусом к папе. Заинтригованные, мы стали внимательно слушать. – Лето-то у нас выдалось жаркое, дома спать – промблема (некоторые слова она, как и дед, произносила по-свое¬му) – душно. Так я весь июль приспособилась ночевать в сарае.
– Тебя не украли?
– Ты что, смеешься? – сверкнув очками, она оценивающе посмо¬трела на сына. Солнечный зайчик замер над печкой. Обладая от при¬роды огромным чувством юмора, баба Маня, тем не менее, никогда не понимала шуток, направленных в ее адрес. – Что у меня можно украсть? Только тебя! Но тебя уже украли! Так что не перебивай, слушай мать и не чирикай. Как-то ночью сплю, и вдруг – что такое?! Чую, тяжесть на груди, кто-то на меня смотрит в темноте.
Затаив дыхание, я слушал, забыв о торте.
– Ну, думаю, не иначе, как дух на меня спустился.
– Какой дух, святой, что ли? – папа хитро улыбнулся.
– Ты над матерью не смейся, – взмахнув рукой, в которой дер¬жала кружку, она нечаянно пролила на себя чай. – Ну вот, заговори¬лась! – посетовала баба Маня, отряхивая платье рукой с кольцами на пальцах, от чего по всей квартире стали прыгать десятки солнечных зайчиков. – Что это у вас тут стены ходуном ходят? О чем я гово¬рила? Вспомнила, слушай дальше, – продолжила она рассказ, поста¬вив кружку на стол. – И, главное, он так мягко опустился, вот сюда, – похлопала она себя пухлой ладошкой по высокой груди, – вроде не тяжелый, но ощутимый. Я глаза открыла – ничего не вижу, темень, хоть глаз выколи. Лежу – ни жива ни мертва.
– Наверное, это было привидение, – осторожно высказал я свое мнение.
– Я это «привидение» спрашиваю: к худу ли, к добру? Молчит! – мы слушаем рассказ очень внимательно, и только папа начинает тихо смеяться.
– Что ты смеешься? Ты не смейся! Знаешь, как я перепугалась! Опять спрашиваю: к худу ли, к добру? Начал он шевелиться – ну, думаю, знак подает. Жду. Тишина!
– Ты бы фонарик зажгла.
– Смешной ты, Эдька! Я вся дрожу, вздохнуть боюсь, не то, что пошевелиться! А ты – фонарик зажгла! Хотела бы я на тебя посмо¬треть! Лежу, жду ответа, как соловей лета! – она засмеялась.
– Ну и что, дождалась? «Дух»-то что тебе сказал? К худу или к добру?
– Сказал! Нужна я ему, как рыбке зонтик. Как бы ни так. Гла¬за к темноте привыкли, пригляделась, и вижу – на мне котенок си¬дит! Маленький такой. Пушистый. Хорошенький. И молчит. Как партизан!
Я облегченно вздохнул и принялся за торт, бабушка пожала пле¬чами, а родители рассмеялись.
– Ты его, конечно, к себе взяла? – спросил папа.
– Ага! Бороду ему. Всю жизнь мечтала. Нужен он мне...
– Как рыбке зонтик, – вставил я, беря очередной кусок.
– Как тросточка петуху. У меня Мурка есть. Она, тварь такая, опять загуляла. Я ее спрашиваю: Мурка, на кого будем алименты подавать?
– И что она тебе ответила?
–Ты что, Игорь? Что она может ответить? Она же кошка. Я ей ремнем грожу, спрашиваю: чем пахнет? А ей этот ремень, что зайцу стоп-сигнал. Ну, где маленький? – оправляя платье, она встала из-за стола, – покажите внука!
Мама вынесла Костю. Улыбаясь и подпрыгивая у мамы на руках, он потянулся к бабе Мане.
– Смотри, тебя тоже признал! – обрадовался папа.
– Как же ему меня не признать, когда он на нас похож! Краса¬вец! Подрос, – ласково говорила она, беря внука на руки, – тяжелый какой стал! Эдька, запомни, каждый ребенок рождается со своим счастьем!
Костя, удобно устроившись на руках у бабушки, с любопытством перебирал пальчиками ее блестящие украшения, внимательно их разглядывая.
– Игорь, пойдешь сегодня ко мне ночевать?
– Пойду, – с готовностью ответил я. У бабы Мани был телевизор, который я давно мечтал посмотреть.
– А обратно с полпути домой не запросишься, как в прошлый раз?
Первая попытка заночевать в доме моей второй бабушки была предпринята три года назад и закончилась неудачно. Меня, тогда трехлетнего мальчика, баба Маня смогла донести только до угла улицы, после чего я стал своей ладошкой поворачивать ее голову в противоположную сторону, громко крича: «Бомой! Бомой!», то есть «домой». На этом мой первый поход и закончился.
– Не запрошусь, я уже взрослый.
В комнате на Слободской, где жила баба Маня, было так тесно, что играть – совершенно негде. Правда, и игрушек там не было.
– Включи, пожалуйста, телевизор, – попросил я.
– Еще рано, он работает с семи часов.
Я загрустил. Предчувствуя, что внук может закапризничать и за¬проситься домой, бабушка пошла на хитрость.
– Хочешь, фокус покажу?
Для меня это оказалось неожиданностью: баба Маня умеет пока¬зывать фокусы?!
– Жили-были четыре короля, – начала она, взяв в руки колоду карт, вынимая из нее нужные для фокуса, – червовый, пиковый, буб¬новый и трефовый. У каждого из них – своя дама. Видишь? К этим дамам, когда королей не было дома, пришли четыре валета.
– Зачем?
– Зачем, зачем. Все тебе надо знать, какой любопытный! В гости. Вот они повеселились с дамами, поиграли с ними в карты, выпили вина, и тут вернулись короли! Разразился большой скандал!
– Промблема? – вставил я.
– Хо! Промблема. Еще какая! Короли подали в суд! – ловким дви¬жением моя бабушка достала из колоды четырех тузов. Затем поло¬жила друг на друга все двенадцать карт и стала их перемешивать. – Скажи, когда хватит тасовать.
– Стоп! – внезапно крикнул я.
– Да что ж ты так пугаешь? – схватилась она за сердце, – хватит, значит хватит. И вот, суд решил, что каждый должен остаться в сво¬ей компании, – карты легли в четыре стопки, картинка к картинке.
– Как ты это делаешь?
– Смотри еще раз.
Фокус был продемонстрирован около десяти раз, но я так и не мог понять его секрета. Наконец надо мной сжалились и раскрыли секрет.
– Посиди, потренируйся, а я пойду в колидор, посмотрю, что там чайник на примусе.
Оставшись один, я обратил внимание на семь слоников, стоя¬щих на комоде. Впереди «шел» самый большой слон, за ним, по ро¬сту, выстроились остальные.
– Зачем они тебе? – держа в руках большого слоника, спросил я вернувшуюся бабушку.
– Слоники? Они приносят счастье.
– Тогда их надо поставить наоборот, – я выстроил слоников по росту, начиная с маленького и завершив процессию самым большим.
– Почему так?
– Потому, что маленький может нести немного счастья, потом пойдет второй, потом третий, и так счастье будет увеличиваться, до самого большого.
– Ты знаешь, что такое счастье? – баба Маня с интересом посмо¬трела на меня.
– Счастье? Не знаю. Но лучше, когда вначале мало, а потом мно¬го, а не наоборот.
– А ты счастлив?
– Когда все дома, и я ни за кого не волнуюсь.


ПРИЯТНОЕ ВОЛНЕНИЕ
На следующий день папа предложил мне научиться кататься на двухколесном велосипеде. Вечером с велосипеда сняли третье коле¬со, и все вышли на улицу посмотреть мой первый заезд. Улица Ше¬ронова от нашего дома к Уссурийской шла под небольшим уклоном. Я сел на стоящий посреди дороги велосипед, а папа сзади взялся за седло. Вся женская половина нашей семьи стояла поодаль, готовая прийти на помощь в первую же минуту.
– Ну, поехали, – сказал папа. Я нажал на педали, велосипед тро¬нулся с места, постепенно набирая скорость. Папа пошел, а затем побежал за мной. Я несся с довольно большой скоростью, ветер сви¬стел в ушах, но за спиной я постоянно слышал тяжелый папин бег и ощущал его твердую руку, уверенно держащую меня на дороге. Это придавало столько смелости, что до остановки я не переставал кру¬тить педали, постоянно набирая скорость. На «Уссурийской», как мы и договорились, я стал тормозить сандалиями об асфальт.
– Давай еще раз! – сказал я, оборачиваясь назад. Но что это?! Все родные стоят на месте, около дома, и кажутся отсюда маленькими, хотя я вижу удивление на их лицах. Но и папа стоит где-то далеко, около колонки, что возле Саркиного дома. Как он так быстро туда отбежал? Ведь только что я слышал его шаги за своей спиной. До¬вольный он подходит ко мне.
– Ну, вот ты и научился кататься на двухколесном велосипеде!
Я еще не верю в это! Сердце радостно стучит. Назад, испытывая приятное волнение, еду сам, легко преодолевая путь в небольшую горку.
Когда-то отец то ли прочитал, то ли от кого-то услышал китай¬скую поговорку: «Кто умеет – тот делает, кто не умеет, тот учит». Сам он не умел ни кататься на велосипеде, ни плавать, ни стоять на конь¬ках, но нас с братом научил всему.
СНЫ
В эту ночь мне приснилось три странных сна: я качусь на боль¬шом двухколесном велосипеде, а за мной в противогазе бежит мой друг Олежка. Он бежит, не в силах меня догнать, и громко, на всю улицу, кричит: «Зачем вы сняли третье колесо? На чем я теперь буду ездить?» Я хочу ему ответить, что он тоже научится ездить на велоси¬педе, оборачиваюсь и вижу не Олежку, а небольшого слоника, кото¬рый бежит за мной, громко топая, увеличиваясь в размерах. Слоник, как и Олежка, бежит в противогазе. «Как он надел его на хобот, – не могу понять я во сне, – он что, тоже решил посетить нашу уборную? Но ведь он туда не поместится, он ее сломает! Провалится в яму и утонет, как собака Попова!» Слон начинает грозно трубить, и тут я понимаю, что он хочет раздавить и меня, и велосипед! «Зачем ты бежишь за мной, злой слон? Ты ведь должен приносить счастье!» – кричу я. «У каждого свое счастье! Как чай! Кому кислый, кому горь¬кий, а сладкий – никому!» – громогласно отвечает он мне. Слон уже почти догнал меня, но в самый последний момент я успел заехать в калитку нашего двора, и проснулся. «Почему он разговаривал, ведь на нем был противогаз. А в противогазе слоны не умеют разговари¬вать», – думал я, лежа в кровати, обливаясь холодным потом.
Я долго боялся закрыть глаза. Но через какое-то время заснул. В этот раз мне снилось, что я с Финчаком и детьми Кривоногих играю в прятки. Финчак уже всех нашел и теперь подбирается ко мне. Я стою за прислоненными к сараям досками. Шаги Олега ближе и ближе. Мне страшно, что он сейчас внезапно появится передо мной, и я ре¬шаю сам выбежать и крикнуть, что я здесь! Но в это время из-за досок вместо Олежки появилась рука Хворостяна. В плотно сжатом кулаке он держит железную кружку с горячим киселем. На кружке начерче¬ны две буквы: «В. И.». «Почему он взял кружку дяди Васи?», – проно¬сится в моей голове. Рука тянется ко мне, она становится все длиннее и длиннее, но сам Хворостян так и не появляется. Я хочу крикнуть, хочу оттолкнуть руку, и не могу! А рука Хворостяна вдруг превраща¬ется в лисью лапу, и сладкий голос говорит: «Опять я тебя обману¬ла, глупый Хворостян. Не попробуешь сегодня киселя, я его Игорьку отдам». Лапа лисы приближается к моему лицу, и в это время из-за досок появляется вся лиса. «Выпей киселька, Игорек, выпей, и пока¬тай меня на спинке». «Знаю я тебя, плутовка, опять будешь говорить: «битый не битого везет». Не буду пить кисель!» Но что это? Передо мной вовсе и не лиса! Передо мной стоят четыре короля и грозно во¬прошают: «Где наши дамы?!!» «Не знаю». «Ты лжешь, валет!» – гово¬рит пиковый король. «Пусть выпьет киселя, и мы узнаем, правду он говорит, или нет!», – сказал король червей, протягивая мне горячую кружку. Дрожащими руками я беру кружку, и, обжегшись, роняю ее на землю. Красный густой кисель заливает мои сандалии, опилки от дров и зеленую траву. «Врет! Врет, врет, врет!!!» – в один голос решают четыре короля, и от их крика я вновь просыпаюсь.
В доме тихо. Все спят, только с улицы доносится: «врет, врет, врет!» – это лают кем-то потревоженные собаки. Немного успоко¬ившись, я засыпаю в третий раз. Мне снится Севастополь, море, большие красивые корабли, морской парад. На палубу выходит ка¬питан в белом кителе, белых брюках, в большой фуражке. В руках у него огромный мешок. «Товарищи матросы! – говорит он, прило¬жив руку к козырьку, – поздравляю вас с Новым Годом!» Капитан развязывает мешок, матросы, как дети, окружают его, но вместо по¬дарков из мешка начинают вылетать пчелы и осы. Они вьются во¬круг моряков, жужжат, готовые покусать всех и каждого. Матросы и капитан начинают в панике бегать по кораблю, отбиваясь от пчел бескозырками. «Вам надо зарыться в землю, – кричу я им, – так мой дед делал!» В это время палуба корабля из железной превращается в земляную, но все матросы уже успели попрятаться от пчел в каюты и кубрики. Только один лег на землю и стал зарываться в нее все глубже и глубже. И тут я увидел его лицо. «Деда! Что ты делаешь?! Не зарывайся так глубоко!» Но он не слышит меня, накидывая на себя землю, все больше и больше. «Вытащите его оттуда, моряки, вытащите!» – хочу я крикнуть, но не могу, и вместо этого начинаю беззвучно плакать.
Проснулся я поздно. Папа уже ушел по делам, мама кормила Ко¬стю, а бабушка в отличном настроении собиралась в магазин, напе¬вая свою любимую песню: «Ты, моряк, красивый сам собою, тебе от роду двадцать лет...»
ОКТЯБРЬ 67 ГОДА
Осень – пора свадеб. Свадьбы дед любил. Еще больше любил сватать. В летнее время, когда кочегарка не работала, дед возглавлял бригаду маляров. Дома бывал редко – дела. Алку, как и деда, труд¬но застать дома, у нее тоже дела – пропадала у подруг. Бабушка по осени любила делать в доме перестановку – не могла долго жить в одних и тех же условиях. В этом ей всегда помогала мама.

По морям, по волнам.
Нынче здесь, завтра там.
Пела бабушка, двигая тяжелый буфет от одной стены к другой.
По морям, морям, морям, морям.
Нынче здесь, а завтра там.

Вторила ей мама, толкая буфет с другого края. Натаскавшись тя¬желой мебели от одной стенки к другой, затем к третьей (вначале двигали, затем думали), бабушка с мамой закончили очередную пе¬рестановку, и принялись за уборку квартиры.

Ты, моряк, красивый сам собою.
Тебе от роду двадцать лет.

Весело пела мама, домывая кухню, когда в дверях показался дед с молодым пареньком.

Полюби меня моряк душою,
Тебе открою свой секрет.

– Милчка моя, – позвал дед бабушку, – дай, пожалуйста, новые носочки.
– Куда это ты собрался? – из глубины комнаты отозвалась бабушка.
– Да вот, видишь ли, человека надо... с девушкой познакомить... а он без носков. Неудобно, понимаешь, бисиком к невесте идти.
– Так теперь что, ты всем будешь новые носки раздавать? – не отрываясь от дел, спросила бабушка.
– Почему всем? Новые то я себе возьму, а ему отдам эти.
Видя, что бабушка не торопится выполнить его просьбу, а время не терпит – «молодой», того и гляди, пойдет на попятную – робок больно, дед сам прошел в комнату. В это время Федосья Владими¬ровна вышла в кухню, где и застала деда, «крадом» возвращающего¬ся из комнаты с носками в руках.
– Черт! Ты что, не мог подождать?!
– Ну, милчка моя, – оправдывался сват, – ты ж занята.
– Куда тебя несет в грязных шабалах?! Только полы помыли!
– Батеньки мои, – дед обернулся, и увидел на чистом полу огромные грязные следы, – что ж, тапереча, летать, что ли? – вино¬вато спросил он, передавая жениху носки. Парень, смущаясь, стал их надевать.
– Да они с дыркой. Что ты даешь человеку? Как он будет выглядеть?
– Ничего, мы дырку чернилами замажем. Света, неси чернила!
– А может, не надо? – смущенно улыбаясь, робко спросил гость.
– Небоись, чернила никто не заметит. Проверенный способ.
– Идти знакомиться не надо, – пояснил парень свою мысль.
– Не робей. Под лежачий камень вода не течет! Угостись лучше блянцами, для храбрости, и пойдем, – дед по пути взял несколько горячих блинов и они с парнем вышли на улицу.
И я буду плакать и рыдать.
Тебя, моряк мой, вспоминать,

Закончила мама песню, моя полы на второй раз.
Вернулся дед в отличном настроении – сосватал удачно, носочки пригодились как нельзя кстати.
На следующий день, в субботу, взрослые поехали на базар – ку¬пить картошки на зиму. Бабушка осталась довольна.
– Картошку купили хорошую. На той неделе капусту засолим – и к зиме готовы. Ты куда собрался? – спросила она деда, который на¬девал новый плащ. Плащом этим дед гордился, носил его только в сухую погоду. На папин вопрос: «Почему ты в дождь плащ не одева-ешь?», неизменно отвечал: «Батеньки мои! Да кто ж такую дорогую вещь в дождь носит?»
– Так, схожу по делам, сама знаешь, под лежачий камень вода не течет.
– Не забудь, вечером надо к Ефиму сходить.
На следующий день я деда не видел – он рано ушел на работу, а вечером заступил на дежурство в кочегарке. Поэтому, когда он не пришел домой ночевать, никто не удивился. Но он не пришел и во вторую ночь, и в третью. Нашли его только на пятые сутки. Его сби¬ла машина, где-то на пересечении Шеронова и Ким-Ю-Чена...
...Она всю жизнь ждала его. Ждала до их первой встречи, в тридцатых, и когда они встретились, была счастлива. Ждала с во¬йны, в сороковых, получив известие, что он пропал без вести, ве¬рила, что жив, и, сжав нервы в кулак, ждала. Ждала после войны, и, когда он вернулся в 47-м, была счастлива. Ждала в пятидесятых, пока настанет лучшая жизнь, и ему не надо будет скрываться от веч¬ных проверок. Она никогда не показывала на людях своих чувств, зная, что это касается только их двоих. В общении с ним она была сурова и сдержанна снаружи, с нежным любящим сердцем внутри. В шестидесятых она не дождалась. Самое страшное заключалось в том, что в этот раз вместе с ним у нее отняли надежду. Она знала, хотя и отказывалась в это верить, что он не вернется. Ее ожидание закончилось. Настала его очередь ждать...
Бабушка переживет деда на девять лет, но в эти годы она будет не жить, а доживать, постоянно думая о нем, об их жизни, бережно храня в сумочке его единственную, маленькую, три на четыре, фото¬графию с «уголком».
Я часто думал, за что ей выпало столько горя? Почему ее жизнь так сложилась. Ведь она была смелым, честным, открытым и пря¬мым человеком. Она ничего никогда не боялась. Никогда не огляды¬валась назад. Неужели всю жизнь она расплачивалась за тот посту¬пок, когда развернула икону лицом к стене.
...В день похорон я забился в дальнюю комнату в доме Кривоно¬гих. Папа несколько раз подходил ко мне.
– Не бойся, пойдем, простишься с дедом.
Но я молча крутил головой. Осмелился выйти лишь тогда, когда гроб с телом вынесли из дома на улицу. Народу было немного. Все стояли понурые и молчали. Никто не плакал. Бабушка словно окаме¬нела. Я стоял, прижавшись к маме, смотря поверх дедовой головы. «Ну, посмотри, посмотри, – уговаривал я себя, – ведь ты же смог во¬йти в темную комнату, смог надеть противогаз, не заплакал на горке. Посмотри, это не страшно». Посмотрел. В одно мгновение сердце мое сжалось от боли, а из груди вышел страх.
В этот вечер я изменился. Стал одновременно и лучше, и хуже. Наверное, я просто повзрослел, перешагнув в жизни сразу через не¬сколько ступенек.
Детство заканчивалось.
Но это уже совсем другая история.
«УЧИТЕЛЬ»
ВСПОМИНАЯ ОТЦА

Человека воспитывают
поступки его окружающих

ПРЕДИСЛОВИЕ

Самое трудное – начать. Любое начало – дело не простое, не зря говорят: «лиха беда – начало!» Начинать воспоминания тоже непро¬сто. Если бы они касались знакомого человека, можно было напи¬сать примерно следующее: с Петром Васильевичем Синицыным я встретился там-то и тогда-то, при таких-то обстоятельствах. А как написать об отце? Да и когда мы с ним встретились? Скорее, это он встретился со мной в роддоме, забирая маму с новорожденным. Наши первые встречи вспомнить сложно – детская память путана и непрочна. Поэтому я не ставил цель выстроить воспоминания в хронологическом порядке, но попытался наиболее полно нарисо¬вать портрет отца – человека, актера и гражданина.
Сколько себя помню, отец всегда беседовал с нами. И никог¬да эти беседы не проходили в форме монолога. Казалось, он и не воспитывал нас, всегда обращаясь как к равным, взрослым людям. Общение было проникнуто заботой и огромной любовью к семье и каждому из нас.
Любовь. Это чувство одно из главных в нашей жизни. Папа очень любил жизнь, свою семью и своё дело. Мы ощущали это с рождения, пронеся чувство любви к себе и в себе с детства до сего дня.

ДЕТСТВО ОТЦА

Детство любого человека начинается с места рождения, с людей, его окружающих, с традиций и устоев, заложенных в семье, с роди¬телей. С корней, с крови предков.
Папа не был исключением. Детство Эдика Мосина, как и детство большинства «детей войны», было трудным, холодным и голодным, но, несмотря на это, он сумел впитать в себя много интересного и полезного. Его рассказы о том времени были ярки и необычны, и навсегда сохранились в памяти. Рассказывал он, в основном, о своей любви к театру. Вернее, о своей страсти к игре в театр, о школе, о Гуте – своей двоюродной бабке, и о своей маме – Марии Семеновне Лившиц, женщине уникальной – светлой, жизнерадостной, очень красивой и очень ревнивой.

***
«Ты знаешь, Маня ведь меня родила очень рано, – папа называл маму по имени: во-первых, у них была не очень большая разница в возрасте, во-вторых, в годы папиной юности женщина она была не только молодая и красивая, но и одинокая, поэтому, скорее все¬го, сама просила сына «не мамкать»! Так эта привычка (называть маму по имени) у него и осталась на всю жизнь. – Маня родила меня в шестнадцать лет. Я её потом спрашивал: у тебя хоть паспорт был уже на руках? – «Был, был»! – всегда стесняясь, и от того не-сколько раздраженно, отвечала она».
Наша бабушка родилась в известной Хабаровской семье. Один из ее предков, уроженец Одессы Моисей Айзикович Феликс, в нача¬ле двадцатого века решил поискать счастье на другом конце света и с братом отправился на Дальний Восток. Брат осел во Владивостоке, Моисей – в Хабаровске. Работал старшим мясником в центральном гастрономе, тогда – торговом доме «Кунц и Альберт». До щепетиль¬ности честен и аккуратен, и потому в знак уважения горожане не раз оказывали ему честь открывать балы Общественного Собрания. У Моисея Айзиковича было четверо детей: Таня, Гутя, Феня и Веня. Татьяна вышла замуж за Семена Александровича Лившица, кото¬рый и стал отцом Маши.
«Лившиц работал на мебельной фабрике в какой-то должности и сам делал мебель – был краснодеревщиком. Помню выполненные им кровать и трюмо – очень красивые вещи. Жили они всей мешпохой, то есть всей семьей, в своем доме по улице Поповской, сейчас это улица Калинина. Семья была большая и очень разная. Манина тет¬ка, моя двоюродная бабка – Августина Моисеевна, или Гутя, как я ее называл – начитанная, интеллигентная, очень любила кино, у нее даже имелись открытки с автографами Кторова, Ильинского и Веры Холодной. Впоследствии именно она меня многому научила и повлияла на мое образование.
Гутя никогда не была замужем, а мужиков просто на дух не пе¬реносил. Лившица, человека своеобразного, точнее сказать – само¬дура, это очень раздражало. Купеческая порода в нем сильно играла – любил чтобы все было «по его»! И юмор у него был своеобразный: бывало, выпьет, придет домой, зайдет в чистую «девичью» комна¬ту Гути, бросит себя на узкую кровать, и начнет кричать, комкая аккуратно застеленное покрывало: вот тебе мужицкий дух, вот тебе мужицкий дух! Гутя со слезами на глазах слабым голосом моли¬ла сестру: Таня, да скажи ты извергу этому, чтобы шёл к себе! Сил нет терпеть его «шутки»!
Правила в семье были строгими, и нарушать их не позволялось никому, даже детям. Однажды после обеда (обедали, как и положено, в столовой, где стоял большой стол, стулья и резной буфет – ра¬бота «самого») Маня, ей тогда было лет двенадцать, вышла из-за стола, побродила по дому, вернулась и взяла кусок сахара. Сахар в то время продавался «головами», и отбитые от нее на кухне боль¬шие куски крошили за обедом специальными щипцами. Взрослые ещё не вышли из-за стола. Отец ласково позвал дочь: «Маша, ты не наелась»? «Наелась». «Тогда почему, выйдя из-за стола, тянешься к еде»? – строго спросил он. «Я наелась», – испуганно ответила дочь. «Нет, раз ты взяла со стола сахар, ты не наелась» – сурово сделал вывод Семен Лившиц и приказал принести сахарную голову. «Ешь! Ешь всю!» Маша со слезами на глазах начала грызть сахар – таков был «гранит науки». Конечно, через какое-то время отец сжалился, но урок был получен на всю жизнь. Никогда больше, выйдя из-за сто¬ла, она крошки в рот не брала…»
Детство бабы Мани нам с братом казалось далеким-далеким, почти как события Октября семнадцатого года. И если этот рассказ мы воспринимали как «дикость» и «пережитки старого времени», то другой казался смешным и забавным. Мане исполнилось четырнад¬цать лет и на ближайшем празднике, (скорее всего это была Пасха, так как Мария Семеновна родилась пятнадцатого апреля) отец, счи¬тая дочь уже достаточно взрослой, налил ей рюмочку кагора.
«…Вино Маше понравилось – от него стало сладко во рту, и слег¬ка закружилась голова. Но второй стопочки не налили – мала еще. На следующий день, дождавшись, когда все вышли во двор, Маша подошла к буфету, куда отец убрал бутылку с вином. Понимала – поступает нехорошо, да и урок с сахаром был свеж в памяти, но желание еще раз пригубить божественный нектар победило страх, и она взялась за ручку. Резная дверца с цветным стеклом качнулась, солнечные зайчики запрыгали по стенам, петли скрипнули, Маша вздрогнула, оглянулась – нет, никто не услышал – вытащила бу¬тылку и торопливо сделала большой глоток. Но Боже! Что это?! Вместо приятной жидкости в рот попала вязкая тягучая масса. В испуге она одернула руки и посмотрела на этикетку. Поздно. Ме-бельный лак, мгновенно застывая, склеил язык, зубы и всё во рту. Маша уронила бутылку и двумя руками пыталась выцарапать изо рта ненавистную жидкость. Скандал был большой. С тех пор Маня близко не подходила к спиртным напиткам…»
Последний конфуз в семье Лившицев, связанный с нашей бабуш¬кой, случился ровно через год, когда в пятнадцать лет она объявила, что ждет ребенка. Мальчик родился крепким и здоровым. Мария Семеновна решила назвать его Эдиком. Почему и в честь кого, мы так никогда и не узнали. Сергей Григорьевич Мосин сына признал, материально, чем мог, помогал, но вместе с семьей не жил никогда.
«…В сороковом Лившиц заболел. Гутю забрали в НКВД. До¬прашивали каждую ночь. Вопрос был один – где спрятали золото? А где можно спрятать то, чего нет? В день смерти Лившица её отпустили – решили проследить, как будут делить «золотое на-следство». Но никто ничего не делил. В горе по отцу Маня вырва¬ла на голове почти все волосы, а мать ее заболела, сильно заболела. Поняв, что никакого наследства нет, через неделю после похорон всех выселили, разогнав семью по разным городам: кого в Комсо-мольск, кого в Биробиджан – чекистам давно приглянулся доброт¬ный дом Лившицев. Маню со мной маленьким, больной матерью и Гутей поселили в бараке на улице Запарина. Так из девочки она ста¬ла главой семьи. Там мы и встретили войну…»
Восприятие войны – индивидуально, но память и чувства в это время обостряются у всех.
«…Мы встречали голодный 44-й в холодном доме, где из еды была зеленая, невыносимая на вкус подмороженная картошка – Гутю об¬манули на базаре. Я потом лет двадцать картошку не мог есть. Маня стояла у горящей печки: где-то раздобыла серой муки и пекла пресные лепешки – новогоднее угощение. Пекла и пела: «Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах»… «Жди меня, и я вернусь, только очень жди»… Во время войны Маша работала на телеграфе – все новости узнавала одной из первых в Хабаровске. Тексты песен тоже разлетались по стране телегра¬фом, она легко запоминала их наизусть и, услышав по репродуктору мелодию, могла спеть всю песню. Как она пела! Она жила песней. Ваша бабушка могла стать большой драматической актрисой – у нее был огромный талант! Её сгубила трусость. В четырнад¬цать лет решила убежать с приезжими артистами – так хотела играть в театре, но… отца сильно боялась: проклянет! И не убежа¬ла. И осталась. И такая судьба…
Любовь к театру у меня от нее».
ТЕАТР
Сказать, что театр вошел в нашу жизнь с детства – неверно. Мы были пропитаны театром с рождения, возможно, и раньше. Люби¬мым для нас с братом стал именно театр Драмы. Здесь мы впервые в жизни посмотрели первые спектакли, здесь были первые друзья – дети артистов, здесь мы встречали первые праздники.
Ежегодно первого января коллектив театра собирался на ново¬годний утренник «для своих». К 12 часам в фойе, где по центру стоя¬ла большая нарядная елка в гирляндах цветных лампочек, подтяги¬вались лениво-сонные родители с детьми и родственниками.
Детям было скучно: на главный праздник большинство из нас приходили просто опрятно одетыми – редко кто из артистов шил своим чадам карнавальные костюмы: некогда, не умели, да и сами так наиграются в театральных платьях, что лучше и не надо. Кто бу¬дет Дед Мороз – знаем, кто на баяне – давно знаем, правда, кто Сне¬гурочка – неизвестно, текучесть среди молодых актрис.
Представление под елкой начиналось с героических попыток месткома организовать процесс: искали дядю Борю Ковальчука с ба¬яном, искали ведущих, искали сценарий, искали друг друга:
– Где у нас музыка?
– Где, где? Откуда я знаю.
– Кто сегодня ведущий?! Так, мальчик, ты чей? Не путайся под ногами!
– Это сын помрежа.
– Тем более не путайся, лучше помогай!
– Ведущие сегодня Сережа и…
– Где они?! Девочка, девочка, иди к маме. Что? С бабушкой при¬шла, а кто у нас бабушка? Баба Лена. Вот и иди к ней! Ой, красавица какая! Мальчик, я же просил, не путайся под ногами, найди дядю Борю. Где ведущие?
– Еще не пришли.
– Почему?
– Потому что у них нет детей.
– Хорошо!!! Кто может быть ведущим?
– Дядя, а Дед Мороз сегодня будет?
– Да откуда я знаю, будет он сегодня или нет?! Господи, что я говорю?!! Будет, маленький, конечно будет. Всё будет!
Пока ждали дядю Борю, папа садился за фортепиано и начинал правой рукой играть «В лесу родилась елочка», расцвечивая ее двумя неизменными аккордами в басах. Две – три молодые актрисы добро¬вольно входили в роль веселых ведущих, выстраивая нетерпеливых детей вокруг елки в геометрическую фигуру, смутно напоминающую размытый овал. В разгар суеты с балкона громко задавала вопрос Нина Григорьевна Рудницкая (она отвечала за сладкие подарки, ко¬торые заранее приготовленные ждали нас в театральном буфете):
– Кто елку-то детям зажжет?
Для маленьких вопрос был кощунственный, они почти хором отвечали:
– Дед Мороз!
Всплеснув руками, Нина Григорьевна бежала искать электрика. И в это время, почти «на реплику», дверь со служебной лестницы от¬крывалась и, пытаясь перекричать громкое звучание баяна рядом и фортепиано в фойе, детей приветствовал Владимир Ильич Ваксман в костюме Деда Мороза.
Скажете, не правда? Так я вам отвечу: в других театрах иногда выходил Дед Мороз в костюме Владимира Ильича… или Ивана Пе¬тровича – и такие бывали Новые года в театральных кругах.
Утренник набирал силу. Первые полчаса взрослые оставались с нами – радовались детскому исполнению стихов, болели за ребенка в подвижной игре, умилялись, когда маленький загадывал Деду Мо¬розу загадки.
Мы с братом в новогодних забавах были до безобразия скромны и застенчивы – стихи читать не любили, в подвижные игры не игра¬ли, загадок не знали, что с нас взять – музыкальные дети. Поэтому к концу утренника Владимир Ильич, щедро раздавая оставшиеся подарки (местный комитет покупал их с избытком) обычно гово¬рил: «А вот это я вручаю братьям Мосиным за активное неучастие во всех наших играх и начинаниях!» С годами выработался стерео¬тип – Мосиным дадут и так, за то, что ничего не испортили. Мы не протестовали.
К часу дня утренник заканчивался, дети шли на спектакль, взрос¬лые – по гримоуборным и цехам – отмечать Новый год.
В этот день в театре отмечалось еще одно замечательное собы¬тие. Шаврин, Паевская, Кондратьев, Кацель, Ваксман, Колокольцо¬ва, Глебова и наш отец (обычно в таком составе) поднимались на¬верх, в гримерную к Виктору Ефимовичу Михайлову, поздравить его с днем рождения.
Но театр – это не только новогодние утренники. Театр – это что-то волшебное. Однако парадокс: в детстве, зная это, уверен – там все взаправду.
Учась в младших классах, я часто ходил в театр. Не на спектак¬ли. Когда меня надо было отвести к врачу или сводить на фильм в Дом актера, или еще куда-нибудь, а папа мог выкроить на это пол¬часа – час, место нашей встречи было неизменно – театр. Обычно я приходил раньше условленного срока и тогда смотрел репетиции или ходил по закулисью, пропитываясь театральным духом. В бута¬форском цехе очень интересно: шпаги, рапиры, пистолеты, не на¬стоящие, но все же… Дядя Сережа Бородин строчил костюмы, и это тоже интересно: шляпы с пером, камзолы, манишки… А парики у Антонины Ивановны Шило! А заветные коробочки с гримом! Имен¬но этот волшебный мир нравился мне больше всего на свете. Поэто¬му, когда в июле семидесятого папа предложил поехать на гастроли в Благовещенск всей семьей, я несказанно обрадовался.
БЛАГОВЕЩЕНСК
Благовещенск показался маленьким, не очень надежным го¬родом: не было даже трамвая, наличием которого я определял го¬родской статус. В полдень, по узкому Амуру, раздражая скученный пляж скрипом колес и патефона, «демонстрировал силу» ржавый пароход под китайским флагом. К восьми вечера пляж пустел, и под зеленые «грибки», стоящие через каждые сто метров, заступали на дежурство вооруженные пограничники. Значит, на границе неспо¬койно, на границе «тучи ходят хмуро». Ждем китайцев, как на остро¬ве Даманском? Свои опасения я высказал папе.
– Не выдумывай. Здесь столько солдат, ни один китаец не сунется.
Меня успокоила не информация, а небрежность тона. Если папа не придает этому значения – все в порядке. Его умение вселять уве¬ренность одной фразой часто помогала людям в жизни.
Актеры жили кто в гостинице, кто, как мы, на квартире. К один¬надцати все собирались в театре. Я понимал, почему приходят за¬нятые в репетиции или выездном спектакле, но зачем приходят остальные?
– Игорь, артисты – это же цыгане. Они живут табором – долго друг без друга не могут – надо и новости узнать, и о себе рассказать.
Из репертуара запомнились два спектакля – «Тихий Дон» Шолохова и «Женитьба Фигаро» Бомарше.
«Тихий Дон» был интересен не содержанием и наполнением – мы с братом мало что понимали и в пьесе, и в спектакле. Интерес был в другом.
Перед спектаклем Рудницкая выставляла в определенном месте казацкие шашки. Увенчанные весомыми эфесами изогнутые клинки блестящей стали, в черных с «золотом» на кожаной портупее нож¬нах, приплюснутых на концах, стояли, опираясь на балетный станок, словно кони в перевязи. Мы ходили вокруг этой красоты, будто в музее – мама категорически запретила трогать оружие. Перед оче¬редным спектаклем папа зашел в гримерку к Михайлову, что-то ска¬зал и вышел, уведя маму с собой.
– Костя, Игорь! Ну-ка, пацаны, принесите мою шашку. – Виктор Ефимович умел говорить тоном, отменяющим все предыдущие при¬казы. Я внес тяжелую шашку, трехлетний брат держался за нее. – Не моя, – улыбнулся в наклеенные усы Михайлов. Процедура повтори¬лась несколько раз.
«Как он их различает?» – двадцать шашек казались «на одно лицо». Носить оружие было праздником. Все гастроли мы с нетер¬пением ждали «Тихого Дона», чтобы исполнить свою роль – оруже¬носцев Михайлова.
Спектакль «Женитьба Фигаро» в постановке Михаила Лотарева получился красивым и очень веселым.
Темпераментно «властвовал» на сцене не очень умный граф в исполнении Мирослава Матвеевича Кацеля, с молодым задором «порхала» по сцене Сюзанна – Вероника Белковская, жена Николая Гаевского. Сам Гаевский играл Фигаро. Это был напор!!! Талантли¬вый, неординарный, холерик с взрывным характером (в Москве, куда он приехал в командировку, его не встретили в аэропорту. Га¬евский устроил скандал: «Так вы встречаете актеров с Дальнего Вос¬тока?!!» ВТО ответило театру телеграммой: «Гаевский очень хоро-ший артист зпт больше его в Москву не присылайте тчк»), Гаевский действительно был очень хороший актер – нервный и тонкий. Его темперамент умножался на темперамент героя Бомарше, «влетая» в зрительный зал, покоряя всех от первого до последнего ряда. С та¬кой энергетикой он и жил: придя на тридцатилетие папы и вручив подарок – большой самовар, Гаевский так праздновал, что «гуляла» не только наша пятиэтажка, но и прилегающие дворы.
Очередной выходной мы проводили на пляже. Теплый Амур ка¬зался переполнен.
– Как говорит Юрий Геннадьевич: быть около воды и не замо¬читься… – спародировал папа интонацию Машкова, направляясь к реке. Одна девочка, выходя из воды, остановилась.
– Я вас знаю.
– Да?
Нам стало приятно.
– Я вчера смотрела «Бременские музыканты».
«Бременские музыканты» – веселый спектакль. Когда неуклю¬жий мельник бегал по сцене со скалкой, крича: «Ты еще здесь, ста¬рый осел?», и вдруг, споткнувшись о горшок, падал в рассыпавшу¬юся муку – маленькие зрители приходили в полный восторг: и осёл спасен, и мельник наказан, и очень смешно. Мы стали горды.
– Нет, ты ошиблась, это был не я, – смутился папа.
– Вы, вы! Вы испачкались в муке.
– Вот видишь, он был в муке, а я нет.
– Так вы уже в Амуре помылись. У вас был такой смешной живот.
– Где у меня живот?! – на песке солнце нарисовало папину тень с большим полукругом живота.
– Вот, – указала девочка.
Папа посмотрел вниз и тут же сменил позу.
– Вы так смешно кричали: «Ты еще здесь, старый осёл, ты еще здесь, старый осёл?!!»
Папа застеснялся.
– Нет, деточка, ты ошиблась.
Почему папа смутился? Нам было непонятно. Ведь его узнают даже на пляже.
Я решил чаще ходить в театр. На спектакли…
ОБМАНЫ
Дневные воскресные спектакли шли для ветеранов и школьни¬ков – воспитывалась преемственность поколений.
«Порт-Артур». В ложе я и Сашка Кацель. Его отец играет роль Великого князя Константина – командующего нашими войсками в Порт-Артуре, человека, который после революции закончит жизнь таксистом в Париже. Об этом после мне расскажет отец. Спектакль не вызывает живого отклика у подростков. Но в одной из сцен Ка¬цель – князь в красивой адмиральской форме – распекает подчи¬ненных: кричит, трясет зажатыми в кулаке бумагами и «сверкает» глазами. Мы оживляемся.
– Во дает! – толкаю Сашку под локоть.
– Ага! Как всегда, вытаращит свои глаза и вращает ими, как бешеный.
После этого вся сцена показалась смешной. Странно, как он мо¬жет так говорить об отце? У меня в мыслях никогда не мелькало не то что критиковать, ставить под сомнение любые папины высказы¬вания и действия.
* * *
«Папа дома – вся жизнь дома», – говорила мама, наводя чистоту, порядок и уют. Правда, дома папа бывал редко: репетиции, спектак¬ли, народный театр, ВТО, местком, гастроли!
Так повелось, лето мы проводили с мамой, а зимой нами зани¬мался, в основном, отец – водил по врачам, покупал книжки, оде¬жду, игрушки. Папа ходил на базар и по магазинам, готовил обеды и ужины.
В нашем доме царил культ любви, и мы воспринимали это, как само собой разумеющееся. С нами не заигрывали и не сюсюкали, воспитание было строгим и требовательным. Любовь проявлялась в другом: нам предоставляли свободу выбора, всегда показывая «две стороны медали»; к нашему мнению относились с уважением, папа всегда выполнял обещанное, как бы ни складывались обстоятельства.
Ни разу в жизни он нас с братом не ударил.
– Почему, – уже взрослым спросил я, – ведь порой мы этого заслуживали?
– Ты не помнишь?
– Нет.
– В два годика ты в чем-то провинился. «Накажи его, иначе он будет думать, что можно всё, – сказала мама». Я тебя легонько отшле¬пал и оставил одного в комнате. Приоткрыл дверь – посмотреть, что ты делаешь. А ты, маленький, взял на руки свою любимую игрушку и жалуешься: «Собачка, они меня били, били». Мне тебя так жалко стало: «Все, сама наказывай, больше ребенка пальцем не трону!»
Отсутствие игрушек в своем детстве родители компенсировали в нашем. Папе нравилось покупать детям всевозможные конструкто¬ры… и самому собирать различные карусели, качели, самолеты, кле¬ить модели. Подражая ему, я строил из кубиков замки, расставлял в них солдатиков и машины, которых было великое множество. Как-то, зайдя в комнату, во время очередной такой расстановки, папа по¬смотрел на «строительную площадку», и спросил:
– Откуда у тебя эти кубики?
– Из садика, я ими игрался и решил взять домой.
– Тебе разрешили?
– Нет, – я понимал, что поступил нехорошо, но всего три кубика.
– Игорь, приносить домой чужое без спроса не хорошо. Пред¬ставь, кто-нибудь возьмет твои игрушки и унесет.
– Ты что?! Это же мои!
– А ты взял те, которыми играют все. Завтра унеси их на место и больше так никогда не делай.
Почему-то стало стыдно и запомнилось на всю жизнь.
Я взрослел. Разные жизненные события и обстоятельства меняли меня и мое отношение к действительности. Когда мне исполнилось шесть лет – погиб мой дед, и это тоже наложило свой отпечаток.
В семь лет меня отдали в две школы – обычную и музыкальную. Настроили так: в школе надо учиться, а в музыкальной – получать удовольствие. Однако неприятности начались именно с музы¬кальной. Будучи несобранным ребенком, я забывал то тетрадь, то дневник. «Мосин, еще раз забудешь дневник, можешь не прихо¬дить!» – сказала строгая учительница. Я забыл. Вспомнил только на школьном крыльце и здраво рассудил – лучше не пойти, чем быть выгнанным. «Был в школе?» «Был». Обман раскрылся быстро. Со мной провели беседу. Результат оказался неожиданным – враньё потекло из меня. Что ни день – говорю неправду. Вроде и не хочу, а так получается. На четвертый день папа просто, но строго сказал:
– Еще раз обманешь – уходи из дома.
Соврал на следующий день. Разоблачили вечером. Никаких разбирательств.
– Собирайся и уходи, ты здесь больше не живешь.
Я не понял. Сел в коридоре и жду. Все заняты своими делами, на меня никто не обращает внимания, даже маленький брат – и тот обходит стороной, то и дело подбегая к папе и спрашивая:
– А я хороший, я – хороший?
– Ты – хороший!
Через 15 минут, проходя мимо, папа взглянул на меня:
– Ты еще здесь?
– Куда я пойду?
– Не знаю. Ты свое слово не держишь, я свое – держу. Уходи.
Вечер. На улице темно, холодно. Идти некуда. Я все понял.
В его воспитании было важное правило – человек должен сам понять, сделать вывод. И никаких моралей.
Мы никогда не думали о наказании, мы думали – огорчатся ли родители нашим поступком или он доставит им радость; что о нас подумает отец. И верное решение приходило само собой.
ДОПРОС
Я ходил в театр на каждый дневной спектакль. Втянулся. Очень хотелось сходить на вечерний. И вот, зимой 1973-го года, мне объяв¬ляют: сегодня идем на премьеру «Поговорим о странностях любви».
– Странное название.
– Поговорим о странностях любви / другого я не смыслю разго¬вора / в те дни, когда от огненного взора / мы чувствуем волнение в крови… Ты не грамотный, поэтому и странное. Это Пушкин, «Гав¬риилиада». Читать надо больше.
В детстве я не любил читать. Папа относился к этому спокойно – всему свое время; мама, напротив, заставляла читать интересную, на её взгляд, литературу – рассказы о детстве Ильича и другие по¬добные книжки. Но к двенадцати годам, мне казалось, я прочел уже много книг.
– Это не из школьной программы.
– Если будешь читать только школьную программу – вырастешь олухом царя небесного! Чему вас там только учат?!
Перед премьерой папу лучше не трогать.
Этот спектакль живет во мне до сих пор. Помню грустные, му¬дрые глаза Елены Николаевны Паевской – она играла главную геро¬иню, женщину, которая приехала к своим родным в маленький го¬родок с дочерью, но без мужа. Он не смог приехать. А она и не знает, приедет или уже всё? Дочь желает матери лучшей жизни: «Мама, да ты что, разве отец тебя любит, он же на улице тебя свистом подзыва¬ет, как собачонку». А в родне свои неурядицы: у молодежи – любов¬ные проблемы, один из родственников (его играл Юрий Николаевич Кондратьев) заболевает – инфаркт. Родные звонят по всем врачам, «поднимают на ноги» кого могут и не могут, кричат: он умрет, ум¬рет!!! Мудрая бабка (Марья Павловна Барашкова) отвечает: «Не ум¬рет. Умирают в тишине, а вы такой шум подняли, не умрет!» Помню приход в третьем акте Шаврина – того, кто подзывал свою жену сви¬стом. Вначале зритель и героиня Паевской слышали свист и пони¬мали, сейчас появится ОН. ОН появлялся – смешной, трогательный, своеобразно влюбленный в свою жену фотограф.
И был герой Мосина – друг всей этой большой семьи, вдовец, с первого взгляда полюбивший бывшую фронтовую пулеметчицу, го¬товый носить ее на руках. Как светились его глаза в первом акте! Как он распрямлялся во втором, найдя поддержку своему чувству у чле¬нов семьи! И вдруг, в третьем, когда становилось понятно: он – лиш¬ний, последняя надежда в его жизни, последняя любовь останется неразделенной, неосуществленной, его герой съеживался, замыкал¬ся в себе, на глазах у зрителей старел и, внутренне извиняясь перед всеми «за причиненные неудобства», тихо растворялся в кулисах.
Впечатление осталось сильное. Спектакль крепкий, театраль¬ный. Первый спектакль на хабаровской сцене Изяслава Борисовича Борисова, впоследствии друга нашей семьи.
Дома, в двенадцатом часу, умывшись, я зашел на кухню поже¬лать родителям спокойной ночи. Папа ужинал. Он никогда не ел перед спектаклем – не профессионально. Поэтому восстанавливал силы «на ночь глядя».
– Ну, расскажи, Игорек, как ты понял спектакль? Что там происходило?
– Ну, там приехала эта пулеметчица… с дочерью…
– Зачем ты мне содержание рассказываешь? Я его без тебя знаю. Что ты понял в спектакле? – после премьеры папа был несколько «на взводе».
Я молчал. Раньше меня никогда не спрашивали о таких вещах. И что можно понять? Она приехала, он полюбил, муж вернулся со всеми вытекающими… Что еще надо? Папа ел и продолжал задавать вопросы. В тапочках, трусах и майке я чувствовал себя партизаном на допросе. В памяти встали две картины: «Допрос коммунистов» Иогансона и «Мать партизана» Герасимова. «Кстати, почему у всех допрашивающих такие толстые загривки?» – пронеслось в голове. Стало обидно.
– Ну, так что там происходило? Ты не молчи, ты говори, хоть глупость какую, но говори. Из нее потом путное может выйти. Так мы хоть узнаем твои мысли. А когда молчишь – можно подумать, у тебя мыслей вообще нет! Или что ты немой. Но я-то знаю, что это не так! Ну?
Я молчал.
Папа «поставил» на меня глаза.
Это выражение родилось у бабушки: «Поставит свои глаза! Мне страшно, а ребенку каково?» – не раз говорила она, присутствуя при очередном моменте нашего воспитания. Выражение очень точное. Папа глаза не таращил, не выпячивал. Именно «ставил» – жестко и в цель. Глагол «поставить» – один из главных в его жизни. Он умел поставить спектакль, поставить на место зарвавшегося человека, ситуацию, «поставить всё на свое место» (его любимое выражение), «поставить» глаза.
– Ничего не понял! Олух царя небесного. Иди спать уже…
Не спалось. Будоражил спектакль, обидно было и за «олуха царя небесного», и за то, что не мог ничего сказать. А что я должен был сказать, что понять?
С тех пор папа стал постоянно брать меня на премьеры и после них «устраивать допрос». Года два я молчал, он даже перестал злить¬ся. Затем я начал говорить. Неуверенно, «на ощупь», но говорить. Еще через два года, путем наводящих вопросов, стал разбираться в поступках героев, их мотивации, в режиссерском замысле… А еще через два, посмотрев «Ричарда Третьего» в трактовке Роберта Сту¬руа, выдал дома почти профессиональную рецензию, точно разобрав спектакль, исполнение ролей и сценографию. «Допросы» пошли на пользу. «Олух царя небесного» остался в детстве.

ГЛАВНОЕ

– Эдька, ну, как квартира-то, хорошая? – спрашивал муж моей тети после того, как папа впервые побывал в новом доме.
– Две смежные комнаты, кухня маленькая, туалет, ванная и ко¬ридор – что там хорошего? Да, еще две ниши.
– Ну, ты даешь! Да если б я такую получил – от счастья плясал!
– Плясать, Вася, негде – тесно. Но ничего, главное, чтоб соседи оказались хорошими.
Соседи оказались очень хорошими. Все.
У ближайших был сын Вадим, чуть младше меня. Общий язык нашли легко. Мы с братом часто ходили к нему в гости по вечерам – родители всё равно на работе. У Вадима был конструктор, немец¬кий, по принципу «Lego». Тогда – большая редкость. Мы строили машины и города, корабли и самолеты. Фантазия развивалась. Папе конструктор нравился: «Увижу – куплю», – пообещал он.
В один из зимних дней, вернувшись из школы, я застал папу оде¬вающимся в прихожей.
– Игорек, хорошо, что я тебя дождался. Поешь борщ и котлеты с капустой, а к четырем приходи в театр, в ВТО показывают «Двенад¬цать стульев» – сходим», – застегиваясь на ходу, вышел.
К зиме хабаровчане готовились заранее: тепло журчало внутри батарей, подъезды утеплялись, шубы приобретались. В октябре папа на три раза мыл оконные стекла, «полируя» их до блеска газетой. Между рамой и оконной коробкой мама ножом втыкала вату, по всему периметру заклеивая щели оторванными полосками старых простыней. «Свободными» оставались только форточки, которые открывались днем, когда дома никого не было и перед сном – про¬ветрить квартиру. А так – тепло и тишина, с улицы не слышно ни звука – вакуум.
Раздевшись, подошел к окну – помахать в дорогу. За шесть сту¬пеней от входной двери до крыльца подъезда папа вспомнил, что не сказал мне нечто важное. Выйдя на улицу, он «поставил» на меня глаза и «взял два аккорда» на воображаемой клавиатуре. Сквозь зим¬ний «вакуум», через дрожание стекол, я услышал: «ЗАНИМАЙСЯ!!!»
После фильма в отличном настроении зашли в магазин. И там увидели конструктор. Не такой красивый, как у Вадика, наш, советский, но сделанный по тому же принципу. Я вопросительно взглянул, папа посмотрел с грустью:
– До зарплаты пять дней, а у меня всего три рубля осталось… Сколько стоит?
– Два восемьдесят, – улыбнулась продавщица.
– Смотри-ка, еще и на автобус хватит.
Я шел с новой игрушкой. Было и радостно и неловко. Вроде и не просил, и цену денег уже понимал, можно пока и без конструктора обойтись. Да, папа обещал… Внутри засвербело – мне конструктор, а я: посуду не помыл, со стола не вытер… Признался.
– Ты позанимался? – устало спросил папа.
– Да.
– Значит, ничего страшного: уберешь со стола – собирай конструктор.
Главным была музыка. Это профессия. И учиться профессии че¬ловек должен с детства.
Но музыку в детстве я не любил. Механическая игра приводила к небрежности, небрежность – к фальши и маминым нервам, нервы воплощались в подзатыльники, которые приводили к обидам, оби¬ды – к механической игре. Тем не менее, к третьему классу пальцы довольно быстро научились «бегать» по клавишам. В «творческий» процесс папа не вмешивался – его фантазия не вмещалась в детские пьесы. Приходя днем на короткий отдых перед спектаклем, он ло¬жился на диван, рядом с пианино, и под мое «исполнение», зачастую близкое к тексту, засыпал, накрывшись газетой. Так продолжалось пять лет.
Однажды, устроившись днем отдохнуть, папа заинтересовался моей игрой. Я готовился к академическому концерту, вдалбливая звуки в инструмент, стены и уши окружающих.
– Что ты играешь? – спросил он.
Я назвал автора и пьесу.
– Нет, что за музыку ты играешь? Что там происходит?
О, Господи! Опять! Мало с меня театральных разборов.
– А что может происходить в музыке? Вот мелодия, вот аккомпанемент.
– Да ты что, милый?! Это все, что ты можешь сказать об этой пьесе?
– А что вообще можно сказать о музыке?
– Как «что»? Автор думал о чем-то, когда сочинял! У него же был сюжет! Или нет?!
– Наверное, был.
– Так что там происходит?
Газета упала на пол, сон пропал. Включился творческий процесс.
– Начинай играть! – я начал. Громко и быстро. – Что ты так ко¬лотишь? Послушай звук!
Я сыграл медленнее и внимательнее.
– Ну, тут какой-то призыв.
– Правильно, – оживился папа, – призыв. А что дальше? – я сы¬грал, послушал. Движение в музыке шло постепенно и важно.
– Кто-то идет.
– Кто?
– Кто, кто? Люди!
– Какие люди?! Куда идут – на демонстрацию, с работы, в мага¬зин? Вон, – он показал в окно, – понуро идет твой друг Саша Бров¬кин, наверное, опять двойку получил, и не одну. Какие люди? И где идут? Играй еще! И слушай, слушай! Лабух царя небесного!
Я сыграл.
– Это как солдаты.
– Верно, но не солдаты, а скорее, воины. Это разные вещи. Ви¬дишь, началось все с фанфар, они нас к чему-то призывают, при¬глашают. За ними идут воины. Мы же должны «видеть» картинку, которую видел композитор. Он рисует ее звуками.
Увлекшись, он сочинил целый рассказ: фанфары возвестили о прибытии короля, воины вышли, все были в ожидании, зазвучала главная тема – прибыл сам король, его вышла встречать свита и дочь… Все это было не придумано, не нафантазировано. Весь рас¬сказ «подстрочником» лег на зашифрованный в черных значках текст, оживив нотную запись. Я сыграл.
– Вот, Игорек, теперь другое дело. Теперь я понимаю, о чем ты играешь! Только не тарабань и, будь любезен, соблюдай авторские указания, – взглянув на часы, спохватился, – я уже на спектакль опоздал!
Спустя неделю, выйдя на сцену, я точно знал, что буду делать. Страх остался где-то далеко. Первый раз я почувствовал себя «про¬водником» – моими руками играл Кто-то другой! Первый раз от вы¬ступления я получил удовольствие.



* * *
В 2001 году в Хабаровске гастролировал Приморский академиче¬ский театр им. Горького. В антракте пошли за кулисы, пообщаться с артистами. Встретили Надежду Айзенберг, они с папой учились вме¬сте. Поговорили. Конец антракта, пора возвращаться в зал.
– Да! Это мой старший сын, Игорь, – представил с гордостью, и дальше весомо, – пианист!
Прозвенел третий звонок.
– Вы пианист?! Стойте, стойте, я должна вам рассказать одну вещь: когда мы с вашим папой гуляли по Владивостоку, он всег¬да ходил, играя на воображаемой клавиатуре, он мечтал быть пианистом…
Папа смутился. У меня все «срослось».
Он рассказывал, как с детства хотел стать либо юристом («толь¬ко прокурором, никогда адвокатом»), либо дирижером («но, ты же понимаешь, какой из меня дирижер с больным плечом»). Но никог¬да не говорил о своей мечте стать пианистом. Так вот почему нас с братом отдали учиться именно на фортепиано! Вот откуда эта тяга к инструменту, на котором папа самостоятельно научился играть и собрал огромную коллекцию фортепианных записей. Вот почему «ЗАНИМАЙСЯ!!!» И вот откуда музыкально-точная интонация во всех его спектаклях и ролях!
ЭТАПЫ БОЛЬШОГО ПУТИ
Жизнь на репетициях кипела – Борисов работал увлеченно и профессионально: появились «Жужа из Будапешта», «Энергичные люди». Когда театр решил ставить «Протокол одного заседания», по стране уже шел фильм «Премия» с Евгением Леоновым в глав¬ной роли. Впервые в приказе папа стоял первым: бригадир Потапов – арт. Э. С. Мосин. Ответственно.
Отец всегда отмечал умение столичных актеров играть профес¬сию. «Как я буду играть рабочего – гвоздя забить не могу, – пережи¬вал он». Решил в костюме и гриме Потапова зайти на стройку. Ходит по участку, присматривается. Подходит человек, оказалось – мастер: «Ты из какой бригады?» «Да я, в общем-то…», – начал оправдывать¬ся актер. «Понятно, идем, покажу работу». Этот случай стал пово¬ротным в работе: если на стройке признали – зритель поверит.
После премьеры – рецензия. Прочитал. Помолчал… и вдруг улыбнулся. «Знаете, я вначале обиделся, прочитав: Леонов играет тоньше. А потом подумал – меня же с ЛЕОНОВЫМ сравнили, а он мастер какой! С ним в одном ряду – почетно!»
В роли Потапова Мосин заявил себя как зрелый драматический артист с трагическим началом. Эта работа стала одной из вех в его актерском пути.
Рядом был другой образ – Курносого из спектакля «Энергичные люди». Роль, выстроенная «на качелях». Его вначале воспринима¬ешь как душку, своего парня, но постепенно понимаешь – такой не то, что предаст, убьет! А Курносый так и поступает: вначале готов предать не только своих друзей, но и себя: «Вера Федоровна, да если Аристарх вам изменил, так измените и вы ему! У меня есть знако¬мый актер с Мосфильма! Вот такой здоровый! А нос – прямо Потем¬кин! Не хотите? Не надо. Можно и со мной!» А когда дело доходит до решения убить «честную» жену Аристарха, он первый готов взять подсвечник. Роль папа вел от гротеска и «клоунады» до драмы.
Этот спектакль был любим всеми: актеры «купались» в ролях, зрители ходили по нескольку раз, шепотом проговаривая текст пье¬сы. Дочь артистки Раисы Шляховой – маленькая восьмилетняя де¬вочка – ходила на каждый спектакль. Она так громко смеялась, сидя в ложе, что порой мешала артистам.
– Юля, еще раз будешь так смеяться, я остановлю спектакль и выведу тебя из зала, – серьезно пообещал папа.
– Мама, мама, почему дядя Мосин ругается? Как я могу сдержи¬ваться? Сам так смешно играет, а мне смеяться запретил, – жалова¬лась маленькая Юля.
На очередной спектакль я пришел со школьными друзьями. Действие захватило сразу!
«Ты думаешь, никто не знает, что мы воруем? – спрашивает Ари¬старх (Евгений Маланьин) жену, – ты думаешь, ТАМ дураки сидят? Да знают, знают! В бюджете страны даже процент заложен на наше воровство! Что, не веришь? Дура! – и уже совсем другим тоном, – ну, извини, сорвалось!» – аплодисменты.
Простой человек (Михаил Воробьев) заходит в квартиру с оче¬редным ящиком коньяка. А там – «мертвая зона»: все тихо сидят (уже!) и боятся даже пошевелиться (виданное ли дело – жена Ари¬старха решила в милицию заявить да всё раскрыть!) Он достает из кармана антисанитарный носовой платок и начинает «стряхивать» пыль с «надгробий»: у кого со лба, у кого с затылка, кому-то и ухо почистит: «Люблю ходить по кладбищу. Тишина!» – зал разражается хохотом.
А чего стоит следующий диалог: «Когда она сказала «руки вверх!» – у меня холодок по спине вниз пошел, и куда-то в кончик уперся, ну, думаю – все, конец». «А!!! Очко-то не железное!»
Много, много было «живого», узнаваемого текста! И какая подача!
Но когда произносилась фраза: «Поехали во Владивосток, ну, по¬ехали во Владивосток!» «Да подожди ты со своим Владивостоком, мы и так уже где-то под Хабаровском!» – зал скандировал.
«Энергичные люди» был не спектакль – песня!
Выходим из театра. Друзья в восхищении. Но, в основном, от пьесы, от текста, от ситуаций. Все верно, в их жизни «допросов» не было. И вдруг один говорит: «Я до сих пор подражал Андрею Миро¬нову, а сейчас буду подражать ещё и твоему отцу! Здорово он игра-ет!» Вот это да! А я и не заметил, что здорово. Меня больше интере¬совал весь спектакль, что там происходит. И тут я понял две вещи. Первое – происходит на сцене то, что показывает актер. Второе, но главное, – я сын очень хорошего актера! Вечером довольно внятно ответил на вопросы. Папа остался до¬волен. Уходя спать, я, как бы между прочим, произнес:
– Тебя завтра в школу вызывают.
– Меня? Вызывают? Меня могут только пригласить!
НАШИ УНИВЕРСИТЕТЫ
Школьные годы! У всех вроде бы одинаковые, но у каждого – свои.
По утрам мама собирала завтрак, проверяла мой внешний вид и отправляла в школу. Со вздохом я обреченно переступал порог. Но иногда, шнуруя ботинки, начинал гундосить: не хочу идти в шко¬лу! Диссидентские настроения сурово пресекались: «Это что еще такое?! Что за разговоры? Быстро собирайся!» Обычно такие тира¬ды вызывали вполне оправданное сопротивление, желание учиться скатывалось «к нулю», и я активнее продолжал канючить: что делать в этой школе? Что там хорошего? Дома лучше, а на улице холодно, я заболею, и к музыке надо готовиться! Хотя понимал, все мои тезисы – бред спросонья и в школу, безусловно, придется идти, но так не хо¬телось. «Противоборствующая сторона» еще больше «заводилась», и в дверь я выходил «со скандалом». Однажды мама уехала в коман¬дировку, и завтрак делал папа. Выходя из-за стола, я машинально произнес: «Не хочу идти в школу!» В ответ неожиданно услышал: «Не хочешь – не ходи». Я не понял. Как это – не ходи, когда надо! Надо учиться, получать знания, стать образованным, поступить в институт – пронеслись в голове мамины заклинания. И почему-то сразу захотелось идти получать знания, учиться, даже поступать в институт!
У папы был своеобразный взгляд на нашу учебу: если на улице стояла непогода, он, глядя в окно, тихо произносил:
– В такую погоду хороший хозяин собаку из дома не выпустит, а тут – ребенок! Сегодня в школу можешь не ходить.
Правда, мы редко пользовались этим разрешением, но само по себе оно было приятно. Однако, если в такую же погоду нам надо было идти в музыкальную школу, путь до которой был намного дальше и ветренее, ни о каких «индульгенциях» не могло быть и речи – иди, получай специальность!
За два – три дня до наступления каникул папа мог точно назвать мои четвертные оценки. «Зачем мне твой табель, я и так всё прекрас¬но знаю: русский, литература, история – «хорошо», все остальные – тройки. Ну, может, еще по географии четверку принесешь».
– А как ты сам учился? – после окончания школы, спросил я.
– Да как? Плохо – я же был лодырь. Любил только концерты «ставить» во дворе. Ложился поздно – утром глаз открыть не могу. Маня в шесть утра встанет, наварит лапши и, уходя на работу, надает мне кучу указаний: дрова наколоть, воду натаскать, печку растопить, уроки сделать, лапшу поесть и в школу идти. Я встану часов в одиннадцать (учился во вторую смену) – ничего не помню! Я же с ней сквозь сон соглашался. Посмотрю на лапшу – изо дня в день одна и та же еда – и есть не хочется: накрошу в нее хлеб – она и скиснет. Вечером Маня спрашивает: Ты ел? Нет. Почему?! Лапша скисла. Как лапша может скиснуть?! Попробует – действительно, скисла.
В шестом классе мы с моим другом Сашкой Богдановым вместо школы пошли в кинотеатр «Молодежный», там шел немой фран¬цузский фильм «Три мушкетера». Я был потрясен! Сеанс закончился, Сашка пошел в школу, я – опять в кино. Так, на все сеансы ходил неделю. Это был потрясающий фильм!
Вечером Маня спросила: Что в школе? А что в школе, я там и не был, – чуть не проговорился, – но, спохватившись, ответил – все хорошо, меня не спрашивали. Да? А меня спрашивали! На работу звонили – где ваш сын, почему неделю в школу не ходит?! Ой! Был большой скандал! Концерт на весь двор!
В восьмом классе на физике учительница рассказывала устрой¬ство водопровода. Начертила на доске схему и объясняет: вот тут вода бежит, а здесь мы – стёрла пальцем прочерченную мелом линию – перекроем трубу, вода перестанет течь. Всем понятно? Мне так понравилось, как она пальцем стирала: вначале смочила его слюной, затем потерла доску, после – вытерла руку о форменный сарафан… Я не удержался и сказал: мне не понятно, как она перестает течь? Учительница опять объяснила, с теми же манипуляциями, я опять «не понял». Так продолжалось раз пять. Весь класс ржет, она ничего понять не может, стоит, вся мелом перепачканная.
А ты спрашиваешь, как я учился? Да и что там хорошего – в вашей школе? Они же детей всему учат. А школа называется обще¬образовательной. В ней надо давать азы образования, пробуждать интерес к предмету, и учить, прежде всего, думать! Не надо тебя готовить в математики, тебя надо заинтересовать математи¬кой или химией. А дальше – сам выбирай, что тебе ближе. Получать профессию будешь в институте. А тут… вбили себе в голову пока¬затели, а детей калечат.

* * *
И в моем образовании гены (а может быть не гены, а «эдики») сыграли такую же роль – учился я в школе не то что плохо – я совсем не учился. Правда, не по всем предметам. Историю, русский и лите¬ратуру действительно знал и любил. Уважал географию и труд. А вот математику «запустил» еще в четвертом классе, и к седьмому понял: не догнать, не понять, не одолеть, и нет смысла тратить на это время. По всем точным наукам учебники открывались два раза в год: в авгу¬сте и в июне. Все! Я просто не видел смысла лишний раз открывать книжку на непонятном языке. Поддерживая репутацию фамилии и «честь семьи», честно срисовывал домашние задания, правда, за две недели до каникул, переставал делать даже это. Зачем? Двойку в чет¬верти не поставят, а больше тройки ни у кого рука не поднимется. При получении не удовлетворявших меня оценок думал не о нака¬зании, а о том, как огорчатся родители, поэтому с чистым сердцем, сразу после урока уменьшал объем дневника.
С поведением дело обстояло еще хуже. Нет, я не был ни хули¬ганом, ни драчуном, я позволял себе много больше – быть незави¬симым. Как-то, после перемены, которую я проводил сверхактивно, завуч приказала зайти в кабинет, где обвинила меня во всех школь-ных бедах.
– На тебя все учителя жалуются! – подытожила она, – кстати, как твоя фамилия?!
Непроизвольно я ответил вопросом на вопрос:
– А как же вы узнали, что они на меня жалуются, если и фамилии не знаете?
– Завтра без родителей!.. – далее по тексту.
За время моей учебы папа был в школе три раза. Учителя дока¬зывали: ребенок, мол, хороший: много читает, много знает, но… ве¬дет себя слишком независимо!
– ?
– Неужели вы не понимаете? Он первый начал ходить в школу в джинсовом костюме…
– Это я ему купил.
–…и все стали носить джинсы! Теперь эти нарушения формы – заправил брюки в сапоги. Завтра все придут, в чем хотят! А где дис¬циплина?! Где?.. Ему надо меньше гулять.
Гулять я совсем не любил, и по окончании аудиенции, с наде¬ждой спросил:
– Ты мне запретишь гулять?
– Я сам знаю, как тебя воспитывать.
Все! Со мной.
Но еще был младший сын.
– Раз я в школе, проводи меня в Костин класс, узнаю как там дела.
Дела оказались неважны. Учительница пожаловалась: Костя не¬внимателен, непослушен и на днях совершил из ряда вон выходя¬щий проступок – пробил одному из учеников голову циркулем. Это папу насторожило. Что за новости? Не хватало в нашей семье еще «поножовщины».
– Приду с работы – поговорим!
Вечером все собрались в «большой» комнате.
– Рассказывай, как было дело.
– Какое дело, я ничего не делал, – нагло заявил младший сын.
– Как это не делал. Ты ребенку голову циркулем пробил и гово¬ришь, ничего не делал?
– Не знаю. Я ничего не делал! – отчаянно врал брат.
– А как же у него кровь потекла?
– Я стоял, он прошёл мимо меня, и у него из головы потекла кровь.
– Да? А где был циркуль?
– Циркуль? В… кармане.
– Дай мне циркуль! – Папа «поставил» на Костю глаза, положив циркуль в карман. – Иди мимо меня! – все, включая маму, напря¬глись. – Что ты ждешь? Иди!
Костя боязливо начал приближаться к папе, не сводя глаз с руки в кармане.
– Ну!
Брат поравнялся с «опасностью», и, оглядываясь, прошёл мимо.
– Бежит кровь?! – у всех отлегло от сердца. – Бежит?
Костя приложил руку к голове, посмотрел на пальцы.
– Нет, – чуть осмелев, заявил он.
– Нет! – подытожил папа, – а как же у него побежала?!
– Откуда я знаю?
– Иди еще раз!
Брат, уже смелее, проделал тот же путь. Раны на голове вновь не появилось. Прошел еще и еще раз.
– Почему же, когда у меня циркуль в кармане, у тебя голова оста¬лась цела, а у него – разбита?
– Ну, откуда я знаю, – нагло заявил младший сын, – почему вы мне не верите?!
– Потому что ты врешь! Иди ещё раз, я выну циркуль из кармана и покажу, как все было!
– Не надо! Я ударил его, но он сам ко мне задирался!..
Нам прощалось многое. Многое в своем поведении мы могли и должны были объяснять, многое списывалось на возраст, на пол – мальчишки должны расти непоседами и заводилами. Одного нам не прощалось никогда – вранья! Со временем мы поняли – врать бессмысленно: во-первых, папа всегда выведет тебя на чистую воду, во-вторых, не порть о себе мнение и, в-третьих – с чистой совестью легче жить.
РЕЖИССЕР
Одним из наших соседей на улице Дикопольцева был Валерий Шульжик – известный дальневосточный поэт. В его доме всегда было интересно. Шульжик любил путешествовать, ходил в тайгу, на охоту и рыбалку, привозя различные трофеи и писательские истории. С его сыном Игорем мы были неразлучными друзьями – все свободное время я пропадал в их доме. Воспитывали Шульжика-младшего (а заодно и мне перепадало) познавательно и разнообразно, приобщая с младых ногтей к взрослой жизни. Но и строго: за провинности по-роли (здесь мне не перепадало). Как-то Шульжик пригласил папу в гости. Папа пришел, поэт поставил записи Высоцкого – не те, кото¬рые через пять лет легально издадут на фирме «Мелодия», другие, «самиздатовские». Строки из песен врезались в нашу память: «Что у всех толчковая – левая, а у меня толчковая – правая», «И если б водку гнать не из опилок, то что б нам было с пяти бутылок», «И хваленый пресловутый Фишер тут же согласился на ничью». Осо¬бенно нам с Игорем понравилась: «Теперь позвольте пару слов без протокола, чему нас учит, так сказать, «Cемья и школа?» Эту фразу мы часто пели в школе, доводя учителей до нервного срыва.
Папа Шульжика уважал, но когда узнал, что Игорь бывает бит – пожал плечами.
– Зачем? Человеку можно и так все объяснить, Игорь у него не дурак – поймет, – вынес он свой вердикт, собираясь в «самодеятельность».
Самодеятельность, или Народный театр ХБИИЖТ – вторая па¬пина работа. Двадцать пять лет он ставил спектакли на студенческой сцене. И какие спектакли!
Впервые я попал на репетицию Народного театра в 1970 году. Репетировали «Клопа» Маяковского. Первая сцена – Присыпкин ходит по «блошиному рынку» – выбирает свадебные подарки. Одна из актрис (естественно, студентка института) играет продавщицу женского белья, потрясая на руках обшитый мехом лифчик: «Бю¬стгальтеры на меху, бюстгальтеры на меху». «О! Какие аристокра¬тические чепчики! Если у меня родится двойня, они будут ходить в этих чепчиках», – решает купить товар Присыпкин. Покупает. Сце¬на идет своим чередом, они с Розалией Павловной движутся даль¬ше по рынку, а продавщица вдруг (реквизит в этом театре каждый делал себе сам) достает из-под полы очередной товар и продолжает: «Бюстгальтеры на меху, бюстгальтеры на меху».
– Молодец!!! – папа взрывается смехом. – Хорошо! Пошли дальше.
Поощрить артиста за инициативу всегда важно, а за професси¬ональную инициативу… Папа не был щедр на похвалу, но поощрял часто.
В конце репетиции он выстраивал мизансцену, переставляя ак¬теров до нужной ему «картинки». Выстраивал долго. Получилось. На следующий день начали с этой сцены. Все встали на свои места.
– Папа, а как они запомнили?
– Затем и нужна репетиция, что бы артисты запомнили и смогли повторить.
Позже он выведет это формулой: профессионализм в искусстве – это умение повторить достигнутое.
Много поставлено спектаклей на сцене клуба ХБИИЖТа. Хоро¬ших и очень хороших. Много было актерских побед.
Но был один спектакль, который мне запомнился больше других. Даже не весь спектакль, как одна сцена из него. «Вечно живые» Розо¬ва. По этой пьесе Колотозов снял фильм «Летят журавли». Молодой Кваша в нем играл солдата, который остался жив благодаря погиб¬шему парню героини. И когда это случайно открывалось – в фильме шла сцена: тяжелая, нервная, но не главная. У папы спектакль был выстроен именно с кульминацией в этой сцене. Монолог, который читал артист о том, что «…на фронте не так страшно, зря вы боитесь туда попасть. Там все просто – вот свои, а вот – враги…», становился центром спектакля. Исполнитель роли читал его так тихо и просто, так естественно произносил текст, что зрители забывали и о том, где находятся, и о сегодняшнем времени. Казалось, вы там, в сорок пя¬том, и это он вам, а не героям пьесы, говорит этот текст. Получалось полное присутствие не только актеров, но и зрителей в предлагае¬мых обстоятельствах.
СРЕДА
Многое, если не все, в творческой организации зависит от ли¬дера, ее возглавляющего. У Виктора Розова в пьесе «Синие кони на красной траве» точно сказано: «Характер любого политического дви¬жения зависит от характера лидера, возглавляющего это движение». В семьдесят восьмом году театр возглавил Николай Александрович Мокин. Жизнь в театре закипела! Спектакль «Утешитель вдов» в его постановке многие из хабаровчан помнят до сих пор. Николай Алек¬сандрович пригласил московских художников, которые придумали необычное, красивое и хитроумное оформление спектакля: в эпоху всеобщего дефицита исполнительницы главных ролей щеголяли на сцене в шикарных вечерних платьях, сшитых из перекрашенных в черный цвет обыкновенных женских… комбинаций, украшенных «бумажными» театральными боа. В спектакле были заняты ведущие артисты театра. Главную роль играл Мирослав Матвеевич Кацель. В него Мокин влюбился с первого дня, оценив талант и трудоспособ¬ность артиста.
Папе никак не удавался первый выход на сцену. Мокин просил выйти энергичнее, быстрее. Он выходил – и слышал хриплый голос режиссера: Эдик, не так! «Я и так пробовал, и эдак – то быстрее вы¬йду, то медленнее, чуть ли не в припрыжку – все не то! И вдруг на одной из репетиций осенило: как это так, Кацель уже на сцене, Па¬евская – на сцене, Ваксман – на сцене, а я еще нет!? И вышел – нагло ворвался, завоевывая всё пространство! «Вот, вот! Молодец!!!» – за¬кричал покатывающийся со смеха режиссер. – Вот так. Нашел глав¬ный штрих, зерно роли, и роль пошла». Папе эта роль очень нрави¬лась, впоследствии он признавался – «вошла в копилку».
Мокин строил «столичный» театр, и дело не в том, что он при¬глашал «модных» москвичей: и Иосифа Райхельгауза, и великого те¬атрального художника и сценографа Давида Львовича Боровского, и Константина Райкина с Валентином Никулиным. У него было сто-личное мышление. Николай Александрович сделал, по словам папы, невозможное в Хабаровске – повернул лицом к театру руководите¬лей края.
«Когда приехал Боровский, меня поразило, как он сразу дал точную характеристику театра: это не театр – это клуб. Райхельгауз ставил «А поутру они проснулись» Шукшина, и была сделана такая декорация, которой в театре никогда не было: опустили железный пожарный занавес, сняли три первых ряда, продолжили сцену и по¬ставили одиннадцать кроватей – вот и все оформление. Но смотре¬лось! Боровский прилетал в Хабаровск на репетиции два раза. Когда дошло дело до моих сцен, он посоветовал Райхельгаузу: «Почему он у тебя из тумбочки бутылки достает? Он должен спиртное, как фо¬кусник – доставать «из воздуха». Он и придумал мне несколько теа¬тральных «фокусов», которые всегда принимались зрителем».
Это было счастливое время – счастливое и для театра, и для зри¬теля, и для папы. У Райхельгауза он научился очень многому, в том числе и режиссуре. Теплые отношения остались у них навсегда.
Папины друзья редко бывали у нас дома, но когда приходили – охотно общались с нами: умные и дальновидные люди понимали – свои знания и опыт необходимо передать дальше.
Как-то, возвращаясь вечером с эфира, главный диктор Хаба¬ровского телевидения Геннадий Павчинский пнул валявшуюся на дороге банку из-под консервов. В ней оказался засохший цемент – Павчинский сломал ногу. На время болезни его заменил Юрий Ни-колаевич Кондратьев. Студия телевидения находилась рядом с на¬шим домом, и часто, возвращаясь с утренних эфиров, Кондратьев заходил в гости. Я тогда собирался поступать в музыкальнее учили¬ще, и Кондратьев меня поощрял:
– Учись, учись, закончишь – поедешь по распределению, будешь детей учить, они тебе потом спасибо скажут.
Рассказывал он и о том, как его учитель – один из известных ак¬теров страны – обвинил молодого Кондратьева в космополитизме. Для меня слово было новое и непонятное, я вновь задал вопрос:
– Ну и что?
И здесь Кондратьев «завелся».
– Ты что, не понимаешь, в то время этого обвинения было до¬статочно, чтобы человека посадить! – он не понимал, как учитель может предать своего ученика, пусть даже и не очень любимого. С Юрием Николаевичем было не столько интересно, сколько познава¬тельно общаться – глубоко эрудированный, он имел огромную би¬блиотеку и мог ответить практически на любой вопрос.
Много интересного рассказывал Мирослав Матвеевич Кацель. Надо сказать, Кацель, как и папа, очень любил вкусно поесть – на¬верное, тоже сказывалось голодное военное детство. Все свои исто¬рии он охотнее всего начинал рассказывать за столом. Перед вой¬ной маленький Слава жил с родителями во Владивостоке. Его отца – известного хирурга – арестовали в конце тридцатых годов. «И вот, представляешь, раздается у нас телефонный звонок, и кто-то, не представляясь, говорит в трубку: завтра за вами придут! Срочно уезжайте. И положил трубку. Предупредил – так один из бывших пациентов отблагодарил отца. Мать, недолго думая, собрала необ¬ходимые вещи, взяла меня в охапку и первым же поездом на запад – к бабке! А потом – в Москву. Так получилось: люди от арестов из Москвы бежали, а мы в Москве спаслись».
Кацель рассказывал интересно и ярко – по-театральному. Слу¬шатель попадал под его магнетизм и обаяние. Рассказывал о своих учителях, о годах жизни в Москве (кстати, его первой женой была Эльза Леждей – знаменитая Кибрит из сериала «Следствие ведут знатоки». Жили они на одной лестничной клетке с семьей Миро¬новой и Менакера, так что Кацель Андрюшу Миронова знал еще маленьким, как он сам говорил, довольно упитанным мальчиком). Как-то Мирослав Матвеевич начал рассказывать свою очередную историю при папе, периодически обращаясь к нему за поддержкой.
– Славушка, ты не мне, ты ему рассказывай – показал папа на меня – я твои истории уже сто раз слышал!
Мирослав Матвеевич обиделся – грустно засвистел, постукивая пальцами правой руки по тыльной стороне левой ладони. Но бы¬стро отошел и продолжил рассказ:
– Ты знаешь, Игорь, я ведь этих драматических артистов, – он посмотрел на папу, – не уважаю.
Папа оторвался от газеты и смерил друга взглядом исподлобья.
– Да, да, не уважаю – они ведь все лентяи.
Мосин фыркнул и продолжил чтение.
– Другое дело – циркачи! Я начинал как акробат – поступил в цирковое училище. Каждый день на манеже, каждый день – тренаж: в цирке без этого не выживешь – либо сам разобьешься, либо това¬рища подведешь! А в драме? Самый ленивый вид искусства, только делают вид, что «работают над ролью», а на самом деле…
– А почему вы ушли из цирка?
– Оооо!!! Это грустная история. У меня от природы слабые связки на запястьях. После репетиций руки совсем не могли работать. Дохо¬дило до того, что ложку держать не было сил – мне ее тогда бинтом привязывали, как безрукому. Вот и пришлось сменить профессию… представляешь, хорош бы я был со своими связками на арене!
– Вот поэтому ты нам постоянно цирк на сцене и устраиваешь! – пошутил папа.
Оба рассмеялись. Мирослав Матвеевич был добрым и незлопа¬мятным человеком. Он легко обижался, но так же легко отходил.
Как-то папа попросил: «Напиши мне приветствие к шестидеся¬тилетию Мирославушки», – так он нежно называл друга. Я вспом¬нил эту историю и написал:

Ты любишь цирк – ведь там одни трудяги!
А в драме кто? – лентяи, бедолаги.
Вот почему и раньше и потом
На сцене предстаешь неисправимым циркачом!

В преддверии семидесятилетия Мирослава Матвеевича я взял у него большое интервью для радио, где, среди прочего, он сказал одну замечательную вещь: «Ты знаешь, моя жизнь на театре сложи¬лась очень удачно. Я с молодости играл главные роли, был любим зрителем, работал с талантливыми режиссерами, играл с хорошими партнерами. Но главное – я всю жизнь занимался любимым делом – творчеством!»
ПРИШЕЛ МУЖЧИНА К ЖЕНЩИНЕ
Надо сказать, папа полностью разделял точку зрения друга отно¬сительно лености драматических артистов.
– Понимаешь, любой вид искусства доказуем. Художник пишет картину – и она осязаема: вот – вся перед зрителем. Ее можно рас¬смотреть, о ней можно поспорить, но она здесь и сейчас. Или вы – музыканты, играете на своем инструменте, и я могу посчитать, сколько фальшивых нот сыграно, где ты выполнил штрихи, а где нет – у вас все выписано композитором; в балете мы видим – точ¬ны движения танцора или он халтурит. Попробуй, выйди на сцену в балете без тренажа! Упадешь или, чего хуже, партнершу уронишь! И здесь не скроешься, ни в одном виде искусства не спрячешься «за творчество!» А в драме – сплошной «поиск». Придешь на репети¬цию, поставишь им задачу, а артист тебе в ответ: «Я в поиске, я ищу, я копаю!» Да копай ты на здоровье, ищи! Но только разница в том, что мы сегодня все «копаем на площади Ленина», а ты – на «Комсо¬мольской»! И «копаешь» не глубоко! Ну, это я образно, ты же Иго¬рек, понимаешь! И ведь ничего не докажешь! Врут интонацию без¬божно! И еще обижаются: «Откуда вы знаете, что ваша интонация правильная? Да не моя! Надо, прежде всего, вернуть первозданность тексту! Прочитать и понять, что хотел сказать автор, почему герои действуют так, а не иначе, почему эта сцена идет за той, и главное: что было с героями до начала, и что будет после завершения пьесы! Но нет, у них – «творчество»! А всё от лени, от необразованности и нежелания узнать что-то большее. Не то, что книг, пьес не читают – неграмотные люди!
Чтение было папиной страстью. Не было дня, чтобы он не читал, притом одновременно на прикроватной тумбочке лежало по три – четыре книги. «Я ведь читать начал поздно, с семнадцати лет. Пер¬вой книгой была «Сияющие звезды» Шолом Алейхема. Прочитав ее до последнего слова, закрыл книгу и начал тут же с начала – такое сильное впечатление она произвела на меня. Гутя советовала: Эдька, хочешь понять книгу – прочти ее дважды. Много хорошего она мне говорила, да я тогда не понимал – молодой был».
В восьмидесятом году Райхельгауз поставил на Хабаровской сце¬не спектакль «Пришел мужчина к женщине», определив его жанр как романс. Это и был романс о немолодых, потертых жизнью оди¬ноких людях. Людях, вступивших в такой период жизни, когда ка¬жется что впереди ничего нет, что все в прошлом, которого тоже нет – оно ушло, но вдруг… Вот это «вдруг» очень хорошо сумел поста¬вить Иосиф Леонидович. Это «вдруг» стало близким и родным отцу. Это «вдруг» приняли зрители – поэтому и шел спектакль, поставлен¬ный всего на двух действующих лиц, свыше десяти лет. Это «вдруг» – вернувшееся чувство любви. Вернее сама любовь, которая так долго была не востребована и забыта героями пьесы и зрителями, пришед¬шими на спектакль. Но любовь пробивалась к сердцу каждого через текст Семена Злотникова, постановку Иосифа Райхельгауза, игру ак¬теров. И люди вспоминали – есть на свете нечто важнее выполнения плана и движения вперед «к победе коммунистического труда», есть что-то более ценное, чем умение достать дефицит и «устроить» свою жизнь не хуже, чем у соседа или сослуживца. Это главное – и есть сама жизнь, которая проходит, проходит, проходит… И чтобы она не проходила впустую – надо любить!
Папина мама редко ходила в театр. Все новости она узнавала от знакомых, которые приходили на почтамт – наша бабушка долгие годы проработала в этой организации, принимая плату за телефон в окне № 8. Как только в дверях почтамта появлялись папины друзья, она тут же кричала на весь зал:
– Проходите, проходите, сейчас все оформим, как там Эдька, у него дома тепло? – папа пытался делать ей замечания, но это было бесполезно.
На спектакль Рахйельгауза папа долго не приглашал маму. Уве¬ренный, что она обладает огромным драматическим талантом и чутьем, он всегда стеснялся играть при ней. Ну, а уж в таком спек¬такле (надо сказать, по тем временам на сцене происходили доволь¬но откровенное действие – актеры раздевались до нижнего белья, целовались и вместе ложились на стоящую посреди сцены кровать, после чего наступал антракт, в котором герой оставался лежать на кровати и курил сигареты). Но город «гудел», информация дошла и до почтамта.
– Эдька, – спросила мать сына, – это что ты там показываешь? Весь город говорит, а я не знаю. Ну-ка, своди мать!
– Да ладно, – вяло отпирался папа, – чего ты не видела в театре.
– А Кацель там играет?
– Нет, – ревниво ответил папа, – при чем здесь Мирославушка?
– Слушай, а кто он по национальности? – понизив голос, спро¬сила наша бабушка, крайне щепетильно относясь к этому вопросу, – еврей? – шепотом закончила она.
Папа удивленно посмотрел на нее и фыркнул:
– Нет. Араб!
– Араб?! Но согласись, он ведь интересный мужчина. Странно… Так ты на спектакль-то меня своди.
На ближайшем спектакле, в восьмом ряду, сидела мама тогда еще даже не заслуженного, но любимого в городе артиста. Действие началось. Маня долго смотрела молча, затем стала ёрзать, и вдруг, когда папа стал обнимать и целовать героиню, не выдержала. На весь зал раздались её восклицания:
– Это что такое? А Света знает?! У него же прекрасная семья, у него – дети!
На гастролях в одном из городов произошел курьезный случай. В пьесе была сцена, где герой в отчаянии бросает туфлю. То ли папа не рассчитал движение, то ли эмоции захлестнули, что вряд ли, но туфля попала в зрительницу в первом ряду. «Верните туфлю, жен¬щина, я вам говорю, обувь верните мне!» – громко сымпровизиро¬вал артист. Женщина фыркнула и бросила туфлю на сцену. Ко всему прочему, она оказалась еще и местным критиком! Выходя из театра, Мосин сказал партнерше – Светлане Глебовой (кстати, они вместе учились в театральной студии): – сейчас нас будут бить. Действи¬тельно, поодаль служебного входа стояли решительно настроенные женщины под предводительством местного критика.
– Как вам не стыдно?! Что за гадость вы показываете на сцене? Разврат! – женщины набросились на актеров с упреками. Но тут Мо¬син поставил глаза и зычно произнес:
– Что, не понравилось?! Себя узнали?! Свою жизнь? Так живёте и поэтому не понравилось?! Жизнь надо менять, любить надо, а вы – скандалите!
Женщины примолкли, у критика выступили на глазах слезы. Она извинилась, и все тихо разошлись.
Этот случай папа рассказывал, вернувшись с гастролей и держа на руках двухнедельную внучку.
– Красавица! Вот внучка у меня – золото!
К детям у него было особое отношение. Мы с братом любили гу¬лять с ним в детстве, но папа соглашался брать нас на прогулку при одном условии – либо с Костей, либо с Игорем:
– Один раз пошел в город с вами двумя – кошмар! Ты постоянно путался под ногами, Костя к тебе задирался, я нервничал! Шуму – на весь Хабаровск! Ну, думаю – всё! Вместе с двумя гулять невозможно.
Когда родились внуки, папа уделял им все свободное время. Воз¬вращаясь с работы, первым делом спрашивал: «Ребенок гулял?», и вне зависимости от ответа тут же собирался с маленьким на улицу. Прогулки длились часами и носили познавательный характер – обычно дедушка катил перед собой пустую коляску, неся ребёнка на руках, рассказывая сказки и истории на свой особый манер. После прогулки, в хорошем настроении, папа садился за фортепиано. Я не помню его дома в плохом настроении или сердитым, он всегда был веселым и жизнерадостным.
РЕЖИССЕР
продолжение
Когда я уезжал на учебу во Владивосток, папа дал мне всего два простых мудрых совета: «Игорек, Владивосток – не Хабаровск, это портовый, вольный морской город! В нем много соблазнов: и жен¬щины, и большая свобода, и выпивка. Запомни, ты можешь пить с кем хочешь, что хочешь, когда хочешь, где хочешь и сколько хочешь – главное, чтобы это не стало целью твоей жизни. Кстати, это от¬носится и к женщинам. И еще. Ты будешь жить в общежитии, там не любят как слишком больших грязнуль, так и слишком больших чистюль».
Я это запомнил на всю жизнь, и не только применительно к Владивостоку.
В 1985 году исполнилось 25 лет творческой деятельности Эдуарда Мосина. Администрация театра решила отпраздновать это событие бенефисом.
– Эдик, почему ты все делаешь сам? – спрашивал еще один его однокурсник В. И. Ваксман.
– А кто сделает так, как надо мне? Только я!
Это не было бравадой или хвастовством. Просто отец всегда знал себе цену, и эта цена была точной – не заниженной и не завышен¬ной. Знал, что хочет и что может он сам, что могут играющие рядом, и как правильно распределить роли. Он помнил фразу своего учите-ля: «Эдик, ты не актер, ты – режиссер».
Первый спектакль, который папа поставит самостоятельно на сцене театра Драмы, будет «Операция ,,Привет”», по пьесе Валерия Шаврина. Сказать, что Шаврин был друг отца – неверно. Скорее, Шаврин являлся одним из учителей, какими были Егоров, Волгин, Гаврилин, Консон и другие представители старшего поколения акте¬ров Хабаровской драмы. У них сложились теплые взаимоотношения единомышленников, профессионалов, говорящих на одном языки. Смерть Шаврина для всех явилась неожиданностью – он ушел из жизни очень быстро, и хотя коллеги знали – Мастер болен (Мастер – именно так называли Шаврина в театре), к его уходу подготовиться не смогли. На похоронах папа нес портрет Валерия Александровича. Он понимал: смерть событие трагическое, но и торжественное, но почему так несправедливо, так рано ушел Мастер? Нес и думал, как продлить память об этом замечательном актере и человеке. Как и чем можно отметить это торжественное событие. Что смерть – со¬бытие торжественное, научил меня именно он, именно тогда.
– Ты пойми, уход из жизни человека – это конечно, трагедия. Особенно – для близких, тех, кто остался. Но смерть, как и рождение – событие торжественное. Когда умер Достоевский, его жена зары¬дала, присутствующий при этом врач попросил – не плачьте, он все слышит. Не омрачайте торжественной минуты.
Не знаю, где он это вычитал, но я этому поверил.
В память о Шаврине решили поставить его пьесу. Елена Никола¬евна Паевская дала согласие на постановку при одном условии: ста¬вить будет Мосин. Это был один из интереснейших спектаклей, ко¬торые я видел. Детектив. Папа признавался, что детективы никогда не любил, жанра не знал и ставил просто пьесу, поэтому спектакль и получился. И еще одно важное его признание. В спектакле были заняты многие актеры театра: Мирослав Матвеевич Кацель, Алексей Дмитриевич Колодкин, Владимир Карцев, Юрий Кузнецов. Была за¬нята и жена Кузнецова – Валентина Лунёва. Премьера состоялась на гастролях в Магадане. Пришли критики. До этого они посетили все спектакли театра, и на премьере Лунёву не узнали:
– У вас что, новая артистка?
– Почему?
– Мы ее раньше никогда не видели.
– Видели, – и папа перечислил спектакли, где она была занята.
– Странно, но у вас она играет по-другому.
Эту историю он рассказывал уже дома, вернувшись с гастролей, и рассказ закончил лаконично:
– Не узнали, потому что играла сама себя, я ей и такую роль дал, и так роль выстроил. Запомни, Игорек: как роли распределишь, та¬кой спектакль и сыграешь! И не только в театре!
МАСТЕРСТВО
Шли годы, я закончил институт, пришла пора идти в армию. В своё время, когда папу освободили от службы по причине травмы плеча, он сильно переживал – считал себя из-за этого чуть ли не ущербным. Поэтому нами гордился. Мы с братом служили в одно время, и папа, встречая на улице знакомых, любой разговор начинал одинаково: «Мои-то – служат!»
Провожая меня на службу, он вспомнил рассказ о том, как во время войны бабу Маню поставили в караул – охранять самолет. Са¬молет стоял ниже ремонтных мастерских и клуба ГВФ (Гражданский воздушный флот), и в одну из ночей кто-то распорядился поставить телеграфистку Лифшиц в караул!
– Что ты! Маня надела тулуп, валенки, ей дали винтовку! Она как услышала, что это винтовка Мосина, брать её не хотела, думала – это личное оружие моего отца. Ну, ей разъяснили, что к чему, и оставили на ночь возле самолёта. Ночью мороз – холодно. Она за-мёрзла, думает: чего тут стоять, кому этот самолет нужен. Залезла в него, укрылась брезентом и уснула. Утром приходит смена – где часовой? Где Лифшиц? Напали?! Убили?!! Все забегали, засуетились, а она под брезентом. Даже не знаю, как её под трибунал не отдали. Наверное, только потому, что ваша бабушка не была военнообязан¬ной, и ставить её в караул никто не имел права. Так что ты, Игорь, помни: часовому спать нельзя!
С таким напутствием меня и проводили в армию.
Несмотря на свой легкий и веселый характер, папа очень скучал. Как впоследствии рассказывали наши знакомые, при встрече папа начинал разговор с торжественной ноты: мои, мол, служат, а закан¬чивал его всегда одинаково – грустно и тихо: «Я никогда не знал, что буду так скучать по своим детям...»
* * *
В конце восьмидесятых годов в театре шёл спектакль по пьесе Эдуардо де Филиппо «Цилиндр». Мы с женой пришли на одно из дневных представлений. Зрителей в зале мало, в основном – солдаты. Смотрели вяло, впрочем, играли на сцене тоже не бойко. Перегляну-лись – может, уйдем со второго акта? Хотя привычки такой не было. Однажды в юности с друзьями не досмотрел «Баню» Маяковского. Вечером имел дома серьезный разговор: «Пришел в театр, будь лю¬безен досмотри спектакль до конца! Уважай людей, выходящих на сцену – они играют, в том числе и для тебя!» Но здесь было что-то совсем скучно, зрители испытывали чувство неловкости и от проис¬ходящего, и от своего присутствия в зале. Так прошел первый акт. И вдруг, в самом конце, за минуту до закрытия занавеса, раздался голос Мосина. Он играл старика, которого соблазнили на любовные утехи – привели в дом к мошенникам, но старичок уснул, не дотро¬нувшись до «любимой». Аферисты срезали свечу, доказывая потом старику, что он здесь был долго, и за «любовь» надо платить. Но все это будет во втором акте. А в конце первого раздавался только его голос – и произошло чудо! Всё встало на место! Исчезло чувство не¬ловкости, вместо него появился интерес. И уже не было мысли по¬кинуть театр, напротив, возникло желание узнать, как дальше будут развиваться события. Весь второй акт прошел на подъеме.
– Папа, как ты это делаешь? Как тебе удается так точно сыграть и быть магнитом всего спектакля?
– А! Ты это заметил? – не без гордости спросил он. – Ну, я много работал над этой ролью, много думал: что да как. Кто он такой, ка¬кой он, этот мой герой – вот что-то и получилось.
Господи, да он еще и работал! А я-то думал, все это – сплошная импровизация, построенная на актерском нерве, интуиции и кура¬же. А он работал!
Как папа работал над ролью – он никогда и никому не расска¬зывал. Это была его творческая мастерская, его профессиональные секреты. Он учил и актеров, и впоследствии своих студентов актер¬скому мастерству и профессии, но, как он добивался своих результа-тов – это осталось тайной.
– Работать над ролью меня научил Григорий Иванович Анто¬шенков. «Ты, деточка, – говорил он мне, – работай над ролью на улице. Иди и рассказывай прохожим, что за проблемы у твоего пер¬сонажа, кто он такой, почему так поступает. Но ведь прохожие, гром их разрази, тебя не слушают, они же все бегут по своим делам! Им до тебя дела нет! Вот и приходится доказывать им свою правоту… а заодно и себе». Григорий Иванович был мудрым человеком. Помню, в одной пьесе так поставил мизансцену, где должен был серьезно от¬вечать на серьезные вопросы, что зал со смеху падал. Он придумал во время разговора пить чай и постоянно выплевывать попадавшие на язык чаинки. Текст со сцены шел серьезный, а получалось, его герой плевать хотел и на своего собеседника, и на его вопросы. Боль¬шие мастера были мои учителя.
СВОБОДА И НЕОБХОДИМОСТЬ
В середине восьмидесятых театр возглавил Юрий Веригин.
Как-то после просмотра фильма «Шестое июня» об эсеровском мятеже 1918 года, где Каюров играл Ленина, папа обратил мое вни¬мание на то, как Ленин предлагал что-то сделать, а Свердлов ему от¬вечал – «уже».
– Видишь, так и надо работать в паре: не успел один предложить, другой уже сделал. Это и есть настоящее взаимопонимание, это и есть игра в команде, это и есть – профессионализм. Я всегда мечтал о таком партнере.
Думаю, именно такие взаимоотношения сложились между папой и Веригиным – они понимали друг друга как два профессиональных человека. Новый режиссер оказался человек неординарный: холе¬рик и заводила. Папа дал ему емкое и точное определение: «Юрка – замоскворецкая шпана!» – главной чертой в характере Веригина был авантюризм. Папа с Веригиным стали «не разлей вода». Как-то, придя утром в театр, я спросил вахтера:
– Отец уже пришел?
– Нет, – ответили мне.
Остался ждать. Вдруг входная дверь резко открылась, и в театр влетел «человек-молния». Это был Веригин.
– Мосин в театре?
– Нет, – он пулей взбежал по лестнице. Через пять минут вошел отец. Еще не видя меня, задал вопрос:
– Веригин в театре?
– Да.
– А, Игорек, ты чего пришел? Подожди, Юра уже в театре, надо с ним кое-что обсудить.
Это было творческое время, время поиска и новых постановок, время энергичной работы, время востребованности.
Для актера быть востребованным – одна из главных составля¬ющих успеха. Будь ты хоть трижды гений, но без ролей – кто тебя оценит? Именно с Веригиным были поставлены спектакли «Сны Акутагавы» и «Дело о людоедстве» – работы интересные и яркие. Именно тогда папа поставил «Игрушечный телефон», пригласив в качестве композитора Александра Новикова. «Ты, старичок, не зна¬ешь, а ведь именно твой папенька явился моим крёстным отцом в театральной жизни», – не раз говорил мне Саша. Новиков стал заме¬чательным театральным композитором.
Папа в тот период поставил несколько детских спектаклей, среди которых была сказка «Спящая красавица», работая над ней, он вну¬шал исполнительнице заглавной роли:
– Ты пойми, твоя героиня – спящая, а ты – сонная. Это две боль¬шие разницы.
В то время детские спектакли он ставил, прежде всего, для внуч¬ки. «Неня, золотая моя, – каждый раз обращался он к моей дочери, – какая ты у нас умная!» Внучке разрешалось все, она могла расклады¬вать свои игрушки на сонном дедушке; путаться у него под ногами, вышагивая на лыжах по квартире; или просить поменять лыжи на санки – чтобы «не мешать дедушке готовить обед». Но когда прихо¬дила пора ложиться спать – дедушка был строг:
– Ты еще не спишь?! – часто говорил он, вернувшись из театра, – сейчас Иван Яковлевич придет! Сейчас же спать!
Иван Яковлевич – выдуманный персонаж, якобы живущий в доме напротив и контролирующий сон всех детей. Дочь его по¬баивалась. Но в остальном ей была предоставлена полная свобода. Как-то она посмотрела на дедушку, пьющего стакан воды, перевела взгляд на его живот и сказала:
– Деда, куда ты пьешь? У тебя такой большой живот, ты сейчас лопнешь.
– Цыц! Ты мне еще будешь указывать! Бабушка тебе кланялась!
Вот чего папа терпеть не мог – это указаний. Для них он был слишком независим. Однако некоторые вещи он делал, что называ¬ется, втихаря. Одним из майских вечеров мама зашла за ним в театр.
– Как у вас здесь накурено! – выговорила она вахтеру, так как совершенно не переносила табачного дыма и терпеть не могла ку¬рящих людей.
– Да, – согласилась вахтерша, – сильно у нас артисты курят, а больше всех – ваш.
– Как это – наш?! Эдуард Сергеевич в жизни не курил! – гордо парировала мама, сверкнув на вахтершу глазами. И тут она увидела спускающегося по лестнице мужа с сигаретой в руках... Как папа вы¬крутился – история умалчивает, но скандал был большой.
Через год ситуация повторилась: в апреле месяце семья вышла на прогулку к Амуру. Женщины прошли вперед, а дедушка решил сделать внучке «удочку». На ветку намотал веревку, к ней привязал пробку и дал Леночке:
– На, лови рыбку, большую и маленькую.
Леночка «ловила рыбу», а дедушка спокойно вытащил сигареты и закурил. Вдалеке послышались голоса мамы и невестки. Сигарета тут же была потушена и дым развеян рукой.
– Ой, Ненечка, какую тебе дедушка сделал удочку! – восхитилась бабушка.
– Да! – гордо ответила внучка. – Бабушка, а дедушка… это… – в два с половиной года она не могла вспомнить нужное слово, и поэ¬тому показала, что делал дедушка.
– Курил!!! – грозно догадалась бабушка.
– Да, да, курил, курил, – радуясь, подтвердил ребенок.
– Ух, ты, предатель! Я думал, она рыбу ловит, а она…
Скандала не было – до того смешно все произошло.
Близилось лето – пора гастролей. Гастроли, на мой взгляд, по¬зволили родителям сохранить свежесть чувств на протяжении всей жизни. Они очень скучали друг по другу, с нетерпением ожидая встречи. С гастролей папа слал письма, позже, когда появился теле¬фон – звонил. Иногда слал посылки. Однажды прислал бандероль с запчастями к водопроводному крану. Когда маленькая Неня узнала о посылке – уверенно заявила:
– Дедушка прислал мне игрушку. – Принесли бандероль – тон¬кий конверт, в который мог вместиться разве что сложенный вчет¬веро лист бумаги.
– Нет, Леночка, тут игрушки нет: видишь, какая тонкая посылка.
– Есть! – развернули конверт, и вместе с запчастями обнаружили в нем плоскую картонную куклу с набором платьев из бумаги. – Есть, есть, я же говорила, что дедушка мне прислал игрушку.
По приезде папа спросил нас с недоумением:
– Неужели вы думали, я не пришлю ребенку никакой игрушки? Это же моя Неня золотая!
В канун пятидесятилетия театр преподнес папе своеобразный подарок – спектакль «Пришел мужчина к женщине» было решено отправить на гастроли… в Японское море. Театр подписал договор с Дальневосточным пароходством о проведении спектаклей на плав-базах и плавконсервзаводах. Надо сказать, что к воде у папы было особое отношение – в пятнадцать лет, прыгая со своими товарища¬ми на Уссури по топляку, он провалился и ушел под воду. Его чудом вытащили, но с тех пор от воды папа держался подальше. Вода не была его стихией – море он любил, что называется, с берега, а ко¬рабль – на картинке. А тут – две недели в открытом море:
– Кому это всё надо?! – вопрошал он перед отъездом.
Спектакли шли своим чередом, и жизнь на плавбазах тоже: сме¬на работала, две отдыхали. По словам очевидцев, каждое утро в тече¬ние двух недель папа выходил на палубу, подходил к борту корабля, долго смотрел в даль и с неизменно тоскливой интонацией произно¬сил одну и туже фразу: «Это же надо, сколько воды!..»
Артистам предложили экскурсию по заводу – решили показать, как консервируют рыбу.
– Представляешь, меня от этого моря мутит, а тут еще показы¬вают людей, которые в течение восьми часов делают монотонную работу, как роботы – разбивают мешки с солью: идемте, мы вам по¬кажем, как трудятся наши передовики! Да не хочу я смотреть на труд рабов! Превратили человека в машину и гордятся этим! Рабы!
Вот это было главной, определяющей его составляющей – сво¬бода! Свобода в проявлении себя, свобода в мысли, в ее выражении, свобода в выборе и в действии! Он терпеть не мог, когда унижали человека, даже если за тем и водились какие-либо проступки и недо¬статки. «Человек – это звучит гордо» – знаменитая горьковская фра¬за не была для него пустым звуком. Она была определяющей в его мироощущении, в его отношении к окружающим и к самой жизни.
ПОМИНАЛЬНАЯ МОЛИТВА
В мае 1999 года театр готовился к премьере «Поминальной мо¬литвы». А мы готовились еще и к юбилею отца – 60 лет. На радио «Восток России» решили – лучше сына никто интервью у юбиляра не возьмет, и отправили меня в театр. Перед премьерой все в нерв¬ном возбуждении. Но возбуждение хорошее – атмосфера наэлек¬тризована. В творчестве всегда чувствуешь, когда тебя ждет удача, а когда провал. Театр жил ожиданием праздника и творческой удачи. Артистам было не до меня, но, тем не менее, и Мирослав Матвеевич, и Светлана Царик, и Евгений Путивец откликнулись на просьбу и нашли время рассказать об отце. После репетиции подошел к папе. Посидели, поговорили. В середине разговора задаю вопрос:
– Что ты больше предпочитаешь – играть или ставить?
– А как тебе кажется?
– Думаю – ставить. – Папа удивленно посмотрел на меня: брови поднялись вверх, уголки губ поползли вниз, а лицо выразило полное недоумение – сын, проживший с ним всю жизнь, не понял главного. – Ты так думаешь? – он улыбнулся и пожал плечами. Больше мы на эту тему не говорили…
Одна из тем, волновавших его и как человека, и как артиста, была тема зависти. Что заставляет одного человека завидовать другому? Над проявлением этой черты он много думал, рассуждал:
– Почему люди завидуют? Представь: у кого-то есть машина или квартира, а у тебя – нет. Здесь понятно. Но почему люди завидуют таланту другого, его способностям? Хотя здесь тоже можно понять. Да… зависть – самое страшное человеческое качество. Даже первое убийство на земле было совершено из-за него. Каин убил своего бра¬та потому, что Бог принял дары Авеля, а не его. И Каин позавидовал! Вот так, раз – позавидовал, и убил! Больше всего завидуют талан¬ту – все другое, материальное, можно элементарно отобрать, а как отобрать духовное? Вот и завидуют душе, её широте, её проявлению. Слава Богу, мы лишены этого порока!
Он бы не смог руководить коллективом, возглавить, например, художественное руководство театра: в административном управле¬нии необходимо командовать людьми, заставлять их что-то делать, приказывать. Папа это органически не переносил. Другое дело – по¬ставить спектакль: там творческий процесс. Но режиссер становится бессилен с выходом спектакля, и теперь все зависит только от акте¬ров – они могут как возвысить режиссера, так и провалить его твор¬чество. Вот где настоящая свобода – вот почему: «Ты так думаешь?»
Почему папа к своему юбилею выбрал именно «Поминальную молитву» Григория Горина я понял только после его ухода. К тому времени ушли из жизни его родители, в восьмидесятые годы не ста¬ло друзей: один за другим уходили Михайлов, Ваксман, Колокольцо¬ва, Паевская. Из «стариков-старожилов» в театре оставались только он и тяжело больной Кацель. Пришла пора вспомнить жизнь, помя¬нуть тех, кто был рядом: родителей, учителей, своих предков, свои корни, свою кровь. Получился спектакль-исповедь, рассказанный от сердца, и потому понятный всем. Получился спектакль о людях. И неважно, какой они национальности: важно, чтобы люди всегда оставались людьми, чтобы помнили свои корни, свою родину и не предавали ни её, ни себя.

* * *
После празднования юбилея мы остались дома семьей. Папа мно¬го шутил, рассказывал истории из своей молодости, и вдруг сказал:
– Ну, вы же понимаете, это последний юбилей, больше не будет, – естественно, мы запротестовали…
Большой художник всегда предвидит будущее. И свое тоже. Он чувствует его. Конечно, был творческий вечер и праздничный стол на 65 лет в Доме творческой интеллигенции, организованный СТД. Но это был не тот юбилей, о котором он говорил.
За десять лет, с 1999 года, папа успел сделать много: сыграл Ко¬роля Лира, поставил несколько спектаклей (два из них в Народном еврейском театре: «Аидыш мама» и «Моя кошерная леди»), был удо¬стоен звания «Народный артист России», поставил великолепный концерт к 145-летию Хабаровска, написал воспоминания, препода¬вал в институте актерское мастерство. За шесть последних лет пере¬нес около пятнадцати операций. И ни разу ни на что не пожаловался.
Когда наступил 2009 год, отец подумал: возможно, он ошибся в своем «предсказании».
– Игорь, приходи, надо писать сценарий на семьдесят лет. Будем делать юбилей.
Я пришел, папа стал диктовать.
Пригласительный:
120 – ФОНОМ, по углам 70 и 50
120 перечеркнуто наискосок – ПРИГЛАШЕНИЕ
Первое отделение – отрывки из «Поминалки».
Второе отделение.
Проекция портрета Мосина на сцене.
Открывается занавес, идет артист Мосин, читает рассказ Че¬хова «Юбиляр», по прочтению рассказа на сцену выбегают артисты театра с шампанским и начинают кружить хоровод «Каравай». Посадили его на кресло, подняли над собой, покружили, поставили. Сели с другой стороны. Сверху сцены посыпались листы бумаги. Ар¬тисты подбирают их – читают:
«Мосин начал путь со спектакля «Битва в пути», служил на «Острове Афродиты», разбирал «Иркутскую историю» Арбузова, будил Шавринскую «Совесть», «Говорил о странностях любви» с Па¬евской, был «Энергичным человеком», «А по утру просыпался». Две¬надцать лет приходил «Мужчиной к женщине», последний раз при¬шел в Москве к Полищук. Поклонялся таланту Печерниковой, судил «Глазки на двух ногах», «Изобретал влюбленную» Лопе де Вега. Играл царей в сказках, да так, что дорос до короля Лира. Последнее время обосновался в Анатовке, вот уже десять лет, где стал молочником, имеет пять дочерей, жену, две коровы, одну лошадь. По «Игрушечно¬му телефону» разбирал «Дело о людоедстве» с «Филуменой Морту¬раной» «Волшебной ночью», «Котом в сапогах», «Спящей красави¬цей». Провел «Операцию привет» с «Сосо Джугашвили».
Награжден орденами Ленина, Трудового Красного Знамени, Знаком почета, Дружбы народов, Почетного легиона – не был.
Отец засмеялся: – Да, это будет смешно, – сказал он, и продолжил:
Упоминается в книгах: И. А. Крылов. Басня «Слон и Моська», в эн¬циклопедии Брокгауза и Эфрона: винтовка Мосина, И. Райхельгауз «Не верю», И. Борисов «Параметры», А. Чернявский «Яблоки для Мосина».
Имеет титульные звания «заслуженный артист республики» – 1988 год. Грамота губернатора – 2000 год, и т.д. Знак «70 лет Хаба¬ровского края». Народный артист России Эдуард Мосин.
Артисты хором:
– А где Лычев? Вечно опаздывает!
Лычев входит, смотрит на часы.
Л ы ч е в. Вижу, что не вовремя. Мазалтов. Но я не один, тут до тэбэ люди.
М о с и н. Гостям мы завсегда рады.
Л ы ч е в. От Правительства Хабаровского края.
Поздравления…
Папа прервался. Устал. Посмотрел на меня грустно:
– Доживу ли?
– Доживешь!
На следующий день лег в больницу.
Через месяц позвонили врачи:
– Что вы делаете?! Он 28 марта играл спектакль, ему надо беречь себя! Положение очень серьезное. Время идет на месяцы, это в луч¬шем случае… или на недели.
30 апреля я спросил:
– Папа, хотят прийти из театра, можно?
Сказать, что отец неважно себя чувствовал – неверно. Он угасал и прекрасно понимал это, но ответ прозвучал в его обычной мане¬ре: бессильно махнув рукой и недовольно поморщившись, произнес слабым голосом:
– И без волка мы ворота отопрем.
Даже тогда я не понял, что он имел ввиду ворота Святого Петра.

* * *
Любой человек что-то делает на будущее. Мы даже не знаем, ког¬да и как откликнется то или иное, сотворенное нами. Первый раз «на будущее» папа делал свои концерты на улице Слободской. В конце девяностых он подвел меня к старому бараку, в котором провел дет-ство, и показал вырезанную на деревянной лестнице «мемориаль¬ную» табличку: «ЗДЕСЬ ПЕЛ МОСЯ».
– Видишь, – сказал он, – редко какой артист удостаивается такой народной любви.
Надпись была старой, обветренной и потемневшей, но большой, четкой и читалась ясно.
В 1990 году папа записал передачу о творчестве Осипа Мандель¬штама. И, когда во время прощания зазвучали в его исполнении сти¬хи: «Да, я лежу в земле, губами шевеля, но то, что я скажу, заучит каждый школьник. На Красной площади всего круглей земля, и скат ее твердеет добровольный, На Красной площади круглей всего зем¬ля, и скат ее нечаянно-раздольный откидываясь вниз – до рисовых полей, покуда на земле последний жив невольник», – стало понятно: эту запись он заранее приготовил на свой уход, может, не задумыва¬ясь, подсознательно, но это было записано «впрок»…
Во время прощания с Мирославом Матвеевичем папа был рас¬порядителем похорон. Когда фойе театра покинули пришедшие проститься, велел пронести гроб через зрительный зал.
За год до своего ухода, еще и не думая об этом, сказал мне: «Вы с Сашей молодцы – организовали Соболевскому, если так можно ска¬зать, художественные похороны. Ну, ты меня понял. И не забудь, как я Кацеля пронес».
…Ребята в строгих костюмах несли гроб с телом Народного артиста через зрительный зал, внизу преданные зрители брали на память фотографии из спектаклей, Костя играл музыкальную тему «Поминальной молитвы», а я вспоминал его последний сценарий:
Проекция портрета Мосина…
Открывается занавес… выбегают артисты театра… подняли его над собой, покружили, поставили. Сели с другой стороны. Сверху посыпались листы…
Он срежиссировал и это…
Спустя три месяца я случайно нажал на телефоне вызов «папа». Через несколько гудков приятный женский голос ответил:
– К сожалению, абонент временно выбыл. Позвоните позже.
Мы позвоним…



Июль 2009 – Январь 2010
Хабаровск



ОБ АВТОРЕ

Мосин Игорь Эдуардович родился в Хабаровске, в семье актера.
Профессиональный пианист. Музыкой начал заниматься с детства, закончил ДМШ № 1, затем Хабаровское училище ис¬кусств, после окончания которого продолжил образование в Дальневосточном педагогическом институте искусств.
После службы в армии двадцать лет работал в Хабаровском го¬сударственном институте искусств и культуры, пройдя путь от преподавателя до профессора. Семь лет руководил музыкаль¬но-педагогическим факультетом.
С 2007 года Мосин возглавил художественное руководство Хабаровской краевой филармонии.
Все это время И.Э.Мосин вел активную концертную дея¬тельность в качестве пианиста и концертмейстера, выступая на сцене филармонии, в музыкальных школах города и края, записываясь на ДВТРК.
С 2000 года постепенно фортепианная клавиатура стала уступать место клавиатуре компьютерной, благодаря которой на свет появились несколько научно-методических брошюр о жизни и творчестве русских и западно-европейских компози¬торов, сценарий радиоспектакля к 315-летию со дня рождения И.С. Баха, пять пьес-сказок для детей, рассказы и две повести.
Печатался в газетах «Играем с начала», «Музыкальное обо¬зрение», «Молодой дальневосточник», «Шолом», журналах: «Словесница искусств», «Образование на Дальнем Востоке».
В 2015 году вышла книжка стихов Мосина для детей «Алин¬кина азбука».
На сегодняшний день И.Э.Мосин возглавляет Хабаровский краевой колледж искусств.


Рецензии
Спасибо! Все так интересно! И детские годы, и об отце. Все это так дорого для каждого человека.

Ольга Барток   03.02.2022 02:45     Заявить о нарушении