Освобождение ступней
Мягкий жирный ил — сырые складки отмели — сыпучий горячий песок— выше по склону — прохлада листьев белокопытника — голый живой суглинок — горячая колючая хвоя — шишки, муравьи, ветки — зернистый старый асфальт. Ступни открывают подробность субстрата. Радость узнавания, насыщение ощущениями, и только потом ноги просыпаются окончательно и начинают говорить — а помнишь, песок той, другой, первой твоей реки был крупнее, грубее? (Тот песок — о, тот песок, он был потом всюду, вытрясался ночью в спальник из длинных еще тогда волос, из нижнего белья, и мы еще смеялись, что молодость-юность-свежесть, а из нас уже «песок сыплется» — песок реки, которой я жила, к которой я припадала, в которую падала).
А помнишь тот гравий юности, травмоопасный гравий на дороге, по которому ходили мы босяком, так и по стерне ходили же, помнишь? Ты еще проткнула ногу тогда на поле и ныла, что больно (да, было больно — до крови же), а подруга твоя лучшая сказала — ну хочешь, понесу тебя — и тебе стало сразу стыдно, и шла дальше босяком по стерне молча, героически, как красный командир Щорс в известной песне («след кровавый стелется...»), а подруга теперь уже много лет работает педагогом, кстати, она молодец.
А что тебе напоминает этот щербатый асфальт— вслушайся в камешки, трещенки, шершавости, шероховатости — чего-то не хватает? Чего? Гудрона — мягкого, как пластилин, хранящего тепло до утра, когда уже остывает сама поверхность шоссе. К утру на асфальте слизни и жабы (не раздавить тех и других, когда бредешь уже не разбирая дороги). А шоссе-то было пустынное, хоть и говорили, что федеральная трасса. Можно было ночью посередине лежать, разговаривать, смотреть на еловые острия, пока не услышишь далекий гул дальнобойщика за поворотом. Разговаривать о дороге, слизнях и жабах, еловых остриях, в таком едином, даже — держась за руки, зачем-то. А теперь, наверное, машины сплошным потоком.
Чем дальше от реки, тем горячее песок, и ногам еще весело, но горячо-горячо. Помнишь, по жаркому городу босяком ходили, зачем? Ощущения копили усердно, собирали в тайник, на будущее, на старость, столько всего прошло — а ступни помнят жар асфальта, ступни были как две рыбы на сковороде. Мы отчаянно бежали, и — да — вмазались в черный липкий гудрон — и только на свежем зеленом газоне перевели дух. И все — смех. А как в метро спускались? Ноги помнят эту холодноватую жуть, беззащитность, голую правду желобчатой поверхности эскалатора и жирную липкость переходов.
Асфальт щербатый-шероховатый городской коварный, там не только плевки и окурки, догулялись мы тогда по городу, помнишь — до стеклянных россыпей битых бутылок. Благо пятки были у нас как копыта уже, бронебойные, и броня эта, копыто это сходило только к весне.
А весной, весной совиной, гулкой, полу-снежной, начало-апрельской, что нас толкнуло нежными еще пятками месить оттаявшую глину, перебредать ручьи с ледяным скользким льдом, обжигать ноги до красноты и немоты в залежавшихся сугробах? Господи, спасибо, что ты дал мне ноги, спасибо, что я не дерево-дуб, знающее за жизнь один-единственный субстрат — пойменный аллювий.
Ноги-ноги, а вы помните самое начало? Что было сначала?
— «Гусиная травка» — так это тогда называлось. Нежная зеленая густая маленькая, всегда растущая возле домов, где только начинается жизнь. Самая добрая и детская в мире трава.
Надо поискать. Пришло, наверно, время ее поискать.
Свидетельство о публикации №218090200822