Девятый всадник. Глава 8

Глава 8
C.R.  (1822)
… Моя рана была не очень опасной, но из-за того, что пуля, пройдя под лопаткой и выйдя на пол-ладони выше сердца, пробила верхушку левого легкого и сломала пару костей в грудине, заживала она долго и мучительно. Осложнившись, к тому же, тяжелой нервной горячкой. Меня, как оказалось, причащали. Я лежал в глубочайшем забытьи, слыша только отрывочные слова над головой, один раз — подобие молитвы, но на церковнославянском, чувствуя холод чаши, подносимой к моим спекшимся губам. Я видел самые причудливые сны — то морское дно, то словно я лежу на земле в саду Грушена, нашего бывшего имения в Западной Курляндии, надо мной гудит рой пчел, а через мое тело прорастают плотные колючие стебли терновника. Я чувствую кожей каждый шип, и гигантские алые и белые розы склоняются над моим лицом, словно живые существа, и я отворачиваюсь от ужаса перед ними, но не могу и пошевелиться... В эти минуты я уже чувствовал себя мертвым. И мне казалось странным, почему мне больно и плохо, ведь я уже умер, похоронен и успел сгнить в земле.
Все это время я пролежал в доме Воронцова на Саутгемптоне. Последнее, что я знал — мои шифровки сохранились в целости и сохранности. Якоб должен был передать их шифровальщику Ролле. Бренда же... Мне не ответили на вопрос о Бренде. Может быть, не знали, кто она такова, поэтому ничего и не сказали? За все время болезни, когда мрак забытья слегка развеивался, я не чувствовал ее присутствия, не слышал ее голоса. Где она?
Я помню, что очнулся в дождливый день, или не день, а раннее утро или поздний вечер, потому что за окном стояла серо-синяя мгла, и первое, что почувствовал — резкую боль в спине и груди, так как умудрился перевернуться на пострадавший левый бок. Я застонал, откуда-то из глубины комнаты вышел Якоб и осторожно помог мне перевернуться — настолько я был слаб. Первое, что я спросил у него: «А где же Бренда?», и он только глаза отвел, а потом, засуетившись, начал подносить к моим губам бульон, питье, еще что-то, приговаривая: «Ну слава Господу, вы теперь выживете! А вас уже причащали».
«Неужели я был так плох?» - спросил я. Слуга мой только головой покачал.
 «А вот вылечитесь, и мы в Петербург вернемся», - добавил он. Значит, миссия моя окончилась. Я не почувствовал особо сожаления. Скорее, в моей душе поселилось изумление столь быстрой развязке.
Тут в комнату зашел доктор, и начались болезненные процедуры прижигания, перевязки и прочих прелестей. Когда я высказал желание увидеть посланника и объясниться, сей эскулап только головой покачал: «Вы еще очень слабы — потеряли много крови, к тому же, началось заражение, отсюда и ваша лихорадка. Восстанавливайте силы, а потом уже приступайте к делу».
После доктора ко мне пришел тот, кого я последним помнил после своего прибытия в Саутгемптон —  щеголеватый высокий господин с лицом довольно благожелательным. Он уселся в кресло напротив кровати, под портретом бледной дамы в кремово-желтом платье и с прической, какую носили лет 15 тому назад. «Вы можете задавать мне любые вопросы, Христофор Андреевич», - сразу же начал он по-русски.  - «И рассказывать все, что знаете». Мне пришлось долго напрягать голову, прежде чем вспомнить язык, на котором я давно уже не говорил. «Если вы предпочитаете французский, то будем общаться на нем», - быстро нашелся мой визитер.
«А, собственно, кто вы?» - спросил я. Было в нем что-то такое, делавшее его не похожим ни на чиновника, ни на дипломата. Доктор, может быть? Но тот уже побывал у меня только что.
«Отец Яков», - представился он, слегка улыбнувшись. - «Тезка вот этого молодого человека. Который оказал вам — да и нам -  незаменимую помощь. Думаю, вам надо дать ему вольную», - и он показал на скромно сидевшего в уголке Якоба.
«Отец»? Но менее всего мой гость походил на духовное лицо — даже на лютеранского пастора, не говоря уже о православном священнике. И дело было не в отсутствии бороды и рясы. Не в идеальном сюртуке и бриджах лондонского кроя. И не в безупречном французском. Чем-то он по манере говорить походил на Жерве Пюиссара. Покойного - Якоб тогда сказал, что его убили, он не успел добежать с нами. При мысли о друге, которого я, получается, в чем-то предал, я чуть не завыл. 
«Вольную?» - проговорил я, справившись со своими чувствами. - «Она уже ему обещана, только он отказывается ее принимать».
Якоб сидел тихонько в уголке с видом все понимающей, но лишенной дара речи собаки, поэтому я засмущался — он теперь многое понимал из французской речи, и все же неловко говорить о человеке в третьем лице.
«Так часто бывает. И у меня к вам новость — эскадра в Бретань выслана. Но окончилась неудачей».
«Снова повторение Киберона?»
«Нет, еще хуже — или лучше — как вам угодно», - пожал плечами этот странный священник. - «Граф д'Артуа не решился совершить высадки. Потому что, якобы, Шаретт отказался ему прийти на помощь, а собственные силы были слишком малы. Парламент потребовал у Его Высочества пояснений такому поступку. На что вчера, на вечернем слушании Кабинета, было зачитано письмо самого генерала Королевской армии, в котором он говорил, что больше терять людей позволить себе не может. Виги твердили о прямом предательстве, Тори — о похвальной осторожности. И вот что мне видится странным — доселе либералы всячески осуждали вмешательство Британии в дела другого государства и указывали на то, что нести бремя континентальной войны и без того тяжко, а их оппоненты говорили о том, что воевать нужно до победного конца. Ныне же все поменялось. Интересно, что же они предпримут далее?».
«Для святого отца он слишком хорошо осведомлен», - подумал я. - «А он точно священник?»  Мне еще тогда было невдомек, какую роль Яков Смирнов, скромный выпускник Харьковской семинарии, играл при посольстве графа Воронцова. Фактически, он исполнял должность поверенного в делах. А через четыре года, когда покойный император Павел пошел на разрыв с Британией и Воронцова сняли с должности (отозвать не отозвали, так как Британию он покинуть отказался), отец Яков служил российским послом de facto. Постоянно вызнавал все, что происходило в Парламенте и Кабинете, причем часто его деятельность была сопряжена с громадным риском разоблачения. И довольно прилежно вел архив, с коим любезно ознакомил меня десять лет назад, когда я вернулся в нынешнем своем качестве на знакомые мне до боли берега. Сейчас он уже не занимается сбором информации и разведывательной деятельностью — этим занята моя супруга,  - а исполняет свои прямые обязанности настоятеля посольской церкви. Но до сих пор подсказывает мне — и Доротее — советом. Не могу судить, настолько хорош отец Яков в качестве духового наставника и проповедника, так как я не православный и даже не верующий. Но тогда, в октябре и ноябре 1795-го, в те минуты, когда моя физическая боль усиливалась болью душевной, он — вместе с графом Воронцовым — своими утешительными словами и разговорами ее смягчал, и, таким образом, не дал мне найти способа докончить начатое якобинской пулей.
«Я боюсь, что эта попытка была последней», - проговорил я в ответ на этот риторический вопрос. - «Тем более, у Шаретта дела тоже плачевны».
«Да, вы сами же об этом писали», - кивнул отец Яков. - «И могу вам сказать, бывший шевалье де Фрежвилль — не единственный предатель. Они имеются и в Хартленде, в свите графа д'Артуа. Их имена известны всем, кроме, собственно, графа». Он слегка улыбнулся.
«И вам тоже?» - вырвалось у меня. Мне еще предстояло осознать весь масштаб предательства того, кому я доверял. Впрочем, некое чувство говорило мне, что иного от Фрежвилля ожидать было бы странно. В памяти всплыли все его двусмысленные слова и поступки.
Он пожал плечами и отвечал уклончиво:
«Возможно. Но вы их не знаете... Перейдем же к шевалье де Фрежвиллю. Вы были слишком близки к тому, чтобы его разоблачить. Поэтому он с вами так и обошелся».
«Вы думаете... это его рук дело?», - я скосил глаза на свое перевязанное и до сих пор кровоточащее левое плечо.
«Вы сами как думаете?»
Я описал все, что непосредственно предшествовало моему спешному отбытию в Саутгемптон. Отчего-то только выкинул всякое упоминание о Бренде.
«Сын мой», - произнес мой собеседник, услышав заминку в моем голосе, когда я рассказывал, зачем вернулся в Этлез, бросив Пюиссара. - «Я же не наложу на вас епитимью, если вы скажете, что были не одни, а с девицей. И явились в это имение с тем, чтобы ее спасти. Во-первых, я не имею права накладывать на вас епитимью, как на иноверца; я уже отступил от правил — дал вам причастие, и к счастью, ибо после него вы и пошли на поправку. Во-вторых, вы бы совершили куда более страшный грех, поступив иначе».
Тут меня прорвало. Наша беседа с отцом Яковом начиналась в политическом ключе, но когда разговор зашел о личном, то я чуть не расплакался, вспомнив о Жерве Пюиссаре. Его я и упомянул.
«Господин Пюиссар был вооружен и мог постоять за себя. Да он и знал, на что шел. Как и все воины. Как и вы, собственно говоря. Помолитесь о его душе. Я уже помолился».
«Он же католик», - вырвалось у меня.
«Господь един для всех христиан», - мой собеседник невольно посмотрел на икону Богородицы, висевшую почти рядом с портретом неизвестной дамы. - «Посол настаивал, чтобы к вам пастора звали. Но я ослушался его приказаний и преподал таинство вам».
«Благодарю вас», - только и сказал я. - «Но... что же с Брендой? Я почти ничего не помню. Она здесь? Или в Лондоне?»
Отец Яков помрачнел.
«Она жива?» - спросил я встревоженно. В моей ране вновь появилась противная тянущая боль, в висках застучало — наверное, опять поднимался жар.
Священник молча передал мне письмо. Конверт был вообще не подписан. Потом нехотя отвечал:
«Бренда жива. Но уже далеко».
«Она вернулась во Францию?»
Я подумал, что такой исход мог быть вполне вероятен. Она вызвалась быть вестницей, ее отправили с посланием от графа д'Артуа к Шаретту. Или же — по собственному почину. Последний вариант поверг меня в еще большее уныние. Но отец Яков быстро развеял мои догадки:
«Она здесь, на острове. В Шотландии».
Я вспомнил — она что-то говорила о своей родне Синклерах, которые как раз и проживали там. Идти ей было не к кому, кроме как к ним. Но почему она не осталась рядом со мной?
«Она недавно уехала?» - спросил я, надеясь все же, что она была рядом со мной во время моей болезни.
«Через три дня после вашего прибытия», - мой собеседник, очевидно, знал и догадывался о чем-то большем, но решил не выдавать этих сведений мне. И в его взгляде была некая странная жалость ко мне. И некое сожаление от того, что его простые сведения произвели на меня столь потрясающее впечатление.
Я продолжал цепляться за мысль, что возникло какое-то недоразумение. Может быть, в доме графа Воронцова ее не так приняли, посчитали какой-нибудь бродяжкой с улицы? Что на ней одето-то было? Или же она сама устыдилась посланника? Хотя это вряд ли, Бренда была не из стыдливых. Да и дом Воронцова казался довольно скромным и милым. Впрочем, по моей возлюбленной никогда ничего не ясно. Могла себе в голову вбить, что не должна приближаться к моим соотечественникам. Но оставить меня в опасности... Я подумал, что, когда выздоровею, непременно отправлюсь искать этих Синклеров и найду Бренду. И женюсь на ней.
«Это правда, что меня отправят в Петербург и что миссия моя закончена?» - спросил я, пытаясь перевести разговор на другую тему. Конечно, я знал, что такие вопросы надо задавать послу, но отец Яков, казалось, был в курсе всего, что творится в британской и русской дипломатии, в том числе, и в секретной ее части.
«Возможно, вам сначала надо будет показаться графу д'Артуа», - проговорил он с усмешкой. - «А то он бомбардирует Семена Романовича слезными эпистулами по вашему поводу. Даже написал, что жаль, как ему вас не хватает».
Я вспомнил неимоверное письмо, которое мне было вручено Жерве Пюиссаром. Если верить всему тому, что в нем написано, то оказывалось, будто бы на меня обрушивался сонм всех благ. Я припомнил о нем вслух, на что мой собеседник, вынув из кармана второй конверт, изрядно помятый и испачканный моей же кровью, сказал:
«Вот это ли послание имеете в виду, Христофор Андреевич?»
Я кивнул.
«Оно фальшивое. Подпись у графа иная», - отвечал он, раскрывая конверт.
Меня не сильно удивило такое известие. Слишком уж невероятным казалось содержание письма, чтобы поверить ему.
«Автор, скорее всего, имел доступ к печати Его Высочества, но вот в подделке писем не преуспел. Вот видите, слишком уж росчерк размашистый», - отец Яков показал мне послание, заметно потрепавшееся от действия стихий. - «И у секретаря графа буквы «а» чуть крупнее выходят».
«Как вы думаете, кто подделал письмо?» - произнес я.
«Тот, кому вы были не нужны в Вандее», - отец Якоб озвучил очевидное. Потом добавил, очевидно, увидев мое раздосадованное выражение лица:
«Подумайте, как Фрежвилль мог оказаться во Франции в тот последний раз?»
«Я бы счел, что он оттуда и не уезжал».
«Не все так просто», - проговорил задумчиво священник. - «Судя по всему, главная его цель была спасти вас. Хоть какое-то подобие благородства».
«Ага, а потом пустить мне пулю в спину», - вырвалось у меня.
«Это был отчаянный поступок с его стороны», - пожал он плечами. - «И, возможно, стрелял не он».
«А что же Жиль Монтегю?» -  я был уверен, что отцу Якову известно и про второго моего приятеля. - «Он тоже агент якобинцев?»
«Мы с Семеном Романовичем делали на них досье. По вашим предыдущим шифровкам, кстати. Что-то одно с другим не сходилось в обоих случаях... А те документы, которые мы получили от вас две недели назад, только подтвердили наши подозрения. Но я могу сказать — оба разбойники, с тем только отличием, что Монтегю — раскаявшийся разбойник».
«То есть, они оба служили республиканскому правительству, но Монтегю перешел на сторону роялистов?» - проговорил я, подумав, сколько еще таких вот фрежвиллей и монтегю обретается среди роялистских эмигрантов. Причем, по видимости, не только в Англии. Если ты француз, имеешь приставку «де» в своей фамилии и рассказываешь жалостливые истории о расстрелянной семье и о сгоревшем замке под Парижем, то можешь рассчитывать на внимание и теплое местечко в любой другой стране, где до сих пор чтят монархию. Так, немало проходимцев и шпионов добралось даже и до моей родной страны под видом «несчастных emigrees», которых многие высокорожденные охотно нанимали учителями своих детей. Чему такие люди могли научить нынешнее  поколение двадцатилетних можно легко убедиться воочию.
«Именно», - подтвердил отец Яков.
«Но почему же он покаялся?»
«Сердце человеческое — потемки. Возможно, Господь наставил его на нужный путь», - от священника я иных слов и не ожидал. Но по глазам видел, что отец Яков догадывался и о более земной причине «обращения» Жиля на путь праведников.
«Интересно, а почему же Фрежвилль не последовал примеру товарища? Он же аристократ».
Я вспомнил, как Юлия говорила, что он помог ей с дочерью выбраться из Парижа. И что он долго скрывался с ней от властей во Фландрии. Очевидно, якобинцы переманили его не так давно. И он не успел сотворить много зла.
«Там настоящее змеиное гнездо», - отвечал мне мой конфидент. - «Революция начала пожирать своих детей почти сразу же после того, как восторжествовала в Париже. А ведь никто и не предвидел, что она развернется в столь кровавое событие, конца и края которому не видать. Многие вполне благонамеренные люди присоединились к ней с самого начала. Таков был и ваш бывший друг Шарль-Луи. Как и вы, он потомственный офицер, его предки не знали иной жизни, кроме как состоящей из служения Франции с оружием в руках. Как и многие в Париже, он состоял в клубах вольнодумцев, которых в ту пору расплодилось множество. Могу вам сказать, что в этих клубах никто не упоминал слово «кровопролитье», никто не кричал: «Смерть тиранам!». Твердили только лишь о «вечном мире». Итак, когда рухнула Бастилия, шевалье де Фрежвилль, желая продолжить службу, не нашел никакого иного выхода, кроме как продолжать служить. Уже новой Франции. Король тогда еще не был низложен, так что формально изменником он не являлся...»
Я вспомнил, что и Вандея началась далеко не сразу. Королю и королеве оставались верны до конца лишь горстка швейцарских гвардейцев. Остальные переметнулись на сторону противника. Даже граф д'Артуа не сразу обозначил свою позицию — только тогда, когда его назначили наследником Франции. А уж его брата Людовика не зря прозвали prince l'Egalit; — он громче всех поддерживал якобинцев в Конвенте. Но все равно был изгнан вон. В 1795-м  он странствовал по всей Европе, без особого смысла и цели, отколовшийся от тех, кого по рождению должен был считать своими, и отвергнутый теми, кто тогда правил бал в Париже. В следующем году я, уже в качестве флигель-адъютанта Его Величества, буду сопровождать эту жалкую личность в Митаву, где он на время займет дворец герцога Курляндского. У него была своя свита, состоящая из каких-то оборванцев, которых, естественно, выдавали за сливки общества — надо сказать, весьма прокисшие сливки. Сам prince l'Egalit; будет настоятельно предлагать мне войти в его свиту, намекая на мои былые приключения в стане графа д'Артуа, но я отказался, сославшись на то, что государь этому воспротивится. Ну и сидеть в моем родимом курляндском болоте, в окружении этих весьма потрепанных жизнью gentilehomme'ов мне отчаянно не хотелось. Мне хватило Хартленда во время оно.
Меж тем, отец Яков продолжал:
«Потом же у Шарля-Луи появился выбор — или изгнание, или же продолжение карьеры, но уже под другими знаменами. Он выбрал последнее, как видите. И отличился с генералом Дюмурье во Фландрии».
Эта новость меня потрясла. Так что с де Фрежвиллем мы могли встречаться на поле боя, под Флерюсом или Турне?! Удивительно складываются человеческие судьбы. Но что-то тут не сходится...
«Как же он оказался в виде изгнанника в Антверпене, где я его впервые встретил?» - спросил я своего собеседника. Мне снова стало неудобно упоминать точные обстоятельства нашей встречи. Cherchez la femme, как говорил Фуше, и тому подобное.
«Воевал он во Фландрии еще в Девяносто втором году», - развеял мои сомнения святой отец. - «Потом его полк перебросили в Испанию. И, судя по официальным источникам, Шарль-Луи там попал в плен. Где и до сих пор должен пребывать».
Я только хмыкнул. Ну и ну! Потом вспомнил, как Фрежвилль говорил про своего брата. Как же его звали? Точно, Жан-Франсуа!
«А у него не может быть брата?» - спросил я. - «Который как раз и попал в плен? Или же его брат пользуется именем Шарля-Луи?»
«Зачем бы это ему?» - пожал плечами мой гость. - «Брат у него был, точно, только вот незадача, он умер в семь лет».
Мы беседовали с отцом Яковом больше часа, а я был довольно слаб, и вскоре начал уставать. Но историю Шарля-Луи я очень хотел выяснить до конца, поэтому преодолел сонливость и продолжал вслушиваться в рассказ священника. Особенно было интересно, каким же образом мой былой друг смог оказаться сразу в двух местах одновременно. Об этом я и спросил.
«Ничего сложного. Он подкупил охранников и оставил вместо себя слугу. А сам объявился во Фландрии. Где и оставался до тех пор, пока не пересек океан и не предстал при дворе графа д'Артуа».
«Ловко!» - воскликнул я. - «Так вот почему он прятался от якобинцев и твердил, что они его поволокут прямиком на гильотину. Ведь он, получается, дезертировал. Хотя все равно не понимаю, что же ему мешало отправляться прямиком к своим, в Париж».
Отец Яков задумчиво отвечал:
«Вот сложно сказать... Мы предполагаем, что это из-за близости к Дюмурье, который кончил, как вы знаете, отвратительно. И сам попал под подозрение. Все офицеры, подчинявшиеся предателю Отечества, как якобинцы заклеймили своего недавнего героя, были приговорены к смерти. В том числе, и Шарль-Луи. Это было еще до Девяносто третьего года, но клеймо осталось вместе с ним, а сам факт побега из плена возбудил бы подозрения безумцев, управляющих Парижем. Так что он спасал свою жизнь. Но это всего лишь предположение».
Я вспомнил давешний разговор, который подслушал в библиотеке Хартленда. Тогда Фрежвилль прямо говорил Монтегю о том, что ему грозит гильотина. Что ж, она и впрямь ему грозила. Но как он пошел на сотрудничество с теми, кто ему угрожал? Отец Яков имел и на этот счет весьма правдоподобную теорию. Вообще, мне было интересно, как скромный священнослужитель смог взяться за такое дело и провести, фактически, официальное расследование. Какие выгоды это ему давало? Что он собирался сделать с полученной информацией? Ничего. Какая разница, какой из многочисленных якобинских шпионов ранил одного из многочисленных офицеров по особым поручениям? Но г-н Смирнов — как я его сейчас называю — очевидно, вдался в это дело глубоко и прочно.
«Я так думаю, в Нижних Землях на него вышли люди из «Комитета спасения» и в ультимативном порядке призвали работать на них. Иначе же — смерть. Причем, очевидно, не только ему... У него, как мы знаем и из ваших донесений, и из наших собственных сведений, есть сестра».
«Да, мадам де Тома. Шуанка», - вспомнил я. - «Жена одного из героев Вандеи. И я не понимаю, как он мог...»
«С сестрой он поступил, как и должен поступать любящий брат. Она цела и невредима оказалась в Лондоне, в числе всех прочих эмигрантов», - мой визави вздохнул и посмотрел вдаль, мимо меня. - «Вернее, ему, очевидно, дали возможность ее спасти. Но за это приказали пролить другую кровь. Мадемуазель де Сент-Клер, например. Она кузина Ларошжаклена, про нее уже шли разговоры как о беспощадной шуанке, les emigrees ее звали «второй Жанной д'Арк», не называя имени, хотя, судя по вашим рассказами, слухи были несколько преувеличены».
У меня в голове не укладывалось, как тот, кому я доверял, которым даже восхищался, тот, кто клялся мне в дружбе и смотрел прямо в глаза, мог желать зла всему тому, что я считал дорогим для себя. А этот отец Яков продолжал, даже не обратив внимания, как изменилось мое лицо:
«Ваше появление разрушало его планы и мешало ему действовать так, как он того хотел. Но он пытался вас бескровно отстранить. И последний его поступок — скорее, жест отчаяния...»
«Он на свободе?» - я чуть было не спрыгнул с кровати, и, если бы мои руки и ноги хорошо меня слушались, то побежал бы приказывать, чтобы седлали коня. - «Ежели так, то надо спасать Бренду, ведь теперь-то он до нее доберется».
«Шарль-Луи теперь вряд ли когда пересечет Ла-Манш», - развел руками мой «отец-исповедник», как я уже прозвал этого необычного священника, занимающегося, кроме своих непосредственных обязанностей, - «А якобинцам, очевидно, кололо глаза само наличие «шуанской Жанны д'Арк» в Вандее. Сейчас она для них не опасна».
«Вряд ли», - пожал плечами я. - «Она девушка решительная и пожелает вернуться в свой дом, продолжать свою месть. Она изыщет способ».
«Ваша возлюбленная — девица хотя и смелая,  и упорная, но не глупая», - покачал головой отец Яков. - «Сейчас она видит, что это не с руки. Да и кого она там найдет? Шаретт почти разбит, других высадок не предвидится. Здесь есть ее второй кузен Луи Ларошжаклен, и все ожидали, что знамя возьмет он. Но, увы, обстоятельства неблагоприятны. Неудача следует за неудачей».
«Правильно», - подхватил я. - «Когда у них в логове море шпионов. И они с этим ничего не делают. Кстати, почему же? Неужели так глупы?»
«Чтобы ловить шпионов и карать их, нужны два условия: деньги, чтобы платить сыщикам, и закон, который даст графу карт-бланш свершать самосуд. Посудите сами, если бы, допустим, вашего Шарля-Луи разоблачили раньше, то что бы с ним надо было делать? Выдавать предателя — но кому? Убить? Но это уголовное преступление, и самому палачу  уже будет уготовлена виселица. Перекупить его? Но здесь мы опять упираемся в вопрос денег», - он тяжело вздохнул. - «Замкнутый круг. Вот и приходится терпеть».
Мое лицо, очевидно, выражало болезненную озабоченность, что мой визитер посмотрел на меня пристально и добавил:
«Но я вас совсем утомил своим рассказом. И, боюсь, сказал то, чего не нужно говорить. Но я придерживаюсь твердых принципов, что замалчивание правды — это все равно что ложь. Да вы бы и сами потом все выяснили. Судя по вашим донесениям, вы любите искать истину во всем».
«Если Шарля-Луи не гильотинируют до моего выздоровления, то я сам вернусь. И заставлю его ответить», - другого я тогда сказать и не мог.
«Месть — это удел дикарей, сын мой», - отец Яков посмотрел на меня внимательно.
«Ну как же», - я горько усмехнулся. - «Вы же священник. Ударили по правой щеке — поставь левую. Я это в свое время наизусть учил. Только жаль, не говорят — а что делать, если бьют не вас?»
Я думал, что священник начнет обвинять меня в кощунстве и извращении святых слов. Но отец Яков слишком умный человек, слишком хорошо знает людей, чтобы клеймить меня еретиком. Он перевел взгляд на конверт, лежащий на столике близ изголовья кровати. И произнес:
«Возможно, письмо госпожи де Сент-Клер прояснит вам кое-что».
На миг мне показалось, что он и это послание прочитал. Но я подавил в себе нарастающее чувство раздражения к этому сладкоголосому всезнайке в сюртуке слишком уж щегольского покроя — не по званию, прямо скажем. Он не виноват в том, что хорошо выполняет свои обязанности.
Он уже начал прощаться и направился к выходу, как я спросил:
«Скажите, раз вы и так все знаете: почему же вы причислили Монтегю к раскаявшимся грешникам?»
«Потому что», - отец Яков обернулся и снова смерил меня темным, несколько печальным взором. - «Потому что этот ваш друг подавлял первые восстания в Вандее. В то время как кое-кто боролся с австрийцами на поле брани».
Ему не требовалось пояснять причин. Если даже в Девяносто пятом, когда ручей крови вандейских мучеников почти что иссяк, я видел, на что были готовы пойти якобинцы ради подавления малейшего возмущения, то что же творилось тремя годами ранее? Понятно, что Монтегю, будучи невольным орудием подобных расправ, в один прекрасный момент проклял республику и стал верным слугой будущего короля. Только интересно, как бы поступил на его месте Шарль-Луи?..
Все оставшееся время я не мог избавиться от  навязчивых мыслях о своем друге, сопернике в любви, а ныне — враге, чуть не отнявшим жизнь, которую я ценил более своей. Он не казался мне подлецом, даже если факты свидетельствовали об обратном. По крайней мере, как я понял, лично ко мне он проявлял своеобразное благородство. Начиная с того, как он выручил меня в Сент-Ангуазе. Заканчивая его последней попыткой меня остановить. Это противоречие сводило меня с ума. Но были и косвенные моменты, свидетельствующие об обратном — зачем ему, допустим, так нужна была моя дуэль с Меттернихом? Если бы я убил этого заносчивого юнца, то меня бы, возможно, изгнали из свиты графа д'Артуа. Если бы убили меня — то и так все понятно. К тому же, Меттерних, очевидно, приехал в Хартленд не далеко не с пустыми руками,  возможно, даже с заданием от своего императора, и Фрежвилль имел задачу помешать ему. Но мы сразились на шпагах, а не на пистолетах, и никто не был убит. Но, быть может, его поступки по отношению ко мне все же были спонтанными — даже если и не в моих интересах? Не один только расчет управлял его действиями? И мой бывший друг не казался мне тем, кто пойдет на невозможное исключительно ради спасения собственной шкуры. Но чувства мои, как оказалось, обманчивы. Моя интуиция иногда твердила мне, что не все с ним ладно, но громкий дуэт сердца и разума заглушал ее тихий голос.
...Но все же меня долго томил один вопрос — почему он так поступал? Что подтолкнуло его к подобным поступкам? Шарль-Луи — отчаянно смелый кавалерист, рисковый человек, способный на самопожертвование ради тех, кого считает близкими и друзьями — и мог легко быть шпионом, есть и пить за одним столом с теми, кого был готов убить? Отец Яков потом сказал: «В сердце каждого из нас дремлет Иуда. Только от нашей чести зависит, когда он проснется, и проснется ли он вообще». Странные слова для священнослужителя. Но совершенно не удивительные для человека, который познал жизнь. Шарль-Луи быстро выпустил из сердца своего Иуду, потому что чести, несмотря на титул шевалье, в нем не было. Храбрость и милость по отношению к избранным — еще не честь.
Ответ на свой невысказанный вопрос я получил спустя десять лет. Когда мне в отчетах наших военных разведчиков стало встречаться до боли знакомое имя. Потом я выяснил, что Фрежвилль был одним из тех, кто помог Буонапарте стать первым консулом, кто фактически поднес узурпатору корону. Таким образом, он предал и якобинцев.
Я даже видел Шарля-Луи в Тильзите, в свите Буонапарте. Тот, естественно, поседел, обрел важность и солидность, даже отчего-то стал хромать. Маршалом он так и не стал и карьера его остановилась на бригадном генерале. «Император французов» имел обыкновение демонстрировать черствую неблагодарность по отношению к тем, кто ему когда-либо помогал.
Я тогда сказал тихонько Пьеру Волконскому, зная, что тот унесет услышанное в могилу — как все поручаемые ему секреты: «Вот этого господина я могу считать своим злейшим врагом».
«Они все нам враги, пусть нам теперь и суждено притворяться друзьями», - ответствовал так ничего и понявший князь. - «Но что же тебе этот гусар сделал лично?»
Я вздохнул: «Отнял все, что мне тогда было дорого». Волконский никогда не отличался особым любопытством, поэтому ограничился лишь кратким «Понятно». И, надо полагать, быстро забыл о сказанном.
Тогда я подумал, что мне надобно представиться Фрежвиллю и спросить его только: «За что?». Причем, судя по его взглядам, он меня тоже узнал. Или, возможно, не хотел верить, что узнал.  В его глазах, обращенных на меня, читался некий ужас, словно он увидел призрака.
Так мы и расстались. Я не знаю, погиб ли он при Лейпциге или Ватерлоо, либо уже вышел на пенсию — а ему бы пора, он на десять лет меня старше — и нянчит внуков. Моя душевная рана зажила. А вот физическая до сих пор болит при переменах погоды к худшему, иногда, бывает, и вскрывается. Как будто бы она служит постоянным напоминанием мне о том, что никому нельзя полностью доверять — ни друзьям, ни любимым.
Окончательный удар же мне нанесла та, которую я любил на тот момент больше себя самого и кого-либо из живущих...

Саутгемптон, ноябрь 1795
Нет ничего скучнее в жизни, чем выздоравливать! Вроде бы вставать с постели еще рано, но при этом силы уже прибывают, ум беспокоен и ищет, чем бы занять себя. Кристоф помнил об этом с детства, и ныне, оставаясь в постели, занимал себя примерно тем же, чем и тогда, - рассматривал по сотню раз за день рисунки на обоях, очертания мебели, гравюры и портреты на стенах, давая волю своему воображению. К нему еще приходил отец Яков, рассказавший ему ранее всю суть Фрежвилля, спрашивал, не надобно ли чего, и барон просил только одного: каких-нибудь книг, да побольше. Ему было уже не важно, что читать: легкомысленные романы или тяжеловесные трактаты о фортификации и об артиллерийском искусстве, хоть даже Библия бы сгодилась. И он был уверен, что отец Яков снабдит его книгами духовного содержания.
Письмо от Бренды он не вскрывал. На одно время даже показалось, что конверт потерялся где-то на столике, меж микстур и посуды, которую Якоб не всегда расторопно убирал. Но потом письмо всплыло столь же неожиданно, как и пропало. При взгляде на него душа Кристофа наполнялась смутной тревогой. Что она могла ему написать? И ее странное отсутствие, отъезд в Шотландию — все казалось ему предвестием дурных новостей.
Странно. Он не мог назвать себя трусом, но руки его дрожали, когда, наконец, он начал вскрывать конверт. Выпала небольшая линованная бумага, исписанная крупным, детским почерком, с парой клякс и щедро рассыпанными по тексту орфографическими ошибками. Невинное послание вчерашней ученицы. Но его содержание нанесло ему жестокий удар, - словно его ранило вторично, но на этот раз — прямо в сердце:
«Дорогой Кристоф,
Ты жив, и слава Богу. Жизнь стоила любви. Я молила того, кому всегда молюсь, и моя мольба была исполнена. Потому что нельзя было, чтобы вышло все так, как с Анри. Когда я уезжала в Шотландию, то была преисполнена уверенности, что ты останешься в живых и прочтешь это письмо, которое я передала одному русскому, похожему на нашего Жерве. Он сразу сумел войти ко мне в доверие. И дал мне денег на дорогу, одежду и экипаж. Так что в Лондоне меня не будет уже завтра или послезавтра.
Возможно, дорогой мой, единственный, ты возненавидишь меня за то, что я скажу тебе: не пытайся меня найти. И дело не в том, что ты скомпроментируешь меня перед моими шотландскими родственниками,  которых я до сей поры не знала. Я и так уже достаточно скомпроментирована. После всего произошедшего мне остается уехать только в Америку или на край света, что, в общем-то, одно и то же. Возможно, туда я и направлюсь, если Синклерам я такая окажусь не нужна.
Пойми, любимый мой. У нас с тобой разные судьбы. Ты постоянно твердил, что женишься на мне, но на самом деле мне не место в твоей блистательной жизни, которую ты чуть не потерял из-за меня. Ты многого обо мне не знаешь, и хорошо, что не знаешь. Лучше забудь о такой Элизабет Бренде де Сент-Клер, а я сменю свое имя, чтобы ты никогда зря его не поминал.
Сердце мое, я не забуду тебя, не прекращу тебя любить никогда. Я прошу тебя, вернись в Россию. Не мсти ни за себя, ни за меня. Утешься с другой, женись. Обо мне ты больше знать не будешь...»
На этом письмо обрывалось. Чернила выцветали к концу, словно заканчивались, а последние строки были размыты так, что ничего нельзя было разобрать.
Кристоф присел в постели и поднес бумагу к свече. Она вспыхнула и сгорела. «Конечно, я ее найду», - думал он. - «Как бы она себя не назвала. Куда бы не уехала. И сколько бы времени у меня эти поиски не заняли».

CR (1835)
...Бренду я нашел. С 1795 года и до сих пор она живет близ Абердина под именем Кэтрин Синклер. Взяла имя своих родственников, оказавшихся гораздо более радушными, чем она себе представляла. До своего назначения в Британию я довольствовался лишь скромными обрывками сведений о ней, полученными теми, кто оказался посвящен в мою историю — графом Воронцовым и, в особенности, отцом Яковом Смирновым, которому было известно практически все. Из этих сведений я знал, что она жива и проживает в Шотландии. И, вроде бы, не замужем, хотя я перед своим отъездом подозревал, что она собирается замуж. При этом, у нее есть дочь. Моя ли это дочь? Или же она утешилась ровно так же, как, в конце концов, утешился я?
В начале 1812-м года, когда я еще находился в Берлине, Воронцов мне прислал письмо, в котором упоминал, что дочь мисс Синклер стала компаньонкой его младшей дочери  Екатерины, оставшейся в Британии и сделавшейся леди Кэтрин Пемброк. Имя этой дочери заставило меня убедиться в самых смелых предложениях. Бренда назвала ее по-английски. Мэделин. Мадлен. Магдаленой. Так звали мою дочь, нашего с Дотти первого ребенка.   Собственно, я мог бы и не удивляться, не столь же редкое имя, но что-то подсказывало — мне достаточно увидеть эту девушку — ей должно было в 1812 году исполниться 17 лет, так и написал Воронцов — чтобы я понял: Бренда оставалась мне всегда верна.
Естественно, от таких вестей в моей душе все перевернулось. И тут как раз пришло назначение мне посланником в Британию. Совершенно неожиданное назначение, эдакий широкий жест государя — после своего отзыва из Берлина и неудачной дипломатической миссии я рассчитывал разве что на две дивизии под свою команду и готовился отражать нашествие тридесяти языков.
К Бренде я вернулся лишь через три года после своего прибытия в Лондон. У меня совершенно разладились отношения с женой, мы делали друг другу больно одним только присутствием. Ходили упорные слухи, что она мне не верна. К тому же, у Доротеи появился этот «великий канцлер», с которым я когда-то в нашей с ним юности дуэлировал на шпагах. Муки разбитого в очередной раз сердца — причем разбитого женщиной, которая прежде подарила мне надежду, которую я фактически вырастил, позволил стать тем, кем она ныне являлась  — заставляли меня погружаться в работу полностью. А было о чем подумать. После Буонапарте создавался новый миропорядок. Его, конечно же, определяли, в основном, в Вене, но и мы сложа руки не сидели. Англичанам хотелось отхватить свой куш, и нам необходимо было следить за тем, чтобы этот куш оказался не слишком великим.
 Но ни деятельное участие в судьбах Европы, ни тупая канцелярская работа, ни светское рассеяние, ни чтение философов мне не помогали.
Тогда я взял у отца Якова точный адрес Кэтрин Синклер и одним ярким летним утром, на рассвете, бросив дела на своего секретаря, скрылся из дома в гордом одиночестве.  В голове сейчас вертится, по-русски: «Давно, усталый раб, замыслил я побег...» Откуда же это? Вспомнил. Из сочинений господина Пушкина, единственного из русских поэтов, в чьих рифмах я не увязаю, как в болоте.
 Я тогда действительно чувствовал себя рабом, причем смертельно усталым. И действительно замышлял самый настоящий побег.
Что я воображал себе? Ведь не мальчишкой был, а отцом многочисленного семейства, высокопоставленным дипломатом, особой, присутствующей при двух королевских дворах. Я не мог просто так взять и затеряться на этом острове, меня очень быстро хватятся и заставят вернуться. Мне, черт возьми, было тогда сорок лет. Всего-то и осталось у меня, что седая голова,  ворох никому не нужных титулов и наград, испорченное напрочь здоровье и звенящая пустота в душе. Я представлял собой «вместилище всех скорбей», как когда-то написал про самого себя мой старший брат, ушедший с головой в свой пиетизм.
 Говорят, у многих мужчин этот возраст переломный. Так и у меня случилось.
По дороге к некогда любимой мне женщине я припомнил каждое слово из ее прощального письма, которое тогда безжалостно сжег. Припоминал, и всякий раз выкуривал по пол-сигары, чтобы заглушить их остроту, не изменившуюся с годами. 
Они жгли меня, словно огнем все двадцать лет.  Образ Бренды представал передо мной внезапно, во снах, в бреду, я иногда жену называл ее диковинным именем спросонья, когда мне казалось, что моя возлюбленная рядом. Я, конечно, знал, что она могла сильно измениться. Что она могла не захотеть меня видеть, как тогда, когда я все-таки, вопреки ее письменной просьбе, попытался поговорить с ней в Хартленде, на приеме у графа д'Артуа.
Погода мне благоприятствовала, и я добрался до Абердина менее чем за девять часов. Меня встретили две знакомые еще с Девяносто пятого года круглые башни, за которыми лежала дорога в Вудсборо — небольшое имение Синклеров. Я не предупреждал никого о своем прибытии, поэтому был готов к любому приему.
Дом казался полузаброшенным, окруженным одичавшими яблонями, и я вспомнил ее имение Этлез-ан-Буа, в Бретани. Подумал, что сейчас у нее есть возможность вернуться на свою родину. Когда Бурбоны, за которых воевали ее родственники, наконец-то вновь взяли причитающееся им по праву.
Я постучался. Дверь открыл еле стоящий на ногах из-за дряхлости слуга. Я представился, но старик был глуховат, поэтому мне пришлось громко повторить свое имя. «Моррис, кто там приехал?» - услыхал я знакомый голос. Бренда говорила по-английски с едва уловимым французским акцентом. Раздались ее легкие шаги. Бренда начала спускаться вниз, остановилась как вкопанная, посреди лестницы, увидев меня.
«Моррис», - проговорила она громко, обращаясь к дворецкому. - «Оставьте нас пока. Я позову, когда что-либо понадобится».
И мы долго еще не шевелились, разглядывая друг друга настороженно, словно не веря, что минута нашей встречи наконец-то настала. «Наступит счастливое время, мы скоро обнимем друг друга...» Но я бы не назвал это время счастливым.
Моя возлюбленная так и не состарилась — фигура осталась прежней, легкой и изящной. Хотя было видно, что приучила себя к женственности, степенности, волосы носила завернутыми косой вокруг головы и смотрела более застенчиво, мягко. Ни следа конопатости, конечно же. Темное траурное платье подчеркивало белизну ее кожи. На шее — скромная золотая цепочка. Кого она оплакивала? Я вспомнил, что мы были одеты под стать друг другу — а я давно уже ничего, кроме черного и темно-серого, не носил, если не считать парадного мундира по торжественным случаям.
Наконец, я первым пошел к ней навстречу. Она быстро спустилась по лестнице и припала к моей груди — как тогда, как в самый первый раз.
Но чуда не произошло. Похоже, в душе моей все, наконец-то, перегорело. Я чувствовал, что в моих объятьях — чужая  и нелюбимая женщина. Двадцать лет никуда не денешь. Зачем я сюда приехал? Каков смысл?
Она, похоже, ощутила то же самое. И первая отстранилась, слегка покраснев, словно постеснявшись своего неподобающего порыва.
«Выйдем, я не могу здесь», - проговорила она и открыла французское окно в правой части зала. Я последовал за ней на небольшую веранду, уставленную горшками с цветущими розами и лилиями, издававшими дурманящий аромат. День был превосходный, такой, какой не часто можно пережить на этом острове. Солнце медленно склонялось к горизонту, на прощание освещая небосклон золотыми лучами. Мы присели на лавку.
«Я знала, что ты вернешься», - произнесла Бренда. - «Рано или поздно, так или иначе».
Мне было сложно ответить на эту простую реплику. Со своей стороны, я не знал, что когда-либо вернусь сюда. И долгое время даже не подозревал, что она жива. Лишь в Восемьсот пятом мне отпишет Воронцов по поводу «девицы Синклер, в судьбе которой вы когда-то приняли живое участие», и я вспомню наспех вырванное у него обещание перед моим отъездом в Петербург. Помню, даже не сразу вспомнил, кто такова эта «девица Синклер», в памяти у меня было одно только имя Бренда.
«Ты знала, что я теперь здесь?», - только и проговорил я.
«Конечно, мы же тоже газеты читаем», - усмехнулась моя бывшая возлюбленная. - «Как я поняла, ты стал большим человеком. Граф, генерал, и прочая, и прочая... Но меня это не удивляет. Я всегда видела, что ты пойдешь далеко».
«И что тебе не место рядом со мной?» - вспомнил я роковые слова.
Она молча кивнула.
Мне было нечего сказать ей.
Я бы мог поведать ей все свои горести и обиды. Всю суету, все мелочные интриги, в которых вынужден вращаться. Признаться Бренде, что даже жена, которую я долгое время считал своей вернейшей соратницей, встала на скользкий путь измены, рискует собой и нашей миссией, а я вынужден все это покорно терпеть... Мог бы упомянуть, что я превратился в жалкого раба, хотя со стороны кажется, будто владею всем. Но я промолчал.
Боль моя отразилась в глазах Бренды. Она взглянула на меня, и я понял, что здесь останусь хотя бы еще на сутки. Еще на одни мучительные сутки.
«Скажи», - произнес я, подбирая слова. - «Мадлен — моя дочь?»
Она потемнела лицом.
«Была», - проронила она. - «Была твоей дочерью».
Я понял значение ее траура. Но глубокой печали по поводу смерти никогда не виданного мною ребенка не мог почувствовать. Странно, на меня снизошло некое облегчение. Я бы не выдержал встречи со своей незаконной дочерью вживую. Все эти тягостные объяснения, испуганные взгляды, недомолвки...
Но спросил осторожно:
«Она про меня знала?»
«Тетушка Джемма успела ей рассказать, что ее отец был славным роялистом, чуть ли не Шареттом-де-ла-Контри», - горько усмехнулась Бренда. - «Это почти что правда. Однако добрая душа забыла разъяснить девочке, что ее родители были не венчаны».
Я подумал, что ей наверняка тяжело пришлось во время оно. Хорошо, что родственники оказались добрыми людьми.
«Потом», - продолжала Бренда. - «Объявился граф Воронцов, ни с того ни с сего предложивший Мадлен место компаньонки его дочери. Начали шептаться, что, мол, это оттого, что отцом моей дочери стал некий богатый русский князь, а то и сам Воронцов или его сын».
Последнее предположение заставило меня усмехнуться. Сыну графа Воронцова на момент рождения Мадлен должно было быть всего тринадцать лет, но что только люди не говорят! 
«Но если бы вы встретились с ней в свете, все бы сразу все поняли».
Бренда достала овальный медальон, украшенный камеей, на длинной позолоченной цепочке. Раскрыла его и показала миниатюрный портрет юной девушки в розовом платье. Конечно, сходство изображения и оригинала часто бывает отдаленным, но я увидел, что девица обликом похожа на всех Ливенов, а более всех - на мою мать, когда та была молода. Только волосы не светло-русые, как у нас всех, а темно-каштановые, завитые крупными локонами. И глаза тоже темные, но портретисты тогда любили всех своих моделей наделять пламенными взорами, так что непонятно. А черты лица, даже наша фамильная ямка на подбородке, даже изгиб бровей и форма глаз — все те, что я уже сорок лет наблюдал в зеркале.
Я еще раз посмотрел на портрет, закрыл медальон и спросил:
«Что же сталось с Мадлен? Отчего она умерла?»
«Скоротечная чахотка», - кратко отвечала Бренда. - «За месяц сгорела».
Она проговорила это довольно буднично, но лицо ее говорило об обратном. Она не могла смириться с внезапной смертельной болезнью единственного по-настоящему близкого ей человека, не осознала, что же произошло.
Как мне это знакомо, Боже мой... Я тогда вспомнил о другой Мадлен, о своей дочери, не научившейся толком говорить, которую в Восемьсот седьмом унесла внезапная болезнь менее чем за сутки. Сейчас, когда я описываю мое свидание с былой возлюбленной, то вспоминаю нынешнее состояние моей супруги, и понимаю, почему она ведет себя так. Только ей в два раза тяжелее — она винит себя в гибели наших младших детей.
«Приехал бы ты три недели назад, еще бы ее застал», - произнесла она.
Я пытался вспомнить, что происходило три недели тому назад. Ах, да. Очередной прием. На сей раз в честь Ватерлоо — продолжали праздновать. Все эти парады, разводы, перешептывания. Мерзко. А за сотню миль отсюда умирала девушка, не познавшая ни любви, ни счастья, вечно заклейменная «бастардкой», хотя, судя по всему, Воронцовы — и отец, и дочь — постарались сделать для нее все, что могли.
«Она была очень милой. И тихой. Леди Кэтрин ее очень любила», - продолжала мисс Синклер. - «И дети Пемброков тоже. И она всегда была здоровой, даже в детстве ничем не болела, чем обычно дети болеют...».
«Ты могла бы связаться со мной. Через отца Якова», - отвечал я, потупив глаза. - «Я бы устроил ее в Италии».
«Ты бы не успел. Она очень скоропостижно заболела. Посреди полного здоровья начала кашлять кровью, а через неделю и вовсе слегла. Когда ее привезли ко мне из Пемброк-хауса, то я уже поняла — ей не выжить», - Бренда посмотрела на меня прямо, и я понял, что она бы не приняла мою помощь даже и в подобной ситуации. Она наверняка не хотела, чтобы я знал о существовании Мадлен и показывался в ее жизни. Девушке уже было определено место в жизни — приживалкой при богатой барыне. Ну почему Бренда не сказала мне об этом ранее! Почему я ранее сам не догадался, что ее дочь может быть от меня, а отодвигал получаемые мною из Англии сведения в дальний угол памяти! Я бы признал ее, удочерил, как полагается — у нас кроме моей старшей девочки, дочерей более не рождалось, Доротея об этом периодически сожалела, да и я, признаться, тоже более склоняюсь к детям противоположного со мною пола. Дал бы ей то воспитание, которое ей полагалось, представил бы свету, нашел бы ей подходящую партию. В общем, все то, что я планировал сделать для M;dchen.
Я знаю, большинство мужчин бы не морочились с таким. Хотя бастарды есть у каждого, кто делил ложе не только с законной супругой. Но у меня чувство долга в крови. И даже моя жена бы прекрасно все поняла. Тем более, это произошло задолго до встречи с ней. Я теперь злился на Бренду из-за того, что она из гордости, из врожденного своего упрямства заставила чувствовать меня последним подлецом. Но за что?
В тот раз я так ничего и не выяснил. Возвращаться в Лондон было уже поздно, и я остался ночевать.
Честно говоря, я не думал, что она придет ко мне, сразу заснул, как только голова коснулась подушки, но вскоре был разбужен от света яркой луны, пробивающейся сквозь занавески, и от чьего-то присутствия рядом с собой. Бренда сидела на кровати, как призрак, и смотрела на меня спящего. Я обнял ее и привлек к себе молча. Она покорилась мне легко, словно ожидала этого. Как двадцать лет тому назад, тогда, когда мы были молоды, и такая же вечная луна освещала нас, скрываясь за облаками.
Потом я курил, и она попросила у меня тоже сигару, и затянулась умело, не закашлялась, как я ожидал. Меня это удивило. Бренда сказала, что до сих пор охотится. И «лечит людей». По ее признанию. Потом добавила:
«Здесь есть много людей старой веры. Их ненавидят и гонят. Хуже, чем у ирландцев, участи нет. Шотландцы живут чуть полегче, но лишь чуть. Потому что не католики. Я не знаю, какие усилия прилагают гонимые, чтобы не развернуть целую революцию... А ведь Буонапарте мог воспользоваться угнетенностью кельтов, чтобы победить англичан».
Я слышал об ирландском вопросе. Он хуже польского вопроса в России.  И, честно признаться, даже хуже крепостного права. Я долгое время считал, что позор рабовладения в России не сравним ни с чем. Ну, разве что, американские плантаторы в какой-нибудь Луизиане, или голландские колонисты в Суринаме еще хуже обращаются со своими людьми, чем русские баре. Отнюдь. Англичане, на которых наши либералы — да что там греха таить, ваш покорный слуга в том числе! - вечно смотрели как на носителей свободы и прогресса, ничуть не церемонятся с несчастными жителями Ирландии — страны, обладающей куда более богатой и славной историей, чем саксы, которые сначала проиграли Вильгельму Завоевателю, обычному морскому разбойнику, по сути, а потом путем интриг, махинаций и династических браков пришли к власти, оттеснив других исконных жителей островов. Шотландия храбро отражала нападки. Об этом хорошо написал сэр Вальтер Скотт, с которым я лично знаком и являюсь большим его поклонником. С Ирландией было сложнее. И куда жестче. Неоднократно эту красивейшую землю изумрудных холмов и лиловых вересковых пустошей щедро поливали кровью невинных. Ирландцев угоняли в рабство тысячами, и они могли бы позавидовать даже негритянским невольникам или жителям военных поселений.
Позже этот вопрос будет для меня, в некоторой степени, выгоден. Особенно когда кресло премьера займет Пальмерстон, большой ненавистник России, и даже Доротея с ее навыками переговорщика не сможет его никак склонить на нужную сторону.
«Старая вера?» - повторил я тогда. Мне были известны только одни «староверы» в России, они же раскольники.
«Та, которая была еще до крещения Британии», - пояснила Бренда.
Потом она призналась, что сама ее исповедовала. И служанка Мадлен — тоже. Нет, конечно, они все были крещеные с рождения, но это ничего не отменяло. Им были известны древние знания, они втайне поклонялись множеству богов, а не одному только Господу, черпали силу у природы, даже пытались творить магию. Мне было неудивительно чужое «еретичество», ведь я сам уже был на Шестой ступени ордена Розы, пытался штудировать алхимические труды Василия Валентина, но начинал и довольно быстро бросал. То, что я старался прочесть, но никогда не доходил до конца, было словно окружено плотной, непреодолимой стеной. Мой скептицизм тоже быстро давал о себе знать: ну какое же превращение простого металла в золото! Какая же «срединная тропа»! Все это было, разумеется, занимательно, но мало имело общего с тем, что происходило вокруг меня здесь и сейчас. А люди меня окружали крайне приземленные, подчас даже низменные, думающие только о том, как бы напиться и нажраться.
Возможно, ее убеждения и были причиной того, что она от меня отстранилась. Думала, я праведный христианин. Не догадываясь, что по-настоящему я потерял веру после того, как семилетним дитятей увидел в гробу своего набожного отца, завещавшего все состояние на постройку кирхи — мол, тогда-то его осиротевшая семья спасется, Господь их не оставит. Отец, наверное, тогда и был для меня Богом — почти невидимым, безмерно больше меня, часто карающим, причем непредсказуемо, якобы любящим — по крайней мере, об этом постоянно твердила нянька, но эту любовь ничем не проявляющим. Бог не мог умереть. Но потом случился этот обеденный стол, на котором лежало бездыханное, слишком длинное тело моего отца, Отто-Генриха-Андреаса фон Ливена, генерал-маиора и кавалера, военного губернатора Киева, и длани его были скрещены в ожидании вечного покоя, и мы, его малолетние дети, выстроились в очередь целовать эти холодные, костлявые пальцы, обтянутые посеревшей кожей. Тогда Бог для меня умер. Никто не смог его воскресить.
Как бы то ни было, я не выяснял причин. И поутру распрощался с ней навсегда. И две башни вырисовывались на фоне рассветного неба, и в их черных силуэтах, провалах окон под остроконечными крышами, было нечто странное — и даже страшное. Бренда вчера говорила, что похоронила Мадлен в одной из них. «Это церковь?» - спросил я, указывая на них. «Не совсем», - отвечала моя возлюбленная. - «Но так всегда водится. Из них душа в небо попадает. Как дым по трубе камина».
… Вчера я написал завещание, в которых попросил похоронить меня там, в башне близ Вудсборо, под Абердином, заказал место и перекупил могилу. Я знаю, что, не обговори я это отдельным пунктом, меня непременно зароют в болотистой почве Южной Ливонии, под сонмом кирхи из красного кирпича, там, где упокоились мои не дожившие до совершеннолетия дети, племянники, моя мать и другие родственники и свойственники. Закопают, дадут десять залпов над могилой, завалят тяжелой плитой и забудут. Нет, я бы предпочел лежать в шотландской земле. И снова вернуться к Бренде. В свой потерянный рай.

Саутгемптон, ноябрь 1795 года
...От раздумий и страданий Кристофа отвлек приход белокурого мальчика, на сей раз в темно-синем сюртуке и белой рубашке с открытой — по детской моде — шеей. Тот прилежно нес небольшую стопку книг. Больной вспомнил, как видел его тогда в кабинете посланника, а тот отослал мальчишку, лишь только увидел окровавленного гостя, едва стоявшего на ногах. Кристоф запомнил, какими глазами мальчик смотрел на него. Сейчас в ясном взгляде юного гостя читалось откровенное любопытство. На вид тому казалось лет десять-двенадцать. Несмотря на одежду сдержанно-дорогого кроя, он напоминал, скорее, деревенского мальчишку, постоянно бывающего на воздухе, чем изнеженного отпрыска дворян. Его светло-голубые глаза странно выделялись на фоне загорелой кожи, телосложение было стройным, но при этом под курточкой уже угадывались мышцы, а всю немалую гору книг он держал вполне твердо.
«Кто вы?» - спросил Кристоф, подумав, что не удивится, если мальчик представится архангелом Гавриилом. Раз к нему уже являлся светский денди, оказавшийся святым отцом, то неудивительно, что он уже перешел на другой план бытия, и видит серафимов, херувимов и прочих небесных странников.
«Граф Михаил Воронцов. Отец Яков послал меня с чтением для вас», - произнес отрок, отвесив церемонный поклон и водрузив стопку с чтением близ постели.
Забавно. Второй раз в этом доме Кристоф видел, как образ занятий совсем не соответствует облику человека. Безбородый священник с холеной наружностью члена Палаты Лордов — и граф, сын посланника, напоминающий уличного сорванца. Впрочем, в отличие от крестьянских мальчишек, сей юный граф говорил на очень хорошем французском. Кристоф вспомнил, что в его возрасте не мог связать и трех простейших фраз. Затем барон вгляделся в его лицо, и только сейчас обнаружил, что мальчик очень был похож на женский портрет, висевший перед кроватью. Какая-то родственница Воронцовых, не иначе.
«Благодарю»,- откликнулся он, и посмотрел на корешки. Shakespeare. MacBeth. И, конечно, Hamlet. На английском. Да, конечно, посланник — равно как и его «серый кардинал» Смирнов знали, что Кристоф выучил этот язык самостоятельно. Далее — Монтень. «Мысли». Утешительное чтение. И некие Works of Ossian.
«Что это, интересно?» - проговорил Кристоф.
«О, это неинтересно, уверяю вас», - ответствовал юный граф. - «Там все умирают».
«У Шекспира же тоже все умирают».
«Но там хотя бы сражения или дуэли. У Оссиана они просто так помирают. С горя. Так же скучно».
«Зато жизненно», - вздохнул Кристоф. Он снова почувствовал, что у него слегка кружится голова, подташнивает, да еще под ключицей заныло.
Мальчик явно порывался уйти, но барон решил его чуть удержать. Само явление его напомнило ему о своем детстве и о собственных товарищах. Ему самому не так уж давно было двенадцать лет, в конце концов.
«Скажите, кто это?» - указал он на портрет красавицы. - «Я смотрю на нее когда засыпаю и просыпаюсь, еще ненароком влюблюсь. Это ваша сестра?»
Граф Михаил усмехнулся.
«Ах, нет, вы что. Кэтти еще сущая девчонка, младше меня. Это моя мать. Катерина Алексеевна», - последнюю фразу мальчик выговаривал как по-письменному. - «Все говорят, что мы с ней похожи».
«Ваша мать осталась в России?»
«Да, ее там похоронили», - проговорил Воронцов-младший без тени печали. Очевидно, событие произошло очень давно. Может быть, эта Екатерина Алексеевна умерла, рожая сына, как это часто бывает.
«Извините», - только и выговорил Кристоф.
«Ах, ничего страшного. А вы правда были в Вандее?» - полюбопытствовал граф.
«Истинная правда. Можете справиться у вашего батюшки. Или у... хм, господина Смирнова. Кстати, как так оказалось, что он знает все?» - Кристоф по опыту знал, что дети часто подмечают то, чего в упор не видят взрослые.
«Он здесь еще дольше, чем мы», - признался Михаил. - «Ему все знакомы. Если у кого из русских здесь неприятность случилась, так к нему идут».
«Удивительно. Первый раз вижу такого священника».
Мальчик пожал плечами. Похоже, иных священников он и не видел.
«Я у него иногда алтарником в церкви служу... А вы и вправду были в Вандее?» - полюбопытствовал Воронцов-младший.
Кристоф подтвердил это с тяжким вздохом. Похоже, ему в ближайшем будущем суждено выслушивать подобные вопросы от всех, кого ни встретит.
«Мне очень хочется повоевать», - продолжал граф. - «Но мой отец не даст мне сделать военную карьеру. Хотя я и записан в Гвардию».
«Всем хочется воевать, в двенадцать лет это вполне понятное желание», - подумал Кристоф, вспомнив себя в этом возрасте. - «А наш посланник — воистину мудрый человек».
«Там уже никаких военных действий», - произнес он вслух.
«Неужели санкюлоты окончательно победили?»
«По всей видимости, это так».
«Но Англия разгромит их на море».
«Если якобинцы не сообразят воевать на суше», - Кристоф говорил с этим отроком, как говорил бы с любым взрослым, не делая скидок на возраст.
«В том-то и дело! Разумеется, они полезут в Пролив», - проговорил его собеседник. - «И тут мы их встретим!».
Кристоф запомнил это «мы». Впрочем, нет ничего удивительного, что отрок, выросший в Британии, считал эту страну ближе той, к которой принадлежал по рождению.
«Я непременно поступлю на британский флот хотя бы юнгой!» - продолжал граф Михаил. - «Чтобы лично убить как можно больше санкюлотов».
«Не думаю, что ваш отец одобрит это желание», - холодно отвечал Кристоф. - «Моя мать была очень против моего поступления на флот во время оно».
«Почему же?»
«Считается, что карьеру там не сделаешь. Служба в два раза тяжелее, чем в гвардейской пехоте. Да и вообще, в нашем роду моряков не было», - отвечал барон честно. - «И, знаете, я не думаю, что на британском флоте условия лучше».
«Вот мой отец так же говорит...»
«Иногда приходится признавать, что старшие бывают правы», - вздохнул Кристоф. - «Но, как правило, для этого придется обжечься на собственном опыте».
Он даже и не воображал, что двенадцатилетний граф поймет его мысль.
Их разговор прервало появление Якоба, сообщившего об очередном визите доктора, и Михаил поспешил выйти. Барон мысленно подготовился к новой серии пыток, называемых «лечением», и подумал, что надобно было попросить в следующий раз занести каких-либо медицинских книг.
Доктор пришел новый, отличный от того, который привел отец Яков. В отличие от его коллеги, мрачного толстяка, этот, представившийся мистером Тейлором, был молод, - по возрасту не старше самого Кристофа, - несколько сухощав и весьма словоохотлив. Он осмотрел рану и выругался, сказав: «Прижигания еще лет сто назад признаны крайне вредной практикой. Так у вас никогда ничего не заживет. Не дай Бог, руку придется ампутировать. Вижу, что воспаление уже туда перекинулось».
«Час от часу не легче!» - вздохнул Кристоф. - «Надеюсь, вы не собираетесь ничего мне отрезать в ближайшее время».
«Надеюсь, что нет». Потом доктор кинул взгляд на принесенные книги и проговорил: «Слушайте, тот, кто снабдил вас этими книгами, сослужил вам плоху услугу. Вы же только затоскуете и потеряете вкус к жизни. Любой доктор знает, что для больного потерять вкус к жизни означает нажить всевозможные осложнения, а в некоторых случаях даже умереть. Вы и так мне кажетесь довольно мрачным».
«А с чего мне веселиться, когда ваш коллега ежедневно лил на меня горячее масло?» - Кристоф не сказал о том письме, которое недавно прочел.
«I see your point», - отвечал он и принялся проводить перевязку, попутно ворча в адрес своего коллеги. При этом он старался отвлекать его светской болтовней на различные темы.
«Теперь я вас покидаю», - проговорил доктор. - «Вам нужен покой и сон».
«У меня к вам просьба», - Кристоф посмотрел на него. - «Вы не можете принести мне медицинские книги? Раз уж те, которые мне подобрал один крайне пытливый юноша, мне совершенно не подходят, по вашим словам»
«Хотите их проштудировать, чтобы подловить меня на ошибках?» - иронично проговорил доктор. - «Боюсь, это чтение не слишком увлекательно».
«Я не могу понять, увлекательна ли книга, не прочтя хотя бы первой страницы», - отвечал Кристоф. Странно, но разговоры с сыном посланника и с доктором Тейлором отвлекли его от отчаянных мыслей о Бренде. Он подумал, что, в конце концов, все не так уж плохо, что он знает приблизительно, где искать его возлюбленную, и явится к ней, как только почувствует себя лучше. В ее письме явно читалось, что она по-прежнему испытывает к нему любовь. Но что-то помешало ей быть с ним рядом...  Она, кажется, писала, что «скомпроментирована». Кто и каким образом ее скомпроментировал?  Кристоф проклинал свою болезнь и неловкие действия предыдущего доктора, свято верящего, что раскаленное масло может затягивать раны. Так бы он давно уже отправился в Шотландию и нашел Бренду, помог ей. Одного он не понимал — девушка не хотела, чтобы он ей помогал...

CR (1823)
Я пошел на поправку почти сразу же, как только мне сменили лечение. От нечего делать я прочел все книги по практической анатомии, коими меня щедро снабжал доктор Тейлор. Несмотря на то, что доктор не очень-то одобрял мои попытки умственных занятий, я чувствовал, что если не буду ничего читать и прекращу вести записи, то впаду в меланхолию, которую мистер Тейлор считал источником всех хворей и главной причиной смерти. Остается с ним только согласиться. Мне до сих пор кажется что, если не считать смертей внезапных и насильственных, человек умирает именно тогда, когда позволит себе умереть. И, напротив, многие безнадежные больные, отчаянно не желая преступать порог могилы, выздоравливают, вопреки всем прогнозам.
Итак, меня тогда держала на этом свете надежда и злость. По этой причине, у меня прекратились приступы лихорадки по вечерам, воспаление, перекинувшееся было на левое плечо и вызвавшее тревоги доктора Тейлора, сошло на нет, да и дырки на спине и на груди начали затягиваться, превращаясь в уродливые шрамы, которые потом будут до обморока пугать моих любовниц (поэтому даже во время интимнейших свиданий я всегда предпочитал оставаться в рубашке — или окружать себя полной темнотой). По сути, я уже мог вставать, и вскоре в комнате мне стало очень тесно. И весьма кстати граф Воронцов позвал меня разделить с ним семейную трапезу. На нем присутствовали знакомый мне уже сын Воронцова Михаил и его младшая сестра, которую все называли Кэтти — а также ее гувернантка мисс Кэролайн Стэтхэм, еще молодая особа, которую я явно интересовал. Впрочем, и ее воспитанница с меня не сводила взгляд своих темно-серых глаз. Кэтти, - ныне леди Кэтрин Пемброк, которая мое общество любит куда более общества моей жены, что кажется мне даже странным — была милой, хоть и бледноватой, несколько болезненной девочкой. На брата, здорового, сильного мальчишку с румянцем во всю щеку, не похожа. Рядом со столом бродили три толстых полосатых кота, которых она исподволь подкармливала со своей тарелки. Меня это зрелище умилило — кошек я всегда любил. Тогда я вспомнил о своей милой младшей сестрице, тезке десятилетней графини, которая тоже вечно спасала котят, предназначенных к утоплению, и эти обреченные на гибель твари потом превращались в прожорливых и наглых котов.
Все у Воронцова было по-простому, в том числе, и стол, который состоял из блюд русской кухни — каши, щей, черного хлеба, квашеной капусты. Но застольные манеры, несмотря на простоту убранства, у всех были идеальные. О политике и последних новостях речь не шла, только один раз я проговорил, что, мол, «ваш сын и наследник, похоже, уже видит во мне друга».
«Вот что наследник — так это вряд ли», - неожиданно проговорил наш посланник.
Я подумал, что нечаянно наткнулся на скелет в шкафу Воронцовых. Чем же провинился мальчик двенадцати лет, что его уже лишили наследства? Я перевел взгляд на графа Михаила, но тот казался абсолютно спокойным.
Его отец, тем временем, продолжал:
«Видите ли, мой друг, времена меняются со страшной силой. Может случиться и так, что вскоре Мише и наследовать от меня будет нечего».
«Не думаете ли вы, что в вскоре России случится то же, что и во Франции?» - спросил я осторожно.
«Французская аристократия тоже ни о чем таком не думала, а если и думала, то старалась отгонять эти мысли как страшный сон, оттого-то все и случилось», - проговорил он спокойно, запивая поданный на десерт пудинг (единственную дань британской кулинарии на его столе) лафитом. - «История, друг мой, от наших мыслей, надежд и чаяний не зависит».
Я запомнил эту фразу. Далее разговор перешел на тему театра и литературы, но я уже слушал его невнимательно. Меня не оставляло в покое то, как граф ловко поставил все точки над «и». Я бы не мог упрекнуть Семена Романовича в вольнодумстве, хотя и слышал, что он принадлежит к партии противников Ее Величества — не мог простить императрице отречения Петра Федоровича. Но мысль заставила меня призадуматься. Я, как и многие, до сей поры считал дворянство Франции жертвами обстоятельств, сложившихся явно не в их пользу, безвинными мучениками, павшими от рук внезапно взбунтовавшейся черни. Но мне не приходили в голову простые мысли — а что же заставило чернь взбунтоваться? Ныне я крепко призадумался над этим. Вполне возможно, что такое может произойти в России.
Позже Воронцов пригласил меня в свой кабинет для беседы с глазу на глаз.
«Простите меня за то, что я не навещал вас во время болезни. Дела задерживали меня в Лондоне», - проговорил он. - «Но надеюсь, отец Яков рассказал вам все в исчерпывающей манере».
Я подтвердил это.
«Если бы я мог предоставить вас к награде, то давно бы это уже сделал», - продолжал Семен Романович. - «Но, к сожалению, характер вашей миссии не позволяет действовать столь открыто. Остается лишь приискать вам благодарность. И дать вам надежду, что по делам вашим воздастся».
Тут я вспомнил про «общество Розы». Любопытно, насколько же они довольны мной? Выполнил ли я их миссию?
«За то время, пока вы лежали в горячке, у меня скопилась кое-какая корреспонденция для вас», - Воронцов передал мне несколько конвертов, в том числе и один, с печатью, которую я признал — роза о восьми лепестках, с крестом посередине. Они так открыто действуют? Или же сам посланник тоже входит в это общество? Как знать... Два других письма были от моей матери и сестры. Еще одно — из канцелярии графа д'Артуа.
Воронцов заметил, что мой взгляд остановился на первом из конвертов, обозначенным розой. Он огляделся и как ни в чем не бывало сказал:
«Я уже предоставил им достаточно доказательств того, что вы достойный внук своего деда».
Я сидел потрясенно, сложив перед собой руки. Воронцов, глядя поверх моей головы, продолжил:
«Вам следует вернуться в Петербург в течение следующего месяца. Я надеюсь, что вы вскоре достаточно окрепнете для того, чтобы перенести путешествие. Главное — не убивайтесь по госпоже де Сент-Клер. Она выбрала свою дорогу, у вас — другой путь».
Тут уже кровь бросилась мне в голову и я отшвырнул письмо:
«Ах, вам и это известно? Сплетни о нашей связи поползли по всему городу? Благодарю вас!»
Граф только головой покачал сокрушенно:
«Зачем же вы так? Девушка вас спасла. А то, что она решила от вас уехать — ее можно понять. Слухи бы пошли, если бы она здесь осталась. И если бы последовала за вами в Россию».
«Довольно», - я решил положить конец этому разговору, хотя мне было довольно тяжело выслушивать такие слова от Воронцова. Даже если граф говорил ныне нечто обидное для меня, я ничего с этим не мог сделать. Дипломатов на поединок не вызывают. Потом я спросил, указывая на конверт:
«Я одно у вас спрошу, хотя и понимаю, что вы наверняка не ответите, даже если что-то знаете. Почему они меня преследуют? Или мне только кажется?»
«Я вам сказал, почему. Потому что вы внук вашего деда».
Кем таким особенным был мой дед? Я его, разумеется, не помнил — моему отцу было уже около пятидесяти лет, когда я появился на свет, и его родители, разумеется, к тому времени, давно пребывали на том свете. От деда остался портрет, из которого видно, что многие черты фамильного сходства я унаследовал от него. И кое-какие сведения — жил в годы правления императрицы Анны, известной своим благоволением к Baltische, и пребывал при ее Дворе,  был мызником Грушена и Боргена, противником герцога Бюрена и сторонником фельдмаршала Миниха, собрал обширную библиотеку, которую мой отец и его братья тихонько распродали после его смерти, а более никакого наследства не оставил. И звали его, как и меня, Кристофом-Рейнгольдом. Но что же еще?
«Кем же был мой дед?» - задумался я вслух.
«Кем? Рыцарем».
Я взглянул на Воронцова как на умалишенного. Рыцарей в Остзейском крае начала 18 века уже не было. А рыцарских орденов давно нет никаких. Кроме, пожалуй, иоаннитов на Мальте. Сейчас и их не осталось. Новому миру не нужны «пережитки Темных веков», напоминания о крестовых походах в Палестину и Ливонию. Я тогда еще не знал, что ошибаюсь...
Я приготовился было расспросить подробности, но Воронцов прижал палец к губам, призывая к молчанию.
«Осмелюсь спросить только одно», - произнес я. - «Как же вы вступили в Общество Розы?»
«К нему нельзя присоединиться добровольно», - отвечал посланник. - «Оно само находит тех, кто ему нужен».
Увидев, что он более говорить не расположен, я тихонько вскрыл конверт. Автором послания был Армфельт — в этом не оставалось ни тени сомнений. Я быстро проглядел строки письма.
«Тень моего рока легла и на вас», - писал он. - «И это значит — половина дела уже сделана. Я уже не смогу вас увидеть, но призываю вас вернуться туда, откуда вы начали. Но долго не задерживайтесь — свет и внешний мир будут стремиться завлечь вас в свои сети, и надобно проявить достаточно твердости, чтобы не поддаться им. Ищите испытания, которое должно стать последним. Если пройдете его столь же успешно, то будете посвящены».
Под внимательным взглядом Воронцова я кинул послание в жарко горевший камин и размешал пепел для верности кочергой. Мелькнула мысль: слишком много бумаг я последнее время жгу.
«Они обычно посвящают только тогда, когда вы искренне захотите наложить на себя руки», - проговорил Воронцов, словно он уже знал содержание послания. - «Когда вокруг будет беспросветная тьма, ни звезды, ни огня впереди. У них это состояние называется nigredo».
«Простите меня за вопрос... Но это ваш личный опыт?»
Он кивнул и отвечал: «Вы видели портрет моей жены. Собственно, это ее бывшая спальня, она умерла там. А тогда я только-только потерял ее, и сорока дней не прошло... Двадцать четыре года всего было. Скоротечная чахотка — сначала просто, ничего особенного, думали, простуда обычная, а затем кровь горлом хлынула. И слегла, чтобы никогда не встать. И было уже слишком поздно на юг везти, лечить... Не дай Бог вам такое пережить! Я грыз себя, ненавидел, думал, все случилось из-за моей беспечности, и даже отец Яков, великий наш утешитель, ничего не мог мне сказать. Меня сначала держали мысли о службе и о детях: Мише два годика пошло, а Катенька и вовсе тогда грудным младенцем была. Со мной самим случилась горячка, при смерти лежал, но выздоровел, и думал вешаться, как подлый Иуда... Но ко мне пришли. И подарили надежду».
«Вы утешились?»
Мне стало не очень ловко от таких личных откровений. Но, если мы в одном Обществе, то почему бы и нет? Да и тогда люди не стеснялись говорить о своих чувствах и скорбях, в отличие от сегодняшнего дня.
«Сложно сказать — утешился ли я», - проговорил Воронцов. - «У меня есть долг, я его исполняю, и он держит меня здесь. Мне нужно вывести в свет детей. Мне нужно добиться для России пользы».
«И не допустить революции?» - вырвалось у меня.
«На нашей с вами Родине революция может произойти только сверху. И ее последствия будут касаться отдельных партий», - уклончиво отвечал посланник. - «Поэтому я и учу своего сына столярному ремеслу. Я здесь довольно насмотрелся на нищих беглецов, которые самое большее что могут — пойти в наемники. А судьба может повернуться по-всякому. Даже и без революции попадем в опалу, наше имущество конфискуют — и что делать? Так хоть можно по-честному заработать».
«Но есть же военная служба...», - проговорил я, чуть было не выдав сокровенные признания моего юного приятеля о желании сбежать на флот.
«Все наши беды происходят от того, что у нас слишком много тех, кто состоит на военной службе», - эта фраза Воронцова показалась мне тогда загадочной. Мне показалось странным слышать ее от человека, который сам воевал в Молдавии и Турции перед тем, как перейти на дипломатическое поприще. И я не нашелся, что на это ответить. Лишь согласился с тем, что служить за одни только деньги — это, некоторым образом, бесчестие.
Долгое время эта фраза казалась мне странной и несвоевременной. Само время приказывало нам браться за оружие. Как может быть слишком много военных? Но последнее время я все чаще вспоминаю ее. Большие войны закончились, заключен вечный Священный Союз, Европа поделена и приведена в равновесие. Но нет. Люди, закаленные в горниле войны, не готовы опускать меч. По многим странам вновь проносится огонь бунта. На войне ты свободен, а перед лицом смерти иерархии не существует — а когда бои заканчиваются, и восстанавливается некогда привычный порядок вещей, с особой остротой чувствуешь свой плен. Я сам это испытал, и знаю, о чем говорю. К сожалению, сейчас Европой управляет никогда не нюхавший пороху канцлер Меттерних, для которого война — всего лишь грязная работа, которой занимаются другие; сам он готов испачкать свои белые ручки разве что в чернилах. Ему противостоит наш Государь, но я боюсь, он уже начал сдавать позиции. Старший брат мне писал из Петербурга о том, что опять «воцаряется тьма, и Высочайшие Особы окружены мракобесами первого плана». Другие тоже перечисляют — Магницкий, архимандрит Фотий, наконец, le serpent Аракчеев, подмявший под себя все. Предатели поляки получили конституцию; наш героический народ по-прежнему прозябает в рабстве. Я не удивлен, если уже зреет бунт, особенно, в армии и в военных поселениях. Народ наш терпелив, но любому терпению рано или поздно приходит конец.
Естественно, мы тогда ничего подобного не предвидели. Хотя, повторюсь, о том, что из республики Франция вскоре станет диктатурой, уже было ясно.
«Свято место пусто не бывает», - так сказал Воронцов. - «Франция устала от гильотины и разрухи. Они сами найдут себе короля».
«Значит, Белое Дело все-таки побеждает?» - опрометчиво спросил я.
Граф снисходительно произнес:
«Будем честны. Граф д'Артуа не нужен ни своему Отечеству, ни Англии, ни нам. Я говорю о другом диктаторе. Из среды якобинцев. Того, кто уже принес республике славу».
«Но кто же это?»
«Подождем — и сами все увидим».
Имя Буонапарте произносилось тогда в назывном порядке, в числе прочих, и тут надо было быть настоящим провидцем, чтобы признать в нем будущего Атиллу, завоевателя и обольстителя народов и главного врага моей Родины.
Когда я упоминаю об этом моим сыновьям, рожденным в эпоху, когда слава «императора французов» взошла в зенит, они смотрят на меня так, словно я уже выжил из ума. Для них Буонапарте — данность, факт жизни. Как для меня во время оно была данностью die alte Keizerin и триумфальные ее завоевания. Слишком много в мире изменилось, и говорить молодому поколению о том, как оно было в 1790-е — все равно, что мне в 20 лет рассказывать про Ништадтский мир. Где-то прочел, что время безбожно ускоряется, и в конце времен ускорится еще больше, каждые сутки будут приносить изменения в мироустройстве. Люди перестанут поспевать за временем — и таким образом наступит конец света. Обойдутся без четырех всадников, звезды Полынь и последней битвы. Но я уже слишком вдаюсь в натурфилософию.
Итак, результатом моего разговора стало приказание отправляться в Хартленд, показаться графу д'Артуа. В сопровождающие мне выдали юного графа Михаила. Вернее, он каким-то образом сам напросился. Я вопросительно глянул на его отца, но тот кивнул головой — мол, все в порядке, и добавил:
«Он уже побывал и при Сент-Джеймском дворе, знает, как себя держать».
Я не возражал. Маркиза де Полансон любила детей всякого возраста и разбора. Сказано-сделано, и мы отправились в Шотландию. Погода стояла, как в такое время, ужасная. Дождь лил как из ведра, и доктор выказывал опасения, что после такого приключения я снова слягу. Но мне уже не терпелось сидеть на месте, я перечитал все книги и даже начал писать стихи — отвратительные, конечно же, и отчего-то на шведском, который я немного знаю. Уже на подъезде к Хартленду непогода застала нас в пути, и мы пошли искать кров по всей округе. Холодный дождь лил мне за пазуху, и я уже предчувствовал, что бесповоротно слягу с лихорадкой, как только приеду к графу, и обратно уже не вернусь. Тогда-то, под бесконечно серым небом, я впервые и заметил круглые башни. Их было две, и они находились на достаточном расстоянии друг от друга, хотя выглядели практически одинаково. Я спросил у своего юного спутника, знает ли он что-то о их назначении. Тот только плечами пожал.
«Церковь, наверное», - он посмотрел вдаль. - «Или нет, какие-то дозорные вышки».
Мы направились туда, благо строения находились от нас менее чем в полверсты. Подобравшись к той башне, которая была направлена на запад, я ощутил странное в таких обстоятельствах нежелание туда входить. Да и выглядела она не сказать чтобы гостеприимно. Ни одного окна, кроме тех, которые зияли без стекол под самой крышей. Дверь небольшая — если Майк туда мог зайти, то мне уже пришлось бы основательно нагибать голову. Тем не менее, я дернул круглую ручку, и дверь мне поддалась. Изнутри тянуло сыростью, как из склепа. Я повременил у порога, но мой юный приятель оказался там первым.
«Стойте! Тут может быть опасно!» - произнес я, но последовал за ним. Внутри, как мне показалось, не было ничего, кроме голых стен и земляного пола. К тому же, и от дождя башня укрытие не давало — из прохудившейся крыши лила вода. Граф Воронцов-младший щелкнул огнивом. Мы огляделись.
«Смотрите!» - граф показал на противоположную от нас стену. На ней был высечен барельеф — крест в круге, обвитый диковинным округлым орнаментом. Позже я буду часто видеть его на старинных кладбищах этой земли. Под крестом была надпись, начертанная таким путаным шрифтом, что никто из нас не разобрал.
«Тысяча...», - Михаил попытался прочесть написанное вслух. - «Далее не разберу, кажется ноль... или тройка, все сливается. Нет, там восьмерка... тысяча восемьдесят два?»
«Что это может значить?»
Прежде чем мы обменялись догадками, я услыхал скрип петель и насторожился. За нами никто не должен следовать. Да и ветра не было. Затем дверь громко захлопнулась. Мы обменялись взглядами, в которых читался испуг. Я нащупал пистолет под плащом. Промелькнула мысль: это ловушка! Точно. Михаил пытался открыть дверь, но она не поддавалась — похоже, ее заклинило.
Теперь я проклинал наше любопытство, потянувшее нас осматривать местные достопримечательности в самый неподходящий момент.
«Здесь не может быть подземного хода?» - отрок осмотрелся вокруг себя. Я немного позавидовал его самообладанию. Потом он подошел к изображению креста в круге и проговорил: «Смотрите-ка, здесь внизу подпол есть».
И в самом деле, в том месте, где он стоял, виднелся не замеченный мною ранее люк, ведущий в подвал. Но пробовать туда спускаться я отказался.
«Наверное, он куда-то ведет», - неуверенно проговорил Михаил. - «Наружу».
Я, тем временем, смотрел наверх. Сможем ли мы взобраться по стенам? В принципе, да — кладка была не очень ровной, местами кирпичи откололись, образуя уступы и выемки. Но что это нам даст? Отчего-то вспомнилась детская сказка про принцессу, заточенную злой колдуньей в башне. Она отрастила длинные волосы, которые потом служили лестницей прекрасному юноше, полюбившему ее. Веревка! Вот что нам нужно было! В голове лихорадочно роились планы: если мы разденемся догола и свяжем всю свою одежду, то получим подобный канат, по которому сможем безопасно спуститься вниз. Потом я осознал всю бредовость своей идеи. Надо попробовать как-то открыть дверь. Я начал стрелять по двери, но тщетно — несмотря на то, что я выбил замок, она держалась прочно. Пусть даже и подойдет сюда помощь в виде наших слуг и возницы, но что они могут здесь сделать?
Михаил уже справился с дверью в подвал — собственно, сделать это было немудрено, доски основательно прогнили. Я заглянул в мрачную темноту — кроме сырости, явственно ощущался запах тлена. Значит, это был склеп.
«Похоже, мы никуда не выйдем», - проговорил я мрачно. - «Разве что к мертвецам».
«Это клад!» - восхищенно протянул Михаил.
Я вгляделся. В свете неверного дня нечто на дне склепа сверкало заманчивым золотым блеском, словно звезды в ночной мгле.
Тут во мне тоже зародился странный азарт. Я вспомнил, как мы ныряли на взморье туда, где, по слухам, затонул шведский купеческий корабль с трюмом, полным золота. По ночам мне снился этот клад: раскрытые сундуки среди белеющих на дне морском костей, оборванных парусов и мачт. Я воображал, что смогу сделать с этим золотом. Благодаря ему, наша бедность окончится, матушка перестанет считать копейки, а мы — донашивать друг за другом одежду и хлебать пустые щи. Здесь — словно сбывшийся сон. Но что-то меня удерживало от того, чтобы спускаться. Мой друг, собственно, уже потянулся вниз, но я успел схватить его за шиворот, и оттащить.
«Вы зачем так?» - Воронцов-младший говорил обиженно.
Я что-то нес о том, что клады бывают проклятые, и мы натолкнулись на один из таких. И о том, что с покойников золото не снимают, чем мы лучше гробокопателей, пытающихся поживиться имуществом покойных?
Михаил был приучен слушаться старших, поэтому покорился мне, но по лицу его было видно, что я испортил ему все удовольствие открытия. Мое тревожное чувство усилилось.
...Право слово, я никогда не верил в призраков. Ни до, ни после. Убежден, что бояться следует не мертвых, а живых. Хотя, говорят, в Британии каждый уважающий себя древний род имеет своих привидений, гремящих цепями в ночь полнолуния или завывающих так, что ужас до костей пробирает. Я сам такие истории выслушивал в ходе праздных светских бесед что в поместье Веллингтона, что у Каслри (накануне своего трагического конца он уверял, что каждую ночь видит в своей спальне тень некоей «белой дамы»).  Я полагаю, что столь великое изобилие призраков, сосредоточенных на одном лишь маленьком острове, как-то связано с большой любовью британцев к крепким напиткам. А также с мрачной погодой и любовью экономить на свечах.  После половины бутылки бренди и не такие чудовища привидятся посреди ненастной ночи.
Мельтешение теней перед глазами я списал на богатое воображение. Но мои губы уже читали смесь всех молитв, какие я знал, а пальцы сами складывались крестами. Воронцов-младший глядел на меня крайне изумленно. Но он, похоже, чувствовал то же, что и я. Неминуемую опасность.
Потом я ощутил, как потянуло холодом. Мой спутник дернул меня за рукав, указывая в противоположном направлении. То был выход, другой, не защищенный никакой дверью. Странно, как мы раньше его не заметили? Неужели он появился только что? Об этом думать не хотелось. Мы оба наперегонки побежали прочь, в дождь и сгустившиеся сумерки.
…Я могу написать целый трактат по поводу этих таинственных башен. Мы уже довольно подробно переписывались на их счет с сэром Вальтером Скоттом, который уверен в их оборонительном значении. Когда я описал то, что походило на могилу, он сказал, что древние шотландцы перед постройкой сооружения, которое должно простоять века, приносили в жертву людей и закапывали их в стенах. «Но надгробный памятник — это вряд ли. Скорее всего, вы увидели обережный знак», - проговорил он. Я побывал еще в пяти подобных сооружениях в Ирландии и Шотландии. Все они выглядели по-разному, но что меня удивило — несмотря на приписываемую им древность, они поддерживаются в достаточно хорошем состоянии. И все же мой военный опыт подсказывает, что строить подобные дозорные вышки из такого хорошего материала не было никакой нужды даже в древности.
Мы приехали в Хартленд уже вечером, но, естественно, никто не спал — у них перепутан день с ночью намеренно. Нас обогрели, накормили и напоили, но причин задержки я не дал. Граф Михаил предсказуемо понравился мадам де Полансон своей любезностью, но был изможден нашей дальней дорогой и отправился в постель. Я остался отужинать.
Граф д'Артуа ничего нового не сказал, только говорил о подлом коварстве, о том, что никому нельзя доверять, и прочая, и прочая... Потом назвал сходу всех шуанов предателями — при этом я откровенно возмутился. «Вы сами поставили их в невыносимую ситуацию», - произнес я. Мне было, по сути, нечего терять, а правду говорить оказалось легко и приятно. - «Ради чего они теряли людей? Но никто не сдался, сложив оружие!» Граф д'Артуа снова повторил: «Я никому теперь не верю!» - и еще что-то добавил, но я уже не слушал.
Поскольку в столовую вошла она. Бренда. В сопровождении белокурого юноши моложе меня. Вид у того был несколько меланхоличный, а на свою спутницу он не смотрел. Я признал черты фамильного сходства с Ларошжакленом.
Бренда была одета в светло-голубое платье, перехваченное широким поясом под грудью, как тогда носили, и с открытыми запястьями. Волосы ее были перевиты единственной нитью жемчуга. Я впервые ее видел в модном туалете, и признал, что она держалась в нем довольно уверенно. И выглядела весьма соблазнительно.
Когда Бренда заметила меня, она отвернулась и посмотрела на выход. Потом шепнула что-то своему спутнику, тот головой только кивнул. Она заняла свое место за столом и повернулась к одной из дам справа.
Видеть возлюбленную, отрекшуюся от меня, было сплошным мучением. Но я не смел к ней приблизиться. Оставалось ограничиться взглядами, которые я бросал на нее в таком количестве, что Луи Ларошжаклен не выдержал, подошел ко мне и проговорил тихо: «Моя кузина просит вас оставить ее в покое. Настоятельно советую послушаться ее просьбы». Меня взбесил его тон, и я бы ответил ему что-то колкое, если был бы в физических и моральных силах сделать это. Но я лишь отчаянно закрыл лицо ладонями, чтобы мой облик не смущал ее.
...Нам пришлось остаться еще на один день, так как посреди ночи у меня снова вскрылась рана, а у моего юного спутника с вечера поднялся сильный жар. Предсказуемый итог наших похождений по таинственным памятникам Шотландии. Во мне тлела надежда, что Бренда-таки сжалится надо мной, узнав о моем состоянии, и придет меня проведать, и между нами разъяснятся все недоразумения, мы вновь станем вместе.
Но потом я вспоминал ее кузена. Неужели она предпочла меня этому анемичной мыши, отсиживающейся на острове все это время? И что Бренда вообще делает в Хартленде? Она же должна была найти своих родственников?
Естественно, мои надежды не оправдались. Никто ко мне не пришел, ничего не объяснил.
К счастью, на следующий день меня навестил Монтегю. И пролил свет на всю ситуацию.
Как сейчас помню, что шел седьмой час утра, я сидел у окна и мрачно курил. На душе моей было так же темно, как и на улице, я начинал писать ответное послание к Бренде и бросал это дурацкое занятие. Потом грыз себя — чем я плох, что со мной она не хочет остаться? Нет ли во мне некоего скрытого изъяна? Потом я сетовал на то, что, по всей видимости, мы проторчим в Хартленде долго. Я-то ладно, на мне все заживет как на собаке, но вот насколько сильно заболел мой друг, непонятно. Может быть, к утру и пойдет на поправку, может быть, проваляется в жару и бреду недели три. А это значит,  все это время мне предстоит терзаться муками неутоленной любви. И изводить себя. Я бы уехал в тот же миг, но не мог бросить графа Воронцова-младшего. Что я скажу его отцу?
В раздумьях и терзаньях я и не заметил, как дверь в мою комнату медленно открылась, и передо мной предстал сам Жиль де Монтегю. Как он пробрался мимо Якоба, до сих пор не понимаю? Двигался он абсолютно бесшумно, так что я счел его за призрака. Но призраками меня тогда было не испугать и не удивить.
«Вы живы?» - чуть ли не хором проговорили мы после приветствия. И также в один голос отвечали:
«Как видите».
Я был несколько неглиже, в одной рубахе, и от взора моего друга, который сам выглядел бледным и больным, не укрылась окровавленная перевязь через всю грудь и левое плечо.
Он лишь головой покачал сокрушенно.
«Мы боялись, что вас потеряем», - сказал Монтегю.
Я протянул ему свою трубку, и он жадно затянулся ею.
«Вы уже меня и так потеряли», - отвечал я ему. -  «Я уезжаю в Петербург не позднее следующей недели. Если, конечно, меня ничто не задержит».
«Фрежвилль...», - начал он.
«Я знаю о нем все», - резко перебил я его. - «И довольно об этом подлеце».
«Мне надо было вас раньше предупредить», - Жиль поник головой. В лице его было нечто жалкое. - «Но я полагал, вам и так все известно».
Более всего на свете я ненавижу «плакать о пролитом молоке», то есть, думать и гадать, как бы нужно было поступить в прошлом. То, что пройдено — то пройдено, и его не переиграешь. Я был сердит на Монтегю за то, что тот вновь напомнил о коварном друге, поэтому только отвернулся от него и проговорил отрывисто:
«А вам? Что было известно вам?.. Палачу Вандеи?»
Лицо его вспыхнуло. Значит, отец Яков был прав в причинах, побудивших его на то, чтобы переменить стороны.
«Вы не имеете право так говорить», - прошептал он.
«Теперь уже имею».
Он постарался переменить тему. Я заметил, как Жиль принял оскорбление — словно заслужил. Эх, все бы якобинцы были таковы, как он!
«Я, собственно, по поручению мадемуазель де Сент-Клер...», - начал он.
«Ах, да? Я-то думал, что она пошлет своего кузена. С картелью», - язвительно заметил я. - «Очевидно, ей понравилось, как я за нее умираю».
«Поймите, у нее есть веские причины, чтобы разорвать с вами связь...», - продолжил Монтегю, не обращая внимания на мою колкую реплику.
«Довольно о ней», - холодно перебил я его. - «Я все и так понял. Только интересно, как это она оказалась светской дамой».
«Мадам де Полансон дала ей приданое», - осторожно проговорил он. - «Прослышав про ее героизм».
Слово «приданое» послужило последней каплей. Я даже не спросил, кто же ее счастливый избранник. Кузен ли? А может, и сам Монтегю, кто знает?
«Уходите», - проговорил я, не в силах сдерживать слезы, которые были готовы пролиться из моих глаз. - «Уходите немедленно».
Он даже не попытался остаться. Очевидно, понял, в каком я состоянии. И вышел, тихонько закрыв за собой дверь.
Я понял, что мне нельзя было оставаться здесь долее не минуты. И неважно, в каком состоянии мой спутник — дорога не сказать, чтобы дальняя. Не помрет.
Я приказал Якобу собираться, а сам прошел в комнату, которую выделили графу Воронцову-младшему.
Тот лежал, разметавшись по постели, дышал тяжело и хрипло. На щеках горел яркий румянец. Даже не надо было прикасаться к его лбу или щупать пульс, чтобы понять — дело еще хуже, чем вечером. Я прошептал:
«Надо ехать. Пока совсем не поздно».
«Да, надо ехать», - повторил мой друг совсем осипшим голосом.
Мы с Якобом помогли ему одеться. Дворец еще спал, и я очень надеялся, чтобы наш побег оказался без последствий дипломатического характера. Я знал, что пойдут слухи, но теперь пусть Бренда на это отвечает. Или Монтегю. Или Ларошжаклен.
Погода улучшилась, но дорога далась нам куда тяжелее и дольше, в основном, из-за болезни Майка. Его сильно тошнило и укачивало, он бредил и сильно хрипел во сне, словно его одолевали приступы удушья. Жар по-прежнему держался, и я боялся сомкнуть веки, хотя и мне тоже было нехорошо. Однажды, когда мы остановились в трактире, я сидел у его кровати и отчего-то пересказал ему так и не отправленное мною письмо Бренды, думая, что юный граф все равно без сознания, поэтому ничего не поймет. Утром он разомкнул распухшие глаза и сказал: «Что за глупость эта ваша любовь!» - и не понял, почему я так облегченно вздохнул. Похоже, кризис у него миновал. «Да вы еще таких найдете...» - добавил он. Я даже смутился. «Такую вряд ли найду», - признался честно.
Мы смогли отправляться далее, и я уже не волновался, что мой спутник помрет по дороге. От нечего делать мы мало-помалу разговорились, и Михаил повторил:
«Вообще, о чем с девицами разговаривать? Они же все дуры набитые как одна».
«Есть и просвещенные... Ваша тетушка, например», - я разумел княгиню Дашкову, сестру графа Симеона, соратницу и сподвижницу die Alte Keizerin, первую женщину-академика, тогда пребывающую в жестокой немилости.
«Моя тетя помешенная и уже давно», - проговорил он с уверенностью.
«А тогда Ее Величество как же?»
Ее Величество была крестной матерью моего спутника, поэтому он не нашелся, что ответить. Я вспомнил, что свои собственные двенадцать лет тоже не жаловал женский пол. Хуже всего было уподобиться ему. Я проговорил, усмехнувшись:
«Посмотрим, что вы скажете лет через пять. Когда некая чаровница покорит ваше сердце и разум».
«Вот еще», - бросил граф. - «Все беды от этой любви. Тристан был благородный и храбрый рыцарь, а вот влюбился в Изольду — и пропал. Или вот Артур... Не было бы у них женщин, все было бы лучше».
«Нет. Все было бы совершенно иначе. И ни Тристан, ни Артур, ни Ланселот ничем бы не прославились», - вздохнул я.
Он мою мысль пока не понял. Ничего. Вот подрастет, встретит небесно-голубые или огненно-черные глаза, обращенные на него с восхищением, и даже не вспомнит, какую велеречивую чушь нес в отрочестве. Но в данном конкретном случае я был склонен согласиться — меня предали. И друг, и возлюбленная.
«Желаю, чтобы вас никто никогда не предавал», - проговорил я, словно умудренный жизнью старец.
«Если кто предаст, я его быстро к барьеру поставлю», - отвечал граф, и тут закашлялся. Голос его снова сорвался, и я заметил, что нам бы лучше помолчать. Болезнь, как я видел, его крайне тяготила и стесняла, он стыдился своего состояния и упорно отказывался от шарфов и горячего пития, которым пытался пичкать его Якоб.
«Я как девчонка», - признался граф. - «Они такое любят. У меня сестра постоянно больна грудью. Один раз даже кровью плевалась. И на нее все внимание. Мне кажется, ей даже нравится быть больной».
Я вспомнил свое детство, полное нескончаемых хворей, одолевавших меня в холодное время года. Из-за нашей бедности, нехватки теплой одежды и скудности питания мы все, в общем-то, не отличались цветущим здоровьем и часто заражались различными болезнями друг от друга, что добавляло лишних хлопот матушке. Но я с младенчества был самым слабым из нас шестерых, и почти все время лежал. Заботы и хлопоты матери и няни, предназначавшиеся специально для меня, только тяготили и подчеркивали мою слабость, изнеженность. Потом я каким-то образом все перерос — да и условия нашей жизни стали получше. С тех пор я несколько стыжусь своих болезней, как постыдных слабостей, и стараюсь перемогаться до тех пор, пока совсем не слягу. Поэтому моего юного друга я сейчас слишком хорошо понимал. В нем била ключом сила — а тут какая-то досадная болезнь.
«И все же», - проговорил он, когда мы уже подъезжали к предместьям Лондона. - «Как вы думаете, что тогда в этой башне было?»
«Игра нашего воображения», - только пожал я плечами. - «И абсолютно заржавленные петли».
«Так мы просто не заметили второй вход?»
«Возможно», - я сейчас не хотел об этом думать. Случившееся в этом месте казалось мне странным сном, и сложно было поверить, что я все это видел наяву.
...После приезда я узнал, что отбываю с нашим торговым кораблем в Ревель, оттуда мне следует ехать в Петербург. К вящему разочарованию Воронцова-младшего, доктор Тейлор приказал ему оставаться в постели еще две недели, подвергнув его столь знакомым мне с ранних лет пыткам горчичниками и припарками на шею, и он не сопроводил меня в Саутгемптон, как желал ранее.
...Сейчас граф Михаил — наш наместник в Одессе и строит в южнорусских степях города, которые могли бы посоперничать с Венецией или Неаполем. Всех, признаться, удивило его возвращение в Россию в Восемьсот четвертом, а более всего — то, что он сразу же отправился на Кавказ, где начались боевые действия. Мы имели случай вновь с ним увидеться в свете, я хотел его к себе в адъютанты, но он решил не засиживаться в Петербурге. Он герой на поле брани, свой человек в свете и один из немногих истинно просвещенных людей в наших высших кругах. И многие его достоинства объясняются превосходным воспитанием, которое дал ему отец, атмосферой дома, в котором он вырос. Тогда я впервые понял, что значит просвещение. И естественность.
Надобно заметить, что в ту пору детей воспитывали так, чтобы они быстрее обрели самостоятельность и «не путались под ногами». Наше поколение рано взрослело — поступали на службу в тринадцать и четырнадцать лет, и после этого образование считали оконченным. Для меня это лично вышло боком — несмотря на мои попытки наверстать упущенное, я думаю, что если бы меня не отправили на плац в четырнадцать лет, многие науки бы я усвоил куда легче и быстрее. А так — стыдно об этом говорить, но я частенько ляпаю такие ошибки в пунктуации и грамматике французского, какие мои сыновья не допустили бы и в восемь лет. Не удивлюсь, если  соперники когда-нибудь поставят мне в упрек это невежество. И, боюсь, из-за моей небрежности стиля мои проекты — равно как и эти записки — никто никогда не воспримет всерьез.
Многие, даже моя супруга, винят меня в том, что я, мол, «мучаю» своих сыновей учебой, слишком строг в этом отношении и не прощаю им ни малейшего проявления  лености и несообразительности. Каждому из них во время оно доставалось от меня, и не раз. Но я уверен, потом они только благодарить меня будут за мои «придирки».  И даже если в России все же воцарится республика, как предсказывают некоторые и как предсказывал граф Воронцов-отец еще в далеком Девяносто пятым, им найдется место среди правящего класса. А не среди плотников и рыбаков. Хотя именно среди них, помнится, бывали пророки. 


Рецензии