Гречанка из Пентикопоса Глава 15
Профессору Ельникову пришлось объяснять и в Академии наук, и Учёному совету, и в Министерстве образования и культуры, и где только ещё можно было, зачем, для чего, с какой целью необходимо сформировать не такую уж большую, по его мнению, историко-археологическую экспедицию с минимальными затратами, тем более, что запланированные средства уже перечислены на его счёт (профессору помог Графф, срочно отыскав спонсоров; как у него получается находить деньги в нужную минуту и вообще всегда быть при деньгах, Ельников никогда не понимал, но практичность Граффа помогала, а Его Величество Дело для профессора Ельникова – нечто святое, если не больше!). Ради этой экспедиции Ельников отправил издателям черновые наброски нескольких глав будущей книги, над которыми он корпел бессонными ночами.
Несмотря на свою известность и частые гонорары, Ельников никогда не имел денег. Этого добра у него не водилось по той элементарной причине, что деньги постоянно вкладывались в осуществление очередного (не дешёвого!) проекта. Собственно, он их именно для Дела (больше ни для чего другого) и зарабатывал. А если кому-то из «высших» проект казался надуманным, проигрышным, то такое недалёкое и безынтересное отношение к нему скорее возбуждало Ельникова, чем повергало в грусть. И он со всепотопляющим, вселенским приливом качественно новой энергии продолжал работать, возобновлял опыты, потел над расчётами и пытался, что ни на есть, сказку сделать былью, тратя, тратя и тратя на миссию внушительную сумму, которая, само собой, быстренько таяла и в итоге исчезала совсем. Назло всем запретам Ельников работал, работал и работал. Так что для совершенно реального осуществления проекта по принципу «во что бы то ни стало» надо было-то всего-ничего: вето на проект профессора какой-нибудь «высокой шишки», чтобы, разозлив профессора окончательно, на свою голову заставить его всё-таки добиться продолжения научных поисков.
Ельниковские научные проекты оказывались сродни ненасытной акуле, которой сколько ни давай, - всё мало! Чем больше у профессора имелось материальных возможностей, тем шире свою пасть раззевала его прожорливая проект-акула, а Ельников настырно кормил, кормил и кормил хищную рыбину, покуда не съедались категорически все его средства, до последней мелкой монеты. Ельников же опять больно садился на бобы. В наступавший период безденежья Степан Фомич вдруг становился похож на выбитого из седла всадника: Дело ведь остановилось! Он впадал во временную депрессию, внушительную, но, правда, не отяжелённую нехорошими последствиями; его решительность как будто улетучивалась, и он превращался в мягкотелого, безвольного, «пластилинового», ничем, кажется, не одержимого, почти равнодушного человека. Он не желал ни с кем говорить, никого видеть и состоял в созерцательной, бессодержательной задумчивости. Так проходило сколько-то дней, и однажды, открыв глаза рано утром, а иногда и среди ночи, он кричал сам себе, как Архимед: «Эврика!». Это означало рождение новой жизни, а именно то, что профессора фотографической вспышкой осеняло оптимальное решение: то ли неожиданно ему вспоминалась личность, у которой есть вероятность взять взаймы денег, или другая личность, имеющая связи в банке, или самое простое, - а с тем и гениальное, - вообще отложить начатое научное дело в сторону, но всего лишь до поры, потому что Ельников никогда не бросал на произвол незаконченных дел.
Не довести что-либо до конечного, полного завершения могло заставить его только одно обстоятельство, понятно, какое: собственная смерть. А это - ни в какие ворота! После принятия решения-озарения жизнь в большом теле Степана Фомича вновь начинала расцветать, активно бить полноводным ключом, изувеченный депрессией мозг восстанавливал мыслительную функцию и набирал обороты. Таким образом приблизительно и строилась беспокойная жизнь учёного, являвшая собой показатель всякой жизни: темень - свет, упадок сил - восстановление и подъём их на необходимую высоту. Главное, что вот тут, где нижняя граница упадка, не поддаться упадку, не свалиться вниз летящим тяжеловесным камнем, в пропасть, послушно сложив руки, как складывает крылья уставшая птица. Нельзя! Впереди-то - ах, как интересно, дух захватывает! Столько неоткрытого, непознанного, ненайденного, неизведанного! Я, человек, открою, познаю, приручу, заставлю, полюблю, буду!
Наконец, разрешение было добыто (Ельников толком не знал, кто же разрешил экспедицию, ему это и не нужно! Тут, видите ли, Дело грандиозное горит, так что Степану Фомичу не до бумажек с печатями). Самое основное - коллектив сколочен, и через двое суток Ельников, ничего не смыслящий в археологии, но жадно и яро стремящийся добыть археологический материал и добраться до корней в истории с Катей Павловой, очутился в Дивноморске, в который съехались и Катя, и Юлия Борисовна, и прознавшие о намечающихся подробностях журналисты.
В то же время, пока по поручению Ельникова Графинчик с парой бывших профессорских учеников, имеющих вес там, где нужно, обегали всевозможные инстанции, разгорелись страсти - черновики Ельникова возымели беспрецедентный успех среди учёного мира. А это лишь предварительные наброски! К моменту отбытия Ельникова и К. в курортный городок наука застыла в ожидании необычного, чудесного, сногсшибательного, что, в итоге, и произошло.
Наступила золотая осень - любимое время года Екатерины Павловой. Размеренно и празднично увядала природа, покрыв мир жёлто-багрово-малахитово-кофейной накидкой, пропитав воздух горьким настоем высыхающих трав и тёплым запахом дыма, идущим от тающей в огне высушенной листвы. В осенние дни, ещё отдающие прощальным, уносящимся летним теплом, душа Катина, напротив, распускала творческие запасники, обостряла умения в чувствах.
Катерина уволилась с работы и, оставив позади Северск с маленькой служебной квартиркой, вернулась в отчий дом. Она вернулась домой не то чтобы изменённая, нет (как была Катей, так и осталась), но обогащённая: ей было что сказать и о чём спросить. Она не изменилась, она просто пополнила свою духовную амфору ещё на один объём вверх опытом и мудростью, между прочим, уверовав в то, что, несмотря на увеличивающийся в числе возраст, мы до конца дней своих всё пытаемся пополнять и пополнять свой духовный внутренний мир, увеличивая количество содержимого, но в последнее мгновение, перед уходом из жизни, понимаем, что сосуд так и остался полупустым, до краёв его содержимое не дотянуло. И дотянет ли у кого-нибудь? Вряд ли!
В один из осенних прозрачных дней «бабьего лета» мама поведала Кате об удивительных вещах, отвечая на вопросы дочери, которые всё равно когда-нибудь неотвратимо возникли бы. Для Кати стало убийственным откровением, что первым ребёнком её родителей был мальчик, появившийся на свет с врождённой сердечной патологией. Он скончался, когда ему не исполнилось и года от роду. То есть у Кати был когда-то старший брат. Катя, как тайну за семью печатями, узнала и о том, что её мама - внучка русского человека и понтийской гречанки, на которой он был женат. То есть бабушка её мамы - понтийская гречанка! Другими словами, родная прабабушка Катерины, оказывается, понтийская гречанка! Она скончалась от онкологии в молодом возрасте, после чего прадедушка женился на русской женщине. Русский прадедушка и прабабушка-гречанка имели дочь - мамину маму, бабушку Кати, наполовину являющуюся понтийской гречанкой! «Да уж, дела!» - как-то даже восторженно думала Катя. Все документы в их семье, фиксирующие, подтверждающие греческие корни, в опасное время безоговорочно были отчасти уничтожены, отчасти спрятаны настолько надёжно, насколько позволял страх и рождённая им фантазия. Всё это - из-за возникших в стране репрессий по национальному признаку, когда около трёхсот тысяч греков-понтийцев подверглось не только моральному, но и физическому истреблению (что греха таить!). Вновь народившиеся члены семьи обрусели, осели в Сибири, на Урале, на Волге и, пожалуй, вовсе не догадывались о своём настоящем происхождении. Вот что может натворить губительная политика власть имущих – страшную и губительную разобщённость поколений!
Незнание своих кровных, родоначальных корней! Пагубно это! Уродливо и несправедливо! Но ничего бесследно не проходит на нашей всевыносящей, бренной Земле! Верно: печатается неумолимый след, вопреки любым обстоятельствам, случайным ли, намеренным ли, и в назначенное время даёт о себе знать, настаивает на том, чтоб помнили, кричит о том, что не кануло в чёрное «никуда» всё то, что с ним связано, а живёт, живёт, и вечно жить будет - в лицах, в повадках, в привычках, в мыслях, в талантах… - из поколения в поколение! И никуда, никуда не денется! И никто, никто этого круговорота не изменит! Никакой властитель, никакая политика!
Мама отыскала на верхней антресоли, что над входом в кухню, усердно спрятанную среди второстепенных вещей картонную коробку, о существовании которой Катя и не подозревала, и поставила её перед дочкой. В коробке Катя нашла старинные, пожелтевшие от прошедших лет листки, видимо, дорогой тонкой бумаги, испещрённые мелким каллиграфическим почерком на чужом языке. Листки вложены в конверты, на которых сохранились сухие, поблекшие кусочки давнишнего сургуча. Затем она аккуратно стала перебирать несколько фотографий конца XIX века, тоже пожелтевшие, с потёртыми краями, но с превосходно сохранившимся фотоизображением. Фото были наклеены на картонную основу, не измяты. Со старинных фотографий на Катю смотрели лица: мужчины, женщины, дети, старики. Привлекало то, что лица этих людей симпатичны, мужские особенно красивы: широкие глаза, чётко сформированные брови, пышные тёмные волосы. Внешность выдавала людей явно не русского происхождения. Катя заострила внимание на том, что люди разряжены в национальные костюмы. Вид костюмов напоминал что-то смешанное из турецкого, кавказского и средиземноморского стилей.
- Я так понимаю, это - наши предки? – тихо спросила она.
Мама кивнула.
- Кто есть кто, тебе известно?
- К сожалению, про всех сказать не могу. А вот она, - мама указала пальцем на девушку на одном из фото, - вот моя родная бабушка. Единственная её фотография. Но я не помещаю её в общий альбом, держу с бумагами, пусть лежит вместе с остальными фото, как архив.
- Это моя прабабушка?! - изумилась Катерина (она за последний год, наверное, безвылазно находилась в ярком состоянии изумления, отличающимся в разные дни лишь оттенками, и только).
- Да, Катюша, посмотри, как мы с тобой похожи на неё.
- МАна му! - спонтанно запричитала на понтийском языке Катя.
Мать настороженно посмотрела в её синие глаза, и Катя осеклась.
- А знаешь, как звали мою бабушку? - спросила мама.
Катя остановила на своей матери синие великолепные глаза, которые походили сейчас на две хрустальные лупы огромного увеличения.
- Ну? - нетерпеливо и немного нервно переспросила Катя.
- Калиопи. Как греческую музу, - загадочно ответила мать.
«Как меня», - не сбавляя удивления, подумала Катя.
- Калиопи?.. Вообще, мама, откуда у тебя-то эти письма и фото?
- Бог его знает! Осталось от матери, вот и храню! Кстати, бумаги эти мне она не завещала в качестве наследства. Я их нашла, спустя год после маминой смерти, когда разбирала её вещи. Бумаги лежали в засаленном кожаном ридикюле с оторванным ремешком, а ридикюль - где бы ты думала? - в широченном кармане старого папиного пальто, знаешь, носили такие в 40-е годы. Господи, уже прошлого века! Пальто это висело без дела, маме на память. С ума сойти, сколько лет, и никто из нас не знал, что в его кармане прячется сумочка с фотографиями. А письма читать трудно, чужой язык, да и то, что написано, наполовину выцвело. Короче, храню, как семейную реликвию.
Катерине всё стало ясно! Права была Шумелова, предчувствуя на одном из "психологических допросов", что в Катиной крови наличествует греческая примесь.
(Продолжение следует)
Свидетельство о публикации №218082300400