Эмиграция
И дерево или растение это мечется между двумя местами – этим и тем. И там стало уж совсем невмоготу, и хотя расти ещё можно, но почва уж больно бесплодная, и питаться из этой почвы всё труднее, всё тягостней, а увядать ещё рано, не хочется, хочется дышать полной грудью – всей листвой, хотя многие соседние растения давно безвременно увяли, умерли, кто от почвы бесплодной, кто от воздуха грязного, кого на дрова порубили, а кого свои же соседи-деревья погубили в естественном отборе. А здесь, на новом месте, всё непривычно – уже вряд ли так вырасти, распуститься, как коренные-корневые растения, которых ещё саженцами сажали или из семян своих же, тутошних растений произрастали. Но место на новом месте дают, никто не обижает, не рубит, и почва благоприятная для существования, хотя плоды сладкие или цветки пахучие вряд ли такими будут, как там, в молодости, на старом месте. Но позеленеть ещё можно на зависть зелёную тем, гадким паразитам-бурьянам, которые там, на Родине, развиваться не давали, и которые многие достойные растения задушили-замучили. Так что, как ни горько, а приходится здесь осваиваться-обустраиваться, пускать корни, семена разбрасывать для будущих растений – возможно, им, потомкам, молодняку легче будет.
И зверю, домашнему и дикому, тоже трудно перебегать на новое место. Если совсем уж корма нет, или охотиться не на кого, водоёмы высохли, или высушили их, и леса порубили людишки предприимчивые, иль опасно жить стало на месте старом из-за хищников коварных, которые спуску не дают – в клочья раздирают, за горло грызут или шкуру живьём сдирают. Или стадо так решило, или семья из стада, или шеф стада так сказал – баран главный, слон, обезьяна или волк – мол, пора, братцы, сваливать в другие джунгли, леса, пустыни, саванны или горы. А кто против – тут и порешим, чтоб остальное стадо не смущал – ведь стадо на то и стадо, чтоб генеральной линии стада подчиняться. Ну, с птицами всё ясно: перелёт – есть перелёт, другого транспорта они не признают, иногда поплавать могут, передохнуть в пути, но график полётов всё ж соблюдать нужно – время торопит. Вверх-вниз, у птиц – одно измерение – вертикальное: то взлёт, то посадка, хотя никто не аплодирует. В стае, как и в стаде, свои стайные инстинкты, свои законы, ещё более строгие: тут и порядок в полёте, и питание, и перекур по расписанию, и шефу стаи, её начальнику, заву, директору или президенту перечить нельзя, иначе – свои же заклюют, зацарапают когтями, клювами, крыльями перелётными.
На новом месте есть свои растения, звери, птицы и насекомые. И они, конечно, за редким исключением либерально настроенных, прогрессивных и интеллигентных, вовсе не рады пришельцам. И, правда: кто вас сюда звал, кому вы здесь нужны! Сидели бы там у себя, не рыпались. А то из-за вас всех, тёмных и светлых, и место стало совсем другим, сорта, виды и подвиды с мутациями, и корма, и добычи стало меньше – условия хуже. Короче, убирайтесь отсюда туда, откуда пожаловали. Только потреблять хотите нашу почву, воздух, климат и прочие блага, а толку от вас никакого совсем.
Итак, каждая тварь своё место метит – будь то зверь, птица, насекомое, растение иль человек. Бывают, приживаются хорошо и органично входят в чужую природу: растут, охотятся, семена разбрасывают, детёнышей-птенцов заводят, обустраиваются, осваиваются в новой судьбе. Бывает, просто существуют все эти твари и растения – пользуются просто благами новой почвы и климата, местом удобным или социальными преимуществами, ничего взамен не отдавая. Правда, если место плодородное и удобренное, ему, месту, от отдельных иждивенцев-нахлебников ничего не нужно – свои ж работяги, растения, звери и люди, обеспечат.
Но приживаться на новом месте – ещё полбеды. Её, беды, другая половина – решиться на такое и перебраться на новое обитание. У зверей, птиц, людей и растений воображение никак не может примириться с новым, не изведанным, всё тянет за рукав обратно: «Расти дальше, где рос! Хоть плохо, но стабильность какая-то, а там зачахнешь за милую душу! Поздно уже. Раньше нужно было, а ещё лучше – родиться там!»
Так вот, насекомое, дерево, птица, зверь или человек попадают в страну, где всё не так, к чему они привыкли, и привыкать приходится заново. И повадки и обычаи, и законы, и язык тутошних птиц, зверей и людей совсем не похож на тамошний. Вот рыбку бросают в новый аквариум, и она, бедная, тоже хвостиком виляет, общий рыбий язык находит со старожилами аквариума. Иначе пропадёт – съедят.
Умные звери говорят, что все мы всегда во внутренней эмиграции, что внешним озабочены настолько, насколько нам комфортно или больно, например. А всё остальное нас мало волнует – видимость одна, внешняя. Так-то оно так, но видимость тоже важна.
В эмиграции всё: и люди, и природа, и здания, и улицы – наполнены другим содержанием там, глубоко, в сердце. И нужно ждать, пока новые, свежие ассоциации как-то сотрут, выжгут, изменят прежние представления. А пока – и зверь, и растение живёт в двух измерениях: в реальности – здесь, в мыслях – там, оценивая нынешнее прошлым. Словно, как говорят, стоя обеими ногами на двух поездах, неумолимо двигающимися в противоположных направлениях.
В эмиграции растение или зверь понимает, наконец, что жизнь – это не изнурительная борьба за насущное – право дышать, любить, есть, работать не по-животному, по-человечески, не быть униженным и оскорблённым, не набивать карманы других, отказывая себе во всём, когда знаешь, что всё против тебя: и система, и хищники, её порождения, охотятся на тебя, преследуют, как добычу.
Эмиграция играет с тобой не по правилам. Впрочем, вся жизнь, кажется, играет против тебя краплёной колодой. Но эмиграция – особенно. Как будто ты садишься за карточный стол с двумя шулерами, которые с виду и учтивы, и приветливы, но холодно оценивают тебя как потенциальную жертву – сколько с тебя можно содрать. И ты знаешь заранее свой проигрыш, но всё же садишься, – нельзя не играть. И играешь с этими мошенниками по своим правилам, а они с тобой – по своим. И встаёшь из-за стола без цента в кармане – у игры свои законы.
В эмиграции и растению, и животному нельзя забывать о достоинстве животного и растительного мира. Быть самой собой, остаться тем видом или подвидом, которым родился, без мутаций, заставив себя уважать. Пусть ругают аборигены: и шелест листвы у пришельцев не тот, и рыкают, и растут не так, и семена не так разбрасывают, и кормятся неправильно, и не те животные звуки издают, – а ты шелести, кормись, расти и рычи по-своему, пусть считаются с тобой, хотя так и хочется кланяться перед местными.
Есть особи, растения и твари-эмигранты, которые заискивают перед коренными, а своих, тех, прежних, бывших, презирают, относятся свысока, забывая своё чечевичное первородство, мол, вы все там не такие, хуже, куда вам в Калашный ряд, ваше место там, сзади, а мы уже не те, что были там, мы здеся растём и кормимся, мы – лучшие, хотя нам, конечно, ишо далеко до этих коренных, но всё же на пути к вершине. Правда, и растительность эту, и тварей этих понять можно: ведь сколько настрадались, натерпелись, сколько унижения, недоверия, недружелюбия и прочих «не» пришлось вынести от аборигенов, а вы там, на Родине-Батькивщине всего этого не изведали, не перенесли, тёмные вы, незакалённые, не ведаете, что это такое – эмиграция. Такие уехавшие животные-деревья задирают свои клювы, морды, топорщат ветви вверх, снисходительно, с пренебрежением относясь к своим прежним особям-соотечественникам. Ну, как же ещё! Ведь там, на новой почве, их зверей-растений за людей не cчитают, там они твари-кусты второго сорта. Так хоть здесь, перед этими, своими, прежними, можно душу отвести. Разве они видели всё, разве могут понять, сколько мы там натерпелись, через какие унижения прошли, да и сейчас как нам неловко там, но жить-то где-то нужно.
У эмиграции есть свой запах, впрочем, как и вкус, и другие ощущения. И звери и растения быстро начинают его воспринимать. Запах чужбины – отсутствие запаха, стерильность операционной, где всё знакомое-больное удаляется. В нём, запахе, и осень без обречённости, без запаха прелой листвы, и весна без надежды – запахи изысканной парфюмерии в бутиках, сладостей и сдобы на ярмарочных лотках – приятный запах, но чужой.
Вначале та, прежняя страна, природа и местность выпукло выступают в сознании. Ты мысленно проходишь знакомыми местами, снова перенося себя в знакомые обстоятельства, говоришь с привычными людьми, ведёшь себя, как и подобает там, в прошлом. Кажется, тысячи миль не властны над воображением, которое, смеясь, над расстоянием и временем, свободное переносит растения и тварей в привычные очертания. Но проходит время, и понемногу воспоминания тускнеют, теряют привычные контуры, как в сумраке, больше угадываются, домысливаются, чем видятся. А здешняя реальность откладывает в мозгу новые яйца отпечатков.
Но всё равно такие особи живут в двух мирах. В этом реальном, новом, настоящем. И том, памятном, старом, прошлом. Если этот, каждодневный, окружает их новой реальностью забот и проблем, то тот, из недр сознания, бередит мозг лихорадочными обрывками, плохо скроенными лоскутками воспоминаний.
В эмиграции и растение, и зверь осознают своё одиночество, одиночество настоящее, особенно – если ты один. Пустота чужих улиц и зданий, другой природы и людей пустота гулко отзывается тоской в сердце, как шаги в полночь по пустынной мостовой. Никому они не нужны, вокруг них – космическое равнодушие. И прочему космосу, пыли, мусору вокруг и обломкам астероидов до них совсем нет дела. Кажется, что пустота вокруг – и пыль, и мусор, и обломки – были бы рады, если бы они, эмигранты-иммигранты, скорей исчезли. Здесь, в эмиграции, нет права на ошибку. Нет, можно, конечно, но исправлять сложно потом, куда сложнее, чем там, на старом месте. Как узелок: вроде, бантик, и легко развязывается, а дёрнешь не за тот конец, потом распутывать долго.
В эмиграции хорошо пишется. Не с кем поделиться внутренним, некому высказать наболевшее, только листку белой бумаги. И эмигрант пишет всякую чушь – то, чему раньше не придавал значения, что раньше выговаривал небрежно в беседах со своим животным и растительным миром.
В эмиграции и животному, и растению часто бывает унизительно. Скажешь немного не так, прошелестишь или зарычишь, не так лапой или веткой поведёшь, как принято среди здешних, кожа ли коры или цвет листьев, или шкуры немного другая – сразу видно пришельца, а местная флора и фауна словно ищет предлога, чтобы посмотреть свысока. Так что, нужны и скорбь, и смирение, и умение сдачи дать, когда смиренным, терпеливым, униженным и оскорблённым быть уж сил не хватает. Ни на что не надеяться, ничего не бояться, и не ожидать ничего – вот кредо эмигранта. Но нередко попадаются душевные и сострадательные местные деревья и твари: помогают, понимают, сочувствуют.
Каждый день – это новый выход из своей зоны комфорта, нужно делать новое, незнакомое, непривычное. Чтобы это, оно, новое, стало обычным, твоим. Каждый день принимать решения, которые не всегда верны. И если решил правильно, значит меньше пота и сил затратил. И наоборот. Каждый день, возвращаясь в своё временное жилье, подсчитывать дневные дивиденды и убытки, планируя новый день, чтобы вновь ошибаться, блуждать, с трудом находя верную дорогу.
В эмиграции и растение, и зверь понимает, что жить лучше просто так не выйдет, и напрягает и жилы, и нервы, всё естество своё напрягают когтями, корнями, корой, чтобы лучше приняться, укорениться, взойти. Здесь нет «не хочу» или «не нравится», здесь есть «так нужно». Как садишься играть за старый и расстроенный рояль – хочешь – играй на таком, не хочешь – закрывай крышку, другого всё равно нет. И ты играешь, как умеешь, хотя и клавиши, и пальцы плохо служат. А не хочешь – не играй. И никому до тебя нет дела, кем бы там, у себя, не был, здесь начинаешь с чистого листа. Впрочем, как и в той жизни – каждый день и миг приходится начинать всё сначала, хоть сам весь состоишь из прошлого, делаешь себя сейчас для будущего, чтобы оно скоро стало прошлым в тебе.
Эмиграция требует от растения и животного полного напряжения всех растительных и животных сил, когда, кажется, сил этих больше нет. Там, на старом месте, можно было худо-бедно и расти, и существовать, а здесь, на новой, пересаженной почве, приходится изощряться корнями, корой, ветками, лапами, шкурой и хвостом, приспосабливаться, приноравливаться к другому окружению. Доставать из себя и из почвы последние соки, черпать новые силы из высохшего родника, пробивая новые скважины.
Постепенно, однако, для многих животных и растений всё становится на свои места. Они привыкают к новой среде, лучше понимают язык тутошних растений и тварей. И те, лишившись своего главного козыря, превосходства в коммуникации – «Что ж, неуч, и говорить правильно не можешь!» – поневоле принимают чужеродцев за своих: «Кто их там разберёт! Давно уже здесь, наверное, своим стал. Ведь правильно излагает, как мы, или почти, не придерёшься! – и даже проникаются уважением: – А я бы там так не смог!» Постепенно та далёкая и бедная Родина у многих тускнеет, стирается в памяти, и лишь немногие чувствительные и глубокие животные и растения по-прежнему, несмотря на лучшие питательную почву и среду, медицинское обслуживание и пенсионное обеспечение, по-прежнему тоскуют по тому далёкому прошлому и местам, отложившимся, как камни в почках, в их памяти.
Тогда они берут билеты в прошлое, в тот другой старый мир детства, юности, а порой и зрелости, мир, из которого они вышли. Они возвращаются на время туда, вспоминая то, что стало уже другим, как в невесомости паря в этих трёх измерениях – новом, старом, и старом, ставшем уже другим, не находя гравитационной точки опоры, но обогащая себя, обновляя закостеневшие ассоциации.
А потом наступает тоска, как страшная боль, как смертная мука. Тоска по тем оставленным местам, где рождены были они молодыми саженцами и детёнышами, где вскармливали их предки – растенья-звери, где учились они произрастать, добывая соки из земли, теребить жадными губами соски матери, где мужали, росли, любили, распыляя семена и оставляя потомство, где строили надежды и иллюзии, цепляясь за них из последних сил, как потерпевшие кораблекрушение цепляются за корабельные обломки, идя ко дну, когда сил уже нет.
Тоска заполняет всю душу, как вода медленно просачивается сквозь течь в трюм обреченного корабля. Как сверло, постоянно вгрызается в сердце. Как топор палача, занесённый над шеей. Как лезвие гильотины, закрепленное услужливой рукой над головой. Как острие меча, висящего прямо над лицом… Бросить всё, всё нажитое, приобретённое, подаренное, купленное, и бежать туда, ползти, лететь, скакать. Лишь бы увидеть ещё раз те старые очертания: и пруд, и речку, и бугорок над речкой, и рощу, и дома, и заборы. Увидеть, как садится солнце и восходит тоже. Не в памяти видеть, а наяву.
И тщетно рассудок увещевает, что там нет надежды, и растений прежних, и животных уже и в помине нет. Тоска, как колокол обедни, звонит, не переставая. Тоска неизлечима ни новыми людьми, ни странами новыми, ни впечатлениями. От тоски есть лишь одно лекарство, не считая смерти: на время или навсегда вернуться в те, прежние, края.
И некоторые деревья и животные, не считая толстошкурых, толстокорых и толстокожих, которых всё устраивает на новом месте, и которые пустили новые корни или высидели новое потомство, возвращаются чаще на время, реже – навсегда туда, откуда прибыли. Там, как ни странно – без них! – всё так же светит солнце и льёт дождь, те же грозы и облака, как в новом, благополучном месте. Там так же всходит новая поросль, и рождаются новые твари, и они строят свои желторотые жизни на Родине. Им и дела нет до этих, эмигрантов. Им чужды их страхи и трагедии, им предстоит пережить свои в своё время и испытать всё, что им предназначено, по-своему.
И тогда приехавшие растения-твари роняют крокодилово-баобабьи слёзы, громко сморкаясь, вытирая морды-ветви о шёлковые платки. Правда, ручей быстро пересыхает от сознания того, что это – только в прошлом, и непонятно, как могли они столько лет быть здесь, когда там лучше. И выхода нет: их тело берёт верх над душой – нужно возвращаться обратно, на новые хлеба, а сюда можно ещё приехать и поплакать для разнообразия. Да и никому нет дела до твоих слёз, кого этим удивишь! Никто тебя силком сюда не волок, хочешь – живи, как хочешь, не хочешь – ступай обратно, откуда пожаловал. Эмиграция слёзам не верит.
Часто таким перемещённым, на время или навсегда, подвидам, снятся родные места: парк, где они гуляли, пруд, где они плавали, дороги, где они ходили. И они радуются во сне: как хорошо, что мы вырвались, хоть ненадолго сюда, но просыпаются, и видения отступают. Особенно тяжело, когда снятся окна родного логова – там, где, несмотря ни на что, было так уютно залегать, зализывать раны после схваток с тем животным миром. Окна эти виделись и во сне, и в яви, как немой упрёк уехавшим и бросившим их на произвол пустого пространства. Ведь жилье, нора или берлога и сделаны для того, чтобы в них кто-то обитал, заполняя пустоту и используя пространство по назначению.
А потом наступает душевное равнодушие, лень, или просто привычка, или возраст берут своё. На тёмное прошлое накладывается светлое настоящее, укромные тайники памяти, хранившие прежние образы, ассоциации из прошлого образа жизни, поведения и привычек, постепенно выветриваются, избавляются от старого мусора, чтобы наполнится новым, и это, прежнее, родное, становится чужим. А то, новое, чужое – привычным. Как в старом семейном альбоме на место старых пожелтевших-потускневших фотографий накладываются новые, яркие. Ведь действительно проще, удобней и комфортней жить, пусть и на новой почве – со всем можно мириться, ведь условия лучше, и мытарств меньше. И ни там, и ни здесь не получается. Нужно ведь к какому-то берегу приставать.
И получается в результате такой селекции новый подвид растения-твари: ни то, ни сё, ни рыба, ни мясо. Как они ни тужатся, как ни стараются, их всегда безошибочно признают за тех, тамошних, – по блеску ли в глазах инородному, по сгорбленным ли плечам, по пустоте ли душевной. Правда, нужно ли винить их за это! Ведь уезжают они оттуда не от хорошей жизни. Ведь эти, местные, на благодатных почвах и пастбищах живут и радуются, и туда, откуда приехавшие, ехать не помышляют.
Нет у эмиграции начала. И конца ей тоже не видно. Всё так же идут караваны кочевников-скотоводов, земледельцев-охотников, паломников-пилигримов к лучшим пастбищам, лесам и оазисам. Всё так же манят новые обетованные земли дармовым молоком и мёдом. Всё так же маячит на горизонте Фата Моргана ли, Статуя Свободы ли – мираж, реальность?
Всё так же протяжно звучит колокол, и толпы верующих стекаются на этот звон с надеждой на новые откровения. Pater noster… Fiat voluntas tua…
Свидетельство о публикации №218090201710
С уважением,
Ева Голдева 10.08.2019 16:23 Заявить о нарушении