Крах. Часть2. Глава1

                Часть 2.

                1

Я провёл беспокойную ночь. Мне чудилось, что Елизавета Михайловна находится рядом, я, как сумасшедший, как заклинание повторяю про себя её имя, не решаясь сказать что-нибудь существенное, сжимаю её руку. На память не жалуюсь, но иногда в ней возникают непонятные провалы: что-то снова и снова пытался бормотать Елизавете Михайловне, по-моему, она что-то отвечала. Два-три слова сулили мне безграничное счастье. Вспоминал черты её лица, когда она смотрела на меня, всплывал жест, каким она поправляла волосы.
Сон избавил от страха, страха перед…ну, я был ужасно рад, что произойдёт подвижка в жизни. Ведь никогда не знаешь наперёд, как всё на самом деле получится. Ночью мне почему-то думалось, что утром нам достаточно будет лишь взглянуть друг на друга, чтобы понять, что мысли наши, или скорее чувства, совершенно одинаковы.
Нет, что бы там ни говорили, а всё у меня в свой срок до некоего поворота происходило: родился, когда время подошло, в школу пошёл, когда стать грамотным приспичило, женился, правда, дальше как бы за поворот свернул, но ничего, жизнь не остановилась. С одной стороны, всё своевременно. Редко куда опаздываю. Но всё же моя жизнь не очень соотносится с теперешними бурными годами. Я хоть и чувствую кожей перемены, но…слишком далёк от народа. Народу удовольствия подавай. А смысл жизни,- удовольствия где-то на десятом плане у жизни.
Помню, во сне, несколько раз спрашивал, когда Елизавета Михайловна надолго замолкала.
- Почему ты молчишь? Почему не отвечаешь?
-Почему? Почему?
- Разве на всё нужно отвечать? Разве молчание не красноречивее слов?
Меня от таких слов охватывало странное волнение. Мне казалось, что Елизавета Михайловна улыбается, вернее, задним зрением, как бы оглянувшись, из пустоты, послеулыбку фиксировал, сотую долю секунды назад эта улыбка создавала лёгкое дрожание воздуха.
Почему ночью находятся самые немыслимые объяснения, почему любые мелочи, продиктованные самой простой причиной, вдруг обнаруживают более сложные мотивы?
Ощущению счастья, наверное, помогает то, что ночью не готовят пищу, нет дневной суеты, нет вины за невыполненные обязательства. Ночь – нереальное состояние, пытаюсь вспомнить то, что помнил минуту назад. За всё не ухватиться, за всем не угонишься. Если и попытаться, только во вред себе. Хватающийся за всё человек тщеславен.
Секунды хватит, чтобы понять человека, если в глазах напротив есть смиренная готовность. Пускай ворошится внутри заморышем-птенцом сомнение, пускай оно отпихивает доводы, но уже обессилено отпускает напряг. Как бы очнёшься, взгляд становится осмысленным. И ответ уже не нужен. И скрывать нечего.
Все хотят жить, все хотят кушать. Все лелеют надежду мир повидать.
Темнота позволяет не обращать внимания на то, что происходит по сторонам. Отпадают бездумные предположения. Я останавливался, испугавшись, что моя привычка бесконечно мусолить слова и факты может завести слишком далеко. В темноте я видел то, что видеть невозможно. Видел, как Елизавета Михайловна ни на секунду не сводила с меня глаз. Будто боялась посмотреть куда-нибудь ещё. Я ждал утро.
Нищему собраться, только подпоясаться. Беззаботное одиночество имеет полное право освободиться от…Тут сразу и не придумаешь, от чего надо освободиться. Я не прирождённый странник, не перекати-поле. Не держу узелок с необходимым барахлишком или дорожный чемоданчик, на все случаи жизни, наготове. Нараспашку не живу, но и не уподоблюсь крабику, свой домишко на горбу за собой не таскаю. Мне вполне хватает того, что никак не могу избавиться от своих мыслей.
Думая так, покивал головой. Хорошо, парень, устроился. Как бы боком не вышла командировка и эта передышка от работы.
Глянул в окно – дождём не пахнет.
Из давешнего разговора понял, что меня как бы пристяжкой в поездку берут. Что-то тяжёлое обратным рейсом забрать надо. Так что, лечу грузчиком. И куда там делись мысли о духовном единении, об общности. Мысли плавно перешли в чутьё, появилось чутьё раненого животного, которое знает, какую травку съесть для спасения.
Меня Елизавета Михайловна держала на расстоянии. Не только меня. Вблизи и в то же время далеко от себя. Я же – подчинённый. Я без её желания приблизиться не могу. Я был неинтересен. А вчера, откуда интерес появился?
Когда как бы и всё равно, кто, что подумает, в себя больше всматриваешься и вслушиваешься, и хочется, чтобы кто-то окликнул, позвал. Это становится настолько нужным, что во всём остальном теряется смысл. Получается, что оболочка сдулась, лишился смысла жить.
Разговор ночью – это одно, утром, при свете, тот разговор воспринимается так, будто всё невзначай происходило. Мне всё равно. Ноги ходят, руки не отнялись, чего не постранствовать. Есть у меня одна странность: за час или два часа перед поездкой всегда спотыкаюсь, накатит щемящая истома, предчувствие или маета какая-то. Перебор происходит, как бы ловчее распорядиться возможностями. С духом собраться надо.
В этот раз покидал в сумку кое-какое тряпьё, зубную пасту да щетку и, как тот пионер, который всегда готов к свершениям, почухал на автобусную остановку. Елизавета Михайловна должна была заехать в контору, забрать билеты на самолёт и какие-то бумаги. Мы договорились, ждать мне надо на автобусной остановке возле «татарского» магазина. Магазин «татарским» прозвали из-за того, что работала в нём продавцом татарочка.
Надо сказать, приоделся я. Галстук, конечно, не надел. С галстуками – беда, не перевариваю их. Рубашку голубую надел. Глядя на себя в зеркало, сморщил нос: с моей-то мнительностью, с извечным сомнением, в костюм вырядился. В таком виде только соловьём заливаться, и в ресторан не грех закатить. А чем чёрт не шутит, может, дело и до ресторана дойдёт! Без толку проводить время не привык. На большие деяния не готов, но маленькие желания вполне осуществимы. От отложенных на отпуск денег, отстегнул энную сумму.
Я уже и забыл про свои сухие ночные расчёты, про свои безжалостные выводы. Да, лицо Елизаветы Михайловны возникало передо мной, только взгляд её, говоривший о чём-то, не осознавался.
Уазик к остановке подкатил без задержки.
Елизавета Михайловна как-то мельком оглядела меня, тоже что-то отметила для себя.
- А я бы вас и не узнала. Костюмом можно было и раньше похвастать. Красавец мужчина.
- Некуда надевать, не перед кем хвастать.
- Хвастать - не врать. Тот, кто хвастает, он как на ладони. Не люблю скрытных и скромных людей, боюсь таких. Проще с теми, кто посмеивается, подкусит.
- Человек врёт, чтобы умнее казаться, чтобы не обидно было.
- Обидно или не обидно…
Елизавета Михайловна не докончила фразу.
- А вы мне сегодня приснились. Только не досмотрела я сон…
Ёкнуло сердце. Надо же, приснился женщине. Чтобы шуткой ответить на шутку, какое там «приснился», быстро парировал:
- Так, не к добру женщине мужчину во сне видеть. Либо что-то потеряет она, либо любовь обойдёт её стороной.
- Чтобы что-то потерять, этим надо обладать. Любовь, - Елизавета Михайловна как бы споткнулась на этом слове,- настоящую любовь только во сне и почувствуешь. Ну, ещё в кино. Так что, если продолжение сна последует, вы уж не разрешите мне сон досмотреть?
- Разрешить или не разрешить любить – это не в моей компетенции. Это не всё равно, что милостыню подать. Тот, кто подаёт милостыню, считается благороднее…
Вовремя прикусил язык. Так как уловил удивлённый взгляд женщины. Мои слова её озадачили. Елизавета Михайловна пыталась ухватить смысл моих слов.
Вообще-то, чего там пытаться понять смыл брошенных слов, всякая женщина пропускает слова мимо ушей. Одурманенными словами, когда глаза начинают темнеть от боли или ярости, немногие бывают.
Хоть и мельком, но я сумел всмотреться в глаза женщины, пытаясь уловить какой-нибудь особый знак: подозрительный блеск или намётку на иронию. Ну, не ожидал я такого разговора. Всё, что угодно, только не гипноз слов. Виноватая смущённая развязность почувствовалась. Как же, были произнесены слова о любви. Чего там, понятно, сбросила женщина груз обязанности, на минутку расслабилась, как тут же показала суть свою. В женском омуте дна не разглядеть. Да и мы летим не план выполнять.
Вот, поправила волосы, огладила лоб. И когда говорила, на меня не смотрела, и теперь застыла впереди вполоборота.
Шофёр, возивший начальника, а я понимал, что такая должность обязывает быть не болтуном, не сплетником, хочешь чистеньким быть – держи рот на замке, лишь покосился на Елизавету Михайловну. Тоже, наверное, не ожидал от неё слов о любви. Для него привычнее разговоры про бетон, про кирпичи, про производственные разные делишки. Хотя, характер, определённый надо иметь, чтоб дожидаться хозяина у подъезда, когда хозяин у любовницы, или это умение вовремя подсуетиться, где-нибудь на пикничке уметь незаметно шашлычок приготовить, поручение выполнить. Преданность, подобострастие и угодничество в характере водилы начальника должны быть. Не всякий на эту должность подойдёт.
Мне, конечно, плевать, какие мысли в голове шофёра возникли. Не кум, брат или сват он мне. Я мог бы и на автобусе до аэропорта добраться.
До аэропорта ехать минут пятнадцать. Бетонка. На стыках плит только потряхивает.
Сидел я на заднем сиденье Уазика. Передо мной виднелось очертание скулы женщины, во впадинке загадочная тень поселилась. Смугло-желтоватые волосы прикрывали шею. Смущала ненатуральная белизна кожи после долгой зимы.
Чего там, белой вороной всякий себя чувствует, как только разоблачится из ста зимних одёжек. Не только из ста одёжек разоблачается человек после зимы, но и мыслями другими обзаводится, и лёгкостью, и желания появляются новые. Обновление, чего там, оно гонит за новыми ощущениями.
 Какой-то ознобный жар прохватил. Я не могу вернуться в ночные видения, прежней жизни быть больше не может. Не отвлечься, не увернуться, не определить истока этого жара. Почему-то подумалось, что мысль о жаре не прогнать, мысль неотвязно будет преследовать. Какая-то доверительность возникла. Не как у хороших знакомых, а какая бывает между мужчиной и женщиной, когда они этого хотят.
Не знаю, почему в этот миг послышался звон серебряных колокольчиков. Именно серебряных, никаких других. Волнующий перелив как бы отмывал душу. Возникающие где-то далеко признания как бы испепеляли, делали вполне счастливым, наполняли душу блаженным покоем. А чего там, никто не смеет судить меня: ничего не скрываю, не юлю. Ноготком поскреби,- первозданная чистота откроется. Радостью переполнился, какую не передать, не пересказать. Хочется говорить, но я молчу.
Елизавета Михайловна села чуть прямее, чем прежде, но по-прежнему свободно, без скованности, и хотя плечи немного ссутулила, в них не чувствовалось напряжения.
На площади у аэровокзала с десяток машин.
Иду вслед за Елизаветой Михайловной. Иду молча и отстранённо. Мы вроде как семейная пара в отпуск собралась. Вещей, правда, маловато. Со стороны могло показаться, что поссорились перед поездкой. Сумка на плече, вторая, Елизаветы Михайловны, сумка в руке. Иду и думаю, как звать буду свою начальницу. Как она позволит звать. Конечно, звать на «вы» и по имени и отчеству придётся. Елизавета Михайловна! Она, конечно, не позволит назвать её очарованием или прелестью, или душкой, как в романах девятнадцатого века женщин звали. Не то время. Да у меня и язык не повернётся, обратиться с такими словами к ней. Посмотрел бы я, какими глазами Елизавета Михайловна на меня посмотрит, если назову её очарованием. И Лизочкой я её не назову. Лиза,- может быть. Интересно, а как во сне Лиза меня называла? Во сне – это одно, а наяву? Теперь женщины настолько коварны, что послать далеко могут, не задумываясь. Нет, не говорун я. Но всё-таки есть что-то царственное в женщине. Особенно сзади. Стать.
И тут я понял, что страшно рад этой поездке. Рад, что не опаздываю, рад, что не в ссоре мы. Рад, что иду вслед за женщиной. Горд тем, что несу её сумку. Горд, что женщина этим утром прикоснулась к губам помадой, чтоб было и незаметно и чтоб подчеркнуть женственность. Не для меня она это сделала, не для меня распространяет чудесный аромат, не для меня на секунду мечтательно и таинственно блеснул ряд белых зубов, но всё же…
Ни к чему не обязывающие мысли. Просто так.
Всё просто. Всё просто так. Не хочу знать, что будет потом. Неинтересно знать.
Психую? Мысли рождаются бесстыдно откровенные, наглые своим бесстыдством. Нахлынуло какое-то бушующее, страстное, неудержимое негодование. Не хочется только таскать сумку. Санчо Панса при Дон Кихоте. Я, что ли, Дон Кихот? Рыцарь печального образа. Одинокий, печальный, не представляющий, чем занять своё время. Да, нет, я тот, кто на осле ездил за Дон Кихотом. 
Вчера ничего такого не было. Сегодня наступило «сегодня», в котором не было места воспоминаниям. «Сегодня» перерубило связь с той, прошлой жизнью, сожгло мост, если бы и захотел вернуться назад, возможность ушла. Но всё равно никак не отделаться от странного ощущения: то ли чувства боли, то ли чувства утраты. Но ощущения были другими. Это другое нельзя было выразить словами, оно было пока неопределимо. Ощущение заглянуло в глаза.
Вдруг резко пришлось повернуть голову. Высокий, затихающий звук как бы вплыл в меня. Было невозможно понять, откуда он доносится. Он то нарастал, то затихал подобно писку надоедливо вьющегося комара.
Время комаров еще не подошло. Скорее всего, самолёт двигатель разогревает.
Интересно, плачет Елизавета Михайловна когда-нибудь? Как она плачет, сжимает мстительно кулаки, выпячивает нижнюю губу? Почему-то захотелось подсмотреть, как плачет Елизавета Михайловна. Окончательно запутался и не понимал своих мыслей.
Уловил удивлённый взгляд, как будто мои мысли Елизавету Михайловну озадачили. Хмурое беспокойство отразилось на лице. Но губы её не дрогнули.
Выругался про себя, освободился, таким образом, от чего-то тяжёлого, что заставляло тяжело дышать. В сущности, прожил четыре десятка лет, а совсем мало знаю самого себя. То меня мучает злость на непонимание, то одолевают приступы раскаяния, то добрый-добрый я, то жду разных бед, которые обязательно случатся, но они особо не пугают. Тем, кем был вчера, я уже больше никогда не буду. Меня затопило ощущение данной минуты.
Усмехнулся, мне показалось, что и минута, дёрнувшись, усмехнулась в ответ, и наступил кратчайший миг, когда последует ответ на все вопросы.
Зачем она выбрала меня? Кто – минута или Елизавета Михайловна? Значит, есть во мне такое, запасть, на что, не грех. И это что-то, о котором я не подозреваю, заставляет признаться. Промолчать уже не получается. Нехорошо, нечестно.
А если промолчать нельзя, то, в чём хочется признаться, каким оно ни будь, дешёвкой по определению не будет. А если то, о чём промолчать нельзя, услышанная правда, может, позорная, душу вывернет?
Ладно, тот, кто выкладывает своё, у него облегчение, а для слушателя? Я вот только умею жить, да и то скучно живу. Не живу, а рассуждаю о жизни.
Сегодняшний я непохожий на вчерашнего. Это правда. Если вчерашняя правда отличается от сегодняшней правды, то правда – вовсе не правда, а детская игрушка неваляшка. В какую сторону её ни качни, поднимется. Что это за правда, которую качать можно?
Ухо с чего-то стало горячим, должно быть, кто-то обо мне говорит. Хочется спросить, только не знаю, что выведать хочу.
Не раз такое со мной в лесу было. Подхожу к дереву, о чём-то хочу говорить с берёзой, и никаких мыслей. Между мной и деревом есть что-то общее, но мы не одинаковы. Я воплощаю теневую сторону берёзы. Знаю, что мне необходимо прижаться к стволу. Прижимаюсь, обхватываю ствол руками, упираюсь лбом в шершавую кору. Дерево молчит, я – молчу.
Хорошо в лесу. Муравей ползёт по своим делам вверх. Муравью можно высказаться, муравей выслушает. Муравей поймёт онемевшую душу.
Что человек, что муравей. И на вокзале можно выбрать слушателя, подсесть к человеку и вывернуть себя перед ним. Он в одну сторону уедет, я – в другую. Но он уедет не просто так, а как бы увезёт с собой какую-то часть меня. Он своим молчаливым слушанием как бы снимет с меня плёнку, как бы сливки с молока, самое ценное, соберёт. У меня, что и останется, так синюшный отстой, который скоро снова киснуть начнёт.
Вроде бы всё так, а вроде бы что-то и подавляет. На всё свои причины. Манит пустота и смерть. Но нельзя безвольно поддаваться чувствам. Особенно перед вылетом.
Ох, уж эти перескоки мыслей. То радуюсь доброму новому времени, то вдруг понимаю, что оно кончилось. Новое становится старым. Таким старым, что никто о нём вспоминать не будет. И названия ему не будет.
Что-то не верится мне, что есть хотя бы один человек, хотя бы одна семья, в которой тишь и гладь, и божья благодать. Все там хорошие, все верные. Взгляд у меня, что ли, такой,- куда ни посмотрю, сплошное притворство, пофигизм. Не придают значения ничему, наплевать, как и что, глаза закрывают. Это тоже своего рода естественность, которая не сознаёт себя. У одного такая естественность, у другого – иная. Не может, наверное, быть так, чтобы двое видели одинаковый сон. Я, допустим, постоянно во сне спорю о чём-то. Увлечённо спорю, размахиваю руками, волосы торчком становятся. А о чём спорил, утром не помню. Изъян памяти.
Один изъян закрывает другой. Обман перекрывается щедростью, трусость – добросовестностью.
Терпят же, терпят люди!
Может, жизнь никого не любит, может, она внушает нам, простакам, неопытным дуралеям, что именно я или именно кто-то единственный для неё, а все остальные – так, балласт? И я балласт по сравнению с кем-то. Обман кругом.
Здраво рассуждать, разумно обдумывать, взвешивать и решать на вокзале не получается. Нетерпение охватывает. Стараюсь скрыть волнение. Трудно притворяться.
По-моему, до тех пор, пока все заботы и всю нужду из собственной тарелки не выхлебаешь, никакой чужой правды и не надо. И вывёртывания не надо, и разговоров, и рассуждений о жизни.
Всегда так: кто-то теряет, кто-то находит. Тот, кто теряет, он ведь теряет не просто так, а для того, чтобы его потерю кто-то нашёл. Нашёл и отнёс. Я находки никуда не отношу, я их присваиваю.
Вообще мыслю. Мысль, как божья коровка, севшая на руку. Смотришь, скосив глаз на букашку, лицо замирает, дыхание задерживаю, и когда букашка доползает до кончика пальца, струёй воздуха сбиваю её. И из головы кто-то выдувает мысли. Не нужно никаких вообще. Нет этого вообще. Есть частности, которые волнуют, к чему-то обязывают. Елизавета Михайловна женщина не вообще, а частность, заполняющая мои ощущения. Сказка. Сказкой разве себя тешить нельзя? Разве нельзя поймать жар-птицу?
Слушаю себя и не понимаю. Раздражает непоследовательность. Огромных трудов стоит добиться хотя бы одного конкретного слова. Сплошные намёки. Нутро говорит так, как не говорило давно. Может, никогда так не говорило. Снова эта раздвоенность. Один я говорю, второй я – слушаю. Слушаю со вниманием. Непонятная участливость шевелится. Участливость бывает разная. Сейчас она одна, минуту спустя совершенно по-другому об очевидном будет думаться. Есть ведь вещи, которые не нужно объяснять. В запутанностях жизни не разобраться. Не нужна мне раньше была эта участливость. Месяц назад я проходил мимо этого ощущения, не проходил, пролетал, как шмель пролетает мимо куста можжевельника. Почему теперь неприятно почувствовал себя так, будто в чём-то виноват, будто ненастоящее прошлое сделалось настоящим сегодня. Мне нисколько не стыдно моего теперешнего состояния. Человек – животное, а животное знает, чем что лечить. От противного надо идти. И нечего за всё хвататься.
Молча говорю, молча кричу, молча отталкиваю руки доброхотов. Молча тону, но ведь всплываю, выплёвываю воду, морщусь от неприязни к самому себе. Молча завидую умению других людей сходиться с самыми разными людьми. И от откровения их молча слюнки глотаю. Это же хорошо откровенничать с кем придётся, где придётся и когда придётся. Хотя, в откровениях зачастую есть что-то постыдно обнажённое, идущее от недержания. И вообще, знатоки во всём – тщеславные люди. Это слово – тщеславные – что-то несколько раз мысленно произнёс. Не к добру.
Собственного убеждения мне мало. Думаю, что можно совершать что-то, не предаваясь этому полностью. Я не лучше всех. Но ведь и не отрешился от тягот безразличия. А это тоже тщеславие. Тщеславие – стихия, оно заставляет ползти, карабкаться, сходить с ума…Нести сумки к стойки регистрации. Делать кое-какие выводы. Верить или не верить. Но мне хочется, чтобы кто-то разъяснил всю эту арифметику, что подразумевается под выражением «сошёл с ума».
Запнулся, подыскиваю слова. Характерный звук разбитого стекла услышал, перед глазами поползли трещины, взгляд покрылся сеточкой. Сейчас осколки из глаз упадут на бетонный пол, резь быстро пройдёт, и я начну видеть, как самый обыкновенный человек. И видеть, и чувствовать.
В конце концов, если я покажу, что ничего не чувствую, что мне всё в тягость, всё безразлично, что жертвую собой, общаясь с кем-то, принося себя в жертву из уважения, то никто не посмотрит в мою сторону. Всё дело в вере.  Уже и различить не могу, имитирую свои чувства, разыгрывая комедию, или полон настоящими ощущениями?
Всё-таки хорошо было раньше, были отшельники, были шаманы, можно было у них испросить исцеление. Дорогу в оазис счастья они могли показать. А ведь счастье одного, это расплата за несчастье другого. И то, и то заслужить надо. Не только заслужить, но и научиться жить в нём. При счастье жить – сплошная радость, а в горе, при несчастье?
Никто никого не готовит к переменам. Нет в жизни ученичества. Всё сразу происходит, без повторов. Но что бы ни было, а остаётся в памяти событие, перевернувшее судьбу. И у меня было такое событие, и не одно.
Нет, я не выписывал на отдельный листочек то, что считал важным. Важное сейчас, оно через какое-то время «неважным делается, а пустячок, что-то проходное, несущественное, спустя время, заставляет застыть, одурело уставиться в одну точку. И, как бы вдруг, осенит – вот же она, точка отсчёта. Вот же откуда перемены проистекать стали.
Не успели мы протиснуться в дверь аэровокзала, как прозвучало объявление, что рейс самолёта задерживается. То ли на трассе погода для «кукурузника» была нелётной, то ли аэродром в Ярсе после дождя раскис, но задержку объявили на час. Будто грязь за час можно сгрести с взлётной полосы. Лететь всего полтора часа, триста каких-то километров, а выходило, что там был свой особый мир со своей погодой.
- Как утро началось, так и день потянется,- проговорила Елизавета Михайловна. - Настроишься, и на тебе.
Всего минуту, но я испытал садистское удовлетворение, второе моё «Я», которое не хотело лететь, взяло верх. Последний раз, наверное. Я изумлённо прислушался, не до конца веря, что второе «Я» наконец отстанет, перестанет управлять моей волей и совестью. Сколько раз раздвоенное сознание было виной каких-то там событий.
И в задержках с вылетом, и даже в многодневных ожиданиях есть что-то знаковое.
Елизавета Михайловна, легко ступая, подошла к ряду кресел, села.
- Садитесь. В ногах правды нет.
Я сел напротив. Я не хотел на неё смотреть, вернее, не смел смотреть.
- Вот, сон начал сбываться. Ваше предсказание «не к добру» подтвердилось.
Нижняя губа Елизаветы Михайловны слегка задрожала, словно она укрощала невольную улыбку, но улыбка пересилила.
- Если сегодня не улетим, то ещё будет завтра. А потом всё, потом на работу.
И она рассмеялась очень счастливым, но глупым смехом.
- А почему именно в субботу лететь надо? Организации не работают…Я бы ещё понял, если бы летели в Тюмень или Москву пиво попить или в театр сходить. Было время, когда на выходные мужики летали в Тюмень пиво попить, правда, тогда билеты на самолёт стоили соразмерно, и пиво у нас не водилось.
- Сегодня есть самолёт, а в понедельник встреча.
Я старался говорить спокойно. Но в голосе, наверное, прозвучала посторонняя, ненужная нотка. Елизавета Михайловна услышала эту нотку, искоса взглянула. Словно почувствовала, что «что-то не то».
Одна сторона моего «я» призывала выказать сочувствие, другая на показное благородство кивала, убеждала в смехотворности ощущения. Если необходимо лететь, то никакой задержки не должно быть. Мысли не подпорки, и нет ничего хорошего в том, что первоначальный смысл происходящего ускользает.
Мысленно я начал молить того, кто заведовал погодой, чтобы он сделал «окно», чтобы в Ярсе перестал дуть резкий ветер, перестал сеять мелкий дождь, чтобы самолёт вылетел. Тогда бы я поверил, что «Он» есть, тогда бы ощутил в себе то, что назвал бы полным счастьем.
Нетерпение неудержимо нарастало, и, если бы в эту минуту я мог разложить себя на составляющие, то увидел бы то самое нетерпение, которое подчиняло. Не было спокойных мыслей.
Через муть в голове неясно понимал, что мне, вероятно, надо что-то сказать или спросить что-нибудь подготавливающее, но понимал, что торопить события нельзя. Ощущение заброшенности соединилось с убеждением необходимости происходящего.
Многие слова не сходят у меня с языка. Про себя их думаю, а выговорить не могу. Стыжусь, что ли. Скорее, боюсь их. Потому что сказанное слово, сказанное не с той интонацией, не хуже гранаты разорвать может. Нет, я не буду говорить такие слова, а буду их слушать, пускай, они будут как бы сказанными из другого мира. Если бы кто-то назвал меня счастливым в эти минуты, я бы поверил. Ошибиться в определении счастья нельзя. Словами не удаётся описать это состояние, его нужно переживать.
Елизавета Михайловна как-то нехотя слабо улыбнулась, больше не поднимала глаз. Я почувствовал её волнение и едва заметную растерянность. Я молчу, она молчит. Тоже, наверное, не ожидала такого начала. Странное состояние, не свойственное ей. Состояние, как бы, если женщина отвыкла, редко остаётся наедине с мужчиной, не приучена к чужим касаниям, не побывала под перекрёстными взглядами, не прополоскана сплетнями. Начальнице ли участка такого бояться! Елизавете ли Михайловне страшиться, что хрупкий духовный мостик между нами может рухнуть? Не хочу себя жалеть. Уж я-то приложу усилия, чтобы ничего подобного не произошло.
Мысли имеют вес, женщина сочувственно посмотрела на меня, и взгляд её потеплел. Она как бы приветила меня. Не только от жалости.
Так всё и не так. Может, что касается касаний, и правда, а насчёт взглядов,- здесь полнейшая фальшь. На любой женщине взглядов навешено, хоть отбавляй.
Меня всегда несколько удивляло, что разговоры на перекурах в нашей мужской компании велись разные, вдоль и поперёк чихвостили кого-нибудь, но, удивительно, никогда не было разговора про мужа Елизаветы Михайловны. Где он работал, кто он, что за человек. Может, из-за того, что Елизавету Михайловну уважали, а может, просто до моих ушей не доходили слухи. Я всего лишь раз, и то мельком, видел их вместе. И мысль при этом скользнула, что идут как не родные, два чужих человека идут – он впереди, она - сзади. Я тогда поздоровался, Елизавета Михайловна ответила, а муж лишь скользнул по мне взглядом. Барьер между ними, почему-то решил я.
Чего там, муж и жена – разные люди. И не навсегда они вместе. Один не любит,- и бог с ним. Страдание возникает из-за того, что заставить не можешь тебя полюбить. Женщина часто считает мужика вампиром. Сколько раз от женщин слышал, что одним взглядом муж убивает жену, что жена не видит в муже друга, что муж не есть опора. А чего тогда такого выбрала?
Сижу, мысленно ругаю аэропорт, вечно здесь какие-то накладки, вечно он телится, тянут, тянут. Все уже улетели, одни мы сидим. Немощный, мелкий озноб, как при лихорадке, навалился. Нутро неметь начало. Предчувствия полезли, что не долетим, что завезут куда-нибудь.
А разве плохо, если б на необитаемый остров завезли? Море, пальмы, солнце. Недельку побыть Робинзоном Крузо, а Елизавета Михайловна – Пятницей. И никого вокруг. И не нужно ни перед кем выделываться, казаться лучше, таиться. И не были бы мы там чужими. Что, сразу в объятья бросились бы? Насытиться и умереть.
Сижу, окаменел, жду. Чего жду? Ну, не улетим. И, слава богу. Она поедет к себе, я – к себе. Хищное возбуждение пройдёт. Буду вспоминать ощущения. Стоя перед зеркалом, увижу в отражении молодечески-бессмысленную свою улыбку. Тот, отражение в стекле, мне посочувствует, пожалеет, расположит к себе. А в понедельник будет как обычно: недоступная Елизавета Михайловна, подковырки мужиков, как, мол, слетал, намёки.
Почему-то буду мучиться непоправимым стыдом, что поездка не получилось, что пожить на необитаемом острове не удалось, что близко был локоть, а укусить его не вышло. Сижу и вижу, как, взявшись за руки, бредем кромкой прибоя. Волна накатывает, медленно сползает. Солнце не палит, а гладит лучами. Сыпучий песок умеренно горяч. И никого вокруг.
Будущее, а необитаемый остров и был будущим, должно быть совершенно освобождено от прошлого. В будущем должен быть совсем новый человек. Я никак не подхожу под категорию нового человека. Те же щи, только жиже разведённые. Нутро не переделать.
Буду путаться в мыслях, буду спрашивать себя, а ответа не найду. Вот откуда мучительная тягота.
Мысль о тяготе распаляет. Внутри нарастал давящий ком.
А ведь, если рассудить, мы, по сути, улетели. Нас здесь нет. Почему бы Елизавете Михайловне ко мне не поехать? На мой необитаемый остров. Дверь закрыл, и никого. А утром снова в аэропорт.
Мысли постепенно тяжелели, становились лишними. Я уже представлял бешеную, бесстыдную любовь.


Рецензии