М. Ю. Лермонтов. Глава 24

Елизавета Алексеевна, после отъезда внука на Кавказ, немедленно сдала  большую петербургскую квартиру, за которую приходилось платить две тысячи в год, и поехала  в Тарханы.
К зиме вернулась в Петербург, сняв дом на Шпалерной. «Этот деревянный одноэтажный дом был в 9 окон по улице. Двор был просторный, но застроен, и через ворота на заду сообщался с домом Лобанова на Захарьинской улице. В доме Лобанова жила Татьяна Тимофеевна Бороздина, большая приятельница Е. А. Арсеньевой»  (Н. Кр. «Новое время», 1910 г.). 
«Моя матушка была дружески знакома с бабкой Лермонтова, Елисаветой Алексеевной Арсеньевой, урожденной Столыпиной. Нередко навещали они друг друга, зимой чередовались вечерами с любимым ими преферансом, были обе очень набожны, принадлежали  к одному  приходу  Всех Скорбящих, так  как  Арсеньева  жила  на  Шпалерной,  а матушка — на Захарьевской. Больше же всего сближали их материнские заботы, одной о своем внуке, а другой о своих трех сыновьях» (К. А. Бороздин).

Арсеньева хлопотала о внуке изо всех сил: писала его полковому начальству, просила родных и знакомых замолвить за него словечко перед государем. Жаловалась, что не доживет до возвращения Мишеньки.

В декабре Михаилу Юрьевичу разрешили двухмесячный отпуск для свидания с ней. Лермонтов до последнего почти ничего  не  знал.  Не  знал  даже то, что в журнале «Отеческие записки» постоянно печатались его произведения, а по ходатайству Андрея Краевского Цензурный комитет разрешил к изданию первый томик его стихов. 25 октября сборник вышел в свет в количестве тысячи экземпляров.

Перед Новым годом Михаил Юрьевич получил разрешение на поездку до Ставрополя, где должен был взять отпускное свидетельство. Был извещен, что военный министр  сделал запрос в Штаб командующего войсками о его поведении. В Ставрополе  зашел  в  канцелярию, узнать,  что же ответили? Старшим адъютантом оказался университетский товарищ  Костенецкий, он  сообщил,  что ответ подготовлен, но  еще  не  отправлен. Велел  писарю  отыскать бумаги. Оказалось, что писарь собственноручно подготовил характеристику: «Поручик Лермонтов служит исправно, ведет жизнь трезвую и добропорядочную и ни в каких злокачественных поступках не замечен». Михаил Юрьевич расхохотался и велел, ничего не меняя, так и отправить министру.

Остановился Лермонтов у Павла Ивановича Петрова, и, как всегда, начались радостные встречи с друзьями, среди которых было немало декабристов, отбывавших кавказскую ссылку рядовыми солдатами. Помянули Александра Одоевского, умершего  в августе 1839 года от малярийной лихорадки в форте Лазаревском.

Мир сердцу твоему, мой милый Саша!
Покрытое землей чужих полей,
Пусть тихо спит оно, как дружба наша
В немом кладбище памяти моей.
Ты умер, как и многие — без шума,
Но с твердостью.

В те дни в Ставрополе было много офицеров, отличившихся  в Чеченском походе и поощренных отпусками. Приехал Монго Столыпин. Летом он участвовал  в экспедиции Галафеева и вместе с Лермонтовым сражался на реке Валерик. Участвовал и в осенних боях, за что был  представлен к ордену св. Владимира 4-й степени с бантом.
Среди офицеров был молоденький Александр Есаков, оставивший свои воспоминания: «Я еще совсем молодым человеком был в осенней экспедиции в Чечне и провел потом зиму в Ставрополе. Редкий день мы не встречались в обществе. Чаще всего сходились у барона Вревского, тогда капитана генерального штаба. В ту зиму, собрался, что называется цвет молодежи.

Когда же случалось приезжать из Прочного Окопа рядовому Михаилу Александровичу Назимову, то кружок особенно оживлялся. Несмотря на скромность свою, Назимов как-то само собой выдвигался на почетное место и всё, что им говорилось, бывало выслушиваемо без перерывов и шалостей, в которые чаще других вдавался М. Ю. Лермонтов. He то бывало со мной. Как с младшим в этой избранной среде, еще безусым, он школьничал со мной до пределов возможного; а когда замечал, что теряю терпение (что, впрочем, недолго заставляло себя ждать), он, бывало, ласковым словом, добрым взглядом или поцелуем тотчас уймет мой пыл».

Более  официальная  обстановка  соблюдалась  на  обедах у командующего войсками генерала Граббе. Павел Христофорович Граббе высоко ценил Лермонтова как дельного и храброго офицера. Но, как вспоминал Николай Дельвиг, обедали чопорно, молча; Лев Пушкин и Лермонтов называли молчальников картинной галереей.

14 января, получив отпускной билет на два месяца, Михаил Юрьевич выехал в Петербург через Новочеркасск, Воронеж и Москву. В Воронеже задержался у вышедшего в отставку поручика лейб-гвардии Гусарского полка Александра Потапова. В мае он уже побывал у него. Тогда, проездом на Кавказ, к Потапову пригласил его однополчанин Александр Реми, вместе с Лермонтовым ехавший в Ставрополь. По дороге  узнали, что у Потапова гостит его дядя –– генерал Алексей Николаевич Потапов, известный в армейских кругах как «свирепый генерал». Лермонтов наотрез отказался встречаться с ним, зная свою несдержанность; однако Реми его уговорил.

Потапов отвел им отдельный флигель, но когда за обедом Лермонтов встретился со «свирепым генералом»,  на нем лица не было, аппетит пропал. К удивлению, генерал был любезен, а к концу обеда любезность его с Лермонтовым дошла до дружеского обращения. Лермонтов развернулся! После обеда Реми и Потапов пошли во флигель, и, возвращаясь, увидели, что Лермонтов сидит на шее согнувшегося генерала! Оказалось, «зверь» и поэт играли в чехарду. После чего Реми в присутствии Лермонтова рассказал о его опасениях, рассказал, как Лермонтов собирался даже остаться и ждать его на почтовой станции. Генерал рассмеялся, заметив молодым людям: «На службе никого не щажу –– всех поем, а в частной жизни я человек как человек».

В этот раз у Потапова Михаил Юрьевич написал музыку к своей «Казачьей колыбельной». К сожалению, ноты не сохранились. Отсюда,  уже без остановок, доехал до Москвы, и первое, что узнал, это то, что в «Герое нашего времени» он вывел Наталью Мартынову княжной Мэри!  Он восемь месяцев не получал писем, не представлял, что происходит в обеих столицах, а между тем,  происходило много интересного, в том числе  свадьба одной из сестер Мартынова с князем Гагариным.
 
Лев Гагарин переехал в Москву из Петербурга в начале 1840 года после шумного скандала, в котором сыграл низкую роль. При одобрительном смехе приятелей он угрожал графине Воронцовой-Дашковой швырнуть в партер театра  любовные письма к нему и публично ее ославить, если она не вернет ему своей благосклонности. Князь  Лобанов-Ростовский  вызвал  его  на  дуэль, но при покровительстве Третьего отделения  и родного дяди, известного николаевского фаворита князя Меншикова, Лев Гагарин от дуэли увильнул. Все это смаковалось в петербургских великосветских гостиных, скандал разрастался по мере того, как развивалась история с вызовом Лобанова и уклонением Гагарина. Графиня Воронцова-Дашкова не смела несколько недель показываться из дому.

Переехав в Москву, Гагарин и здесь продолжал ее компрометировать, зная,  как любит Москва всякие сплетни и толки, особенно если касаются Петербурга. Встретив на улице простолюдинку, похожую на Воронцову-Дашкову, Гагарин заказал ей самую модную шляпку, одежду для прогулки и отправился, взяв ее под руку, на Тверской бульвар. Быстро разнесся слух, что Воронцова-Дашкова в Москве и продолжает любовную связь с Гагариным! Дошло до Петербурга –– со всевозможными прибавлениями и комментариями. Когда маскарад разъяснился, московское высшее общество приняло Гагарина с распростертыми объятьями:  шутка его передавалась из уст в уста, из гостиной в гостиную.

Вот этого-то молодого человека и принимала в своем доме госпожа Мартынова в мае минувшего года. Но в то время как она писала сыну на Кавказ, что опасается злого языка Лермонтова, предвидя, что он не пощадит ее дочерей, она оказалась менее щепетильной в отношении Гагарина. Крупное состояние князя, высокий титул и его дядюшка –– фаворит императора, парализовали ее материнскую предусмотрительность.
Через два месяца после отъезда Лермонтова на Кавказ  состоялась  помолвка Льва Андреевича Гагарина и Юлии Соломоновны Мартыновой. Александр Тургенев писал Вяземскому по поводу ожидаемой свадьбы: «Здесь говорят о браке Льва Гагарина, который стал москвичом, с одной из Мартыновых, которая прелестна; они составят прекрасную парочку, на несколько недель по крайней мере».

У Мартыновой было три  дочери: младшей, Марии, 12 лет,  Юлии –– 19,  Наталье –– 21 год. Наталья оставалась в старых девах, и чтобы как-то оправдать свое положение, пустила слух, что в нее был влюблен Лермонтов и потому вывел ее  княжной Мэри в «Герое нашего времени». Наталья гордилась этим и находила в Мэри сходство с собой.
Интересно сообщение Д. Д. Оболенского по этому поводу: «Наталья Соломоновна бредила Лермонтовым и рассказывала, что она изображена в «Герое нашего времени». Одной нашей знакомой она показывала красную шаль, говоря, что ее Лермонтов очень любил. Она не знала, что «Героя нашего времени» уже многие читали и что пунцовый платок помянут в нем совершенно по другому поводу».

В Москве Михаил Юрьевич задержался на две недели, но у Мартыновых не был,  иначе глупые слухи о «княжне Мэри» еще бы усилились. А мог бы прийти, рассказать, что в чеченском походе был с Николаем Мартыновым. О походе в Малую Чечню и битве на реке Валерик Мартынов написал стихи, но его взгляд на войну был иным, чем у Лермонтова. Михаил Юрьевич воспринимал происходящее на Кавказе как трагедию, ему было больно видеть казака, сраженного пулей черкеса, и больно смотреть на черкеса, сраженного саблей казака.

И с грустью тайной и сердечной
Я думал: жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?

Мартынову эти сомнения были неведомы.
               
Я убью узденя!
Не дожить ему дня!
Дева, плачь ты заране о нем!..
Как безумцу любовь,
Мне нужна его кровь,
С ним на свете нам тесно вдвоем!..

В Ставрополе Михаил Юрьевич узнал от сослуживцев Мартынова, что Николай пережил большие неприятности в полку, нарочно или нечаянно попав в историю с мошенничеством  в  карточной игре. Он подал в отставку, желая, по всей вероятности, прекратить разговоры вокруг него, но дело приняло серьезный оборот и дошло до государя. (2 июля 1841 года Николай I  лично отказал Мартынову в награде –– орден св. Владимира 4-й степени с бантом, к которой он был представлен за участие в осенней чеченской экспедиции).

Кавказские товарищи отзывались о Мартынове с неприязнью: «Всё мечтал о чинах, орденах и думал не иначе как дослужиться на Кавказе до генеральского чина».

Находясь в Москве, Михаил Юрьевич не изменил своим привычкам: посещал балы, театры, цыган, встречался с друзьями. «Войдя в многолюдную гостиную дома, принимавшего всегда только одно самое высшее общество, я с некоторым удивлением заметил среди гостей какого-то небольшого роста пехотного армейского офицера в весьма нещегольской армейской форме с красным воротником без всякого шитья... Я пристально посмотрел на него и так был поражен ясным и умным его взглядом, что с большим любопытством спросил об имени незнакомца. Оказалось, что этот скромный армейский  офицер  был никто иной, как поэт Лермонтов» (Князь А. В. Мещерский).
Тогда же, во французском ресторане, произошла встреча с Фридрихом Боденштедтом — будущим немецким писателем и переводчиком, –– он был в ту пору еще молод и давал частные уроки.
«...Мы пили уже шампанское.
–– А, Михаил Юрьевич! — вдруг вскричали двое-трое из моих собеседников при виде только что вошедшего молодого офицера, который слегка потрепал по плечу Олсуфьева, приветствовал молодого князя словами: «Ну, как поживаешь, умник!», — а остальное общество коротким: «Здравствуйте!»

У вошедшего была гордая, непринужденная осанка, средний рост и  необычайная  гибкость  движений.  Вынимая  при  входе носовой платок,  чтобы  обтереть усы,  он  выронил  на паркет бумажник или сигарочницу и при этом нагнулся  с такой ловкостью, как будто он был вовсе без костей, хотя, судя по плечам и груди, у него должны были быть довольно широкие кости. Гладкие, слегка  вьющиеся  по  обеим  сторонам волосы оставляли совершенно открытым необыкновенно высокий лоб. Большие, полные мысли глаза, казалось, вовсе не участвовали в насмешливой улыбке, игравшей на красиво очерченных губах молодого офицера. Он был одет не в парадную форму. У него на шее был небрежно повязан черный платок; военный сюртук без эполет был не нов и не доверху застегнут, и из-под него виднелось ослепительной свежести тонкое белье».

В эту встречу Лермонтов не понравился Боденштедту, он ожидал от него особого благородства, но Лермонтов не выделялся среди других офицеров ни поведением, ни речью –– военной, грубой. К тому же был остр на язык. На следующий  вечер Боденштедт встретил его в гостиной г-жи Мамоновой, где Михаил Юрьевич предстал перед ним в совсем ином свете. Боденштедт сделал вывод, что Лермонтов «мог быть кроток и нежен, как ребенок, и вообще в его характере преобладало задумчивое, часто грустное настроение. Серьезная мысль была главною чертою его благородного лица, как и всех значительнейших его произведений, к которым его легкие, шутливые стихотворения относятся как насмешливое выражение его тонко очерченных губ к его большим, полным думы глазам».

В Петербург Михаил Юрьевич прибыл в середине февраля, в разгар масленицы, и на другой же день по приглашению Воронцовой-Дашковой отправился к ней на бал –– самый блестящий бал после придворных. Его армейский мундир выделялся среди гвардейских мундиров, великий князь Михаил Павлович косо смотрел на Лермонтова, но Михаил Юрьевич танцевал то с одной, то с другой дамой и, казалось, не замечал его взглядов. Наконец Воронцовой-Дашковой шепнули, что великий князь недоволен. Она увела Лермонтова во внутренние покои, откуда он смог выйти из дома. Едва удалось ей выгородить его перед князем, взяв всю вину на себя. Но князь все равно был сердит: не явившись еще «по начальству», опальный поэт примчался на бал, где присутствуют члены царской семьи! 

Дня через два после этого юный Корнелий Бороздин, мать которого дружила с Арсеньевой, встретил Лермонтова в доме своей знакомой. А спустя годы опубликовал пасквиль на него. Не стесняясь лгать, Бороздин писал: «Мешковатый, огромная голова, широкий, но невысокий лоб, выдающиеся скулы, лицо коротенькое, оканчивающееся узким подбородком, угрястое и желтоватое, нос вздернутый, фыркающий ноздрями, реденькие усики и волосы на голове, коротко остриженные. Но зато глаза!.. я таких глаз никогда после не видал. То были скорее длинные щели, а не глаза, и щели, полные злости и ума. От кофе он отказался, закурил пахитосу и все время возился с своим неуклюжим кавказским барашковым кивером, коническим, увенчанным круглым помпоном».

Смуглые люди не имеют угрей. Волосы не были стрижены коротко, чему подтверждение Боденштедта: «Гладкие, слегка  вьющиеся  по  обеим  сторонам  волосы  оставляли совершенно  открытым  необыкновенно  высокий лоб». Кроме того,  на  портрете,  написанном  через  полтора  месяца, Лермонтов с обычной своей прической. Не пахитоску курил, а как все армейские офицеры, трубку. Об остальном и так ясно.

Пасквилей на Лермонтова, вроде бороздинских, хватало. Владимир  Соллогуб написал роман «Большой свет», выказав Лермонтова ничтожным человеком, рвущимся правдами и неправдами в круг петербургской знати. Фамилию Лермонтова Соллогуб изменил на Леонина, оставив без изменения имя. Роман появился в журнале «Отечественные записки» в марте 1840 года, когда Михаил Юрьевич был под арестом за дуэль с Барантом. Каково было ему читать: «Жизнь бедного офицера преисполнилась мелкими, но язвительными огорчениями. Скромный доход, получаемый им от неутомимых трудов бабушки, далеко недоставал на издержки.

После нужды Леонин познал зависть. И не обидно ли также быть с товарищами  одинаких лет, быть с ними в дружбе –– и быть гораздо их беднее? Зависть вкралась в его душу. После зависти он познал унижение. Он не был то, что называется женихом, –– матушки с дочерьми  на  него  не глядели. Он  вальсировал плохо; его не выбирали. Молодые женщины с ним не кокетничали; его иногда забывали в приглашениях; ему не отдавали визитов; его никогда не звали обедать».
Владимир Соллогуб спокойно признался: «Светское Лермонтова значение я изобразил под именем Леонина в моей повести «Большой свет», написанной по заказу великой княгини Марии Николаевны». В пасквиле Соллогуба не хватало только известной сплетни о Лермонтове: «отец его был пьяница, спившийся с кругу, а история матери –– это целый роман!»

Ненавистники Лермонтова не гнушались ничем, чтоб ущемить  и  унизить  его!  Бороздин  сокрушался  после гибели поэта:  «Гнев  общественный всею силою своей обрушился на Мартынова и испортил жизнь этого несчастного человека. В глазах большинства Мартынов был каким-то прокаженным, и лишь небольшой кружок людей, знавших лично его и Лермонтова, судили о нем иначе».

Промах Лермонтова на балу Воронцовой-Дашковой повлек за собой распоряжение о скорейшем его возвращении в полк. Михаил Юрьевич написал полковому товарищу Бибикову:  «Я скоро еду опять к вам, и здесь остаться у меня нет никакой надежды, ибо я сделал вот такие беды: приехав в Петербург на половине масленицы, я на другой же день отправился на бал к г-же Воронцовой, и это нашли неприличным и дерзким. Что делать? Кабы знал, где упасть, соломки бы подостлал; обществом зато я был принят очень хорошо, и у меня началась новая драма, которой завязка очень замечательная, зато развязки, вероятно, не будет, ибо 9-го марта отсюда уезжаю заслуживать себе на Кавказе отставку; из Валерикского представления меня здесь вычеркнули, так что даже я не буду иметь утешения носить красной ленточки, когда надену штатский сюртук. Мещеринов, верно, прежде меня приедет в Ставрополь, ибо я не намерен  очень торопиться;  итак,  не продавай  ни  кровати,  ни сёдел;  вероятно, отряд  не  выступит  прежде 20  апреля,  а  я к тому времени непременно буду. Покупаю для общего нашего обихода Лафатера и Галя и множество других книг».

Усилиями Елизаветы Алексеевны и друзей  удалось смягчить гнев великого князя: поэт получил разрешение остаться в Петербурге еще на некоторое время.  В «Отечественных записках» вышло его стихотворение «Родина». Белинский пришел в восторг: «Аллах-керим, что за вещь: пушкинская, т. е. одна из лучших пушкинских!»
В  номере  со  стихотворением  «Родина» Краевский извещал читателей: «”Герой нашего времени”, соч. М. Ю. Лермонтова, принятый с таким энтузиазмом публикою, теперь уже не существует в книжных лавках: первое издание его все раскуплено; приготовляется второе издание, которое скоро должно показаться в свет; первая часть уже отпечатана. Кстати,  о  самом Лермонтове:  он  теперь в Петербурге и привез с Кавказа несколько новых прелестных стихотворений, которые будут напечатаны в “Отечественных записках”. Тревоги военной жизни не позволили ему спокойно и вполне предаваться искусству, которое назвало его одним из главнейших жрецов своих; но замышлено им много и все замышленное превосходно. Русской литературе готовятся от него драгоценные подарки».

Михаилу Юрьевичу снова продлили отпуск, он начал питать надежду на увольнение, так как бабушка не противилась больше, мечтал основать новый журнал и говорил об этом с Краевским, не одобряя направления «Отечественных записок»:
–– Мы должны жить своей, самостоятельною, жизнью,  внести свое, самобытное в общечеловеческое. Зачем нам тянуться за Европой и за французским?  Я многому научился у азиатов, и мне бы хотелось проникнуть в таинства азиатского миросозерцания, зачатки которого и для самих азиатов, и для нас еще мало понятны. Но, поверь мне, там, на Востоке, тайник богатых откровений! Мы в своем журнале не будем предлагать обществу ничего переводного, а свое собственное. Я берусь к каждой книжке доставлять что-нибудь оригинальное, не так, как Жуковский, который все кормит переводами, да еще не говорит, откуда берет их.

Андрей  Александрович Краевский  заказал  художнику  Горбунову  акварельный  портрет  Лермонтова  в  сюртуке Тенгинского полка. Но закончить портрет Кирилл Антонович не успел: Клейнмихель, вызвав Лермонтова, объявил ему предписание в 48 часов покинуть столицу! Это вышло по настоянию Бенкендорфа, который не желал иметь в столице «беспокойного» молодого человека, становившегося любимцем публики. «Мир боится новой жизни этих людей, особенного склада их ума и чувства; характеры эти уклоняются от обычного пути: что страшно другим, им не страшно; они иначе любят и иначе ненавидят»  (П. А. Висковатов).

Портрет Михаила Юрьевича художник завершил уже после его смерти, передав Краевскому. Андрей Александрович был в общем доволен, нашел, что Лермонтов «даже похож», но этот портрет у него попросили скопировать, небрежно к нему отнеслись –– он был подмочен и акварель растеклась. Копия не понравилась Краевскому: «Глаза и лоб остались схожими, а нос стал каким-то армянским, какого у Лермонтова не было. Этот портрет не передает черт Михаила Юрьевича. Он очень походил на мать свою, и если вы к ее лицу на портрете приделаете усы, измените прическу, да накинете гусарский ментик — так вот вам Лермонтов».

Перед отъездом Михаил Юрьевич зашел к двоюродному брату Александра Одоевского –– Владимиру Одоевскому, подарил ему свою картину. Одоевский написал на ее обороте: «Картина рисована поэтом Лермонтовым и подарена им мне при последнем его отъезде на Кавказ. Она представляет Крестовую гору...» Владимир Федорович, в свою очередь, подарил ему свою записную книжку: «Поэту Лермонтову дается сия моя старая и любимая книга с тем, чтобы он возвратил мне ее сам и всю исписанную. Князь В. Одоевский, 1841, Апреля 13-е, СПБург».

«Мы с ним сделали подробный пересмотр всем бумагам, выбрали несколько как напечатанных уже, так и еще не изданных и составили связку. “Когда, Бог даст, вернусь, –– говорил он, –– может, еще что-нибудь прибавится сюда, и мы хорошенько разберемся и посмотрим, что надо будет поместить в томик и что выбросить”. Бумаги эти я оставил у себя, остальные же, как ненужный хлам, мы бросили в ящик. Если бы знал, где упадешь, говорит пословица, соломки бы подостлал; так и в этом случае: никогда не прощу себе, что весь этот хлам не отправил тогда же на кухню под плиту» (Аким Шан-Гирей).

Пушкин тоже говорил: «Многое желал бы я уничтожить, как недостойное даже и моего дарования, каково бы оно ни было. Иное тяготеет как упрек на совести моей... По крайней мере, не должен я отвечать за перепечатание грехов моего отрочества, а тем паче за чужие проказы. Стихи, преданные мною забвению, или написанные не для печати или которое простительно мне было написать на девятнадцатом году, но непростительно признать публично в возрасте более зрелом».
Он сетовал, что неизвестно откуда берут его юношеские стихотворения, публикуют их, публикуют чужие проказы под его именем, и нет управы на этих господ.

В квартире Карамзиных еще раз собрались друзья, как за год перед тем, проститься с Михаилом Юрьевичем. По свидетельству многих, Лермонтов был чрезвычайно грустен и говорил о близкой смерти.
Недели за две до отъезда он  с товарищем посетил ворожею Александру Филипповну, которая предсказала Пушкину смерть от «белого человека». Михаил Юрьевич выслушал то, что  гадалка сказала его товарищу, затем спросил о себе: «Буду ли  выпущен в отставку и останусь ли в Петербурге?» В ответ услышал, что в Петербурге ему вообще больше не бывать, и что ожидает его отставка «после коей уж ни о чем просить не станешь». Лермонтов засмеялся, тем более, что вечером того же дня получил отсрочку отпуска:  «Уж если дают отсрочку за отсрочкой, то и совсем выпустят». Но когда получил приказ,  был  поражен предсказанием гадалки! 
Его печальное настроение стало еще заметней, когда после прощального ужина он уронил кольцо, взятое у Софьи Николаевны Карамзиной, и, несмотря на поиски всех собравшихся, кольцо найти не удалось.

Михаил Юрьевич тронулся в путь, успев буквально в последний момент отправить записку Андрею Краевскому: «Сделай одолжение, отдай подателю сего письма для меня два билета на «Отечественные записки». Это для бабушки моей. Будь здоров и счастлив. Твой Лермонтов».

Провожал  его только Аким Шан-Гирей. С мальпоста Михаил  Юрьевич  последний  раз  с  ним  расцеловался и передал поклон бабушке. Наружно был весел, шутил. «У меня не было никакого предчувствия, но очень было тяжело на душе. Пока закладывали лошадей, Мишель давал мне различные поручения, но я ничего не слыхал. “Извини, Мишель, я ничего не понял”. — “Какой ты ещё дитя, — отвечал он. — Прощай, поцелуй ручки у бабушки”. Это были в жизни его последние слова ко мне».


Рецензии