Девятый всадник. Глава 10

Глава 10
CR (1829)
...Вчера с курьером пришла страшная новость — наш посланник в Персии, которого я несколько знал по свету и по делам нашего Общества, был растерзан толпой магометянских фанатиков. В этом видится явный след Британии, и я думаю, мне придется с этим разбираться. Между тем, по всей видимости, Государь готов замять инцидент, так как второй войны с шахом не желают. И я уже догадываюсь, что в дело вмешался Нессельрод, который видит в конфронтации прямое нарушение принципов Священного Союза. Точнее, ему кажется, что это видит наш Великий Канцлер. Подобно вышколенному лакею, наш Нессельрод готов предупредить любые желания своего господина, а Государь, к сожалению, чересчур доверяет опыту и честности графа. При этом он терпеть не может Меттерниха. Но верит в идею Священного Союза. К сожалению, наш канцлер никогда не откроет глаза Государю на то, что интересы России далеко не всегда совпадают с интересами Союза. Сам же император, увы, слишком неопытен в делах дипломатии, чтобы разглядеть это самостоятельно. А покойный Александр Павлович понял это еще шесть лет тому назад...
Я спрашиваю себя — готов ли я к разрыву дипломатических отношений с Британией и, возможно, к своему отзыву? Мое мнение никого не интересует, из Лондона его не слышно, и я, положа руку на сердце, уже устал его высказывать в пустоту. Останется повиноваться приказам из Петербурга, которые  - и тут к гадалке ходить не нужно - все будут касаться «осторожности в сношениях с Каннингом». Мы уже обсуждали это с Доротеей, и она теряет терпение куда быстрее, чем я. Это нехорошо в наших нынешних обстоятельствах.
Случай с господином Грибоедовым продемонстрировал мою собственную уязвимость, словно угроза Ших-Али-хана  откликнулась эхом через три десятка лет. Я понятия не имею, жив ли этот разбойник, что с ним сталось. У него было множество врагов среди своих, и карающий кинжал мог настигнуть его еще в прошлом веке. Но фразу он произнес пророческую. Мне потом ее перевели. «Я найду и тебя, и всех твоих, и выгрызу ваши сердца».
...Эх, рассказать бы Альхену, моему среднему сыну, зачитывающемуся «Кавказским пленником» господина Пушкина, что в скучной жизни его служивого отца были и моменты в духе новомодных сочинений — погоня за ловким горцем, который лично пригрозил вырвать из моей груди сердце, осады горных крепостей, перестрелки и засады. Свидетельство о восьми месяцах войны в горах начертано у меня на лице в самом буквальном смысле слова. А так как меня никто никогда не спрашивает, да и о походе 1796-го года забыли так же, как и графе Зубове, запишу здесь, что тогда произошло, тем более что мемуарных свидетельств об этом событии мне еще не попадалось.
Воевать с Персией Российской Империи суждено ровно так же, как и воевать с Турцией. Англичане любят нас упрекать за эти войны — мол, куда вам еще расти, вам и без того принадлежит одна шестая части суши, а вам все мало? Я обычно отвечаю, что мы завоевываем земли у опасных соседей только для того, чтобы отбросить границу подальше от них. Либо мы отберем Валахию у Турции или Закавказье у Персии, либо они явятся к нам на Дон или на юг Малороссии с целью отвоевать то, что полагают своим. Англичанам, для которых завоевания — лишь проявление природной алчности, этого не понять.
Итак. Поход Зубова окончился фарсом. Поход 1804-го — практически ничем, началась война с Буонапарте, и стало не до этого. Война, на которой бился мой beau-frere Константин Бенкендорф (коего считаю своим истинным братом — и по степени родства, и по принадлежности к Обществу Розы и Креста), а лавры пожинал хитрец Паскевич, громко прозванный Эриванским, окончилась поспешным Турманчайским миром, оставившим дела незаконченными — и за эту незавершенность господин Грибоедов и поплатился жизнью. Ну и идет тихая война с кавказскими князьями. Забавно — как можно было за три десятилетия из мирных народов, готовых перейти под наше подданство, сделать злейших врагов? Что и кого только не обвиняют — от происков британских агентов до извечного восточного коварства и «варварства»! То, что всему виной — наше извечное головотяпство и непоследовательность во внешней политике на Востоке — признавать обидно, поэтому на меня смотрят, как на опасного вольнодумца, когда я только осмеливаюсь это предположить. Я не отрицаю пресловутый «восточный менталитет» - сам на личном опыте убедился, что магометяне руководствуются совершенно иными правилами чести. Сила для них понятнее благородства, но это должна быть умная и целенаправленная сила. Ермолов знал, как с ними ладить, и глупостью было интригами и наговорами за, якобы, «крамольные связи» убирать его. За жизнь Грибоедова шах подарил Государю алмаз, лишь бы только не началась новая война — и все приняли этот алмаз, и принца Персии, привезшего его, чествовали, и никто никогда не спросил — а каковы будут последствия эдакой снисходительности? Не могу не задавать вопрос — а на что обменяют меня? Конечно, вероятность кончить жизнь столь же трагически здесь исчезающе мала, но все же, но все же... Впрочем, на мой вопрос еще лет эдак десять назад ответил Пьер Волконский, говоря о самом себе: «Меня забудут в тот же миг, как только я помру». Притом, что он всегда казался незаменимым. Меня быстро найдут, кем заменить. Но вот что касается посланника в Персии — дело сложное...
 Итак, Ермолов и покойный Грибоедов были, пожалуй, одними из немногих людей, разбирающихся в восточной политике. Сейчас не осталось никого. Значит, война на Кавказе будет вечна. Туда уже отправляют провинившихся. А после известных происшествий, ознаменовавших собой начало нового царствования, этих провинившихся много.
Мой сын Поль, дурак, год назад выпрашивал перевестись в экспедиционный корпус, хотел к дяде в дивизию моего  младшего beau-frer'а, но Константин твердо отказал ему, в своей непревзойденной и доходчивой манере, так что Поль только понурил голову и смирился со своей участью начинающего дипломата. Хорошо, что я тогда не рассказал ему про свой опыт, иначе ему захотелось бы туда еще больше, а ему в наследство досталась моя настырность, поэтому вопреки нашей с Дотти воли он бы там оказался, как пить дать.
 В разговоре и на бумаге описанное мною ниже будет выглядеть, как новомодная поэма с приключениями и перестрелками. Сочинители, однако ж, никогда не пишут про адскую погоду, когда пекло может в один миг смениться лютым морозом, внезапно налетает гроза или буран, а снег может посыпать из облаков посреди прекрасного весеннего дня; про кишащих на земле гадюк и скорпионов; про то, что именно делают с пленными и с трупами врагов персы; про пыль дорог; про то, что бурные потоки с ледяной водой, столь превосходно описанные г-ном Пушкиным, крайне быстры и опасны, а если попадешь в них, то выплыть невозможно, останется только молиться, чтобы захлебнуться водой раньше, прежде чем твою голову разобьет об острые камни; наконец, про четырехдневную лихорадку, которой непременно заболевает каждый европеец, оказавшийся южнее Терека,  и хина, единственное средство, которое может ее умерить, действует далеко не на всех. Никаких баснословных богатств, как мы воображали в 18 веке, впечатленные рассказами отцов и старших братьев о роскошных брошенных дворцах в Крыму. Да, виды красивы и захватывают дух, я ни разу не видел подобного ни до, ни после прибытия на Кавказ, и жалел, что талантов к живописи или поэзии у меня нет. Но уже недели через две виды становятся привычными, а физические ощущения выходят на первый план, и уже скучаешь по менее живописным, но куда более приятным для пребывания местам. Что же касается «прекрасных черкешенок», о которых не преминет упомянуть всякий уважающий себя поэт-романтик, то здесь я замолкаю... Ну, или, вероятно, мне так не везло.   Поэтому постараюсь изложить события как можно более сухим языком, опираясь на свой дневник, который вел во время того похода.
...Вместе со своим полком я прибыл в расположение войск в начале апреля, когда там собрались все. Осталось ожидать лишь главнокомандующего. После прибытия графа Зубова и отдачи всех почитающихся ему почестей, а также общего смотра, мы отправились в поход. Все, что я помню из первого перехода — так это адскую жару, несмотря на самое начало весны. Мне казалось, что кожа на лице растрескивается от палящих лучей солнца.  Но что мы ожидали? С нами были и дамы — одна постарше, полковница Р-ская, другая — супруга моего товарища по полку, госпожа Бакунина, молодая женщина моих примерно лет, приятной наружности. Она взяла с собой маленького сына Васю, которого побоялась оставить в России, на попечении мамок и нянек. Не знаю, пожалела ли она о своем решении следовать за мужем, но я бы на ее месте точно бы развернулся. На одном из переходов я встретился со своим товарищем по Риге и Петербургу, таким же Baltische, как я, Петером фон-дер-Паленом, одним из сыновей того самого фон-дер-Палена, который чуть не переломал мою жизнь и о котором я напишу как-нибудь потом. В отличие от многих моих соотечественников,  я никогда не оказывал — и не оказываю — предпочтение своим землякам, но здесь мы volens-nolens сошлись, как сошлись Робинзон и Пятница, и даже разница характеров играла нам на руку. Мой принципал Корсаков, как и в прошлый раз, дал мне достаточно свободы действий, и я вовсю пользовался им.
По пути к нам присоединялись отряды из верных нам — и пострадавших от персов — горских племен. Повторюсь — нынче, оглядываясь назад, в прошлое, я готов плакать от досады: ведь могли же мы ладить с ними! Значит, не в одном только «извечном восточном коварстве» дело, как пытаются представить нам военное министерство и дипломаты.
Самое трудное в подобных военных действиях  — это, разумеется, переходы, и мы с нетерпением ожидали генерального сражения. Цель войска — старинная крепость Дербент, возвышающаяся на отвесной скале не так далеко от Каспия. «Золотые врата», как переводится название с какого-то местного наречия. Если мы найдем ключи от этих ворот, то нам покорится многое.
В самом начале мая мы подобрались к крепости, которую надеялись взять за неделю. Я упросил себе отряд, составивший порядка ста человек — из них более половины казаки, которых за время наших переходов я уже успел оценить, как крайне неприхотливых воинов, казалось, рожденных в седле (что недалеко от истины) и способных сразиться с самым коварным неприятелем. Пален пошел под мое начало: «Куда ты, туда и я», - так он выразился, и даже без особого ропота.
Итак, в ночь с 1-го на 2-е мая, мы объезжали позиции этой неприступной крепости. И болтали о всякой ерунде. Пален рассказывал мне:
«Дербент могли бы сдать без боя, если бы правительница Пери-Ханум хоть как-то повлияла на братца. Тот созвал все соседние племена, но они что-то не спешат приходить на помощь».
«Так в крепости правительница?» - меня почему-то это удивило, ибо я воображал женщин Востока закутанными в чадру с головы до ног и не смеющими находиться в присутствии мужчин. А уж чем-то править...
«А чего тебя удивляет? Разве ты не помнишь Артемисию?»
Я сделал вид, будто знаю, о ком он говорил. В наборе тех книг, которые я перечел от скуки  в Хартленде, Геродот почему-то не попадался, поэтому о легендарной персидской военачальнице я ничего не знал.
«А если тебе интересно, хороша ли она собой, то отвечу: Barbe Бакунина гораздо лучше...»
Уже не впервые он цеплялся к моим весьма невинным отношениям с супругой моего сослуживца. Я периодически снаряжал сопроводившего меня и в этот поход Якоба помочь ей поставить палатку или раздобыть кое-какой провизии для ребенка, так как кроме горничной и повара ей взять с собой слуг не разрешили, а денщик мужа отличался нерадивостью. Из обычного человеколюбия мой приятель, вечный повеса и завсегдатай веселой рижской улочки Святой Гертруды, сделал Бог весть какие выводы. Ни к каким чувствам, даже к обычной похоти, я после Бренды был не способен.
«Полно тебе», - отмахнулся по привычке я. - «Так что, эта Пери или Ханум — как ее лучше называть? - она за нас?»
«Полностью», - заверил Петер. - «И граф этим пользуется. Но брат упрямится — сущий мальчишка. Считает Дербент неприступным. Но мы это еще посмотрим».
Помню, звезды висели низко-низко над головой. Почти полный диск Луны сиял в темном весеннем небе. Ночь была отнюдь не тихой — со стороны крепости слышны были звуки города, готовившегося бороться даже ночью. Наш лагерь еще не полностью заснул, слышны были разговоры у бивуаков, ржание коней, треск костров, словом, все то, что сопровождает обычную человеческую жизнь во время войн. Завтра должно быть сражение, и если мой приятель относился к нему как и положено готовиться к Генеральному Сражению, пребывая в несколько более, чем обыкновенно, молчаливом настроении, то мои мысли были самыми обыденными. Я думал, что неплохо было бы постричься и побрить голову, как это делали сопровождавшие нас магометянские князья, хотя это и не по форме — но жара меня истомила совершенно, а невозможности нормально помыться — еще более. Я думал о том, в каком состоянии у меня сабли и пистолеты, и возможно ли взять мои «ланкастеры», вместо тех, которые я прикупил во Владимире — у одного из новых орудий был сбит прицел, а это не хорошо. Наконец, я подумывал, что после взятия Дербента неплохо было бы захватить пару хваленых дамасских клинков в качестве трофея от защитников — наверняка же они все вооружены ими поголовно. Последнее мы и обсудили с Паленом, памятуя о том, что завтра нам предстоит убедиться в их качестве самолично.
После краткого сна, мы выступили в поход в долину Девечумагатан (удивительно, как я запомнил это мудреное название, после стольких лет) — и нам дал бой отряд Ших-Али, правителя города. Это случилось второго мая.
Мы подошли в долину до рассвета, и я помню густое марево, стоящее внизу. Гуще я видел только под Аустерлицем, и тогда это марево сыграло роковую роль. Здесь плохая видимость так же не способствовала, хотя и не решила исход боя.  Когда дымка в долине развеялась, мы услышали многоголосый хор «Алла-иншаллах!» - и скрещенные зеленые с золотом знамена, покрытые вязью. Построение классическое — три эскадрона, которыми командовал я, два — моего товарища фон дер Палена, а за ними три батальона егерей, которых мы прикрывали. Противник атаковал первым — и понеслось. Наша кавалерия врубилась клином в персидскую, и началась резня — по-другому это назвать нельзя. Мне даже не удалось выхватить пистолеты — только успевай отмахиваться саблей от насевших от меня басурман. Я уже потерял счет, скольких ранил за час боя, не видел и своих — такое ощущение, что меня слишком далеко унесло. Только по усилившейся духоте я понял, что время шло к полудню, но не замечал его течения. Одному персу я вставил шашку между ребер и еле выдернул ее, стараясь не смотреть, что же было дальше. Другому, кажется, раскроил голову от уха до уха. Еще одного сбил с коня и задавил его, не обращая внимания на его стоны и треск ломающегося хребта. Горячка боя, однако, начала ослабевать, и я почувствовал предательскую слабость, которая чуть не стоила мне головы — в прямом смысле слова. Подлетевший справа противник ударил меня шашкой наотмашь в лицо и шею, чудом не задев яремной жилы, но меня это еще больше разъярило, и за это он довольно дорого поплатился. Силы вместе с кровью стали покидать меня еще быстро, и я получил еще несколько ударов саблей в правый бок и чуть выше локтя. Последний удар выбил из моих рук саблю, и, прежде чем я поднял ее, меня сбили с коня, и так бы и затоптали, если бы некто, не вытянул меня, уже почти потерявшего сознание, куда-то в сторону. Я подумал, что меня тащат в плен, но окрик на чистом русском: «Ваше Благородие! Да свои мы! Свои! » - убедил меня в том, что не все так плохо.
...Бой длился три часа, и окончился ничем. Все участвующие в нем офицеры были ранены. Я долго не сознавал всю тяжесть своего состояния, даже смог встать и, пошатываясь, отправиться к себе, при этом минуя лазарет. Кровь, капающую с моего лица и заливавшую шарф и воротник, я вытирал рукавом.  Добредя к себе, я кое-как умылся и пошел искать Палена, уверенный, что того убили — последний раз я его видел еще до того, как дал команду «марш-марш!». Его не нашел, но набрел на палатку Варвары Бакуниной. «Вы не видели ли майора фон дер Палена?» - спросил я, стараясь выдерживать непринужденно светский тон. Я даже пытался улыбнуться, но из-за раны улыбка получилась несколько кривоватой. Она оглянулась. Ребенок на ее руках, который обычно радовался при моем виде, заревел в голос да и она побледнела. «Боже мой, Христофор Андреевич...» - произнесла она. Я невольно дотронулся рукой до правой щеки, чувствуя, как саднит кожу. Повязка на шее уже намокла от крови. Варвара Ивановна молча передала мне небольшое дамское зеркальце, и я впервые понял весь масштаб бедствия. Разрез пересекал всю мою правую щеку вдоль темно-красной полосой. Выглядело это неожиданно страшно, так что я чуть ли не уронил зеркало. «Вам бы перевязать...», - засуетилась она. - «А Петра Петровича я сама перевязывала, ему по голове ударили». «Не надо», - отказался я. - «Сабельные раны чистые. От тряпок только зараза пойдет». «Ну как хотите. Но вам в лазарет надо», - она передала ребенка няне. - «А вы мужа моего не видели?» Я вспомнил, что Бакунина в сражении не было, и отрицательно покачал головой.
Так я навсегда перестал быть красавчиком. Признаться, перспектива ходить с таким «украшением» на пол-лица меня поначалу несколько смущала, и от зеркал я шорохался довольно долго.  Якоб, наконец, нашедший меня,  впал в панику и начал бормотать: «Что я скажу фрау Шарлотте...», и, если бы не мой окрик, то он бы продолжал так до утра. Наконец, я резко сказал: «Вот что. Неси ножницы. И воды побольше». «А зачем это вам?..» «Побреюсь», - усмехнулся я.
После того, как слуга принес искомое,  я отослал его, и посмотрелся в зеркало, поморщился, увидев свое окровавленное и отекшее, словно от флюса, лицо, и опрокинул его в плашку с водой, снова окрасившейся алым. Потом распустил волосы, сбившиеся местами в окровавленные колтуны, и обкромсал их коротко. Якоб заглянул мне через плечо, опять начал ныть, но я красноречиво пригрозил ему ножницами. Стрижка у меня, конечно, получилась косой и кривой, но я был доволен. Впервые за много лет из зеркала на меня смотрело подобие не смазливого мальчика, но мужа. Свидетельство об этой ничего не решившей стычке под Дербентом останется со мной до самой смерти. Куда страшнее, признаться, выглядела моя шея — словно мне пытались перерезать горло, но оставили это занятие на полпути. Я думал, что, если бы мне не удалось вывернуться в последний момент, то этот ловкий басурманский рубака непременно бы отрезал мне голову. Хорош бы я был в гробу!
Уже настала ночь. С наступлением темноты два казачьих батальона по приказанию самого главнокомандующего приставили к самой высокой башне крепости, пытаясь пролезть внутрь. Они пробовали это делать трижды за ночь, и всякий раз неудачно. Я, однако, ничего этого не видел. В ту ночь мне казалось, что я стал другим. И позже я окончательно понял, что про госпожу де Сент-Клер, Фрежвилля и Монтегю забыл, словно их и не было. «Надо жить реальной жизнью», - так думал я. А реальная жизнь была вокруг — огромная луна, светлое небо, крепость, вой шакалов, напоминающий надрывный детский плач, перекрикивания защитников крепости, духота и липкая кровь, сочившаяся из моих ран, смешиваясь с потом. А впридачу — пустота в сердце и в голове. И где-то в эти дни мне исполнилось двадцать два года.
...Дербент взяли всего через четыре дня осады, обстреляв из артиллерии главную башню и взяв ее приступом. Защитники старались, как могли, ранили пять офицеров, но против мощи наших пушек поделать было нечего. С минимальными потерями мы вошли в крепость, графу Зубову вынесли ключи на сафьяновой подушке, и была писана в Петербург красочная реляция, в которой, как всегда водится, правдой было только то, что мы-таки взяли эти «Золотые ворота».
Городок за крепостными стенами был небольшой и, признаться, не слишком-то богатый. Жители, из тех, кто остался в городе, вышли поглазеть на нас, а мы на них. Ничего экзотического, того, что представлялось моему богатому воображению, я не заметил. Возможно, виной тому было мое болезненное состояние и донельзя расстроенные пятью днями бессонницы нервы. Плоские каменные крыши. Круто изгибающиеся вверх улицы. Пять минаретов пропарывают синее небо В таком городе не гуляют и не ездят, а карабкаются вверх или сбегают вниз по круче.
Я занял один из пустеющих домов, принадлежащий, вероятно, кому-то побогаче. В общем разграблении и взятии трофеев я не участвовал, хотя слуга мой присоединился — с моего благословения, конечно — в охотку, я же был не в силах, и, признаться, брезговал. Найдя небольшой бочонок с безумно кислым вином, от которого сводило губы, я прилег на каменный пол и впервые за эти дни уснул.
...На следующий день я увидел того, кто некоторое время спустя поклялся мне быть врагом. Правитель Дербента, Ших Али-хан, был торжественно, со всею челядью, пленен и сопровожден с почетным эскортом в ставку графа. Меня поразила его юность — и, что странно, некоторая схожесть со мной. Если бы не одежда, его нельзя было признать за восточного человека, он даже был белокур и светлоглаз, что в тех краях — редкость. С тоской он созерцал свою крепость, которую не мог защитить, и чуть не плакал. Признаться, мне было его даже в чем-то жаль. Мне почему-то было проще простого представить себя на его месте. Помнится, я подумал, что на этого юного князя взвалили не по годам большую ответственность. Что его предала хитрая сестра, эскортом которой я командовал давеча — несмотря на обещания небесной красоты, которое сулило ее имя и положение, это была уже весьма толстая и пожилая женщина, с рябым усатым лицом и злыми темными глазами. Мне показалось тогда, что вся ее приязнь к России — напускное, что именно она не упустит случая нанести нам удар исподтишка.
...Удивительно, что эта суровая дама, напоминающая оперную злодейку, впоследствии оказалась нам крайне полезна и привела под свою — и нашу - власть немало племен. Тогда как этот милый юноша в алом кафтане, скорый и на слезы, и на смех, окажется нашим злейшим врагом, и по его милости будет убито немало людей.
На лаврах мы почивали без малого месяц. Войско расположилось кругом Дербента, в городе воцарилась княжна Пери-Ханум, и началась обычная жизнь во взятой крепости. Мы выдвинулись в поход в начале июня, в надежде взять Баку, а пленный князь Али-Хан со всей многочисленной свитой сопровождал нас. Обращались с ним со всеми почестями, как говорили. Этого я ничего не видел. Но что-то мне подсказывало, что гордость его уязвлена, и он не преминет случая сбежать. По крайней мере, я бы на его месте так и поступил. Когда я делился этими соображениями со своими приятелями, и даже с Корсаковым, то выслушивал  только «Да куда ему и податься?» или «Да зачем ему?», а то и вовсе отсылали меня восвояси, мол, зачем я не в свое дело мешаюсь. У нас и без князя было немало пленных, и среди их числа - много местной знати, которая воспринимала свое положение весьма спокойно, зная, что их вскоре выкупит кто-то из родни. Вот и Али-хана должны были выкупить его мать, дяди и прочие бесчисленные родственники. «Да даже если он и сбежит, то что такого?» - признался мне фон дер Пален, когда мы сидели где-то у костра под звездами, а я вновь и вновь озвучивал свои соображения. - «Что он один-то здесь сделает?» - и я вспоминал все горы и леса, которые мы миновали, бурные реки, которые мы форсировали, и думал, что да, природа здесь — вовсе не союзник нам.
«Он здесь вырос. Все знает. И откуда ты так уверен, что у него нет друзей?»
«Мне сказал Баши-бей, а тому все известно. В здешних краях семейку хана ненавидят», - Пален упомянул имя одного из местных князьков, который служил при ставке кем-то вроде переводчика. - «Поэтому забудь об этом. Подумай лучше о Р-ской, она, похоже, влюбилась в тебя».
Муж Р-ской командовал отрядом, который конвоировал Али-хана и его подопечных. Сама дама постоянно старалась обращаться к моей помощи, и даже ревновала меня к мадам Бакуниной за то, что я по старой дружбе до сих пор посылал ей Якоба, уже прописавшегося у нее и подружившегося с ее малолетним сыном. Погода, тем временем, стала совсем жаркой. Нас одолевали скорпионы — от их укусов гибли лошади, даже пара человек скончалась. Мы думали отпугивать их как клопов — огнем, но бесполезно. К тому же, постепенно в лагере началась лихорадка, знакомая всем, кто бывал у нас на юге. Я оказался к ней менее восприимчив, чем иные, да и одолевала она меня только раз в неделю на пару часов. Но мой бедный слуга свалился с ней сразу, впал в беспамятство, и чуть не умер. Лихорадило его день через день, и с каждым новым приступом ему становилось все хуже, он почти не вставал, и мне приходилось насильно вливать ему в рот питье, чтобы он совсем не умер от обезвоживания. При этом мы были постоянно в походе, без его помощи мне было тяжко, а мой денщик отличался крайней непонятливостью.
...Во взятии Баку наш отряд не участвовал, мы расположились лагерем поодаль. Я вспоминаю, как однажды ночью проснулся так, словно меня кто-то дернул за плечо, подошел к постели Якоба, и увидел, что он уже пребывает в агонии.
«Бросьте меня», - прошептал он беззвучно. - «Зачем вы со мной таскаетесь?»
 «Dummkopf, куда тебя бросать?»
«Волки меня приберут», - он попытался улыбнуться.
«Ты меня не бросил тогда», - начал я.
«Вы — это дело другое».
 Я выругался и наорал на него: «Чего ты, помирать тут собрался? Да ты не смеешь!»
Потом со мной случилось нечто странное — со мной вообще в то время происходило разное не объяснимое очевидной логикой - похоже, та самая «магия», которую, якобы, видели во мне те, кто определил мне место в Обществе Розы и Креста, дала, наконец, о себе знать. Доселе она проявлялась лишь в моей везучести перед лицом неминуемой гибели.
Я наклонился и взял его холодеющие руки в свои, а затем закрыл глаза. Сначала перед ними стояла чернота, потом я увидел некий бледный красноватый огонек, постепенно затухающий. Чем больше этот огонек гас, тем сильнее сжимал я руки Якоба, пока он не превратился в ровное пламя горящей свечи. Я открыл глаза. Меня шатало и знобило — как раз пришел черед и моему очередному приступу. Но Якоб не умер — он просто спал. И дышал довольно ровно. «Он выживет», - подумал я. Так и оказалось.
...Не подумайте, что я полагаю себя магом и волшебником, способным лечить наложением рук. И я не «некромант», как говорит про меня кое-кто из Посвященных. Пару раз еще такое получалось, но с M;dchen я ничего не смог, видно, судьбе было угодно забрать это дитя у нас. Я не вмешиваюсь в естественный ход вещей — это просто невозможно, и у меня не хватит ни сил, ни знаний. Гораздо сильнее у меня выражена интуиция. Которая, если признаться честно, часто подтверждается и простейшим здравым смыслом. Но мои соображения не выслушивают, часто от них отмахиваются. Похоже, это мое проклятье. И впервые его силу я почувствовал в этой несчастной экспедиции.
И вот в очередной раз пришел повод убедиться в моей правоте. В двадцатых числах июня, когда Баку уже взяли, а войска, разморенные надвигающейся жарой и постоянными переходами, потеряли бдительность, Али-хан сбежал — правда, как рассказывала мне госпожа Р-ская, которая все-таки сделалась моей любовницей, не без коварства. Каким-то способом он сумел вооружиться, достать коня, а затем показал казакам выездку и прочие  экзерциции, которые у горцев стали видом искусства. Его стражники разинули рты, наслаждаясь зрелищем, и не сразу поняли, когда представление закончилось, а пленника нашего и след простыл — он ушел в горы. Естественно, поднялся переполох, как будто бы никто не знал, что молодой, здоровый юноша, окруженный множеством друзей и товарищей, начнет быстро тяготиться участью пленного, как бы к нему хорошо ни относились русские, и постарается от этой участи уйти, не дожидаясь, покуда за него внесут выкуп. Думали отправить в погоню за ним отряд — немногочисленный, состоящий, в основном, из тех же казаков, которые его упустили. Мне очень хотелось вызваться добровольцем в поисках Али-хана — что-то мне говорило, что без меня они его не найдут вовеки. Корсаков, естественно, артачился и даже накричал на меня: мол, вечно я влезаю в разные истории, а ему потом отчитываться и оправдываться перед вышестоящими. «Да вы же голову сломите в этих горах!» - говорил он. - «И так уже живого места на вас нет, а все туда же».
На этой же неделе до меня дошло письмо, в котором сообщалось о смерти моего брата Фридриха, который был всего четырьмя годами старше меня. Я так и не понял, отчего он умер и что с ним сталось. Мать только упоминала, что  «не стало нашего Фрицхена, и я молю себя за его душу, если имею на то право». Не упоминалось никаких обстоятельств. Случилось это еще в конце мая, в Подолии, где стоял его полк. Письмо запоздало. Весть меня до определенной степени потрясла, хотя с ним я уже отдалился от него душевно. Почему он скончался в мирное время, а я, изрезанный вдоль и поперек шашками и штыками, с прострелянной грудью, вдобавок зараженный перемежающейся лихорадкой, живу, да еще и пытаюсь драться? Что с ним стало? Внезапная болезнь? Поединок с кем-то из сослуживцев? Или же...
Последний раз, когда я видел Фрицхена, он пребывал в сильной меланхолии, что казалось странным, так как был он жизнерадостнее всех в нашем довольно мрачном семействе. Он жаловался на то, что его особо никуда не повышают, что полковника ему не дадут раньше тридцати, а мама заговаривает с ним о выгодной женитьбе и отставке, что ему противно. Я проговорил что-то утешающее, пустое, потом уехал в Калугу к Армфельту, а  Фридрих отправился в свой полк. Сейчас я вспомнил его слова, которые запали мне в душу: «Мне кажется, что жизнь моя кончена и в этой тьме нет просвета». «Что он понимает о тьме?» - с негодованием подумал тогда я, так как моя голова была занята переживаниями по поводу госпожи де Сент-Клер, я хотел назад, в Вандею, или еще на какую-нибудь войну. Тогда, снова проводя ночь без сна на бивуаке, я думал о брате, и мне казалось, что он предчувствовал свою смерть. Но одно не давало покоя. Что же с ним сталось? Слова матери тоже странные: «Молю себя за его душу, если имею на то право». Почему она не должна молиться за него? Догадка пришла под утро, но я отмел ее как невероятную. Позже, увы, она подтвердилась, и я узнал об этом тогда, когда я сам всерьез собирался последовать  примеру старшего брата.
Но тогда, не ведая обо всех обстоятельствах, я видел в произошедшем мрачную иронию и какое-то стремление смерти свести счеты с нашей семьей — раз один из фон Ливенов для нее недостижим, она заберет другого.
Весть подкрепила мою решимость пойти добровольцем в отряд по преследованию беглого пленника вместо полковника Р-ского, которого как раз назначили на другой участок фронта. Мне захотелось вновь бросить вызов смерти, и посмотреть, как она ответит.
И она ответила. Более того, я впервые увидел как она  выглядит.
Стройный, невысокий юноша с почти белыми волосами, на вороном коне сухоногой ахалтекинской породы, обряженный в алый, расшитый золотом кафтан. Его узкое горбоносое лицо удивительным образом напоминает мое собственное, только он немного моложе. Мог бы мне в младшие братья сгодиться.  И он широко улыбается, и его зеленоватые глаза смеются, источая свет благожелательности, но от этой улыбки мороз продирает меня под кожей. Потому что за ним — восемнадцать хорошо вооруженных человек, а у меня осталось лишь трое. И пять патронов на всех.

Закавказье, август 1796 года
...Все это напоминало какую-то затянувшуюся до бесконечности охоту. Их оставалось все меньше, но не из-за потерь раненными и убитыми, а из-за того, что все меньше людей видело необходимость принимать участие в поисках беглого Ших-Али-хана. В каждой деревне им передавали противоречивые новости — то он был здесь, но сбежал; то его выпустили за выкуп, который удалось собрать его матери; то он перерезал всех, увел скотину и женщин, оставив лишь запуганных стариков. Наконец, Кристоф уже стал думать, что его возненавидели за упертость. Но справиться с желанием повязать этого беглого шаха и самолично доставить его в распоряжение графа Зубова он не мог. Один из казаков, есаул Ященко уже высказался ему: «Да скажите, Ваше Благородие, зачем вам надо? Он же теперь ниже травы будет. А татары эти нас дурачат, по-любому. Своего-то и не выдадут». Кристоф уже и не обращал внимание на столь явное нарушение субординации, и только отвечал: «Если он знает, что за ним следят, то теперь уж сделает все, что угодно, дабы нам досадить». Так бы он и сам сделал на месте князя. И, судя по тому, сколько свежих трупов они видели по дороге, так князь и поступал.
Кому-то — только не Кристофу — удалось взять кого-то из родни Али-хана, направить его в ставку, думая, что это побудит беглого пленника выдать себя властям. Когда барон узнал об этом, он лишь расхохотался — нет, на месте Али-хана он бы не вышел, пусть хоть всю его семью возьмут. Тем более, памятуя гуманность русских и их уважение к любой знатности, этот родич будет обласкан ровно так же, как и сам бывший правитель Дербента. Волноваться не для чего.
Еще одно препятствие — приходилось общаться через толмачей, и Кристоф крайне сильно подозревал, что они передают не все, сказанное допрашиваемыми свидетелями. Поэтому есаул был прав, говоря про «одурачивание». Так все и есть. Надо было сдаваться, пока все не погибли, но он лишь приказал разделиться, взял с собой десять человек из тридцати, а остальным сказал: «Ваша воля — уходите обратно. Или преследуйте его. Я остаюсь здесь. Ежели спросят — так и передайте». Потом он повторил это своей дюжине подчиненных. «Я не приказываю вам, я даю вам право самим решать», - проговорил он. - «Как видите, предприятие это гибельное. Али-хан знает, что мы с ним готовы сделать, и просто так в руки не дастся. Может, и так, что мы здесь все поляжем, а он уйдет. Так что я вас не держу».
Все десять с ним остались, хотя он готов был уже выслушивать ропот и продолжать эту охоту в одиночку. Кроме того, он понимал, что, сдайся он сейчас, то получит только выговор от начальства за самоуправство.  Так что — или с Али-ханом на аркане, или лечь костями вдоль этих каменистых пыльных дорог, под ярко-синим небом и безжалостным солнцем.
...Определенность пришла ночью, когда звезды падали и гасли над чернильной грядой гор, шакалы завели свое тоскливое пение, костер догорал — остались лишь одни угольки. Сон сразил Кристофа на голой земле, и он даже не успел поставить дозорных. К счастью, из дремоты его вывело какое-то странное ощущение. Сквозь пелену обрывистых образов, всегда возникающих в начале сна, он почувствовал, что кто-то стоит рядом и смотрит на него сверху вниз. Барон резко открыл глаза и сел, оглянувшись. Все по-прежнему. Лагерь его , довольно рассеянный — он специально оставлял людей на расстоянии друг от друга, чтобы в случае неприятельских набегов их бы всех не перестреляли одновременно — похоже, спал или готовился ко сну. Вокруг темнота — звенящая и наполненная различными звуками, к которым он уже привык. Вдруг, поодаль, он увидел стремительно приближающееся к нему белое пятно странных очертаний — словно какое-то животное бежит впереди. Он растолкал своего сладко спящего товарища, а сам достал пистолет, и начал его заряжать, попутно ругая самого себя за шум, который неизменно сопровождал это занятие. Пятно становилось все ближе, и он различил вскоре, что это. Большая собака, размером с теленка, покрытая белой густой шерстью. В темноте светились ярко-зелеными огнями ее глаза. Кристоф присвистнул, пытаясь подманить пса к себе, но тот не подходил, впрочем, и не убегая. Отчего-то барону стало страшно. И особенно страшно стало, когда он увидел, что через этот белый пес абсолютно прозрачен. «Ты это видел?» - прошептал он в адрес слуги. «Что, Ваше Благородие?». «Черт...», - Кристоф спустил курок, и пуля прошла через призрачного зверя, переполошив всех в лагере. «Ложная тревога», - объяснил он всем разбуженным подчиненным. - «Расходитесь». Но самому ему было крайне стыдно — наверное, совсем с ума сходит, раз мерещатся разные привидения. Нет, все, кто ему выговаривал за это предприятие, были правы... Он снова прилег, подумав отчего-то: «Теперь Али-хан точно должен объявиться»...
И действительно, наутро один из казаков доложился ему, что увидел всадника, как назло, подъехавшего к лагерю близко. Пока он влезал в седло, ловкий джигит сумел умчаться куда-то на юго-запад. Кристоф приказал туда и выступать, сам не зная, что он делает. Отчаяние охватило его. Если они и в этот раз уйдут ни с чем, то он, так и быть, выведет людей к своим, а сам... «А сам я пойду дальше», - подумал он с отчаянием. - «И все-таки найду его».
Дорога петляла среди поросших терновником холмов, все сужаясь. Они шли гуськом, периодически спешиваясь в самых неудобных местах и прислушиваясь к тому, что творилось рядом. Ничего — только яростный стрекот цикад, утомительно наполнявший голову. Через несколько верст дорога начала разветвляться. Куда идти дальше? Кристоф приказал остановиться и огляделся. Правая развилка уходила в травянистую долину, сквозь которую протекала узкая речка. Слева дорога уходила прямиком в горы. Следы не показывали ничего. Он приказал разделиться, понимая, что это не самый хороший выход. Пятеро отправились в горы, Кристоф с остальными спустился вниз. В высокой траве терялись какие-либо следы, по которым он хотел вычислить неприятелей. Он понимал, что казак мог ошибиться, приняв врага за своего, что они могли бы прийти к «мирным» людям, но что-то подсказывало — на этот раз он близко к своей «добыче». Все его чувства обострились, пальцы нервно сжимали холодную сталь курка.
Сзади послышался топот копыт, ржание лошадей, и он увидел тех, за кем он гнался. Открылась перестрелка, сразу же убили двоих человек, а третьего один из неприятелей достал шашкой. Кристоф и трое казаков, сопровождавших его, успели выпустить несколько пуль, но напавшие бросились врассыпную, и понеслись по долине. Началась погоня, пули свистали, но цели не достигали. Впрочем, горцы и не стреляли, - они словно заманивали их куда-то, но Кристоф слишком увлекся погоней, и мысль о ловушке пришла к нему в голову в самый последний момент. Мельком подумал он о тех, кого послал в горы — что-то с ними сталось? Верно, ничего хорошего, а то бы они сейчас присоединились к преследованию. К тому же, он почувствовал, что лошадь под ним начала сдавать, силы ее были на исходе, и она вот-вот упадет, увлекая его с собой в высокую траву.
Их увлекли к подножью небольшого холма, и Кристоф невольно остановился, увидев того, кого искал. Али-хан — в этом сомнений не оставалось. Те, кого барон преследовал, помчались к своему командиру, видно, за дальнейшими приказаниями. Князь жестом приказал прекратить стрельбу и, красуясь в седле, выехал чуть поодаль от своей свиты, в которой Кристоф насчитал восемнадцать человек. Трое оставшихся вместе с бароном казаков было прицелились, но он приказал прекратить стрельбу, и невольно остановился, глядя на того, за кем охотился эти три недели. Его снова поразило странное сходство между собой и этим юношей. Разница была в том, что Кристоф восседал на взмыленной кобыле, в оборванной драгунской униформе, и за ним было всего трое человек. Противник же выглядел прекрасно — и улыбался ему лучезарно, словно они находились на светском приеме. Али-хан был вооружен только саблей, которую держал в ножнах — правильно, подумал Кристоф, чего ему бояться, будучи окруженным столькими телохранителями? Барон не выпускал из рук пистолет, но стрелять не спешил, зная, что силы слишком не равны.
Али-хан, не прекращая улыбаться, сделал жест рукой, словно приглашая его приблизиться к себе. Он заговорил на своем языке, перемежая свою речь смехом. «Сволочь какая татарская...», - пробормотал есаул Ященко, и, прежде чем Кристоф смог прокричать: «Не стреляй!», нажал на курок, целясь прямо в князя — и был немедленно сбит с седла. После короткой перестрелки с коней было сбито и двое оставшихся казаков, а под Кристофом убили лошадь. Али-хан, не двигаясь с места, ровным голосом приказал что-то свите, и те подъехали, доканчивая товарищей Кристофа пулями в голову. Тот подбежал к одному из басурман, пытаясь в рукопашную остановить одного из них и рискуя схлопотать пулю, но был быстро отброшен тем точным ударом, а двое других больно скрутили ему руки. Али-хан все это время почти не шевельнулся, наблюдая за тем, как добивают его врага так, словно смотрел некое весьма интересное театральное зрелище. Жестом он приказал своим слугам подвести Кристофа к нему и изучающе посмотрел ему в лицо, потом цокнул языком и что-то  заговорил на своем неразборчивом гортанном наречии. Ближайший к нему воин, юноша не старше его самого, заговорил по-русски, переводя слова Али-хана:
«Князь говорит, что запомнил тебя. Он знал, что ты придешь за ним. Но псу волка не одолеть».
Кристоф собрался с силами и заговорил:
«Раз я твой пленник, убей меня. Как убил остальных».
Али-хан расхохотался.
«Ты офицер. И тоже князь. За тебя дадут большой выкуп. Я куплю себе людей, и мы пойдем воевать против вас, неверных», - прилежно передал его слова толмач.
«За нас не дают выкупа», - проговорил барон. - «А у тебя ничего не выйдет. Мы разобьем тебя и кинем жрать свиньям».
Юноша побледнел, отказываясь переводить последнюю фразу. Князь, как видно, потребовал перевода, и после того, как услыхал про «свинью», что-то отрывисто приказал, после чего телохранители, державшие Кристофа под руки, начали долго и жестоко его избивать. Сначала он пытался сопротивляться, но после того, как его сбили с ног, более не мог отвечать на удары. Последнее, что он запомнил, - хохот пятнадцати глоток и свой слабый шепот: «Убейте меня...», а ему отвечает толмач: «Сначала вырвем сердце тебе, потом всем остальным».
… Он очнулся спустя некоторое время. Надоедливо звенели над ухом огромные сизые мухи. В сарае, где он лежал, пахло прокисшим молоком и тухлятиной. Было довольно прохладно. «Сердце...», - прошептал он, прикасаясь к груди. Рубашка, залитая засохшей кровью, прилипла к коже.  «Все-таки вырвал», - проговорил Кристоф. Пошарив по груди, он не обнаружил золотую цепочку с простеньким крестом. С трудом разлепив опухшие глаза, он ощутил страшную боль во всем теле. Двигаться он не мог. Даже перевернуться на другой бок стоило больших усилий. Из этого он сделал вывод, что не мертв, так как иначе бы так не страдал. Ужасно болело левое плечо и вся грудь, поясница и правая нога. Прежняя рана вскрылась и страшно кровоточила — он лежал в липкой луже крови. Отчего-то он вспомнил Бретань, когда шуаны так же захватили его, приняв за шпиона, и ему показалось, что сейчас войдет Жерве Пюиссар, и омоет ему раны, а далее все повторится...
И Жерве действительно вошел, и взял его за руку, словно проверяя пульс, и сказал: «Assetez-vous, donc», и Кристоф что-то даже ответил, и посмотрел ему в глаза, и не увидев зрачков, обреченно вздохнул, а Пюиссар стал совсем прозрачным и исчез.
Барон понял, что его оставили помирать медленной смертью — эдакая восточная пытка, месть заигравшегося мальчишки. А вот и он сам, этот Али-хан — и его сапоги из красной сафьяновой кожи, с кистями, обтягивающие его длинные ноги почти до колен. Если это бред, то в него можно плюнуть.  «Die Schweine», - сказал Кристоф, расхохотавшись, а затем повторил по-русски: «Слышишь ли, ты свинья. Tu es un cochon. Попробуй теперь...» И он выплюнул окровавленную слюну, застывшую на сапогах. Князь наклонился и смахнул ее белоснежным платком, а затем выпрямился и снова что-то сказал негромко, на своем языке. Тут Кристоф понял, что перед ним — не видение. Иначе бы он понимал его слова. Затем Али-хан хлопнул в ладоши и ушел. Далее Кристоф снова впал в забытье...

CR (1829)
Я пробыл в родовой деревне Али-хана до середины октября, то есть два месяца. Бежать было бесполезно. Мне отбили почти все ребра и почки, сломали челюсть, правую лодыжку. Вдобавок у меня вскрылись все старые раны. Я умолял — и через переводчика, и сам, не надеясь, что меня поймут — убить меня, даже был согласен на смерть долгую и мучительную. Но меня пытались лечить — причем это делал толмач, которого звали Рамзаном, - у него мать была терской казачкой, потому-то он и знал русский на более-менее сносном уровне. И ко мне являлся Али-хан, обращавшийся со мной довольно ласково. Он говорил: «Я отпущу тебя, но только если ты не выдашь меня своим». Я не мог дать такого обещания, и честно говорил об этом. Поэтому меня и дальше держали в доме одной из жен Али-хана. У него их было семеро, по магометянскому обычаю. Со мной он вел пространные беседы о том, что русские, мол, отняли у него все, и мать его, и жен обрекли на поругание. Что он соберет огромную армию, и сокрушит и Зубова, и всех остальных, а русских по эту сторону Терека не будет больше. Говорил он это с расчетом, что я передам своим о его мощи и храбрости, а также о его масштабных планах.
Видя, что запугивания и угрозы на меня не действуют, Али-хан начал действовать со мной так, как это делают все восточные люди: начал щедро одаривать меня и безбожно льстить мне. Мне справили богатый кафтан по местному обычаю, дали выбирать любого из его алхетинцев — а кони у него и впрямь были превосходны! Подарили кинжал и саблю. Привели ко мне пять дев с длинными черными косами и глазами газелей, прямо как из персидских поэм и дали мне право выбора одной из них. За роскошными обедами меня кормили чуть ли не с рук. Али-хан вел такие речи: «Я волк, и ты тоже волк. Нам нужно бегать стаей. Ежели ты примешь нашу веру...», но видя, как я меняюсь в лице, продолжал, как ни в чем не бывало: «Ты мужественен и храбр, я всегда знал это, даже тогда, когда пленником был я. И догадывался, что если кто найдет меня, так это не эти чурбаны, от которых я бежал, а ты сам. Ваше войско не заслуживает столь отчаянных храбрецов, как ты...» Я отвечал только: «В одной стае не может быть двух вожаков, а на меньшее я не согласен», и этот мой ответ приводил его в восторг. Очевидно, Али-хан проникся ко мне невиданным расположением, даже несмотря на то, что я был «неверный» и пришел к нему, чтобы выдать его нашим властям.
Я держался, как мог. Право слово, вот лучше бы меня пытали. Увидев, что мне не хватает табака, Али-хан принес мне трубку, наполненную какой-то сухой травой, от которой у меня путались мысли и возникали видения. Он сам это тоже курил, и продолжал говорить о белых волках, о том, что это его зверь, и я сам видел очертания зверя перед собой. После такого курения мне было неизменно плохо, ужасно тошнило, в голове стоял туман, а по телу разливалась апатия,  и я решил воздерживаться. Позже я понял, что Али-хан потчевал меня ничем иным, как гашишем. Ему зелье доставляло явное удовольствие, для меня же оно было сродни яду.
Мало-помалу я узнал своего поработителя как человека. При всей его грозности, он оставался мальчишкой, и он постоянно расспрашивал меня о России, о Европе, о многом другом, из того, что он никогда не видел и не знал в своем Дербенте. А я пересказывал ему все, что видел, потом даже начал какие-то сказки рассказывать, будто Шахерезада.
В конце сентября Али-Хан выдвинулся в поход. Меня посадили на полудохлую лошадь, чтобы я далеко не убежал, и мы отправились по горам. Почему я не пытался сбежать, пусть даже и пешком? Я не знал точно, где мы находимся, и никто мне ничего не говорил.  Заходили в какие-то деревни, князь приказывал выгонять всех жителей, - очевидно, они принадлежали к его врагам — и убивал всех мужчин, а женщин и девушек сгонял к себе. Я спросил его, зачем он это делает, и он отвечал: «Между нами кровь». В других деревнях мужчины, наоборот, присоединялись к нему. И так длилось почти вечно. Я думал уже, что пора покончить с собой. Я вскрывал заживающие раны, чтобы затянуть свое выздоровление, пока этого не заметил Рамзан, лекарь и толмач, и не начал мне связывать руки на ночь. Из-за этого меня часто лихорадило, и по ночам я видел призрак своего покойного брата, и тот говорил мне: «Кристхен, идем со мной», а я только ревел. Наконец, однажды я не выдержал, и во время очередного пира, который задавал Али-хан, он спросил меня: «Вижу, тебе не нравятся ни прекрасные кони, ни хорошее платье, ни наши девушки, ни оружие. И даже наш табак тебя угнетает. Что-то тебя томит, но только я не пойму, что именно?»
 «Я желаю смерти», - эти слова дались мне очень просто. - «Если ты ее мне не дашь, я сам хочу ее взять».
 «Что тебе в смерти?» - проговорил мой хозяин, внимательно глядя на меня. - «В рай не попадешь, - ты неверный. А если уж сам заберешь свою жизнь, то точно вечно мучиться будешь».
«Смерть мне подарит свободу», - проговорил я совсем отчаянно.
«А я могу подарить тебе смерть», - улыбнулся тонкой своей, волчьей улыбкой Али-хан. «Делай, как знаешь», - устало отвечал я, перед тем, как мы отправились спать. Когда посреди ночи я увидел двух человек с кинжалами в своей комнате, то был уверен, что они пришли меня убивать. Но вместо этого они вывели меня, посадили на коня, вооружили и отправили восвояси, показав куда-то на север — очевидно, туда, где скрывались свои. Один из провожающих, тот самый Рамзан, вздохнул и проговорил: «А князь сказал, что все-таки тебя найдет».
Так я и не понял, какое благородство или причуда заставили Али-хана меня отпустить к своим, вместо того, чтобы убить. Возможно, что-то заставило его проникнуться ко мне уважением: равнодушие ли мое к богатствам и милостям, столь непривычное для него, или же не менее безразличное отношение к смерти? Может быть, его лесть была и не лестью вовсе, а проявлением искренних чувств?
Как бы то ни было, в тот момент я не задавался таким вопросом, а отправлялся к своим. По дороге я скинул подаренную мне одежду, чтобы меня не приняли за врага и не стали расстреливать на месте. Когда я соединился с одним из казачьих отрядов, то поведал свою историю. Оказалось, что один из тех, кого я тогда отправил искать Али-хана, видел, как моих соратников расстреляли и подумал, что меня обрекли на ту же участь. Позже, когда я прибыл в ставку Корсакова, то узнал, что он уже успел отписать матери весть о моей гибели в горах, и это письмо уже было должно достигнуть Петербурга. Туда же отправился Якоб, как безмолвный свидетель произошедшего. Госпожа Бакунина вообще выразилась: «А про вас твердили, что вам этот изверг сердце вырвал». Я, естественно, рассказал все, что видел и слышал в ставке Али-хана, но понимал, что мне никто не верит. И зря, так как через пять дней на отряд полковника Бакунина (брата моего сослуживца) напали и всех перебили. Удалось уйти лишь шестерым.
На сей раз в активных боевых действиях я не участвовал, а исполнял, в основном, адъютантскую службу при графе Корсакове. Мы взяли Гянджу почти без боя. В конце ноября в ставку Зубова явился фельдъегерь с вестью о смерти государыни, и мы тут же присягнули Павлу Петровичу. Я тогда не думал о том, что может твориться в Петербурге, но отчего-то вспомнил, что манифест, меняющий порядок престолонаследия и делающий наследником die alte Keizerin ее старшего внука, либо не нашли, либо уничтожили. Вскоре, перед самым Рождеством, меня отправили обратно в Россию, более для излечения, чем для дальнейшей службы. Позже я узнал, что в начале февраля боевые действия в Персии были окончены, при том даже, что мы побеждали. Зубова вызвали в Петербург, а потом отправили в отставку. Император Павел не мог позволить себе, чтобы последний любимец его матери забрал лавры победителя.
Для меня наступило совсем иное время, а, точнее, безвременье, о котором мне и вспоминать не очень хочется. И вплоть до начала нынешнего столетия длилось это безвременье, покуда одно юное создание не подарило мне надежду и не вывело, само того не понимая толком, на свет...


Рецензии