Рыцари Амура и Дамского моря. Окончание
Вечерами, тягучими бесконечными вечерами, которые начинались уже часа через три-четыре после полудня и длились до самого отбоя, в землянке Бошняка и Гаврилова происходило самое, пожалуй, трудное: делили еду. Она давно уже была распределена по дням, но в дневной этой доле то и дело происходили мельчайшие изменения, которые обязательно нужно было учитывать: состояние больных, погоду и мороз. Даже те несколько рыбёшек, которых умудрялись вылавливать возле берега умельцы, ложились в общий рацион и доставались, как правило, самым тяжёлым недужным.
Уже давно собрал Бошняк всех, кто хоть иногда, изредка занимался звероловством, и велел по всей округе расставлять ловушки, петли, настораживать плахи для мелкого зверья, так что часть по глупости попавшего в самодельные снасти рыбьего поголовья уходила на приманки. Но и малосъедобные мелкие хищники, как видно, тоже отправились в другие края – искать себе более подходящие кормовые угодья: регулярный осмотр всех хитрых устройств не давал результатов. Гаврилов обратил внимание Бошняка на то, что местные жители, и без того не очень склонные к охоте, нынче и вовсе не занимались этим делом, словно знали или чувствовали бесполезность такого занятия этой зимой. В общем, делить провиант на шесть десятков человек, из которых практически две трети поражены скорбутом, а половина этих больных вообще не в состоянии передвигаться, – дело неблагодарное. Чтобы не возникали неизбежные в таких случаях подозрения в несправедливости распределения, при этом процессе обязательно присутствовали несколько доверенных людей из команды. И только тогда, когда раздел поровну был закончен, Бошняк отпускал их.
Самым сложным было занять чем-то людей. В течение дня ещё находились дела – валили деревья, тесали, и воздвигали в общем-то бесполезный против корабельных пушек каких-нибудь пришельцев тын вокруг территории поста, долбили рвы перед этим рядом заострённых брёвен, – в общем, работали над созданием хотя бы минимально укреплённого пункта российского присутствия. Какая-то часть экипажа «Иртыша» несла вахту на замёрзшем корабле, держала в порядке и следила за его состоянием. В общем, усилиями Бошняка и Гаврилова занятия находились всем хоть и голодным, истощённым, но здоровым людям.
Но это – днём. А вот вечера…
Ещё только прибыв в эти края на службу, Коленька Бошняк узнал от матросов «Байкала», что во время многомесячного перехода из Кронштадта в Петропавловск капитан Невельской тоже столкнулся с проблемой занятости экипажа в свободное время. Он тогда по своему обыкновению нашёл совершенно нетривиальное решение. Обычно в таких ситуациях командиры кораблей заставляли матросов бессмысленно драить медяшку и палубы. Конечно, порядок есть порядок. У Невельского, где бы он ни служил, корабль всегда сверкал и блестел чистотой. Но кроме этого он решил, что найдётся время и для другого дела. Он решил за время плавания… научить неграмотных матросов читать и хотя бы немного писать! И первым подал пример, взяв под опеку матроса, которого научил не только грамоте, но и основам географии, обращением с картами и многому другому. Так же поступили и все офицеры, к ним присоединились и грамотные матросы. К концу похода на корабле неграмотных не было!
Коленька, без того во многом подражавший Невельскому, решил взять пример и в этом. Неграмотных обучали чтению и письму, грамотные читали вслух те книги, которые удалось собрать на «Иртыше» и на посту. Пели. Разные песни – протяжные, со слезой, да озорные. Офицеры часто приходили в «иртышёвскую» избу – слушали пение и негромкие задушевные рассказы о прошлой жизни.
Впрочем, у них самих часто выдавались такие минуты. Особенно вечером, особенно при мерцающем огне очага, тогда, когда просыпался и рычал страшный зверь голода. Можно было бы, конечно, сразу ложиться спать, потому что во сне бывали на почве недоедания восхитительные видения о каких-то дружеских пирушках, о визитах в ресторации… А то – из раннего детства картинки. Чаще всего Коленьке снились яблоки их дивного яблоневого сада неподалёку от Арменского тракта. В те благословенные времена можно было сорвать плод любого дерева и, воображая, что это яблоко – с древа познания, надкусывать его решительно, желая узнать – что же будет за этим порогом, за этим грехопадением. Изгнание из рая детства? Коленька не любил яблоки, и они, надкушенные, летели в сторону, в густую траву, усыпанную такими же их собратьями… Увидев впервые такой сон, Бошняк, проснувшись, долго вертел головой и улыбался про себя: и что это ему в детстве не елось в тех садах?
Преследовали его не только детские воспоминания, душу терзала такая неожиданно встреченная, безнадёжная, несбывшаяся любовь, о которой он боялся думать даже наедине с самим собой. О НЕЙ он запретил себе думать, не давая воли, чтобы сожаления не грызли сердце и не питали его напрасными надеждами. А ОНА всё равно приходила к нему во снах – ласковым дуновением весеннего ветра, прикосновением лёгкого облачка, грёзой… Он прекрасно понимал, что в этом случае не может идти речь о мезальянсе, что, несмотря на большую разницу в возрасте с мужем, ОНА его совершенно искренне любит, что единственное его, Бошняка, спасение от самого себя – удаляться как можно дальше и подолгу, чтобы не видеть ЕЁ ласковые взгляды, обращённые не к нему, не замечать нежные жесты и прикосновения, не предназначенные ему… Находясь рядом, он бы подвергся нескончаемой пытке, видя, как в течение нескольких месяцев созревает плод любви, ЕЁ любви к человеку достойному и любимому ЕЮ. Через несколько месяцев ЕЙ предстояло великое испытание, которое дано только Женщине: явить миру ещё одного человека, нового человека…
Нет, спать было нельзя, чтобы не вызывать сонм призраков, чтобы не расслаблялся дух и можно было бы, собрав волю в кулак, быть готовым ждать – сколько нужно, терпеть – всё, что угодно, работать – сколько потребуется…
А потому вечерами они подолгу говорили. И не было в тот момент людей ближе и роднее.
Гаврилов любил рассказы Бошняка об истории его рода и мог слушать их бесконечно. Интерес этот начался с простого любопытства:
– Николай Константинович, ты вот из костромских земель, а на русского-то непохож. Да и фамилия – тоже нерусская. Откуда, из каких краёв?
– Не могу себя отнести к людям, которые ревностно отслеживают своё родословное древо, сами, впрочем, не прибавляя к этому древу ни новых ветвей, ни славы. Но, конечно, кое-что знаю. Давний предок мой назывался то ли Константином Кондосколиди, то ли принадлежал к древнему роду князей Кондос-Калитьевых, в общем, здесь всё достаточно смутно. Но дальше-то уже почётче всё идёт.
– Он что – греком был?
– Так я и говорю, что история смутная! Кондосколиди – звучит, по крайней мере, по-гречески. А Кондос-Калитьевы – князья македонские. Как оно точно было на самом деле, – убей, не знаю. Так вот Константин Данилович Кондосколиди во время неудачного прутского похода Петра Великого бежал с территории, принадлежавшей тогда Турции. Две тысячи христиан во главе с князем Кантемиром перешли на сторону Петра, и чуть было не поплатились за это, оказавшись вместе с русскими войсками в окружении, но царю остались верны. Вот и мой предок был с ними. Поступил к царю на службу, подтвердив своё дворянство. А потом… В Нежине со многими соотечественниками поселился, получил землю, на русской женщине Дарье Степановне женился, двух сыновей произвёл. Потом умер неожиданно. А дальше – ещё запутаннее! Крёстным отцом у мальчишек был тоже иноземец по фамилии Бошняк…
– Это – от Боснии?
– Да, конечно, он был боснийцем. Так вот про него известно было, что в своё время поставлял сукна для армии Петра покрепче да получше, чем некоторые придворные, Александр Данилович, например, светлейший… Тогда все они, в том числе и Алексашка, были биты императорской тростью, а Бошняк получил грамоту на дворянство и какой-то чин. А потом стал он опекуном сыновей Кондосколиди. Впоследствии оба они и вовсе взяли его фамилию. Вот с тех пор, любезнейший Пётр Фёдорович, мы стали не только македонскими и боснийскими, но и русскими дворянами уже в нескольких поколениях. Более того – костромскими дворянами, потому что первую усадьбу свою мой прадед по материнской линии выкупил у князя Волконского на костромской земле ещё почти сто лет назад. Ушаково. Там я и родился…
… После нескольких таких вечеров Гаврилов узнал, например, что у отца Коленьки в эскадроне, успешно действовавшем против французов, под именем корнета Александрова служила знаменитая «кавалерист-девица» Надежда Александровна Дурова, о которой были наслышаны все в России. Рассказал Бошняк без утайки и о судьбе своего дяди, Александра Карловича.
У него было множество талантов. Он и в лейб-гвардии служил, кавалеристом слыл отменным, потом числился по Министерству иностранных дел, учился в университете. Слыл известным ботаником, роман издал, пользовавшийся успехом… Словом, всё бы ничего, только была у него и вторая жизнь, которую Коленька оценивал нейтрально: так получилось, так ему было суждено. Александр Карлович отлично выполнил важнейшее поручение правительства: вошёл в доверие к членам «Южного общества» декабристов и раскрыл заговор. Тогда же под подозрение попал и Пушкин, однако, когда уже через год после восстания Бошняк был послан в Псковскую губернию с целью наблюдать и сделать выводы о взглядах поэта, он сумел уверить власти в благонадёжности Пушкина. Впрочем, это не помогло ему – его убили в отместку за раскрытие заговора…
Раз за разом раскрывалась перед Гавриловым история семьи. История, которая могла бы перерасти в роман с приключениями в духе Александра Дюма. Чего стоил, например, один только рассказ о невероятном мужестве Ивана Константиновича Бошняка.
Во время пугачёвского бунта он был военным комендантом Саратова. Изо дня в день приходили всё более тревожные вести о приближении Пугачёва и его армии. Мелкие поселения сдавались ему без боя, сопротивление подавлялось, и во всём этом была какая-то неизбежность, неумолимость. Приближающаяся гроза буквально гипнотизировала военачальников и чиновников, они бросали всё и вся на произвол судьбы, поспешно собирали всё ценное и устремлялись ко второй столице поближе, даже прекрасно понимая, что, скорее всего, бунтовщики именно туда и пойдут. Иван Константинович получал советы и распоряжения одно глупее другого, но в большинстве они сводились к одному: бросить всё и бежать! И Саратов, конечно же, тоже был бы захвачен без сопротивления, разделив судьбу других городов. Иван Константинович, который, несмотря на все подсказки, начал готовить оборону, вскоре понял, что его предали все вокруг, что верность присяге для многих – не более, чем слова, подтверждать которые делом вовсе не обязательно. И тогда он приказал собрать по всему городу ценности, – в основном церковные, – взял полковую казну и все документы и, дождавшись, когда окружившие город повстанцы уже начали праздновать победу, ещё даже не начав штурма, пошёл с горсткой офицеров и солдат, всех их было шесть десятков, напробой.
Шесть часов продолжался этот беспримерный подвиг. Шесть часов прорывались они через окружение, насчитывавшее несколько тысяч человек, – казаков и крестьян, – хоть и плохо, но вооружённых, с полутора десятком пушек. Это были и героизм, и везение, мужество и потрясающая воинская удача. Они прорвались через кольцо, вынося с собой все ценности. Пугачёвцы, к счастью Бошняка, их не преследовали, хотя в открытой степи легко могли их догнать и уничтожить полностью. Но атаман решил, что гарнизон, как и все в подобной ситуации, направился на северо-запад, и далеко не уйдёт. А перед ним стоял город, в котором можно было добыть денег и ценностей на расширение войны. Он не знал, что в Саратове он найдёт жалкие крохи того, что было перед осадой…
В общем, маленький отряд с минимальными потерями пробился, но ушёл не на северо-запад, а на юг, в Царицын, где присоединился к гарнизону и через некоторое время отбивал атаки всё того же Пугачёва.
…Коленька рассказывал, а Гаврилов слушал увлечённо, о том, как один из родственников был свидетелем убийства императора Павла, при коем состоял в пажах; о знаменитейшем поэте Жуковском, который одно время по молодости и недостатку средств получал воспомоществование от семьи Бошняков, а позже стал другом семьи и даже названым братом одного из родственников…
– Так что, милостивый государь мой Пётр Фёдорович, много историй в нашем роду. Не было у нас, впрочем, моряков. А я мечтал о море… Ведь в Костроме и её окрестностях было и есть множество усадеб, выходцы из которых – мореплаватели, командиры кораблей, первопроходцы, открыватели новых земель, победители во многих сражениях. Как уж так получилось, не знаю, но молодые люди будто от волжского ветра заражались… не морской болезнью, нет, а наоборот – заболевали морем. Оно им снилось, к нему стремились, находясь за тысячи вёрст от ближайшего моря!
В 12 лет я уже был кандидатом в наш с тобой Морской кадетский корпус, а в 15, как и положено, прибыл на учёбу в Петербург. Боже, как я учился! Как же я старался впитать эту науку! Уже вскоре был произведён в гардемарины… Ну, это всё ты и сам прошёл, сам знаешь, рассказывать тут нечего. Давай-ка, брат, спать. Доктора говорят, что когда человек спит, у него резко снижается необходимость в еде. Так что сном мы экономим провиант.
Давай, споём нашу любимую…
… И они пели давно ставшие известными стихи Николая Языкова, не так давно скончавшегося друга Пушкина. Музыку для них они сочинили сами, потому что не довелось слышать ещё удивительного дуэта Вильбоа на эти неукротимые, полные силы и страсти слова:
Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно,
В роковом его просторе
Много бед погребено.
Смело, братья! Ветром полный
Парус свой направил я,
Полетит на скользки волны
Быстрокрылая ладья!
Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна:
Не темнеют неба своды,
Не проходит тишина.
Но туда выносят волны
Только сильного душой!
Смело, братья! Бурей полный
Прям и крепок парус мой!
Глава 25
Получив, наконец, разрешение на сплав по Амуру, Муравьёв стал интенсивно готовиться к осуществлению своей мечты в первейшей, самой необходимой её части. Ещё тогда, когда его не утвердил император, он буквально с головой зарылся в книги, записки путешественников, мемуары, жизнеописания, архивы, изучал карты и этнографические данные… По его логике получалось, что ехать на место нужно подготовленным, чтобы не осрамиться незнанием перед коренными жителями края. Он вполне естественно предполагал, что они прекрасно знают свою историю и выдающихся людей, что эти сведения передают из поколения в поколение хотя бы устно, в виде преданий, сказов…
Это была его ошибка. Это был взгляд образованного человека, более того – городского человека. Эта категория людей порой очень странно представляет себе жизнь в местах труднодоступных, удалённых и уж совсем не понимает того, что борьба за жизнь, а борьба эта здесь нешуточная, съедает без остатка всё, что не входит в очень обычный, привычный и сравнительно узкий круг интересов, умений, нужд. Построить избу – каждый второй тебе академик, добыть зверя – любой охотник дока, а уж что касается земли, её обработки, так тут и говорить не приходится – это вопрос жизни, не сумеешь – погибнешь. И уж тут не до истории, не до былин каких-то. Из всего, что устно передаётся от отцов и матерей, остаются жить в памяти только колыбельные да простенькие сказки. А ещё – бытовые всякие песни: свадебные, подблюдные, на посиделках-беседах, колядки. И уже через одно поколение забываются даже самые-самые герои совсем недавнего времени, небывалые подвиги и сражения… Даже могилы – и те сохраняются родственные только. А если со стороны кто-то на этой земле что-то героическое совершил и погиб, то память о нём коротка…
И, не принимая всего этого в расчёт, Муравьёв всё глубже и глубже погружался во мглу веков, по крупицам собирая сведения об одной из величайших эпопей в российской истории – об освоении восточных и юго-восточных краёв.
… К середине 17 века Восточная Сибирь уже какими-то островками, оазисами была заселена русскими людьми, уже управляли там царёвы люди. Но как же мало они знали об этой земле! Именно поэтому непрерывно уходили в поиск вооружённые отряды. Вот и якутский воевода Пётр Головин повелел письменному голове Василию Пояркову сколотить небольшую, но надёжную дружину и пойти в сторону, которую указали ему ведающие люди. Говорили – там злато-серебро водится, да и мало ли, что могут обнаружить там умелые люди!
Предполагалось, что оттуда до Амура по реке отряд пройдёт быстро, но вопреки ожиданию дело затянулось, и поярковцы дошли до Амура только весной 1644 года. И вот здесь началось то, о чём к моменту изучения Муравьёвым архивов людская память не сохранила ничего: только письменные свидетельства донесли эти сведения до других времён. Они спустились по реке до самого устья! Уже тогда они могли бы выйти в океан и открыть судоходность устья, но многочисленные песчаные банки, кошки, узкие протоки обманули их так же, как обманывали потом не раз других искателей. Поярков решил, что Амур как бы рассасывается, рассыпается в этом нагромождении природных препятствий. И… с этим известием и подробным рассказом о путешествии вернулся в «столицу» Восточной Сибири.
Следом снарядил отряд человек в Якутске известный и казённый: Ярофей Хабаров был у очередного воеводы, – Дмитрия Францисбекова, заместителем и славился отвагой и тягой к новым местам.
Но тут Ярофей Павлович с воеводой не поладил, дело дошло до прямого противостояния. Францисбеков всеми правдами и неправдами разорил Хабарова, даже в острог его было заключил.
Освободившись, Ярофей Павлович Хабаров, выходец из Великого Устюга, возглавил экспедицию из семи десятков человек и отправился на Амур. В 1650 году отряд перевалил через Становой хребет и достиг Амура. В одном городке, расположенном при впадении в Амур притока Уркана, Хабаров оставил б`ольшую часть своего отряда, повелев усиливать эту небольшую крепость новыми башнями, рвами и подземными ходами, и ждать, когда он, набрав людей побольше, вернётся из Якутска, чтобы двигаться дальше.
Но зато когда Хабаров по весне вернулся в Лавкаев городок, за ним уже шли полторы сотни людей. Почти всех своих опытных «сидельцев» забрал с собой, а на посту оставил два десятка новичков – мол, место не очень опасное, в укреплении отобьются, ежели что. А сам с товарищами пошёл вниз по Амуру-батюшке – воевать даурского князя Албазу.
Удача сопутствовала Хабарову. Опьянённый победой, Ярофей Павлович в честь князя назвал городок Албазином. После этого Хабаров предпринимал лишь непродолжительные походы, после которых дауры возвращались на прежние места и становились под десницу русского царя. Вскоре весь край стал считаться российской землёй. Но Хабаров знал уже давно: даурская верхушка, покорившись, не утратила своего тяготения к циньской династии, из чего следовало, что рано или поздно, но узурпированная маньчжурами в Китае власть попытается вернуть эти земли себе.
Это произошло довольно скоро. Уже через год постепенно, незаметно дауры стали… исчезать. Ничего необычного в селе не наблюдалось ещё накануне, а утром оказывалось, что в селе не осталось ни одного человека. Сначала на это не обратили внимания: мало ли, по каким причинам люди меняют своё место жительства. Но когда вскоре оказалось, что опустела вся округа, албазинцы поняли, что война против них уже началась.
С каждым днём всё ощутимей сказывался недостаток продовольствия. С отрядом, с шедшим по берегу обозом, на котором предполагалось везти продукты, заместитель Хабарова Степанов отправился на больших лодках вниз по Амуру. Отряд дошёл до устья Сунгари и именно здесь столкнулся с флотилией, в несколько раз превосходившей численно русских. Отряд был рассечён на две части. Чуть больше половины его спаслись, оставшиеся в окружении бились насмерть.
Трудно сказать, – как долго продолжалось полное запустение в Албазине. Но уже спустя пять-шесть лет жизнь в городке начала возобновляться. Албазин становился своеобразной столицей края. Жизнь, казалось, налаживалась. Прошло несколько лет – и волею царя было здесь организовано Албазинское воеводство. Появились у Албазина и герб, и печать, и знамя с образом Спаса Вседержителя, окружённым молящимися святыми.
С 1682 года Албазин стал главной опорой России в Приамурье. Но не надолго. После двух длительных осад в десятки раз превосходящими силами, после героической обороны города ничтожной горсткой русских людей по сравнению с противником, Албазин был взят китайской армией… Через два года русский посол Головин был вынужден в Нерчинске подписать трактат, по которому Албазин был окончательно покинут русскими, а граница между Россией и Китаем прошла по рекам Шилка и Аргунь.
… Чем шире и дольше изучал Муравьёв историю освоения Сибири, тем больше приходил к убеждению, что значение Амура и Приамурья понимали многие и задолго до него. В свете таких сведений его собственная затея со сплавом войск порой начинала ему казаться не такой уж и необходимой. Но приходили дни, которые приносили всё новые и новые факты подготовки нападения на восток России, и он вновь вгрызался в книги и документы. Всё чётче и чётче формировалась мысль о том, что даже столетиями проходившее освоение новых земель, даже слава первопроходцев не должна успокаивать, не должна заставлять расслабляться. Любое, даже достигнутое самой дорогой ценой, право не будет вечным, если государство не будет постоянно, ежедневно, ежечасно готовым доказывать это право и защищать его всеми доступными ему силами!
А это не делалось уже более полутора столетий! То, что было, давно позабыто, русская жизнь на этих берегах постепенно затухала, оставляя лишь небольшие островки, где был русский дух, и Русью пахло. Так что, Николай Николаевич, не время складывать оружие, гроза приближается! Император не поверил твоим выводам, но ведь ты сам убедился в европейском вояже, что бомба вот-вот взорвётся, полыхнёт огонь огромной войны, это может произойти уже в наступающем 1854 году. И нужно успеть сделать всё, что в твоих силах, чтобы подготовиться к этому.
Глава 26
Гаврилов уже недели полторы знал, что он умирает. При мысли об этом ему не становилось грустно, путающиеся в лихорадке размышления не смущали душу. Страшное знание пришло к нему спокойно, как нечто совершенно неизбежное, после чего его похоронят так же, как других, – выдолбив в промёрзшей земле яму и невнятно прочитав молитву. Стрелять уже не будут – каждый заряд на вес золота. Пётр Фёдорович как бы немного сверху смотрел на происходившее в землянке. Это делать было легко, потому что вокруг него мало что происходило: Бошняка не было рядом почти всё дневное время, он забегал только, чтобы покормить Гаврилова. Сам Петюня есть уже не мог: с большим усилием он приподнимал руку, и уже через пару секунд она падала с вялым шорохом на шинель, которой поверх всяких шкур Бошняк укрывал его. Коленька актёрствовал талантливо, он был весел, оживлён, энергичен, стучал ложкой по миске с варевом, которое определялось наличием продуктов. Или их отсутствием. Тогда в миске плавали кусочки коры, сосновые иголки да половинка размоченного сухаря. Что-то жевать было невозможно, только пить, иначе будет как недавно – вывернутся с корнем два передних зуба, которые никак не могли удержаться в распухших, кровоточащих дёснах… Но Коленька вроде бы и не замечал всего этого: он вливал ложкой в Гаврилова тёплую жидкость омерзительного вкуса и… извинялся за то, что устрицы нынче не самые свежие, трюфели не завезли из Парижа, но зато черепаховый суп сегодня удался, не так ли, месье?
Потом он обязательно рассказывал о том, например, что одной из групп, которые регулярно уходили из зимовья на предмет добычи чего-нибудь съестного, удалось напасть на след марала! Они пошли вслед и преследовали оленя до ночи. Потом пришлось возвращаться, но уж завтра-то они обязательно добудут мяса…
Вечером, ложась спать, Бошняк обязательно затягивал любимую:
Облака бегут над морем,
Крепнет ветер, зыбь черней,
Будет буря: мы поспорим
И помужествуем с ней!
Потом он засыпал. Гаврилов лежал в темноте с открытыми глазами и вновь не думал о неизбежном. Вновь приподнявшись над бытиём, он впервые в своей такой недолгой жизни сумел понять и принять суть жизни, непрерывной жизни, нескончаемого процесса, который не зависит от мыслей, чувств, переживаний одного человека. Всё сводится, понял Пётр Фёдорович Гаврилов, умирающий от скорбута на забытом людьми и Господом клочке земли, к простой формуле: они – были, мы – есть, те – будут… И всё. Ничего больше на свете нет. А за той чертой? Что? Пустота? Не мо-жет быть!
Умом Петюня понимал, что человеку умирать не должно хотеться, что это – грех. А телесно… Гаврилов отпустил сам себя, сказав: всё, я ухожу!
Он лежал, глядел в темноту бессонными глазами и слышал, как всхлипывает во сне несгибаемый жизнелюб Бошняк…
…Нескладную крупную фигуру Парфентьева среди низкорослых гольдов жители посёлка выделили издалека и вышли навстречу, но казак от объятий уклонился, пробормотав невнятно, что надо бы срочно к капитану. Глянув в усталое лицо без намёка на радостную улыбку вернувшегося домой человека, встречавшие поняли, что у Парфентьева худые вести. Пока гольды распрягали собак, он отправился к Невельскому, которому уже сообщили о его прибытии.
Сообщили как раз тогда, когда Геннадий Иванович в который раз уже пытался делить неделимое: распределить всё имеющееся оружие по всем постам равномерно, чтобы они могли дать хоть какой-то отпор в случае нападения. В том, что оно обязательно будет, капитан не сомневался, важно было только угадать – где именно. Но сколько бы раз ни пытался он на очередном листе бумаги произвести подсчёт, каждый раз ничего не получалось.
Да и как могло получиться? Одна цифра особенно часто мигала красным огнём перед глазами: количество пороха во всей экспедиции до конца зимы, до открытия навигации, когда подойдёт первый корабль Российско-Американской компании и привезёт всё необходимое… Необходимое! Вот ключевое слово! Необходимое – для чего? Для охоты, добывания пропитания – это одно. Для боевых действий – это совсем другое. А всего-то пороха на всю экспедицию в наличии было полтора пуда! А теперь по списку пройдёмся: Петровское – 25 человек, 25 кремнёвых ружей. Николаевское – 30 и 30 ружей. На Мариинском посту 8 человек, соответственно и столько же ружей. На Александровском посту в заливе де Кастри тоже всего десять человек и ружей. И всё! Императорская гавань и Сахалин – отдельный разговор, другое направление, но и там всё примерно по таким же «нормам». И этим нужно защитить тысячи вёрст берега! Корвет «Оливуца», который будет крейсировать в Дамском море, ничего один сделать не сможет, хотя капитан его, – Иван Николаевич Сущёв, – друг Невельского и отличный моряк… Что делать? Что делать? Есть, правда, ещё «береговая артиллерия» из трёх пушек, две – на Николаевском посту, обе всего лишь трёхфунтовые, причём, исправная – одна. Да ещё одна – в де Кастри, такая же трёхфунтовая. На каждое из этих трёх орудий имеется по 25 снарядов. По современным представлениям о войне – тьфу и только!
В конце концов капитан пришёл к выводу, что собирать все эти «силы» в один кулак просто бессмысленно. Да и как угадать – где? Имеющиеся несколько кораблей и те, которые, возможно, будут ещё присланы, можно и нужно завести в устье Амура, чтобы сохранить их для дальнейших действий…
Вот именно на этом месте размышлений Невельскому сообщили о прибытии Парфентьева с гольдами.
В доме с невысокими потолками Семён сутулился инстинктивно, а потому и выглядел ещё более измученным дорогой. Моментально на столе появился чай, уже кто-то побежал устраивать гольдов, а заодно и кормить их. Геннадий Иванович молча слушал долгий рассказ казака о том, что вместо предполагавшихся десяти человек на посту в гавани Хаджи-ту сейчас находятся ещё несколько десятков людей, на которых нет никакого продовольствия. Это – не считая «Николая», где запасы экипаж сумеет растянуть до конца зимы. О том, что ни охотой, ни рыбалкой поправить дело никак нельзя. Что гольды умирают от голода, не сумев создать запасов, а русские умирают и от голода, и от скорбута.
– Когда уезжали, то похоронили уже шестнадцать человек. На Александровском посту еды тоже в обрез, и делиться там нечем…
Невельской жестом остановил Парфентьева:
– Погоди. Что-то я не понимаю. «Иртыш» ведь должен был пополниться в Аниве, у Буссе, оставить там больных!
– Никак нет, не вышло это всё. Лейтенант Гаврилов сказывал, что майор Буссе не дал ничего… И больных не взял. И сам Пётр Фёдорович тяжко болен, не дай Бог – помрёт. А вот этот пакет – от лейтенанта Бошняка. Там в докладе всё подробно рассказано, приказано передать.
– Ах, Буссе, Буссе! Да за такое!.. Хорошо, об этом – потом. Разберёмся. Давай, Семён, иди отдыхать, ешь как следует, силы тебе нужны будут очень скоро на обратный путь.
…То, что происходило в Петровском в ближайшие часы, иначе, как штурмом назвать было нельзя. Невельской прежде всего отменил все дела, собрал всех, включая и новичков – священника Георгия, сына архиепископа Иннокентия, и прибывшего вместе с ним господина Бачманова. Впрочем, этим последним никаких поручений как раз не было, потому что они уже вплотную занялись на Николаевском посту не менее важным делом: строительством дома и небольшой церкви. Зато все остальные получили конкретные задания. Потом созвали гиляков, в том числе и из соседних сёл. Перед собравшимися выступил капитан и попросил помощи. Объяснил, что народности, живущие в тех местах, преимущественно рыбоеды, охотиться в лесах у них не получается, а рыба нынче не пришла к берегам. А посему нужно, чтобы хорошие охотники пошли с караваном и помогли русским и местным жителям.
– У нас есть несколько оленей, мы погоним их туда, но они будут съедены быстро. Да, мы пошлём и другую еду, люди больше не будут умирать, но продержаться до весны будет нелегко. Если сумеем добыть несколько сохатых или ещё какой животины, то спасём всех, в том числе и гольдов из деревни, без которых Длинный Семён вряд ли сумел бы добраться сюда в одиночку. Они помогали русским. Нужно будет, – мы поможем всем, кто нам помогает.
Афанасий, как самый авторитетный из селян, солидно прокашлялся и спросил:
– Гас-па-дин капитан! А если никто не пойдёт?
Невельской сделал пару быстрых шагов вперёд и впился глазами в Афоню:
– Ты, наверно, очень плохо думаешь о нас. Я прошу помощи добровольной, и если из вас никто не пойдёт, то отряд всё равно выйдет. Конечно, это получится медленнее, вы лучше нас зимой передвигаетесь. За то время, на которое мы опоздаем, может быть, кто-то ещё умрёт… Может быть, это будет твой друг Бошняк. Он сейчас там джангин.
…Сказал, и краем глаза заметил, как изменилось лицо Екатерины Ивановны, молча стоявшей в дверях. Поэтому добавил:
– Но он сильный человек. А кроме того, – разве мы, русские, похожи на людей, которые бросают друзей в беде?
Афанасий встал:
– Мы тоже не бросаем.
Потом обернулся к своим соплеменникам и стал говорить, переводя разговор. Когда он закончил, гиляки вышли, чтобы начать собираться в долгий путь.
А по всему посёлку из домов выходили люди, снаряжались большие грузовые нарты и упряжки, несли упаковки с едой – плюс к тем, которые уже были вытащены из складов. Назначенные в поход тщательно проверяли оружие, одежду, обувь. Небрежность в этом деле могла стоить жизни. И это знал каждый.
Подул ветер и пошла позёмка – знак добрый, морозы уменьшатся, легче будет идти. Ни у кого не было и тени сомнения в благополучном одолении огромного расстояния, только поспешать нужно было, поспешать, чтобы успеть кого-нибудь вырвать из лап болезни и голода. В общем движении, в мыслях о предстоящем ни один человек не поминал ни злым, ни тем более – добрым словом настоящего убийцу двух десятков человек. Будто бы и не было на земле такого мерзавца – майора Буссе.
…Только много позже станет известно, что майор чуть ли не со слезами рассказывал адмиралу Путятину, начальнику правительственной дипломатической экспедиции в Японию, о том, как тяжело ему жить здесь, на только что основанном посту, на самой южной оконечности Сахалина. Горячо и убедительно говорил о бессмысленности приобретения императорской короной этого глупого острова, о своей болезни, о невозможных ворах – айнах и японцах, которые растащили практически всё продовольствие и все товары, которые были оставлены Невельским для поддержки заходящих в залив кораблей. Сообщил, разумеется, и о том, что он предупреждал капитана первого ранга о нецелесообразности открытия здесь поста, но Невельской упрямо стоял на своём, и в отместку за строптивость оставил его наедине с туземцами…
Ефим Васильевич слушал рассеянно и брезгливо. Конечно, этот майор – просто трус и пьяница, о его «подвигах» ему уже сообщили. Но именно поэтому его нельзя оставлять здесь, где требуется рука сильная и властная, а человек, представляющий Россию, не должен быть таким продажным слизняком. И раздувать скандал не хотелось, чтобы не бросить тень на достижения Невельского. Уж любителей позлорадствовать по такому поводу найдётся немало. Поэтому адмирал остановил Буссе вялым движением руки:
– То, о чём вы говорите, требует тщательного расследования, если таковое захочет предпринять правительство. А посему я предлагаю временно закрыть этот пост. Скажем, на время наших переговоров. Полностью убрать его просто невозможно. Во-первых, поставлен он по повелению императора. Во-вторых, вы должны помнить слова Его Императорского Величества о том, что если где-то российский флаг поднят, то опускаться он уже не должен!
…В общем-то, майор Буссе добился своего. Вместе с экспедицией Путятина он со всем личным составом поста отбыл с острова. Деятельность его на месте начальника поста впоследствии благодаря покровительству Муравьёва никем не рассматривалась, хотя и без того он к тому предпринял меры – припугнул японцев, с которыми имел дело. А они даже радоваться закрытию русского поста не могли, так как благополучно и быстро удалились во своя веси на неопределённое время. Более того – Буссе вошёл в историю освоения острова Сахалин, потому что ещё в первые дни его здесь правления именем майора была названа незначительная точка на карте… Могилы в Императорской гавани так и остались неотмщёнными.
Почему-то на этот раз цинга прошла мимо Бошняка. Он исхудал за последние недели до предела, на жёлто-зеленоватой коже, обтянувшей скулы, резко выделялись провалившиеся глаза, обведённые сине-чёрными кольцами, да тусклые и безжизненные обвисшие усы – когда-то предмет гордости Коленьки. Жили на лице только глаза, которые горели лихорадочным огнём. Он подгонял Бошняка, заставлял делать порой бессмысленную, но работу, от которой появлялось ощущение продолжавшегося существования, появлялась надежда на то, что всё в конце концов наладится. И уже далеко не Коленька, а Николай Константинович, становился для некоторых матросов бичом божьим, заставляя всех, ещё не задетых болезнью, двигаться, обтираться снегом, от которого на телах появлялись царапины, поручая посильные работы ослабленным людям. Усердно в этом ему помогал Кир Белохвостов, не выпускавший из поля зрения никого. Стоило кому-то остановиться во время очередного похода за дровами, он подходил участливо:
– Что, голова кружится? Это ничего! Сейчас постоишь, подышишь, всё и пройдёт. А нарты с дровами постоят, куда они денутся? Можешь и потом дотащить… А то – давай, я помогу. Вдвоём поспособней будет, дотащим ведь? Ну, вот, а ты боялся! Да погоди ж ты, сразу не берись… Отдохни пока!
Шутил:
– Вот говорят: устал, как собака! А у нас, вишь, по-другому: собаки устали как люди, а люди всё ещё могут работать! Ведь верно, а?
А потом шёл к следующему и тоже находил для него слова…
Но и они кончились, когда пришёл к Белохвостову один из гольдов и предупредил, чтобы русские в лес больше не ходили, а если пойдут, то только много людей и с оружием.
– Почему так надо?
– Нилизя ходила! Наша человек ходила, пропала совсем. Мы все ходила искала…
– Нашли?
– Не, не нашли. Следы нашли. Кровь нашли. Ему амба кушала.
– Тигр? Далеко?
– Не. Близко совсем. Скоро в стойбище придёт, однако. Олень нету, лось нету в этот зима. Он люди будет кушать…
… С этого момента на заготовку дров Николай Константинович отправлял настоящие экспедиции – с охраной, со всякими колотушками для создания шума.
Самое ужасное для Бошняка во всей этой ситуации было то, что рядом с ним, в одной землянке, умирал Петюня. Умирал мучительно и медленно, оставаясь в сознании и понимая, чувствуя, как разлагается весь организм, всё тело. Если бы на посту была водка! Тогда можно было бы разогнать кровь, заставить бежать быстрее хотя бы на какое-то время. И Гаврилов и Бошняк понимали бессмысленность такого шага, который привёл бы только к ухудшению, и даже обсуждали его, но и это было мрачной игрой, потому что о стакане водки можно было только лишь мечтать.
Особенно тяжело было Бошняку сознавать своё бессилие и каждый день находить у друга всё новые и новые признаки приближающегося конца. Пока ещё Гаврилов в его отсутствие как-то мог передвигаться (как? ползком?), приводить себя в порядок, мыться, убирать за собой. Всё это Бошняк замечал, вернувшись, и только догадывался, каких усилий всё это Гаврилову стоило, лишь бы не затруднять Николая неприятными обязанностями по уходу за лежачим больным.
Несколько дней назад у них состоялся страшный разговор. Бошняк уже давно отобрал у друга пистолеты, о которых Петя уж слишком часто стал вспоминать и заботиться об их состоянии. И вот Гаврилов прямо сказал то, что копилось в душе. Он произнёс это тихо, спокойно, так, как будто попросил подать ему солонку за столом:
– Отдай пистолеты, Коля. И уходи из землянки нашей. Я уже не могу жить.
Бошняк опустился перед ним на колени, взял Гаврилова за прозрачную, изъеденную язвами руку:
– И не думай! Грех это, тяжкий грех, Петя! Да, Господь послал нам испытание, но ведь есть же и милость Божия! Надеяться надо на провидение, на чудо, наконец, на что угодно, но надежды не терять. А если каждому из нас час настанет, так хоть без этого греха отойдём, Петя!
Он говорил ещё долго. Гаврилов смотрел в низкий потолок, а вернее – на ворох пересохших, засыпанных землёй веток, которыми было перекрыто убогое жилище, и, казалось, не понимал, о чём говорит Бошняк. Но потом вдруг шевельнул рукой, останавливая друга:
– Хорошо. Я клянусь тебе, что буду терпеть до последней возможности. Но и ты поклянись, что если я всё же ещё раз обращусь к тебе с этой просьбой, то ты не станешь моим мучителем и дашь мне уйти из жизни. Клянись.
Бошняк молча кивнул головой. Говорить он не мог – горло перехватило.
Ещё через пару дней все окрестности накрыл затяжной буран. Непрерывно мело, сугробы росли и перемещались, как барханы в пустыне, выходить для пополнения запасов дров было совершенно невозможно. Умер матрос Сироткин. Был он не самым слабым из больных, ещё накануне шутил над немощью друзей по несчастью. Те не обижались – не было сил обижаться или хоть как-то реагировать. А наутро посмотрели, а он уже неживой. Матросы хотели вынести его за порог, потому что хоронить сразу всё равно было нельзя из-за метели, но Белохвостов засомневался:
– Ночью зверь придёт, порвёт с голодухи…
Кто-то на это буркнул:
– Был бы зверь, так мы и сами его добыли бы. И Сироткин бы жив остался. И деревянный бушлат не понадобился бы.
Кир почесал в затылке и поставил в неприятном разговоре точку:
– И то верно.
Но несколько обрубков всё же подтащил и обложил труп возле стенки избы.
Они лежали в темноте, не зажигая светец, сделанный по древнему образцу, – лучина слишком быстро сгорала, роняя угольки в плошку с водой. Снаружи должен был быть день, но в землянке окон, естественно, не было, да и на «улице» творилось что-то невообразимое: ветер выл и свистел, выдувая тепло из малейших щёлочек. Такое случается редко, потому что в сильный мороз бывает, как правило, тихая, безветренная погода. Но Бошняк уже попадал в такую ситуацию, когда пересекал Сахалин – снег, сдуваемый немилосердным ветром, от мороза превращался в орудие пытки. Наверно, так же чувствовал бы себя человек, если б в лицо ему швыряли толчёное стекло. И ни в коем случае нельзя было смотреть против ветра даже тогда, когда всё закрыто одеждой: в узкую прорезь, оставленную для зрения, летели беспощадные льдинки, и вполне могли лишить любого путника глаз.
Время от времени Николай Константинович окликал Гаврилова, не давая ему уснуть. Ведь сон даже с небольшого расстояния так трудно отличить от смерти…
Каждый раз после оклика Гаврилов или кашлял, или тяжело вздыхал, давая понять, что он ещё на этой грешной земле.
И всё же Бошняк упустил момент. Позвав друга, он замер, понимая, что Гаврилов может сразу и не среагировать на голос. Но минута прошла, а он не шевелился. Встревоженный Бошняк резко приподнялся, от чего у него кругом пошла голова, и позвал уже громко:
– Пе-тя-я-я!
Николай сполз со своего ложа и на четвереньках приблизился к Гаврилову. Неужели… Он осторожно дотронулся до того места, где под одеялами и одеждой должно было быть плечо друга. И пошевелил тело. Никакого ответного движения. И Бошняк не выдержал – заорал так, как только горло позволило:
– Пе-тя!!! Не у-хо-ди!!!
И не услышал ответ. Угадал его в слабом шелесте губ:
– Я… здесь… Коля… ещё здесь…
Бошняк в полной темноте возвёл глаза к небу:
– Слава тебе, Господи!
Не было видно в темноте, как текли по счастливому лицу слёзы. Ну, а если б кто и увидел, разве осудил бы такую слабость?..
…Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна…
Не темнеют неба своды,
Не проходит тишина…
…А ветер всё бушевал над постом, над лесом, над всей округой. В его завываниях отчётливо прорезывались гулкие удары – это, наверно, падали окаменевшие промёрзшие деревья, не выдержавшие натиска. На грани вынужденного засыпания, балансируя между нереальностью и явью, Бошняк вдруг услышал… Собачий лай. Так. Возьми себя в руки, лейтенант. Ещё не хватало, чтобы у тебя появились слуховые галлюцинации! Это же надо быть сумасшедшим, чтобы передвигаться в такую бурю! Бошняк усмехнулся: правду говорит присловье, что в такую погоду хороший хозяин собаку на улицу не выгонит…
Но кто-то всё же был снаружи, кто-то шёл, кто-то спускался по ступенькам ко входу в землянку… Кто-то приоткрыл дверь…
И… Раздался! Бас!! Семёна!!! Парфентьева!!!!
– А чего это у вас тут так темно? Хозяева-то дома?
Бошняк на радостях не смог даже встать: ноги ослабли.
– Дошли! Все ли живы-целы?
– Николай Константинович! Да вы хоть лучину-то засветите, вздуйте с уголька! Сейчас всё обскажу-доложу. Я ведь один пришёл.
Бошняк, раздувавший уголь, резко обернулся:
– Как – один? А остальные где?
– Да не переживайте вы! Все живы-здоровы. Им идти ещё вёрст тридцать-сорок, а я вперёд рванул, чтобы обнадёжить, значит. Уже подходил, – стрелял даже пару раз, не слышали?
– Так это ты был! А я-то думал – деревья падают.
– Они тоже падают, звук – как из пушки малой стрельнуть. Одна сосна чуть не придавила, еле отскочить успел.
– Ну и слава Богу! А вернулись-то с чем?
– А я загадку загадаю: то, с чем мы пришли, само с нами шло. Что это?
Бошняк задумчиво потёр лоб:
– Да я про провиант спрашиваю.
– А это тоже про него! Малое стадо мы пригнали. Олени. Они хоть и ездовые, но пойдут на мясо свежее. Все у нас на ноги станут! Ну, и ещё кое-что капитан нам собрал. Там у них тоже жирок не нагуляешь, голодно живут, но поделились. Я ведь нарочно поспешил, думаю: надо успеть, чтобы к празднику!
Бошняк переспросил с недоумением:
– Какому празднику?
– Как это – к какому? Новый год ведь сегодня, новый год наступил! Тысяча восемьсот пятьдесят четвёртый от Рождества Христова.
Бошняк мысленно ахнул: как это он мог так обсчитаться! Он-то думал, что до новогодия ещё два дня, хотел даже пошевелить команду по этому случаю!
А Парфентьев уже развернул Гаврилова, бегло осмотрел его, озаботился всерьёз: тут же развязал свою торбу, достал сухари, огромным своим знаменитым ножом тончайше настрогал оленины, залил кипятком вместе с сухарями, мелко изрезал луковичку, тоже добавил горячей воды, и пока на огне в раздутом самодельном очаге-камине размягчалась оленина, стал поить Гаврилова с ложки настоявшейся с луком водой, приговаривая:
– А мы с ней, бледной и паршивой, ещё подерёмся, правда, Пётр Фёдорович? Чтобы такого человека да до срока ей отдать, это уж никак невозможно…
Когда мясо стало мягким, доваривать его Парфентьев не стал, сказав, что полусырое – лучше. В заключение своего шаманства от влил в варево стопку водки из хитро подвешенного подмышкой сосуда и тут же снял котелок с огня.
Когда Гаврилов с трудом проглотил последнюю ложку, Семён с удовлетворением откинулся:
– Вот и хорошо, вот и ладно, Пётр Фёдорович! Теперь поспите, а там, глядишь, и на поправку пойдёте… До весны-то всего ничего осталось, месяца четыре, не больше. Доживём! А навигация откроется, числа двадцатого мая, мы с вами двинемся ещё южнее, до Кореи. Приказ такой есть, Геннадий Иванович сам на «Байкале» подойдёт. Так что впереди нас ждут дела, большие дела!
Бошняк знал, чувствовал, что ждут их не только большие дела, но и новые испытания, однако ничего не сказал. Спросил только про новости. Парфентьев хлопнул себя по лбу:
– Вы уж простите меня, Николай Константинович, забыл, дурень, передать вам… Надо бы сразу, да вот Петру Фёдоровичу помочь нужно было…
Он полез за пазуху, достал пакет.
– Это вам от капитана первого ранга Невельского.
Новостей было много, одна важнее другой, даже определить трудно – какая из них первоочередная, а какая – на втором месте. Уж больно несравнимые известия. Всё же главное событие – разрыв отношений с Турцией. Это то, о чём давно уже шли разговоры в экспедиции, обсуждалось всеми, предполагалось тоже всеми. И ни у кого не было сомнений, что за этим фактом могут последовать военные действия с непредсказуемыми последствиями. Во всяком случае, многие пребывали в убеждении, что Англия и Франция всенепременно вмешаются, постаравшись на этом костре погреть руки…
Что же касается дел не такого уж мирового масштаба, то здесь многое было со знаком плюс. Правитель Восточной Сибири и всего Дальнего Востока Николай Николаевич Муравьёв радостно извещал о том, что отправленная им экспедиция полковника Ахтэ успешно завершена. Об этой экспедиции в Петровском и Николаевском слышали, и были даже несколько обижены тем, что сведения, добытые Бошняком, Разградским и другими членами Амурской экспедиции, понадобилось проверять. Почему-то (в общем-то понятно было – почему) верили больше поверхностной экспедиции Миддендорфа, ошибочное мнение которого о каменных пирамидках было принято за истинную границу между Россией и Китаем. Но огорчение смыло радостной волной: все выводы, сделанные экспедицией Невельского, подтвердились! Экспедиция Ахтэ лишь ещё раз зафиксировала, что Амур по Нерчинскому трактату Китаю принадлежит лишь в верхнем течении, до реки Буреи.
Теперь этот факт можно считать окончательно установленным. Именно поэтому в Забайкалье спешно идёт постройка парохода «Аргунь», чтобы весной можно было организовать сплав по Амуру войск и материалов, необходимых для Петропавловска и всего дальневосточного края. Впоследствии движение по Амуру станет регулярным.
И ещё одна очень важная приятная новость: Муравьёв и вслед за ним Невельской получили императорское благоволение всем своим действиям по освоению и изучению Приамурья, Сахалина и Приморья! Так что можно надеяться на то, что отныне никакие даже самые сверхосторожные чиновники более не будут вставлять палки в колёса.
Бошняк глубоко погрузился во все эти сведения, так неожиданно свалившиеся на него, и не заметил, что рядом в вынужденном из-за высоты потолка полупоклоне уже давно стоит Парфентьев, выжидая момент, когда лейтенант обратит на него внимание. Он глянул вопросительно:
– Прости, Семён, задумался. Что-то нужно?
Парфентьев чуть-чуть выпрямился, насколько позволил ему потолок, голос его стал каким-то… не торжественным, а особенным:
– Да, Николай Константинович. Имею поручение, касаемое вас.
Он вновь полез в недра своей одежды и извлёк небольшой свёрток. Положил его на ладонь и осторожно развернул тряпицу, под которой оказался дамский платок. В него был завёрнут нательный образок на цепочке. Парфентьев взял её двумя руками:
– Это образ Николая-угодника. Он и по имени вашему, и по тому, что вы моряк, – ваш святой. Поручено мне лично повесить образ на вас.
Бошняк, не веря ещё своей догадке, задохнулся, не в силах вымолвить что-то связное…
– Это…
– Да, Николай Константинович. От Екатерины Ивановны. Да хранит вас Бог.
На следующий день на посту появились и все остальные участники перехода. Гольды высыпали из жилищ, находили своих среди прибывших и уводили, не давая им даже выполнить непреложный закон: в первую очередь распрячь и накормить собак. Команда поста, все, кто в состоянии был ходить, возбуждённо разгружала тяжёлые нарты и перетаскивала груз в помещение. Кто-то даже стал напевать! По всей территории поста шло движение, Бошняк пытался придать этой радостной суматохе хотя бы вид организованности, но это был напрасный труд: все и так старались быстрей покончить с этими делами, послушать рассказы прибывших, получить какие-то приветы…
За всей этой суетой и не заметили, как постепенно стих ветер и прекратилась колючая метель. Стало как будто светлее… Да не как будто! В тучах появились промоины, уже не сплошная пелена закрывала небо. Местные смотрели на просветы и уверяли, что теперь погода наладится и можно будет пополнять запасы дров, а может быть – и охотиться. Вот только амба… Прибывшие гиляки снисходительно посматривали по сторонам. Они ведь шли сюда именно для охоты, а в своём умении добывать в лесу пропитание они были абсолютно уверены.
Только два десятка северных оленей со спутанными ногами понуро стояли, не разделяя общего оживления, будто предчувствуя свою недалёкую судьбу…
Глава 27
… 14 мая 1854 года – миг, которого Россия ждала 170 лет!
Подумав об этом, Муравьёв даже стал как бы больше ростом, подбородок приподнялся выше обычного. Стоя на берегу Шилки, верховный правитель Восточной Сибири и Дальнего Востока, в полной мере ощутил величие и масштабы того, что сейчас должно было произойти. В этот момент здесь, в толпе, собравшейся к торжественному моменту, наверняка есть несколько соглядатаев, которые немедленно сообщат в Китай, что русские на новёхоньком пароходе «Аргунь» и на флотилии тяжёлых грузовых барказов – семьдесят пять вымпелов! – собираются сплавляться по Шилке до Амура, а там, глядишь, и до самого Дамского моря. Надобности в таких донесениях нет никакой, потому что задолго до этого дня, ещё в апреле, в Пекинский трибунал внешних сношений был отправлен лист с полномочиями Муравьёва. Но Николай Николаевич допустил ошибку. Торопясь поскорее довести сообщение о сплаве до пекинского руководства, он послал порученца через ближайшую переправу. Но на границе полковника Заборинского задержали, в Китай не пропустили и отправили обратно. Разумеется, своему начальству в Пекин сообщили немедленно, и китайцы уже всё знали о походе. Однако, отвечать на неполученное обращение не принято. И китайцы молчали. Пришлось пакет с документом посылать путём гораздо более долгим, хотя и официально назначенным для подобного рода дипломатической переписки. В ушедшем через Кяхту листе российская сторона извещала, что сам генерал-губернатор возглавляет поход русских войск по Амуру с целью укрепления восточных границ России. И по сей день ответа так и не было. А сроки проходили. Уже середина мая, запланированное для отправки самое удобное время! Нужно было принимать решение. Ещё не поздно всё отменить, испортив великий праздник сотням людей, готовивших этот поход, но зато потом чувствовать себя вполне уверенно. Ещё не поздно подать команду, чтобы служащие горного ведомства не зажигали великолепную иллюминацию, чтобы фанфаристы опустили свои сверкающие инструменты, ещё можно остановить напутственный молебен, который вот-вот должен начаться. Остановить – и всё! Нет согласия другой стороны, что тут поделаешь! Всё будет по правилам, всё в полном соответствии с законом. Но… Не по душе это и не по совести. Сами же доказывали несколько лет свои права на Амур, на уточнение границы, а теперь то ли из-за случайной канцелярской провол`очки, то ли из-за намеренно создаваемой помехи отказаться от планов и надежд, от своих земель, которые надлежит защищать?
У Муравьёва вновь над головой раскрылся невидимый миру зонтик. Он ещё раз (как показало время, – последний раз в жизни!) спрыгнул с крыши!
Он дал сигнал к началу церемонии.
И – запели фанфары. Всё замерло. Даже Петька-обалдуй, известный всем вдоль по Шилке пьяница и ни разу не попадавшийся разбойник, присмирел перед величественностью момента. Притихли кузнецы, клепальщики, плотники, всякий мастеровой люд, который своими руками здесь, в Забайкалье, смайстрячил такое чудо невиданное здесь, вдали от морей – корабль с машиной. А название-то какое! Нашенское! «Аргунь» по сравнению с парусниками выглядела неказисто, но в колёсах этого новорождённого, в столбе дыма, поднимавшегося над кораблём, в государственном флаге на корме чувствовались такая сила и уверенность, что дух захватывало, хотелось петь, кричать, бросать шапки в небо. Тщетно скрывал своё волнение капитан второго ранга Пётр Васильевич Казакевич, друг и заместитель Невельского, который несколько месяцев буквально не покидал стапелей шилкинского завода, учил мастеров, которые досель никогда никаких машин на воде не строили, следил за каждой мелочью, неустанно повторяя:
– Ошибки могут быть исправлены. Но даже одна незамеченная ошибка может привести к гибели команды и всего корабля.
Пётр Васильевич отлично понимал, что сегодня он повторяет своего друга и учителя Невельского. Всего несколько лет назад в Гельсингфорсе Геннадий Иванович в кратчайшие сроки сумел не только намного раньше назначенного времени спустить на воду их родной «Байкал», но и построил так, что жёсткое испытание в кругосветном путешествии он выдержал с честью. Вот и Казакевичу на построенном чуть ли не собственными руками корабле предстоит быть капитаном и идти в плавание, которое – он в этом твёрдо был уверен – будет навечно записано в историю России.
Пётр Васильевич скосил глаза влево и увидел стоявшего навытяжку Шарубина, корабельного инженера. Казакевич вдруг почувствовал, что его охватывает жаркая волна стыда за предыдущие мысли и мечтания, в которых он как-то незаметно для себя отодвинул в тень десятки людей. А ведь они так же, как и он, сделали для сегодняшнего дня всё, что могли.
Молитва была недолгой. Священник перекрестил корабль и барказы принесённой с собой иконой, поднёс её Муравьёву. Тот, благоговейно приложившись к образу Божьей Матери, передал икону охране – двум офицерам, они тут же унесли икону на передовой барказ, на котором генерал-губернатор по повелению императора шёл во главе этой мощной речной флотилии. Большинство этих огромных лодок везло грузы, продовольствие и всё необходимое для экспедиции. На остальных разместились казачья сотня, солдаты и офицеры, которые крепко принайтовили к деревянным лафетам и к бортам малокалиберные пушки. Они, несмотря на свою миниатюрность, могли нанести серьёзный урон живой силе возможного противника. Две пушки более серьёзные находились в числе грузов вместе с боеприпасами.
Вновь пропели фанфары. Под оркестр все торопливо разошлись по своим местам. Флотилия, выстроенная в кильватер, ждала только команды, чтобы вниз по быстрым волнам двинуться туда, куда Россия не ступала ногой более полутора столетий! Конечно, бывали здесь и одиночки-землепроходцы, бывали и целые ватаги, но такого, осенённого крылом имперского орла, плавания эти берега ещё не видели.
«Теперь увидят!» – торжествующе подумал Муравьёв и махнул платком.
И загремели пушки на берегу, вспыхнула иллюминация, мощной волной неслось «Ура!», которое заглушало и команды, и топот матросов на палубе «Аргуни», шум поднимаемых якорей, ровный гул машины… Но потом пароход-таки сказал своё слово. Мощный гудок перекрыл всё вокруг, будто извещал всю округу, соседние страны, весь мир: «Мы, русские, идём, и нас уже не остановишь! Чужого нам не надо, но своего отдавать мы не намерены!»
От автора
Я часто вижу его здесь. Впрочем, не его, конечно, а вид`ение. Он идёт тенью по костромской улице, которая когда-то называлась Никольской, он нет-нет да и промелькнёт на улице Лермонтова, в бывшем Гимназическом переулке. А иногда мне кажется, что я слышу его голос…
Я подхожу к большому деревянному дому. Каждый раз смотрю на небольшую мраморную доску. Стандартно-равнодушная, самая обычная, она сообщает случайно бросившим взгляд прохожим (висит-то она довольно далеко, чтобы уберечь её от вандалов), что в этом доме останавливался такой-то человек, по профессии такой-то и живший тогда-то. Если вам это имя ничего не говорит, то и доска не вызовет почтения. А ведь бывал здесь (и у брата в Гимназическом) человек судьбы удивительной, наполненной приключениями, судьбы в то же время трагической. Это один из героев этой книги – Николай Бошняк. Я, конечно, не мог с ним встречаться, после его смерти прошло уже более ста лет, но я так ярко представляю его, что часто даже вижу в долгих, тягучих снах. Мы с ним разговариваем. Иногда даже становится страшно: я так чувствую Коленьку Бошняка, так переживаю за него, что мысль о душевном сходстве не отвязывается от меня. Нет, нет! Его судьбы никому не пожелаешь…
… Мы сидим с ним на веранде. Цветёт глициния («Ласково цветёт глициния, она нежнее инея»…). Её лоза с гроздьями цветов оплела всё вокруг, запах кружит голову. Где-то внизу, на спуске под верандой, краснеют черепичные яркие крыши. Они утопают в зелени. Бошняк, заметив, что я любуюсь этой красотой (…Кстати, почему он здесь в полном параде – мундир, награды, кортик?.. Потом догадываюсь: ради гостя, ради редкого собеседника), говорит, не поднимая головы:
– Не удивляйтесь, милостивый государь, что я не тронут этими видами. Каждый божий день я вижу отсюда и из окна своей комнаты это небо, этот город, эти синие горы, это итальянское солнце… Каждый день! Я вижу их весной, летом, осенью. Зима здесь тоже бывает. Только вот снег здесь – как чудо… Мечтаю об арбузном запахе свежевыпавшего снега! Но это за много лет было всего несколько раз. Тоска страшная. А ещё хочется увидеть море. Оно ведь где-то здесь за горами этими северо-итальянскими… Боже, как же мне хочется домой, в Костромскую губернию, в Нерехту, в родное Ушаково! Вы там бывали? От реки девять вёрст. Дом большой, флигели, постройки всякие, два сада, парк… Отойдёшь в сторону Волги – охота знатная, птицы – видимо-невидимо, зайцы!
– Был я там, Николай Константинович. Вы, наверно, плохо представляете пропасть времени, которая нас разделяет. Со дня вашего рождения без малого две сотни лет! Я хотел почувствовать вашу эпоху, ваше детство и более поздние годы, да ничего из этого не вышло – нет вашей усадьбы, следа не осталось. Ни дома, ни двора, ничего. Только в стороне от места, где всё это было прежде, стояли на взгорке с десяток деревьев. Остатки сада? Мы решили подобраться поближе, съехали с дороги, и машина застряла в непролазной весенней грязи…
– Машина?
– Да, я забыл, простите. Это не из тех машин, которые вы знали. Это такая железная повозка, карета, экипаж… Самодвижущаяся. Называется автомобиль или просто машина. Мы вышли и дошли до деревьев пешком. Они стояли ещё без листьев, снег только что сошёл. Яблони среди бесцветной природы выглядели искорёженными, будто даже обожжёнными временем. Вряд ли это были те, ваши яблони. Но и они отжили уже свой век. А над всем этим, развернувшись к ветру, трепетал жаворонок и пел свою песню…
– Будет буря, мы поспорим и помужествуем с ней… Наша песня тоже была песней романтики, борьбы и удивительной красоты! А ведь в роду у меня никогда не было моряков. Это я вот с детства заболел морем. Всю жизнь я рвался на простор, в необозримые дали. И вот уже много лет даже горизонт мой зажат горами, и весь мой мир умещается между ними, как в горсти. А ведь судьба звала меня к океанам, неизведанным землям, совсем к другим пейзажам…
…Боже, до чего же обидно мне за Бошняка! Николай Константинович после работы в экспедиции Невельского стал было адъютантом у Муравьёва, что сулило хорошую карьеру. За свои открытия он стал капитаном второго ранга и был награждён орденом святого Станислава второй степени и мог бы… Нет, не мог. Не того характера был Коленька, чтобы угождать кому бы то ни было, да и звезда Муравьёва уже тоже покатилась к горизонту после смерти Николая I. Некоторое время Бошняк ходил по морям, но вскоре его настигла болезнь – следствие лишений в Приморье и на Сахалине. Он вышел в отставку и ему вновь не повезло: он вернулся в родную Нерехту и в Кострому, а костромской губернатор Дорогобужинов, которого Бошняк обвинил открыто во взяточничестве и казнокрадстве, организовал буквально травлю заслуженного моряка, обвинив его в оскорблениях и даже попытке убийства крестьянина. Обвинения эти не подтвердились, сведения Бошняка о воровстве губернатора были преданы умолчанию, как выходка сумасшедшего.
Врождённое стремление к правде и справедливости, подавленное самым жестоким образом, привело на фоне болезни к развитию мании преследования, из-за чего Бошняк без малого насильно, под конвоем был отправлен вначале в Астрахань, а затем и за границу, на лечение… Едучи туда, он и представить себе не мог, что его буквально «залечат» иноземные врачи, исправно высасывавшие из него деньги и не желавшие выпускать выгодного пациента.
Во время нашего разговора он ещё не знает, что проведёт в этой клинике, забытый и государством, и родными, двадцать девять лет, до своей смерти…
– Я в тюрьме, хорошо оплачиваемой из моей пожизненной пенсии. Отсюда не выходят, милостивый государь. Каждый день, из месяца в месяц, из года в год я вижу из окна больницы эту итальянскую красоту. Я вижу… Нет, я не-на-ви-жу! Эти горы, дома, улицы. Я вспоминаю другие земли, другие берега, парус мой несёт попутными ветрами…
…Я рассказываю ему о дальнейшей жизни графа Муравьёва-Амурского, жизни неопределённой и непонятной. Чужак при покойном императоре, теперь он стал и вовсе забытым светским обществом фигурой, человеком официально уважаемым, но… просто присутствующим при всём, что происходит в истории России. Он долго набирал энергию, опыт, чтобы доказать, что он на многое способен, взлетел яркой звездой и рассыпался искрами, угасающими так быстро…
Многое из дальнейшей жизни Невельского Коленька успел узнать ещё до того, как попал в беду. Он следил за публикациями статей Геннадия Ивановича, ревниво замечая неточности, и писал ему по этому поводу. Радовался, когда Невельской стал вице-адмиралом, но уже ничего не знал о том, что он стал полным адмиралом, о его тихой и сравнительно бедной жизни в маленьком имении его жены в Кинешме.
– Адмирала достоин как никто, я многому у него научился. А жена его… Боже мой, какая это женщина! Все на неё молились… Там ведь разные люди были. Одни по заслугам вознаграждены, другие постепенно были забыты. Детишек жалко. И Екатерину Ивановну…
А ведь были среди награждённых и отмеченных такие, кто не так уж и заслужил это. Василию Степановичу Завойко Муравьёв обещал адмиральский чин, он и получил его даже при очевидных ошибках в организации обороны Петропавловска. Но ни один из истинных героев тогда не получил столько всего, сколько Завойко.
– Вы знаете, иногда по заслугам воздаётся очень поздно. Больше века прошло, например, когда Иннокентий, вы знали его как архиепископа, был причислен к лику святых.
– А он и при жизни был святым. Тружеником во имя бога. Счастлив, что в одно время с ним жил на земле, что с его сыном, священником, мы дружили. Но я другой пример приведу – человека, коего судьба приласкала напрасно. Был такой майор Буссе. По вине его погибли люди не только в Хаджи-ту, но и через несколько лет, во время второго большого амурского сплава. Сотня судов, сто пятьдесят лодок, две тысячи солдат, десятки тысяч пудов грузов, почти полторы тысячи голов скота! Нам бы в своё время хоть малую толику этого богатства! Буссе тогда уже стал подполковником и отвечал за организацию. Работа, конечно, большая. Но почему именно он – предатель и убийца – назначен был её проделать? Только потому, что сумел подсластиться к Муравьёву? А ведь он и в этот раз себя показал! Именно по его вине из-за всяких задержек на обратном пути около ста человек погибли от голода, холода и болезней! Это – по его собственному докладу! А люди говорили, что умерших – около двухсот. И вот этот самый Вильгельмович под крылом Муравьёва за эти «заслуги» становится полковником и начальником штаба войск Восточной Сибири. А ещё через три года он уже генерал-майор и… такое даже представить себе невозможно, но это факт: губернатор только что образованной Амурской области! Это надругательство над памятью о погибших!
…Я слушаю его и думаю о великой эпопее, закончившейся восстановлением прав России на Дальнем Востоке. Тысячи известных и неизвестных героев и негодяев, честных трудяг и карьеристов волею судьбы были брошены в этот гигантский котёл. Они не сознавали, что творят Историю. Жили. Работали. Лучшие стремились к каким-то возвышенным целям, худшие – к низменным. Герои того времени были разными людьми, со сложными характерами, со своими недостатками. Но главным в них была, как это выспренне ни звучит, забота о России, о своей Родине.
Современники не оценили их по достоинству, как это часто бывает. Мне могут возразить: а как же чины, награды? А я отвечу: а как же гибель товарищей, а как же болезни, а как же постепенное забвение? Редко кому в голову придёт просто посмотреть – что приобрела Российская империя в результате действий Муравьёва, Невельского и Бошняка. А вы посмотрите. Около миллиона квадратных километров территории! Это примерно равно территории Украины, Белоруссии, всего Закавказья и Костромской губернии в придачу. И без войны, без пролитой крови! Это подвиг, не поддающийся сравнению.
Сегодня, увы, спросите каждого второго о Муравьёве, Невельском, Бошняке и вы получите в лучшем случае невнятный ответ: Муравьёв – он в Сибири чем-то занимался, Невельской что-то открыл, Бошняк – это вообще неизвестная фигура…
После таких ответов хочется плакать и молиться о Николаше, – мальчике под зонтиком, об Архимеде и Коленьке. Люди! Поминайте добрым словом рыцарей Амура и Дамского моря!
Свидетельство о публикации №218081800319