Кладбище ангелов

ГЛАВА 1
Скорее мертва, чем жива

Улитка ходит медленно, но говорит быстро. Междусобойчик у улиток тараторливый, а вот когда надо пообщаться с другим существом, скажем с мухой, улитка вынуждена очень сильно притормаживать свое трескотливое губошлепание. Смешливые подружки ухахатываются до пузырей, наблюдая сверхскорострельный аппарат улиточной речи, замедленно выдавливающий беспозвоночные слова, словно фарш через мясорубку. Это и правда смешно – напоминает скривившегося ребенка, с его вечной горькой пилюлей, стекающей на подбородок из обиженного рта.
- Улиссе Па, «Вестник насекомых», – карикатурно долго шевеля губами, представилась улитка, как только муха присела рядом.
- Ой-ой-ой! – заверещала муха, испугавшись. – Чего вытаращилась на меня! Чудовище...
Она стремительно взлетела и полчаса кружилась по комнате, пока инцидент благополучно не покинул ее память. Затем опять уселась рядом с улиткой на подоконник возле цветочного горшка.
Улитка промолчала. И не напрасно – это был вполне здравый расчет: зная психологию мух, Улиссе Па прекрасно понимала, что болтливое насекомое само собой, без какого бы то ни было понуждения, расскажет все, что знает. А представляться зачем? Так ведь это элементарная журналистская этика.
- Ну, так это, – зажужжала муха, – является наш принц-принцевич, доложу я вам, весь в прыщах! – муха вывернула передние руки за голову и принялась выламывать себе шею. – Но, – говорит, – не один. Рыбу притащил с собой. Толстую такую... Эх, какая тухлятинка бы с нее получилась! – размечтавшись, муха лизнула хоботком невкусный подоконник.
- Бах! – хлопнула форточка, давая пощечину негоднику окну. И снова, – Бах! – Если я увижу тебя, зараза, – заскрипела она стертым голосом. – Если я увижу тебя с этой мерзавкой еще раз... – показалось, что хрустнули сжатые зубы.
Муха опять заверещала и кинулась прочь. Улиссе Па пришлось скучать еще полчаса, пока дуреха не успокоится.
- Ну, так что, – продолжила муха, наконец усевшись рядом, – каким манером он ее уговорил, как заставил или заколдовал рыбу эту неведомо, только она язык свой вытянула длиннющий-синющий и давай ему, принцу-принцевичу, красоту наводить. Как? А так, что прыщи с его лица слизывать. И ни единого прыщика не осталось. А как закончила, принц-принцевич в зеркало залюбовался: улыбочку уточнил на предмет чистоты зубов и общего виду обаятельного, уши-шмуши тронул, под носом особо поинтересовался, нет ли каких неприятностей и так далее по списочку; завихрастил шевелюру моднейшим образом и явился сомлевшей барышне.
Улиссе Па заинтересованно развернулась, настраивая зрение на восприятие больничной палаты.
- Ух ты! – прошептала она на вдохе и вмиг забыла про косноязычную муху; стала сама наблюдать, представляя будущую гордую подпись: «Очевидица событий», под авторской статьей в «Вестнике насекомых».
Явился принц-принцевич и тут же назад отступил, ибо в вышеуказанное помещение, под предводительством бородатого верховного мага в халате с карманами, втягивался многоуважаемый консилиум. Вошли и замолчали. Третьеразрядный колдунишка невнятно забубнил какой-то текст, спотыкаясь на сложновыговариваемых словах, а прочие кудесники со скуки развлекались, эксплуатируя казенную фантазию: кто шепотком анекдотец сообщал, а кто посмелее был, рисковал подмигиваниями растерянной ведьмочке, стоявшей поближе к верховному. Впрочем, и образ верховного был не совершенен – внимательный взгляд доставлял в обитель критики бандерольку сомнения, указывая пальчиком на подвороты джинсов, предательски синеющие в том месте, где кончалась белоснежная мантия.
- Тра-та-та-та-та... биоэлектрическая активность и функциональное состояние головного мозга, – монотонно гнусавил колдун, – к сожалению, не позволяют надеяться на положительную динамику. Повреждения очень серьезные.
Верховный маг рассеяно посмотрел на барышню, лежащую на кушетке и величественно дал пару сопливым носом. Консилиум зашевелился, разворачиваясь, и мгновением позже, хоть и пропаренное утюгом, но все равно несвежее молоко его халатов вылилось наружу, стекая в коридор, чтобы прокиснуть в спертом воздухе курилки. Третьеразрядный гнусавец окинул безнадежно-тупым взглядом экраны приборов и тоже поспешил прокиснуть.
Принц-принцевич ехидно улыбался.
- Ага, это лекари! – смекнул он. – Таких лекарей в приличные времена жгли на кострах. Гнусная ересь в халатике со стетоскопом... эх, куда катится лево-правый мир!
Поворочав глазами, припоминая последовательность действий, принц-принцевич резко, как гусеница, согнул свое тело под неожиданным углом и вытянул шею. Казалось, бедняга чем-то подавился и мучительно страдает, решая: попытаться проглотить это что-то или выплюнуть. Икнув, он вывернул себя еще невозможнее, склонил голову на бок и засунул в рот клешню из двух пальцев... что-то там подвигал и с сопротивлением вытащил наружу отчаянно барахтающегося хомяка. Зверек, мокрый и возбужденный, крутился, пытаясь освободиться, а принц с отвращением отплевывался в сторону, кривясь на то что получилось. Он постучал хомяком о подоконник, стряхивая с его шерсти неживописные фрагменты своего завтрака, а когда грызун подсох, аккуратно положил его на лоб спящей барышне. Тот повел себя чудаковато: сначала лег на спинку и поднял вверх лапки, показывая, как умирают хомяки; затем ожил, мордашкой влево-вправо покрутил и на гульке хвостика со лба скатился вниз, походу цапнув спящую красавицу за ухо.

Вздохнув, красавица проснулась,
губами сонными желая поцелуя...

Да нет же, нет! Не так все было – она проснулась и перепугалась, ничего не понимая.

Рина, а именно так звали барышню, проснуться – живенько проснулась и испугаться – в полной мере испугалась, однако сходу ничего не прояснила. Мозг, выпутываясь из окружившей его невнятицы, наскоро сообразил, что вокруг больничная палата, кровать больничная и монитор, попискивающий больничным писком, несомненно тоже больничный. «Я заболела, – выстучал в уме телеграфный аппарат. Ответ пришел моментально, – а раз так, то должна быть мама». Но сколько не поворачивала она чернокудрую головку, сколько не мигала она карими глазками, но никого: ни мамы, ни папы, ни дедушки на худой конец не увидела.
- Мама! – слабым голосом позвала Рина, но никто не появился. – Ма-ма! – крикнула она громче.
А в третий раз уже не кричала, потому что кто-то таки вынырнул в поле ее зрения, не мама, конечно, но человек молодой и смутно знакомый.
- Арчибальд, – представился вынырнувший.
Но глаза-то-глаза... прытко забегали они по лицу девушки, засомневались глаза и искали-думали, как бы понять, угадал ли он? Получилось ли создать впечатление? Еще две минуты назад, сочиняя стратегию знакомства, назвавшийся Арчибальдом видел себя в роли благородного и молчаливого рыцаря с тенью трагического прошлого:

Печаль во взоре, скрытое страданье,
а в жесте элегантном тонкий шарм.

«Тьфу ты, шекспировщина какая-то! Двадцатый век на дворе, батенька», – взбеленился принц, раздраженный неуместной режиссурой образа; но нового ничего придумать не успел.
- Очень приятно. Я Рина. Вы, – девушка запнулась, путаясь в вежливостях. – Вы не скажете мне, Арчибальд, где я и что случилось? И где моя мама? – по ее щекам, растолкав обещания никогда не плакать, побежали досадные слезы.
- Охотно! – воскликнул принц, обрадованный результатом своего представления. – Только позвольте мне сберечь драгоценные алмазы, стекающие из ваших глаз! – он материализовал черный шелковый платочек и бережно дотронулся до лица девушки.
- Ах! – манерно вздохнула Рина, копируя однажды виденный кадр из мелодрамы; а как еще позиционировать себя в незнакомой ситуации?
- Вы, – продолжал Арчибальд, благоговейно пряча платочек в карман, – к счастью умерли! В результате автокатастрофы. Насмерть умерли! – оживлено уточнил он.
- Что?! – заорала умершая. – Ты, кретин гребаный! Что за стеб ты городишь?!
- Вы умерли, – слегка запнувшись повторил Арчибальд, делая вид, что не заметил перемену настроения и интонации. – Точнее сказать, ваше тело еще продолжает жить, но душа уже переходит...
- Умерла, да?
- Да.
- К счастью, да?
- Да.
Рина дернулась зарядить красавцу в сопло...
- Ой! – тихонько тявкнула она.
Думаете волшебство? Отнюдь! Все произошло по вполне естественным причинам: каждый, кто долго лежит, такого себе належит, что совершенно двигаться разучится, а тело скатается в тюфяк.
- Так что ты мне пургу несешь…? – болезненно морщась спросила Рина. – Я ведь разговариваю с тобой. Значит живая. Что не так?
- Ну как вам объяснить...
- Да попросту и объясни, чурбанелло. Я – то есть ты – клоун. Но цирк уехал, и остались только галимые неудачники, вроде тебя. Так что шоу не прокатило. Понятно?
- М... – Арчибальд разочарованно поцокал языком и перекинулся через плечо своей культуры, словно оборотень, сменяя языковые великолепности на волчий лязг. – Ты, подруга, если в натуре хочешь понятия освоить, то воротник прикуси и слушай, что тебе реальные люди в интеллект толкают, ферштейст?
- Э... – замялась Рина, слегка обескураженная неожиданным маневром собеседника.
- Человек не умирает в одно мгновение, – Арчибальд перекувыркнулся назад. – Сейчас твой ум воспроизводит известные ему ощущения, но это всего лишь вымысел, облегчающий принятие смерти. Вечная история.
- Какая такая история? – тревожно сделалось Рине, ой как тревожно.
- Какая такая история... Представь себе кораблекрушение: треск, скрежет, волны ревут, теряющий управление корабль разбивает дно о подводные скалы, и несчастные люди падают вниз. Они хватаются за случайные обломки и поднимают как можно выше свои лица, стараясь ухватить глоток воздуха.
Рина промолчала; у нее возникло чувство, что все происходящее возможно и не розыгрыш. Она стала дышать глубже и быстрее, инстинктивно стараясь насытить тело кислородом, чтобы унять страх.
- До тех пор, пока ты стоишь на палубе, – говорил Арчибальд, – ты живешь: вдыхаешь бриз, любуешься закатом и предвкушаешь ужин в ресторане. Но когда ты цепляешься за кусок разломанной мачты, а кругом бесится буря и силы покидают тебя, остается только смириться и принять свою смерть.
- Стоп! – вдруг воскликнула она. – Но я же дышу! А мертвые, насколько мне известно, не дышат.
Рина торжествующе посмотрела на Арчибальда.
- Твоя жизнь упала с палубы, и ты дышишь, цепляясь за кусок мачты, разгрызенной ветром, – его голос звучал приторно и неестественно. – Путь окончен. Осталось сделать выбор.
- Утонуть на дне, или утонуть по дороге?
- Суть в неправильной трактовке, – усмехнулся принц. – Люди ошибаются, рассуждая о выборе между левым и правым миром. Они считают, что он происходит в течение всей жизни: в моменты выбора реакции на действия других, или в моменты собственных решений, при выборе действия такого, а не другого. А потом приходит смерть.
- Так это естественно! – с трудом поняв, о чем речь, согласилась Рина. – Ты – это твои поступки, – повторила она мамины слова.
- В действительности, – выдержав паузу продолжал Арчибальд, – все немного не так. Человек проживает ровно столько, сколько нужно, чтобы научиться свершить выбор. Осознать себя, свои истинные потребности и быть готовым присоединиться к левому или правому миру, без тени сомнения и сожаления. Весь опыт жизни нужен только для накапливания знаний. И человек учится как школьник. Он неразумен и неполноценен и бывает, что нередко остается на второй год.
- Живет, пока не научится делать выбор?
- Именно. Потом, чувствуя, что душа готова, природа просто выключает тело. Выбор сделан. Плоть закапывают или сжигают, а душа продолжает свой путь. Однако бывают неоднозначные ситуации.
- Это про что?
- Это, например, про то, что несмотря на почтенный возраст, человек так и не понял кто он и куда хочет идти. Мир возвращает его в плоть, учиться дальше. Или молодой человек, не успевший разобраться в себе, попадает в катастрофу. Сломанное тело уже не может поддерживать прежнюю жизнь, но работает еще годами, дожидаясь, пока нужное решение не вырастет из души, вцепившись корнями в мечту. Это состояние может выглядеть по-разному: летаргический сон или безумие, или...
- Или что?
- Наверное, ты знаешь, что такое кома?
- Да, знаю...
- Ты умерла, – продолжил он, – и не можешь вернуться в привычный мир. Но ты еще жива, потому что не сделала выбор.
- И где я?
- Одна твоя часть в левом мире, другая в правом. Обе части можно сравнить с параллельными прямыми, которые не смогут пересечься, пока одна из них не уступит другой, потеряв свою безукоризненную прямоту. В тот момент, когда ты осознаешь свой выбор, вторая часть присоединится к первой, и ты обретешь целостность.
Арчибальд был доволен выстроенной психологичностью происходящего в целом и последней фразы в частности. Казалось, дело сделано: прекрасный незнакомец уводит проснувшуюся красавицу, соединяя заблудившуюся правую часть ее личности с торжествующей левой. Фанфары, барабаны, орден и повышение. Молодой человек мечтательно улыбнулся.
Рина отстраненно смотрела в потолок. Будучи одной из тех странных личностей, которые тратят уйму времени на самоанализ, она знала, что яркие эмоциональные всплески, как первичная реакция на шок, сменяются у нее совсем другим подходом с доминантой анализа и логики. Подружки ей говорили, что таким образом она «выпрыгивает из ситуации и превращается в механизм». «Пусть так, – соглашалась Рина, – пусть механизм; что, в конце концов, плохого в механизме если он помогает разобраться в проблеме, не отвлекаясь на то, что на эту тему думают пылкое сердце и плаксивая душа!».
- Позвольте задать вам несколько вопросов, – пересоленым голосом, сказала Рина.
Молодой человек помрачнел.
- Пожалуйста-пожалуйста, – он коротко взглянул на часы, давая понять, что продолжительность их разговора имеет некоторый лимит.
- Во-первых, – начала девушка, – как мне убедиться в том, что я и в самом деле умерла? Вы согласитесь, надеюсь, что на данный момент никто, кроме вас, мне эту информацию не сообщал. Во-вторых, – разогреваясь продолжала она, – что же такого счастливого в моей смерти? Теперь далее, как можно понять, что я разделена на левую часть и правую часть, ну живу же я как-то! – Рина повысила тон до раздраженно-агрессивного. – И, в конце концов, почему лево-правый мир, если есть небо и рай, и ад под землей соответственно, а это ведь верх и низ, что не так? – почти выкрикнула она.
Арчибальд смигнул. Как-то сложно все повернулось. Не готов он был к такому повороту: «бы-бы-бы...», – издевательски закривлялся внутренний ребенок; и нельзя сказать, что не объяснил бы, потребовалось бы, наилучшим образом объяснил бы. Психологически был не готов. Напугать как-нибудь, это легко можно. Покрасоваться, это вообще запросто можно. Но философские беседы вести с барышней, готовой биться насмерть за свое понимание мира и выводящей в сражение конногвардейский полк сложных вопросов... увольте.
Молодой человек прикрыл глаза, сделав вид что задумался, но был он уже не здесь, его взгляд глубоко погружался в ткань многослойного мира. Он чувствовал, что вот-вот докопается до мудрейших. «Ну-ну-ну... – подталкивал принц скользкую змею ума, протискивающуюся в привычные ее зрению глубины, – а вот и они!». Мудрейшие почувствовали принца Арчибальда, подняли на него свои бездонные глаза, и тут его посетила гениальная, простенькая как кружочек идея: «А что, если подсунуть им эту проблему объяснения? Барышня крепенькая, вопросики серьезненькие, пускай они и разбираются».
Принц вернулся с согласием мудрейших, посмотрел на девушку еще раз и когда вконец разозлившаяся Рина многозначительно вытаращила на него глаза и изготовилась плюнуть в негодяя, с невинным видом положил ей на лоб хомяка.
- Что? – дернулась девушка. – Хомяк? А... хомяк, – тускнея и прикрывая веки прошептала она. – Хо… мя… к, – замедленно произнес неповоротливый язык, окончательно потерявший связь с млеющим мозгом и живущий собственной жизнью.
Рина спала.

ГЛАВА 2
Принц на горошине

Польщенный вниманием к его питомцам, любой цветовод оживляется. И вот он рассказывает и рассказывает, и двигает перед вами горшки со сноровкой наперсточника, и посвящает вас в нюансы размножения луковичных культур и проходит полчаса, и час, и вы понимаете, что цветовод неистощим. Однако все пройдет и это тоже. И лекция оканчивается блистательным финалом, где цветовод поведает вам неподдающиеся объяснению детали взаимоотношений с «Такими же как мы разумными! А как вы думали? Доверьтесь специалисту!» – и какое у них взаимопонимание и как они непостижимо тонко чувствуют друг друга и все в таком же духе.
Больничный фикус, живущий на подоконнике Рининой палаты, посещал сны пожилой медсестры, в обязанности коей, помимо штатного ухода за больными: капельницы, клизмы, пластырь-шмастырь... входило поливать цветы. Частенько она просыпалась среди ночи, отгоняя от себя безобразное видение засохшего дерева, злобно вырывающего корни из земли, чтобы на них, подобно великанше-косиножке, идти к своей мучительнице-губительнице, таскать ее, гадость бессердечную, за жиденькие волосы. Испытывая дикий ужас медсестра дралась и так отчаянно размахивала кулаками, что случались неприятности. И черт с ней с вазой, с чашкой, с телефоном, но несчастье в том, что неоднократно «эта дура» – цитирую, обратной стороной ладони попадала в ухо мирно спящему супругу. Тот в панике валился на пол, просыпался и начинал кричать – без взгляда на соседей и бестолочью сумасшедшей называть – со взглядом на жену, грозить разводом; а успокоив душу, отползал на самый край кровати, прятал голову под подушку и долго не мог заснуть, прислушиваясь к ночным шорохам. Заплаканная медсестра тащилась на кухню, варила кофе и выводила на руке фломастером: «полить фикус». Такая память... пока фломастер не смывался, она ходила по палатам, по этажам и коридорам с пластмассовой бутылкой, а кошмары уступали место снам о райском саде, сплошь заросшем фикусами.
И вот... – тык-тык-тык, прикусили язык? Проскачем по кочкам многоточия и задумаемся на секундочку, сколько всего происходит после такого «и вот». А ведь верно подмечено, что самые главные, самые важные происшествия случаются в моменты разрыва спокойного течения ежедневщины. Буквально как с этим новым и непривычным словом «ежедневщина», всплывающем колючей рыбой из глубоководья в илистое мелководье застиранной до дыр реки привычных слов и скучных аллегорий.
Так вот «и вот»: сказка про то, как механизм лево-правого мира микроскопически сдвинулся, и сны, вместо медсестры, стали сниться фикусу – леса, костры и куртка кожаная с бахромой и мокасины... и фикус Бенджамина недоумевал как так, что он всю жизнь сидя в горшке,

необъяснимым образом соображает
про мокасины, куртку с бахромой,
и корни в мокасины обувает,
а в куртку лезет головой.

И все бы чудненько, но однажды сновидец увидал топор. Древние инстинкты дерева предсказуемо восстали, проявляясь в дрожи листьев и цыганском поте ночной росы; так фикус на себе прочувствовал всю гамму ощущений, которая тревожила несчастную забывчивую медсестру в ее ночных кошмарах. Сон повторялся и повторялся, и не менялся ровно до тех пор, пока страдалец не сошел с ума; шизофрения, если точно. Он разделился на две части: древесной сущностью остался пребывать здесь, а другой, отныне не древесной, пребывать там. Где там? А черт его знает... холодно, костер, оперенный вождь Полпера, племени Внуков Волка, уставшие индейцы разворачивают вигвамы на берегу священной реки Маккензи.
Вождь Полпера, старейший из вождей волчьего тотемного союза, хранитель тайной сферы, повествующей об устройстве лево-правого мира и толкующей судьбы избранных, получил задание мудрейших: «СРОЧНО СФЕРУ ПЕРЕДАТЬ АДРЕСАТУ ТЧК АРЧИБАЛЬД ЖДЕТ ТЧК ДОСТАВЛЯЙТЕ КАК ВАМ УДОБНО ТЧК». Зачем? – не объяснялось. Как? – не указывалось. Думаете, вождь огорчился? Ничуть. Он вытащил расческу, подарок белых братьев, и почесал себя за ухом. Трубочку достал, засыпал табачок, примял и закурил; опущенные в тексте подробности засасывались в вождя вместе с дымком: «Ага, – полезли мыслей червяки из яблочка мозгов, – загвоздка-то не в том, что сферу непонятно как доставить, а в том, что просто так ее нельзя отдать. Тот, кто избран говорить со сферой, тот должен сферу искать и находить». «Вот где волк зарыт!», – догадался Полпера. Все это поисково-находительное мероприятие, при имеющихся условиях – девушка без сознания и Бенджамин в горшке – создавало серьезную сложность в выполнении поручения. Ну, или по-другому, если мыслить чисто позитивно: радушным жестом распростертых рук, мудрейшие звали вождя оросить пересохшее русло фантазии, алчущее освежающего урагана творческой мысли.
Орошали-орошали, да недоорошали; у Полпера пересохло во рту. «Опять, зараза, полить забыла», – разозлился он на сумасшедшую бестолочь, и тут же забыл об этом. Слишком неоднозначно все стало. «Думай-думай-думай», – настраивал он себя.
Думал-думал и придумал, вспомнил сказку одну, вроде по смыслу и не очень подходящую, но ураган творческой мысли, не советуясь, притащил ее на всех парусах нестандартных решений. Полпера воодушевился, молодости легкость ощутил, пыхнул трубочкой и настроился еще чуть-чуть подумать. Ха! Глядите-ка пожалуйста, – непредвиденный финт обстоятельств и вот она, готовая идея: малютка Шерсти Клок в огне сучок зажег и поднял так, чтобы согнать в песок кривые тени вождей и деревьев; и смеется, засранец, над их танцем.
- Вождей и деревьев... – сказал Полпера.
- О-хо! – поддержали мысль засыпающие вожди.
И только один из сидящих, вождь Волчий Хвост, задумался над услышанным. После чего поинтересовался:
- Что вождей и деревьев?
- Тени, – емко ответил Полпера.
- А-а-а... тени, – безразлично отозвался Волчий Хвост, – пусть будут тени... О-хо!
Услышав мнение вождей, довольный Полпера начал крутить косу терпенья, ожидая пока все не заснут. Старейшему вождю тотемного союза совсем не хотелось кого-нибудь случайно испугать и уж не приведи Великий Дух, гнев мудрейших на себя навлечь. Задание-заданием, о-хо – о-хом, но не положено ни колдовство, ни ворожба без ведома, соизволения и прочее шамана.
Уснул малютка Шерсти Клок, приплюхнувшись к огромной волосатой псине; псина шевельнулась и затявкала, мельча на месте лапами, в дремоте догоняя призрачного зверя. Волчий Хвост свесил седую голову на грудь, всхрапнул и начал что-то бубнить на давно забытом языке. Говорят, что скрытный Волчий Хвост шаману подарил оленя, чтоб тот вождю влепил жабье клеймо между лопатками и научил во сне речь человеческую прятать в жабью речь. Да, говорят, что так и было. Однако, мало ли что люди говорят.
- Пора, – прошептал Полпера.
Он отвернулся от костра, поймал глазами свою тень и попытался удержать ее на месте. Но жизнь теней и жизнь людей такие разные – тень вздрагивала от движений саламандр в огне, скакала со зловещими ужимками, кривляясь на пригорках, танцуя проскользала по стволам деревьев в воду и выпрыгивала из воды назад к огню. Индеец сдвинулся и тень послушно сдвинулась, играясь. Она смотрела на вождя глазами без белков, как будто кровью затекли глаза как у мустанга, не поддающегося приручению. Вождь сел на корточки и тень села; вождь сдвинулся еще немного – влево-вправо-влево и тень скользнула прямо в ловушку, заливаясь в невысокую траву, где зацепиться для прыжков и не за что и нечем. Полпера изобразил сову – тень полетела; изобразил ежа – тень ощетинилась. О-хо! Все заработало как надо, он сел и снова закурил.
- У-а – у-а, – тихонько пел индеец, выпуская в тени первый лист, – у-а – у-а, – проросли еще несколько трепетных листиков; глаза вождя прикрывались, а мускулы, затекая от напряжения, начинали подрагивать.
- У-а – у-а, – в голове все кружилось, а из живота на грудь вытягивался душный обморок. Вождь, обдирая кожу, вытащил себя в тени стволом, а руки поднял вверх ветвями. Осталось-то зубами доскрести остаток воли, сжаться, выдохнуть из легких теплый воздух весь до дна и исчезая, провалиться в иную явь. Вот и свершилось колдовство: ночь, больничная палата, Полпера стоит перед кроватью, а на стене тень фикуса; переверни картинку: ночь, река Маккензи, костер и у костра, на месте Полпера, стоит продрогший фикус,
не понимая: это фикусу приснилось, что он Полпера,
или наоборот, индейцу снится, что он фикус и
стоит у костра, замирая и пугаясь от непривычных звуков и запахов в воздухе.
Старуха Кокьянгвути говорила ему еще в те времена, когда он сражался с ящерицами, мечтая поскорее вырасти и удержать копье: «В озерах старая вода, ты не смотри туда, соврет вода от скуки. А в реках, – говорила, – вода молода и тоже соврет иногда от безделья. Ты, Полпера, верь Кокьянгвути. Ты зеркалу верь». Полпера вырос и смог удержать копье, Полпера окреп и убил вилорога, Полпера стал вождем и хранителем тайной сферы, но «зеркалу» так и не видел. И улитку в палате не увидел – а кто ж ее тут разглядит, темень же непроглядная! Подумал, что никого нет...
... но нет – Улиссе Па спала одним глазом, второй глаз никогда не спал, смотрел на мир, все знал, все понимал и вот те фокус... Фикус Бенджамина отряхнулся, листья скинул, шеей хрустнул, ноги с подоконника вытянул и пошел как ни в чем не бывало. Идет, бурчит под нос: «Кокьянгвути-Кокьянгвути, старая змея, помру я скоро, а зеркала твоя где?» и к барышне подошел задумчивый. Улитка шмыгнула туда-сюда, взяла блокнот чтобы все записать, но чучело пернатое молчит. Молчит и молчит. Молча кругом ходит, а в руках держит шар, еле-еле светящийся, словно луна из-за облаков. «Все у индейцев круглое, – заговорил, – луна кругла и солнце кругло, и птица круглое плетет гнездо, и мы за ними ходим по мировому кругу, – бормочет, а Улиссе Па записывает и от всех этих индейских вертокружий у нее внутри круговерчь, – ищи, принцесса на горошине, свой круг». Все что следовало сказать сказал Полпера, осталось незаметно спрятать свой таинственный подарок. Он тихонько приподнял за угол Ринину подушку и одним точным движением закатил под нее сферу.
Коридор зашумел, побежали, волнуясь и спотыкаясь, шаги, загремели колеса носилок, заполошный в палату влетел сквознячок, убегая от этой возни. Полпера поймал его за прозрачные уши, шепнул в них: «О-хо!». Сквозняк завертелся на месте, и вождь завертелся – оба выискивали еле видную щель между мирами. Нашли и втянулись в нее.
Ночь, река Маккензи, костер и у костра, на месте фикуса, стоит прозябший в сквозняке вождь Полпера. А Бенджамин торчит в своем горшке.

Сперва все было не очень: эта дикая скачка по лесу, задыхающаяся лошадь и Лесной Царь в темной короне с тошнотворным треском бьется о стволы, идя за ними сквозь чащобу. «За нами погоня!», – пожаловалась Рина и прильнула к маме. Мама промолчала, но заставила лошадь бежать еще быстрее.
И не разобрать что – это гром и ветер воет, или Царь Лесной кричит, обещает то, что выполнить не сможет и хитрит. Рина еще сильней прижалась к маме и почувствовала как тревожно бьется ее взволнованное сердце. И она решила не говорить про Царя. Закрыла глаза и уши зажала ладошками.
И помогло – затихло все: лошадь не скачет, Царь не кричит и ветер не стонет, но что-то мешает... а как ведь славно и хорошо было лежать, а стало мешать и не избавиться никак. Ей привиделись руки – ее руки, но протянутые цепью в черно-круглый рот замшелого колодца. Локтями стукаясь о камни, руки спускаются на дно, в желудок илистый и рыщут пальцами железными сгребая кости, ил которые не съел; сейчас нащупают ногтями, всунутся в глазницы и потащат вверх череп-язык по колокольному горлу колодца-чревовещателя.
Рина проснулась. Открыв глаза, она увидела, что держит в руках прохладный металлический шар. Загадка конечно, как он тут и откуда и про руки тоже загадка весьма и весьма – то их вовсе не поднять, то эту шародивину держать...
и это надо же такую злую шутку подсознанию над ней сыграть:
колодец, мох, в глазницах пальцы, чтобы удобней череп доставать.
- Ты кто? – спросила Рина.
Сфера в ответ легко завибрировала и засветилась голубоватым светом.
- Фонарик, да?
Рина подумала, что родители принесли ей фонарик и спрятались где-нибудь, наблюдая за ее реакцией. Она приподнялась и радостно хихикнула, чувствуя небывалую легкость в теле; оглядела палату, но никого не увидела.
- Ты лежала под подушкой? Я достала тебя во сне?
- Да.
Рина сглотнула и ошалело уставилась на шарик, раздумывая: выкинуть его и завизжать, или попробовать сосредоточиться; попробовала сосредоточиться. Ночь, палата, странная легкость в теле... между строчками памяти проявился молоком писаный красавчик со своими речами, а вот и самый важный вопрос – он, как положено, вынесен в заголовок и пропечатан заглавными буквами.
- Я умерла? – спросила она и тут же сжала зубы, борясь со страхом.
- Еще нет, – немедленно заговорил фонарик. – Твое тело заснуло и пытается восстановиться. Твой дух пока рядом с ним. Тело неподвижно. Дух ничем не стеснен. Тело может не справится и тебе придется покинуть его. Предвидеть дальше вероятностей невозможно. Будущее живет на развилках дорог.
- На развилках дорог, – эхом отозвалась девушка. – Да, будущее на развилке, здесь не поспоришь.
И тут она ошарашенно замерла. Новая, все разом объясняющая мысль заполонила ее сознание, одновременно и пугая, и наполняя душу безумным весельем.
- Я сошла с ума! – строгим голосом диктора проговорила Рина и прыснула со смеху.
Тотчас защекоталось нетерпенье сыграть любую – на выбор публики! – роль из репертуара сумасшедших. Она пошарила глазами в темноте и засмеялась еще громче, сообразив, что нашарила шар.
- Фонарик! – хохотала Рина. – Мячик! Дурацкий мячик, – двумя руками, точно так, как учили на физкультуре, она запустила его в темную стену.
Звук тоже обезумел и вместо ожидаемого глухого стука, он захныкал: «Упс... ей-ей-ей-ей», – при этом шар ловко и деликатно отпрыгнул назад девушке в руки.
- Шикарно! – прокомментировала Рина и кинула еще раз.
- Да что ж это такое! – простонала стена и согнулась поперек от боли; тяжело дыша, она пыталась уползти в безопасное место.
Рина поймала шар и перекинула его из руки в руку, примериваясь как лучше бросить, чтобы наверняка добить галлюцинацию.
- Может хватит, а? – скорчившись попросил знакомый голос.
Но и у психики, как оказалось, существует пищеварительная система. Вкусив сумасшедшей мыслишки и наскоро переварив все умозаключения, рассудок поддался на увещевания логики и явил вселенной недостижимую смирения вершину; короче говоря, пришел к самосогласию. Рину дернули конвульсии: она смеялась и кидалась, и смеялась и кидалась, и плакала икая, пальцами пытаясь на место вмять лицо.
- Это ты, чурбанелло? – спросила она наконец.
- Арчибальд, – поправили из темноты.
- Да-да-да, – Рине было уже совсем не до веселья: в животе начались колики, она еле дышала. – Арчибальдо-чурбанелло! О... – захрипело у нее внутри.
Шагнув из стены в комнату, Арчибальд немедленно нацедил воды в стакан и поднес его к губам девушки. Она застучала зубами о стекло и с трудом глотнула. Мысли шли ордой. Выстрелили лучники – опять этот типчик! Застучала копытами конница – хорошо бы понять, как мертвый человек смеется и воду пьет. Двинулась пехота – может я сплю? И ханский сокол, парящий в вершине – но шевелюсь ведь, почему бы мне лыч ему не расквасить?
- Как вы себя чувствуете? – взволнованно спросил молодой человек.
- Ну, как вы могли заметить, смеюсь.
«Смех без причины – признак дурачины», – блеснуло в голове у Арчибальда, но он притушил сомнительную остроту, а вслух промурлыкал:
- Так смеются нимфы в лесах!
- Дурак, – огрызнулась Рина, – ты думаешь, что говоришь, а? Нимфы в лесах, блин. Я чуть коньки не отбросила, а ты – нимфы! Спасибо, кстати, за воду.
Арчибальд болезненно скривился.
- Юная леди, – нравоучительным тоном начал он, – позвольте вам заметить, что не к лицу приличной барышне плебейский лексикон, который вы с такой охотой употребляете налево и направо. И потом, ужели я достоин столь презрительного обращения лишь за то, что честно говорю вам правду? – в интонациях Арчибальда проявились рыдающие нотки.
- Ой... ну прямо речь перед присяжными, – с ядом в голосе заметила юная леди.
Арчибальд демонстративно вдохнул и выдохнул, желая собеседнику указать на место – где-нибудь под лавкой; там сиди и слушай, не докучая жалкими сентенциями острому уму вещающего гения.
В ответ Рина промолчала.
Тишина осторожно оживала: запикал какой-то прибор, не выразив своим пиканьем ничего кроме глупости; цокнул каблучок вдали коридора и побежал куда-то, спохватившись; под окном высморкалась машина.
Девушка ждала. Ее интуиция словно бы говорила: «Не торопись. Выдержи паузу. И в самый последний момент, когда он наберет воздуха...».
- Скажите мне, милый Арчибальд, вы вообще кто?
Тишина попятилась, исчезая в темных углах, а вопрос, казалось, повис в пространстве. Прямо на глазах он растекался бесформенной кляксой из теста Роршаха, приглашая ум к интерпретациям. Рина отпрянула. Она догадалась, она увидела, что за существо перед ней и сжалась, стараясь утаить от него свое прозрение, надеясь выиграть небольшую фору, чтобы успеть хотя бы подумать.
Арчибальд снова вздохнул.

- Рина! – второй раз позвала мама. – Да проснись ты в конце концов.
Нет-нет-нет, она и не думала спать, просто слишком страшно было... пум – по-кукольному кругло открылся правый глаз, пум – левый, когда правый из разведки сообщил, что все спокойно: лес кончился, лошадь пьет из ведра, а Лесной Царь остался где-то там, пнем гнилым приваленный. Рина опустила ладошки и уши успели расслышать только самый кончик хвоста убегающего восвояси ветра.
- Мама, – сказала она, – как же страшно было!
- Страшно? – мама сделала сердитые брови. – Да будь тебе известно, что настоящим принцессам страшно не бывает.
- Как не бывает... Так я что, не настоящая? – Рина выпятила нижнюю губу.
- Ух ты мой воробей! Ты-то настоящая. А вот этот типчик... – она показала на мокрого до нитки молодого человека в рваном плаще. – Тут мы еще проверим.
Пролетев над лесом, над дворцом, буря прыгнула грязно-серым брюхом в море, но солнце уже не успело облобызать своих подданных, кивнуло напоследок и спать пошло. Во дворце тоже засобирались. Перины, подушки, ночные горшки, попугая прикрыть... в общем у мамы был такой план: этого якобы принца уложить на несколько перин, а под них горошину. Выспится, значит самозванец; не выспится, значит настоящий принц.
История известная. Он не выспался. Правда Рине от этой новости нехорошо сделалось, ведь теперь следовало замуж за него выходить. А глаза-то у него те самые... – Царя Лесного! И так тоскливо сделалось Рине, что она проснулась.
В палате было пусто.

ГЛАВА 3
Утро на Лысой горе

Много-много бабочек... они кружатся бликами, пестрыми крыльями делают воздух орнаментальным, они успевают мерцать так же быстро, как веко моргает и столько их, что должны бы они перепутаться, словно нитки цветные в корзинке, если в корзинке, где нитки цветные, котенок; здесь столько бабочек, что меркнет свет... Внимательно слушаешь? Да, вот арабески их реплик, как серебряной проволоки звон: «Что лежишь? Или место тебе среди мертвых? Встань, оставь свое тело! Ведь ты просыпалась уже... или не помнишь?».
Рина приоткрыла глаза и улыбнулась, чувствуя прикосновения множества нежных крылышек, касающихся ее ресниц.
«Просыпалась и не знала, что ты уж не воск, не прах и не глина... приподнимись!», – казалось, что бабочки ухватили Рину за плечи и поднимают вверх, удерживая цепкими лапками.
Отрываясь от подушки, девушка опять почувствовала дивную легкость, непривычную свободу – ничем, совсем ничем не стесненную. Ей показалось, что взмахни она руками и полетит. Полетит ведь!
- Как птица... – мечтательно пропела она.
Низко и тяжко буркнула туча. В открытое окно влетели вперемешку рой песка и пыли рой и ворошина листьев. Спустившись вниз к самым домам, туча как баба боком уперлась в фасады и рявкнула снова, уже не пугая, а желая больницу слизнуть влажно-серым гнилым языком. Забарабанил дождь по крыше, отскакивая от нагретых солнцем жестяных отливов. Прибежала медсестра, держа в руках оконную ручку.
- Ой! – обрадовалась Рина. – Здравствуйте!
- Ух чертовщина, дует-то как, – медсестра яростно заколотила на место сопротивляющееся окно, не обращая внимания на Рину.
- Я очнулась! – чуть громче сказала девушка и на всякий случай хлопнула в ладоши.
И никакой реакции. Вообще никакой. Более того, медсестра придирчиво оглядела кровать, поправила одеяло, да еще и поцокала языком, выражая печаль и сочувствие:
- Бедная девушка, – прошептала она, глядя на кровать сквозь Рину. – Ну, даст бог, все будет хорошо, – утешилась и вышла, аккуратно прикрыв дверь.
Обомлев от такого обращения, Рина не мигая смотрела ей вслед. Потом она медленно повернулась к изголовью кровати и вскрикнула – на подушке лежала желто-серая кукла.
«Да-да-да – это куколка, – шептали бабочки. – Ты проснулась: раскрывай крылья и лети!».
Думаете Рина послушалась каких-то там бабочек? Ничего подобного! Она настолько перепугалась, что буквально выскочила из своего тела едва ли не отряхиваясь и громко причитая:
- Бэ-э-э... гадость-то какая, да поди ж ты, а – фу-у-у!
Путаясь волосами в бабочках и стараясь удержать равновесие, она, как была в ночнушке, кинулась в противоположный угол палаты и всхлипывая присела там, закрыв лицо руками.
Так и сидела в углу пока не отвлеклась: что-то упало и покатилось по дощатому полу. Рина открыла заплаканное лицо и увидела приближающуюся сферу-шарик, которая (ый) вообще-то прошлый раз закатилась (ся) под кровать, где и положено ей-ему-им – заколебали буквоеды! – пре-бы-вать. И мало того, что непослушный Ый-Ся проявил неприличную для предмета инициативу, так он еще и начал шевелиться в метаморфозах, делаясь жидким как тесто и как тесто начал подниматься, выливаясь сам из себя вперед, налево и направо – три хлеба – каждый хлеб наполнился объемом и каждый спекся, оказавшись человеком. Итого: двое амбалов-телохранителей и худенький джентльмен в полосатом костюмчике.
- Минуточку, – джентльмен показал на телефон в коридоре и вышел. – Мне не надо ничего доказывать! – закричала трубка в ухе абонента. – Мне нужны билеты. Сейчас! – он нервно прервал разговор и вернулся в палату. – Простите, пожалуйста. Технические нюансы, так сказать. Карл Гансевич Бух к вашим услугам.
- Рина, – сказала Рина, вставая.
- Ох... вы не одеты. Позволите?
- Что?
- Новое платье королеве! – распевно произнес Карл Гансевич.
Услышав это, девушка мигом повернулась спиной к мужской компании и вжалась в угол, отчаянно соображая, что можно сделать. И отнюдь не потому, что вспомнила о своей ночнушке – о сказке вспомнила! Заменила короля на свою персону, примерила новое платье и почувствовала как сердце прыгает в горло.
Тем временем полосатый джентльмен, поглядывая на амбалов, с недовольным выражением пролистывал альбом с портретами, неизвестно откуда взявшийся. Впрочем, один из дураков так старательно деформировал подбородок, пытаясь усмехнуться, что авторство идеи закрахмалить Рину в гофрированный воротник явно принадлежало ему.
- Семнадцатый, Испания... Восемнадцатый, Вена, Мадрид, да что вы мне подсунули! – с ненавистью оскалился на своих помощников джентльмен, в то же время успокаивая девушку рукой: «секундочку, мадемуазель, – сейчас все будет».
Рина в ответ изобразила менее определенную пантомиму, но оказалось, что великосветский лексикон жестикуляций – выдумка, а взаимопонимание кавалеров с дамами не нуждается в условностях; рука Карла Гансевича благодарно поклонилась. В другую руку ему подали модный журнал.
- А... – улыбнулся он. – Это то что надо современной, – короткий взгляд на Рину, – скромной и обладающей изощренным вкусом барышне.
Рина только успевала кивать и соглашаться с его предложениями. Журнал захлопнулся, но джентльмен на этом не остановился: с изящной легкостью иллюзиониста, он вновь развернул страницы, превращая их в раздвижную китайскую ширму, расписанную а-ля пионы акварелью.
- Джинсики такие, джинсики сякие, – перечислял Карл Гансевич, подавая Рине модели из журнала. – Подошло что-нибудь? Отлично! Сейчас кофточки, мгновение!
Спустя час-полтора, Рина с удовлетворением смотрела в зеркало, даже как-то и забыв, что умерла.
Карл Гансевич Бух, закончив представление с гардеробом, подхватил девушку под локоток и повел ее к двери, удерживая под напором поток благоговейного внимания. Телохранители двинулись следом.
- Колесо обозрения, – сообщил он, высокомерно взяв у подбежавшего гарсона яркие билеты с картинкой. – Мы будем там, – Карл Гансевич взглянул на часы, – через двадцать минут. А пока, если вы не против...
- Колесо обозрения? – удивленно спросила Рина.
- Ах! – Карл Гансевич едва не шлепнул себя по лбу. – Я совсем забыл вам сказать. Это не то, о чем вы подумали. Это колесо обозрения структуры лево-правого мира.
- Опять лево-правый мир, – она уже подумала остановиться... и что, в палату к кукле? Нет, не остановилась.
- Скоро вы все поймете, – в голосе джентльмена прозвучала твердая уверенность. – А пока, если вы не против... – видимо ему непременно требовалось досказать прерванную фразу с безупречной точностью, – я подготовил небольшой словестный экскурс.
Они прошли больничный коридор и никем не замеченные вышли на улицу. У крыльца стоял красивый белый автомобиль. Один из телохранителей полез на водительское сиденье, второй открыл заднюю дверь и когда Рина с Карлом Гансевичем уселись, запрыгнул на пассажирское место рядом со своим коллегой.
Машина тронулась, и джентльмен начал с цитаты:

«Это абсурд, вранье:
Череп, скелет, коса.
Смерть придет, у нее
Будут твои глаза».

- Многие проживают жизнь от корочки до корочки, наслаждаясь, страдая, и ни разу не вспоминая о смерти, не представляя себе ее образ и себя в ее объятьях. Другие довольствуются патентованными изображениями скелета с косой или тоннеля, ведущего к свету. Кое-где еще доживают свой век экзотические представления вымирающих народов; их необычная мифология, время от времени ловит в свою паутину неожиданных последователей в лице субкультурных сообществ или восхищенных целостностью идеи антропологов. И совсем редко встречаются люди, осмеливающиеся на собственную точку зрения: «смерть придет, у нее будут твои глаза». Впрочем, можно сколько угодно рассуждать и поэтизировать, самое главное, увы, остается неизменным: к приходу смерти, человек готов расстаться не только с материальным миром, но и с собственной волей. Его, умершего, потащат на суд или в ад, или еще куда-нибудь потащат... и он, превращаясь в податливую пушинку, бессмысленно летит туда, куда его гонит ветер, умея, тем не менее, объяснить себе псевдологику происходящего какими угодно, на собственный выбор, религиозными представлениями.

В аду ровно столько людей, сколько ада боялось.
Другие? Пытаюсь припомнить... других не встречалось.

Если позволить себе употребить не вполне корректное сравнение – приравнять момент смерти и момент рождения, то выводы получаются весьма примечательные. Прежде своего появления на свет, человек живет в другом мире. Вполне вероятно, что у него присутствует некое отношение к собственному существованию и, допустим на мгновение, оформляются идеи касательно конечности пребывания во чреве и неизбежности пугающего странствия к новой жизни. «Что там? Как там?», – возникают закономерные вопросы. – «Оттуда еще никто не возвращался», – звучит единственный на веки вечные ответ.
Однако здесь важно отметить принципиальное отличие: до рождения человек не обладал ни интеллектом, ни познаниями, ни опытом, ни абстрактным мышлением – все это приходит к нему в течение жизни; следующий же его переход, то есть смерть, несомненно является ситуацией, переживаемой уже осознанной и осмысленной личностью. Отнюдь не безвольной пушинкой. Реальность в том, что человек всю жизнь впитывал в себя впечатления, чувства, опыт и знания совершенно не случайным, не произвольным образом. Это было необходимо для одной единственной и очень простой цели – собрать багаж; утро жизни начинается в комнате с пустым чемоданом, разложенным на кровати и размышлением о том, что нужно взять с собой, а заканчивается вечерним перроном и фонарем. Человек ждет поезд, занимает свое место и едет в приготовленный ему одному стерильно пустой мир. Там пройдет его вечность. В предрассветный час новой жизни, он стоит на белоснежной равнине без гор, без лесов, без морей и без неба... стоит со своим чемоданом в руке.
- Приехали, – сказал водитель, останавливая машину.
- Нам пора. Я закончу на обратном пути, – голос Карла Гансевича сделался веселее, – пойдемте, прошу вас, – он вылез из машины и помог выйти девушке.
Машина тут же отъехала, а перед гостями распахнулись бутафорские ворота наспех сколоченного средневекового городка с высокой стеной и зубчатыми башнями из фанеры. Ветер полоскал флаги, со стен свисали плакаты в виде гобеленов с приветствиями, а в небе кружилась стая голубей. Войдя в ворота, они попали на площадь, вымощенную булыжником, на поверку оказавшимся подделкой: «Булыжник нарисован, это раз», – Рина загнула пальчик; не удивительно, что и голуби не махали крыльями и вообще были ненастоящими – «А голуби из бумаги, это два», – второй пальчик.

Мальчишкам только веселей
пускать на нитке голубей,
чем голубь не воздушный змей?

- Обман... – огорчилась Рина, оглядываясь по сторонам. – А колесо хоть настоящее? – спросила она, увидев конструкцию в центре площади.
- Самое что ни на есть! – уверил Карл Гансевич.
Он дружелюбно помахал старому индейцу, возглавлявшему красно-коричневый фольклорный ансамбль с бубнами и дудками. Узнав Карла Гансевича, индеец почтительно склонил суровое лицо, после чего залихватски взмахнул своим кларнетом... фаготом... скорее тамбурмажорским жезлом и хорошо сыгранный ансамбль, интуитивно поняв затею дирижера, влепил камаринскую в североамериканской интерпретации. Публика живо зааплодировала.
Худощавого фрачника, продававшего билеты на колесо обозрения, Рина узнала сразу и еще сильней расстроилась.
- И вы тут, Арчибальд?
- И я тут! – радостно подтвердил он. - И я тут! – создавалось впечатление, что Арчибальду невообразимо приятно находиться тут и прямо сейчас, одномоментно с такой прекрасной барышней... или что-то в этом роде – он сиял как прожектор.
Карл Гансевич показал билеты и провел девушку за тяжелую красную портьеру, тишиной и полумраком отделявшую счастливчиков с билетами от толпы несчастных, которым судьба не позволила свое желание воплотить.
И что... – неожиданное зрелище предстало перед взором Рины. Это было нечто скорее напоминающее восточный планетарий: темный, накрытый колышущимся шатром зал, выставленные полукругом ряды кресел и колесо – там, где ракушка шатра закруглялась, позволяя установить столь громоздкую конструкцию, оно возносилось над всеми, дотягиваясь верхом до звезд, а основанием касаясь низкой сцены.
Карл Гансевич двигался к первому ряду, легонько придерживая Рину под локоть. Публики было уже полно. Отовсюду слышались негромкие разговоры, сворачивались в трубочку и прятались в карман газеты, а когда сидящие узнали Карла Гансевича, зал разразился дружными аплодисментами. Усадив девушку на кресло, он легко запрыгнул на сцену и трижды поклонился – влево, в центр и вправо. Аплодисменты сделались громче.
- Приветствую вас, братья и сестры! – голосом проповедника сказал он. – Думаю, каждый из вас присутствовал на моих беседах об истинном смысле жизни человека.
- Да-да! О, да! – выкрикивали из зала.
- Сегодня, прежде чем провести Ритуал Колеса, я хочу, чтобы вы узнали, что же происходит потом, после того как человек обнаруживает себя на пустынном поле вечности и неограниченных возможностей. Может кто-нибудь уже догадался? Ну, в зале присутствуют смельчаки?
- Он распаковывает свой чемодан, – послышался женский голос с суфлерской интонацией.
- Да! – Карл Гансевич закрыл глаза и закивал головой в экстазе полнейшего восторга. – Да! И все, что он скопил, и все, что он сберег в сердце своем, он достает и преумножает, создавая тот мир, в котором его душе будет легко и уютно жить всю предстоящую вечность.
- Да-да! О, да! – кричал возбужденный зал.
- Давай! Давай еще!
- Как тебя звать, сестричка? – Карл Гансевич повернулся к женщине, сказавшей про чемодан.
- Клара.
- Клара, ты можешь представить себе свою мечту?
- Да, конечно. Я часто и много думала об этом. Я хочу жить в лодке на берегу реки. Но это только мое желание... я никому об этом не рассказывала. Мой муж банкир и у нас огромный дом в пригороде. Если я расскажу ему про лодку...
В зале засмеялись, и Клара стушевалась.
- Не рассказывай, Клара, – Карл Гансевич спустился со сцены и обнял ее. – Не рассказывай, просто собирай свой чемодан. Ходи на реку, впитывай ее запах, смотри на ее воду и растения внутри ее, плавай на лодке... Поверь, все о чем ты позаботишься будет твоим. Вечно.
Шквал аплодисментов заглушил счастливые всхлипывания Клары. А Карл Гансевич, вернувшись на сцену, поднял руки и призвал публику к тишине.
- Итак, братья и сестры, вы готовы к Ритуалу Колеса?
- Да-да! О, да! – отозвался зал.
Незаметно, без единого скрипа, колесо пришло в движение. Карл Гансевич отошел к краю сцены и начал говорить: негромко и без эмоций, словно подчиняясь какому-то плавному ритму, который тут же передался всем присутствующим. Зал затаился, сделалась такая глубокая тишина, как бывает только перед рассветом.

ГЛАВА 4
Семен и Харон

Колесо вело себя странно. Оно и не думало крутиться в какую-нибудь одну сторону, как это положено делать любому добропорядочному колесу. Его движения скорее напоминали реакции чуткого прибора, фиксирующего изменение условий. Стоило чему-то там, в абстрактном сверхпространстве наклониться, колесо тотчас отображало наклон и поворачивалось. И только Рина стала смутно догадываться что за этим стоит, как в подтверждение ее мыслям, из осевого центра разошлись в стороны ярко светящиеся лучи. Они уперлись концами в крайние слева и справа деления на окружности. Рина копнула память в разделах: школа-физика и перебирая посыпавшиеся оттуда названия, нашла нужное – гироскоп! Да, это был циклопического размера, однозначно ни в каких земных механизмах не применимый гироскоп-гироскоп-гироскопище.
Глиняный голем? Наверное так и есть – толпа оживала, напоминая грязь, что дышать начнет вот-вот големом, чувствовалось нарастающее возбуждение. Публика уже не сидела спокойно, публика двигалась, и двигалась абсолютно синхронно, подобно единому организму, подчиненному колебаниям колеса. Рине вспомнилась недавно прочитанная статья о поклонении дикого племени, живущего на своем диком острове, грузовому самолету, который неоднократно пролетал над ними и с высот своего божественного полета скидывал аборигенам гуманитарную помощь: чипсы, кока-колу и бабл-гам. Последнее всегда доставалось шаману; он бабл-гам варил, а полученный эликсир пил по каплям, истово веруя в его целительные свойства. Самолеты в конце концов поменяли маршрут, немало тем самым озадачив наивных островитян. Погоревав и принеся положенную жертву, аборигены придумали выход из неприятного положения – изобрели культ: они принялись строить модели самолетов из тростника, поклонялись им, что-то там на себя одевали и сочиняли какие-то там ритуалы, правильное и своевременное выполнение которых, должно было приблизить возвращение крылатого божества.
Зал шептал. Сначала тихо-тихо, почти неразличимо: «РА-ВНО-ВЕ-СИ-Е – РА-ВНО-ВЕ-СИ-Е», – и громче: «РАВНОВЕСИЕ – РАВНОВЕСИЕ», – и еще громче с нарастающей скоростью: «РАВНОВЕСИЕ! – РАВНОВЕСИЕ!». А потом сознание перестало узнавать себя, забывшись в пароксизме взбудораженной толпы.
Вернувшись наощупь назад, ум обнаружил тишину. Зал выдохнулся. Выплеснув невероятное количество энергии и эмоций, опустошенная публика падала в кресла. Словно всплывая вверх из глубины обморока, Рина подняла отяжелевшие веки и пошевелилась, пытаясь вернуть ощущение тела. Она была мокрая от пота, а мышцы произвольно вздрагивали, как бывает после запредельного напряжения. Вдох-выдох и еще раз вдох-выдох... Рина согнулась от боли в животе, кусая до крови губы, страдая и понимая, что минуту назад, она вместе со всеми стояла и орала, орала, орала в безумном неистовстве, раздирающем ее на части. Стучали зубы. Пустота внутри делалась ошеломляющей. Хотелось хоть чего-нибудь... чего угодно, только бы возвратиться к родной себе самой, размешанной в остывающем бульоне отвратительного единства.
- Сегодня, – с кошачьей мягкостью прозвучал знакомый голос, – средь нас присутствует...
Рина снова несколько раз вдохнула и выдохнула, изо всех сил пытаясь отделаться от навязчивого морока.
- Присутствует избранная! – Карл Гансевич протянул к залу руки. – Выйди к нам, Рина! – простонал он в экстатическом возбуждении.
Так выглядят заговоренные... – она с трудом поднялась на ноги и повисла на лесках безвольной марионеткой под смех всегда пьяного кукольника; он выпрямил пальцы и Рина поплелась на сцену. Зал восторженно следил за ней. Она шла и когда ее походка казалась особенно неустойчивой, сидящие с краю вскакивали и предлагали помощь. С дальних рядов улыбались и Рина видела в лицах радость, доверие и надежду. Оставалось пару шагов, Карл Гансевич уже протянул ей руку, приглашая подняться на сцену.
Рина остановилась.
- Карточный домик... – сказала она, не зная что будет дальше.
Зал замер. Карл Гансевич замер. Все замерли растерявшись. Проповедник открыл было рот чтобы что-то сказать: поискал слова, крутя пальцами перед бровью и ничего не сказал.
- Скорее всего я бы и поверила, – продолжила Рина, чувствуя, как крепнет ее голос, – но только не в карточном домике.
В зале недоуменно переглядывались. Карл Гансевич молчал. Портьера пустила любопытную голову Арчибальда.
- Идея, соглашусь, гениальная! Это, надо полагать, про древний космический корабль огромного размера, прилетевший на Землю и потерпевший крушение, да? Остался от корабля гироскоп. Лево-право... блин! Лево-правый мир. Слушайте, ребята, вам бы сценарии для фильмов писать. В Голливуд посылать. Так я вам еще идейку подкину...
Карл Гансевич махнул с досадой, прогоняя публику, и публика, шепчась и выражая полное непонимание происходящего, освободила помещение. А Арчибальд наоборот, полез против течения, затягивая тело вслед за головой; фрак неартистично смялся.
- Послушайте, – скептически морщась начал Карл Гансевич.
Но Рина не послушала.
- Нет-нет, это вы теперь послушайте! Вам бы еще следовало объяснить внешний вид чертей поворотами самолета налево. Нихт ферштейн? Так я объясню, папаша! – Рина вошла в злой азарт. – Ножки с копытцами чертякам зачем, а? А затем, что когда стрелка гироскопа вниз упирается при повороте самолета налево... не горишь еще, дядя? Вот... – опускается стрелка вниз, так слева сидящие – чертяки, то есть – копытцами за землю очень удобно хватаются.
Рина остановилась отдышаться. Оба джентльмена молчали как статуи.
- И тут же вам объяснение зачем ангелу крылья. Догадаетесь, ваша честь?
Джентльмены переглянулись.
- Так если стрелка с чертяками внизу, и они копытцами о землю притормаживают, то стало быть вторая половина стрелки вверху, там, где ангелы, так? Вот... – там высоко и можно упасть, оттого и крылышки, понятно?
Рина плюхнулась на сцену и уложила ладошки на коленки: примерная школьница, а дядя – дурак.

Каких-то положительных эмоций от своей победы над бесовскими кознями Рина не испытывала. Испытывала горечь и разочарование. Самым неприятным было даже не то, что ее так унизительно обманули, используя естественную в такой ситуации потерянность – как не старались Карлы Гансевичи, а Рина помнила что умерла, а точнее сказать поверила – больше всего ее смущало то ощущение, что черти поганые не все врали. Что ложь свою, они премерзким образом перемешали с правдой. Разберись теперь. Она встала и решительно направилась к выходу из шатра.
- Не ценишь ты дружбы, красавица! – приятным тенором спел Арчибальд, иронично глядя на ее удаляющуюся фигуру.
Карл Гансевич прямо из воздуха взял старинную гитару с бантом и извлек дребезжащий аккорд, в полной мере поддерживая мысль вокалиста.
- Могло же быть по-другому...
Гитара еще раз неопределенно брякнула и застучала упругим маршем.
- Но коль тебе все не нравится –
Не сбиваясь с темпа, Карл Гансевич успел ловко стукнуть по деке костяшкой большого пальца, подстегивая марш акцентом; дека жалобно хрустнула, но выдержала.
- Перейдем к варианту второму, – закончил Арчибальд, явно подражая Маяковскому.
Гитара осеклась, и бунтарка покинула шатер в полнейшей тишине.
Уже привыкая к окружающим ее сюрреалистическим неожиданностям, Рина остановилась, едва не шагнув в обрыв; ну... в фигуральном смысле, конечно, – едва не шагнув в новую действительность, но действительность настолько странную и невозможную, что перед ней оставалось только стоять и смотреть без какого-либо понимания дальнейших действий.
То, что она увидела, больше всего напоминало шахматную доску, созданную по заказу талантливого и богатого, но измучанного диковинным расстройством психики гроссмейстера. Ткачи соткали непомерный ковер с рисунком шахматной клетки и расстелили его на поле. Черно-белый шаг спускался в овраги и поднимался на холмы, кое-где рисунок был размыт и частично обвален в русло протекающей реки, а кое-где прямо из квадратов росли деревья.
- Что это? – недоумевая спросила Рина.
- Это декорации, – ответил приятный голос.
Девушка повернулась и увидела лысеющего человека, устроившегося в удобном кресле с тетрадью на коленях. Рядом сидел огромный дог; собака не шевелилась, боясь опрокинуть чернильницу, поставленную ей на макушку, а из несчастной пасти ее капали слюни, стекая по кучке бережно удерживаемых зубами растрепанных перьев.
- Видите ли, – продолжил он, – это моя манера. Сначала я воображаю место действия и мнимого собеседника, с которым можно вести приятную неспешную беседу...
Рина оглядела себя, соображая, кого он имеет ввиду.
- ... мне это нужно, это моя, повторюсь, манера. Общаясь с ним... – человек поднял глаза на Рину. – Ох! Простите, великодушно! Общаясь с нею, я перехожу к фабуле.
Вежливо улыбнувшись, он раскрыл тетрадь, вытянул из пасти собаки перо, осмотрел заостренный кончик, кивнул и аккуратно макнув его в чернильницу записал:
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Кифа (Никифор) Семенович, отец Рины.
Ада Чеславовна, мать Рины.
Семен и Чеслав, два деда Рины.
Девушка опешила. Думать, анализировать и принимать уравновешенные решения у нее уже не было сил. Поискав глазами какой-нибудь предмет потяжелее и остановившись на увесистой чернильнице, она бы и выполнила свое намерение разбить голову лысому черту, если бы не услышала требовательный голос мамы:
- Рина!
А вот и действующие лица, легки на помине. Отца словно бы вытащили прямиком из его любимого кресла. Стоя во всем домашнем, плюс нелепая картонная корона от костюма из рождественской пьесы, он взволновано крутил головой, пытаясь понять что происходит, и ровным счетом ничего не понимал. Он поворачивался к маме и с детской растерянностью разводил руками, беззащитно и жалко улыбаясь. Мама же выглядела куда лучше. Ее, как тяжелый гусеничный вездеход, в принципе фантастически сложно было выбить из колеи – непобедимая Ада Чеславовна, железобетонный человечище. Коротко оглядевшись, она мгновенно оценила обстановку и приняла решение отложить любые версии о наблюдаемых трансформациях пространства ввиду их второстепенности сравнительно с возможностью поговорить с дочерью.
- Рина! – повторила она. – Объясни мне, что ты тут делаешь? Насколько я помню, ты должна быть в больнице. Тебя выписали? Да? Но я только сегодня говорила с доктором... он не упоминал о том, что тебе настолько лучше. Или ты сбежала?!
И только девушка успела воздуху набрать, чтобы попытаться вставить словестный клин в мамину тираду, как послышались звуки, которые невозможно было проигнорировать: сухим горохом застучал барабан, трубы в унисон сыграли наступление и вдали затопали сапоги приближающейся пехоты.
Пока Рина молча прислушивалась, на шахматном поле все драматически изменилось. Отец и мать возглавляли войско правого края, рядом с ними расположились офицеры и конный расчет, спереди пехотинцы колотили мечами в щиты; на каждом были белоснежные погоны. Левый край поля поднимался на горизонте волной неумолимо надвигающегося врага с черными орлиными перьями за спиной. Став на расстоянии четырех клеток и выстроившись в шеренгу идентичную нашему построению, враг отсалютовал о своей готовности.
- Ну, разумеется! – отреагировал отец. – Они же черные. Стало быть, мы начинаем.
- Чему ты радуешься, дурень! – крикнула на него мама. – Ты что в игры играть затеял?
- Я? Я ничего... Ну надо же как-то реагировать...
- Ты дочку свою видел? Реагировать ему надо.
- Где? – отец опять закрутил головой, сняв наконец мешающую корону и смешно удивившись ей. – Рина! – крикнул он, разглядев ее. – Девочка моя, иди к нам, что же ты там стоишь?
И Рина конечно же пошла. Рина побежала! Но никуда она не попала...
Пехотинцы двинулись. И в ответ им двинулись. А вот кто командовал в этом побоище оставалось загадкой. Отец, который неплохо соображал в шахматах, делал неумелые попытки отдавать приказы, но его никто не слушал. Мама, по крайней мере внешне, еще удерживала моральный дух непобедимости. Происходящее ей виделось досадным недоразумением – в шахматах она нисколько не разбиралась. Однако даже она неспособна была не заметить вражескую конницу, вмиг и страшно порубившую нашу и чудовищные туши слонов, бьющих налево и направо без какой-либо жалости. Еще недавно чистое нарядное поле сделалось грязным и скользким от размазанной по клеткам крови.
«Хорошо бы в обморок сейчас», – подумалось Рине. Но в обморок она не упала – рядом оказался дедушка. Вообще, дедов у нее было двое, и очень друг на друга похожих: оба с бородой, и у одного, и у второго борода была светлая и кучерявая, оба круглолицые, оба добрые. И одевались они как-то ну очень похоже, а потому маленькая Рина различить их не умела: «Се-мен! Се-мен!», – лепетала она, как только в поле зрения оказывался знакомый славянский персонаж. Семен разумеется был доволен таким поворотом, а Чеслав, человек абсолютно лишенный болезненного тщеславия, смирился. Так они и договорились между собой, что один будет Семен, а второй тоже Семен. Конечно, когда Рина подросла, то различия дедов обрисовались в ее уме и требовали какого-то уточнения, однако закрепившаяся традиция оказалась куда более жизнеспособной, чем думалось поначалу. Не желал Чеслав быть Чеславом, общаясь с внучкой. Было это ему непривычно. Поразмыслив немного, он решил, что греческое имя Харон весьма созвучно с милым сердцу Семеном. Рине Харон тоже понравился, ибо звучало в нем и «ха-ха-ха» и «макарон». После чего был собран семейный совет, где выдвинули соответствующее предложение. Дискуссия об имени, ввиду ее очевидной комичности, долго не продержалась в центре внимания и совет вырулил на магистраль обсуждения будущей покупки автомобиля. Впрочем, дедова затея таки увенчалась успехом, с Хароном совет согласился; озвучив только одно непременное условие, что никуда далее стен этого дома, сомнительное новшество не просочится. «Люди засмеют, если узнают!». Наверное и засмеяли бы. Если бы узнали, конечно. Но никто не узнал. Зато какие интересные интересности проникли в Ринину жизнь вместе с Хароном. Сколько загадок, неожиданных сравнений и терпкой мифической тайны презентовал своей внучке владелец необычного имени, особенно если принять во внимание факт, что дед Харон-Чеслав был профессором литературы и лингвистики. Совершенно волшебное сочетание!
- Эх-эх-эх... – сказал Харон.
В одной руке он держал чумазое ведерко со смолой, в другой руке кисть – черную, липкую и до слез бедовую, больше всего напоминающую морскую птицу, вымазанную в нефти; кисть он макал в смолу и мазал днище лодки, стараясь залить упрямые оскалины щелей.
- Хэ-хэ-хэ... – сварьировал он, поглядывая на Рину. – Мне оказывается следует короля перевезти на другой берег. Через ров. А ладья неисправна! И никто как всегда ни о чем не позаботился. Прикажете мне раком его вести через ров?
- Здравствуй, деда, – улыбнулась Рина; очень ей было счастливо услышать его привычное ворчание, которым он сопровождал любое дело из разряда вынужденных и на его взгляд бесполезных.
- И ты здравствуй, внуча, – Харон приподнялся кряхтя и морщась, – я вот давно тебя жду; как это так, думаю, все собрались, а Рины нет.
Разогнув наконец артритные колени дед полностью выпрямился. И лицо выпрямилось – разгладилось немного, как и всякий раз при виде любимой внучки.
- Иди ко мне, моя хорошая, – позвал Харон, улыбаясь.
Они обнялись. И только сейчас, в финале этих изуверских экзекуций над ней, Рину отпустило. Нервные пружины, натянутые до отказа, вдруг ослабли и безвольно повисли.
- Деда, – еле прошептала она, и полились из Рины слезы: стеклянные банки, потом тазики, потом ведра, когда не хватило тазиков... – воистину, сколько не выплаканных слез носит в себе человек, не веря никому и оттого никогда не плача.
И омыли те слезы поле, смывая всякую грязь и неправду; и осталась после сего лишь река, а все иное пропало.

ГЛАВА 5
Дочки матушки Памяти

Где-то там должен был быть город. Рина помнила его, но помнила зыбко, размыто, не умея навести фокус. Город ей скорее чудился, как чудятся шаги в темноте, если играть с темнотой, вслушиваясь в шаги. Память не удержала его целиком и оттого не проявились в ней и отдельные детали: магазин игрушек на площади – едко пахнут резиной красно-синие мячики, нарядные куклы хлопают живыми глазами; ларек «Газированная вода. Мороженное»; пузатый неспешный трамвай – зимой хотелось надеть на него жилет с часами на цепочке; и набережная – «па-па-па», – щелкает языком река под понтоном речного вокзала с пароходиком. Душа не смогла их воссоздать и сохранила только образы в самодельном альбоме с акварельками.
Совсем другое дело дом. Обогнув город, река выпрямлялась и текла в далекое море, не замечая потерявшийся в пути кусочек, где ровное течение неожиданно сворачивало в сторону, и вода, запутавшись в водоворотах над омутами, останавливалась в неглубоком затоне. Пролетающая птица, глядя сверху, могла бы подумать, что затон напоминает ухо. А может так и было? Может, любопытная река выплеснула из себя это странное озерцо, прислонив его к берегу в нескольких метрах от подъездов дома и вот уже который год слушает, силясь понять человеческую речь.
Соседство озера с домом оказалось в высшей степени удачным. Два этажа его и оба подъезда отражались в воде, игриво прикрывая ивовыми ветвями, местным аналогом фиговых листиков, все те архитектурные детальки, которых дом почему-то стеснялся. Озерцо выпускало погулять белые кувшинки, а дом выпускал детей, послушных строжайшему запрету не лезть в воду. И что заставляло детей слушаться? Слушаться даже в жаркие июльские дни, когда так манит прохлада и «можно хоть на секундочку», и «у лодочки», и то, и се, и так далее... Очень просто! Все дело в том, что затон разлился аккурат под кухонными окнами, а на кухнях, как известно, подвизаются женщины, они же матери; стоит ли дальше объяснять?
Сюда, в этот самый дом, семнадцать лет назад принесли запакованную в розовый конвертик крошечную Рину. Здесь прошли все ее годы. Семья Рины никуда не ездила, сказывался недостаток средств: мама работала в локомотивном депо, а папа научным сотрудником в городском музее. Глядя на ее лебяжебелую кожу, загорелые подруги обсуждали где солнце ярче и море теплее – в Феодосии или Алупке; а над Риной потешались, называя ее «улиткой». Сперва она не понимала смысла и обижалась до слез, но когда ей объяснили, что улитка носит на себе свой дом, а поскольку в ее случае дом каменный, то... «ха-ха-ха», – смеялись дети, не догадываясь, как это может ранить. Но не на ту напали. Отвернувшись от всех, Рина гордо подошла к дому, обняла его оштукатуренный угол и сказала: «Я улитка. Это мой дом. А вы все пошли вон!».
Плющ обживает стену, втискивается в нее, и нет боле плюща без стены ни стены без плюща; она врослась в это место и сюда ее вернул дед Харон на законопаченной лодке. И греб дед, как обычно, одним веслом. Почему?
- Второе весло муравьи съели.
- Чего же ты новое весло не вырежешь?
- Вырезал. И не раз вырезал.
- И что, пропил что ли?
- От глупые люди! – дед снимал кепку и тыльной стороной ладони вытирал лицо от людской глупости. – Пока я второе весло вырезал, муравьи первое съедали.

Плыли они всю ночь. И всю ночь говорили.
- Деда... – Рина любила многоточие и продолжала вопрос после нескольких всплесков весла. – Почему мне кажется, что я сплю? Ведь сон не может быть таким длинным.
- Знаешь, моя хорошая, некоторые считают, что мы все спим. Что сон, что бодрствование, что жизнь или смерть – это всего лишь смещение лучика света на черном экране пространства мира.
Рина задумалась. Она дотронулась до реки, до холодной и мокрой спины ее; река шевельнулась, пустив руку под чешуйки мерной ряби.
- Выходит, что это все лишь сны?
- Да. И даже больше. Говорят, что спит только один человек.
- Это как... а все остальные?
- Старая легенда рассказывает об одном человеке, который знал, что и кому снится. Сам он вообще не спал.
- Не спал, значит не жил и не умирал?
- Да. Но я не люблю старые легенды. В них буквы складываются из пыли, а ветер делает с ними все что хочет.
Выглянула луна. По ошибке, она сперва показалась в воде и кувыркнулась на небо только тогда, когда лодка едва ее не придавила. Уже в облаках луна разглядела Харона и раздумала обижаться.
- Деда... Вот ты говоришь про лучик, да?
- Да.
- Выходит, что все переживания всей жизни – это переживания пятнышка света из фонаря? И только?
- Напрасно ты так пренебрежительно говоришь про пятнышко. Ты пятнышко, и я пятнышко. Мы равны на этом черном экране. Фонарик двигается и блик смещается, вот и вся разница.
Рине очень хотелось спросить кто же держит фонарь, но Харон приложил к губам тростниковую флейту и заиграл мелодию, длинную как вечность и теплую как любовь. И сдвинулся лучик. И тихо стало в храме души.
- Дивные звуки, – прошептала Рина.
- Каждое живое существо – это мелодия. Песня кузнечика, птицы, волка... мелодия продолжает их далекими отсветами, и отсветы сливаются в единое целое на пустом и безликом листе пространства. Здесь чернота и вечный холод и нет никакого зла и ненависти. Как можно ненавидеть, когда мы так трагично одиноки в этой черноте, и живы только тем, что рядом есть такое же замерзшее создание, дающее в дар отблески своего света.
Харон снова заиграл, а Рина снова заплакала.
- Волки... лисы... – сказала она, сквозь слезы. – А люди, деда! Люди что?
- Люди растеряли свои мелодии.
Река и лес и небо откликались флейте. В них отражаясь, музыка звучала и звучала, наполняя все вокруг.
- Случается, что человек находит мелодию и возвращается в гармонию, созданную всеми живыми существами.
Вдали река разрывалась пополам, с двух сторон огибая песчаный профиль острова. Харон взялся за весло. Течение усилилось. Река попыталась вынуть из себя занозу лодки, качая и дергая ее. Но сдалась, разочарованно вздыхая.
- Что со мной будет, деда?
- Все, что с тобой случилось, было твоей волей. Однако то, что произошло с твоей волей, было неправильным.
- Я уже ничего не понимаю, – устало ответила Рина.
- Знаешь откуда появилось выражение «время истекло»?
- Нет.
- В старину были такие часы – клепсидра. Время исчислялось каплями воды из верхнего сосуда в нижний. Вода заканчивалась и говорили: время истекло.
- Понятно... – вяло прошептала Рина; она уже почти засыпала.
- Клепсидра жизни оказалась неисправной. Твоему отношению к самой себе, к своим поступкам никто не предложил противовес; плюс недоверие ко всем и одиночество – все это привело к тому, что твои решения никак нельзя считать осознанными. Ты будешь самой собой, но намного старше.
- На сколько старше?
- Тебе будет семьдесят четыре года.
- О боже мой! – воскликнула Рина, просыпаясь. – Деда! Это невозможно! Я это не вынесу!
- Ты будешь смутно помнить фрагменты жизни до аварии, – как ни в чем ни бывало продолжал Харон, – но в целом твои воспоминания изменятся: впечатления и усталость пожилого человека весьма отличаются от задора неопытного подростка.
- Ты меня слышишь?! Я! Не! Могу! – заорала Рина.
Харон приподнял весло и брызнул водой ей в глаза. Рина собралась еще что-то сказать, но веки опустились, и она заснула.

Приплыли ранним утром. Покряхтывая, Харон вылез из лодки и привязал ее к столбику. Рина сидела, задумчиво глядя в одну точку, и когда дед протянул ей руку, она подняла к нему лицо и кивнула; так кивают те, кто смирился и принял то, что раньше неспособен был принять. Выглядела она вполне приличной старушкой, но чувствовалось, что ей чудовищно неудобно в этом новом образе, что она сильно страдает от невозможности свыкнуться, или хоть взглянуть на себя, в конце концов, прежде чем показаться людям. Но Рина справилась: поджала губы, закрыла глаза, глубоко вдохнула и с силой выдохнула не успевший согреться воздух, словно выпроваживая из себя несчастную девушку, которую так и не удалось спасти. Через минуту они шли по доскам гнилого причала, где паслось еще несколько лодок, и жаль, искренне жаль было импрессионистов – не сделала судьба им такой подарок, увидеть и запечатлеть эту пару у озера в пастельных лучах просыпающегося солнца.
Дом спал. Встретить путников вышла лишь кошка. Настороженно обогнув Харона, она привычным движением принялась тереться о ноги Рины... Ох, какой Рины?! Забыть, забыть это все немедленно! – принялась тереться о ноги своей благодетельницы Арины Никифоровны, касательно личности которой, соседями было составлено устное досье из источников разной достоверности: бесспорных фактов, сомнительных слухов, а также догадок и мистификаций. Все жители и жительницы двух подъездов и одиннадцати квартир, не считая ту, в которой жила сама Арина Никифоровна, знали, что она пенсионер и жизнь свою прожила, преподавая в музыкальной школе, по классу фортепиано, каковое фортепиано присутствовало и в квартире Арины Никифоровны. На нем она играла танго и фокстрот, и вальс и вообще все на свете. Недавно, Арина Никифоровна, скучая без работы, взялась обучать соседскую девочку Рину. Выглядело это так: подняв плечи и растопырив пальцы, Рина играла Бабу Ягу, спотыкаясь и тыкаясь мимо нужных клавиш, а учительница подпевала ей старческим рассыпающимся голосом. Звучало забавно, но на пятом, десятом, двадцатом... – в этом месте эмоции соседей вырывали с мясом крышку скороварки терпения, и дом наполнялся палеонтологическими стуками чем попало и куда попало... – на двадцатом повторе музыка приедалась; что же касается фокстротов и танго, они к неудовольствию соседей на занятиях не разучивались. Арина Никифоровна любила цветы и разводила их в таком количестве, что они занимали все подоконники; едва дождавшись весны, растения активно мигрировали в палисадник, а не уместившись там, контрабандой перемещались к озеру. Бывали случаи, когда сердобольные соседи забирали цветок, поддавшись уверениям в легкости ухода за ним и исключительной его цветистости. Еще Арина Никифоровна любила кошку – черную как уголек, дьявольски зеленоглазую Панну, а вот замужем никогда не была. По крайней мере, согласно сведениям соседского досье.
- Говорю вам, не была.
- И откуда, позвольте, вы это знаете с такой достоверностью?
- А оттуда, что я живу в доме сто лет в обед и никакого мужа не видела.
Одни верили, другие спорили, утверждая, что была замужем. И одним из серьезнейших аргументов в пользу последних служила фотография молодого человека, когда-то кем-то там виденная то ли на трюмо в квартире Арины Никифоровны, то ли в ее бумажнике. Словом, никто ничего толком не знал: сомненья, загадки и околоподъездные шепотки... законсервированная тема для вечерних разговоров годами не теряла своей свежести.

- Право же, уму непостижимо! – вслух сказала Арина Никифоровна, закрыв за собой входную дверь. – Какое-то невозможное ощущение... как можно чувствовать себя дома, твердо зная, что твой дом в соседнем подъезде? Это, товарищи, двоемыслием называется. Это к Оруэллу, пожалуйста. Психика нормального человека выдержать подобную нагрузку неспособна!
Арина Никифоровна разулась и привычно сунула ноги в раздавленные тапочки.
- Вот, – она удивленно посмотрела на преданную пару истоптышей. – Как баран на новые ворота! – проговорила она чужую пословицу чужим голосом.
Рина буквально чувствовала, как ее самость вытекает, уступая место Арине Никифоровне. Да, Харон говорил, что так будет, но одно дело слова и совсем другое это умопомрачительное бессилие от осознания потери себя; это ледяное и неизбежное как бритва в руках у убийцы понимание, что вот еще час, полчаса, минута... и сожалеть об этой потере уже будет некому.
- Так-так-так, – затараторила она. – Что еще говорил Харон? Что мне нужно было запомнить? А, записать!
Засуетившись, Арина Никифоровна развернулась с прежней, еще девчоночьей грацией, несообразной сморщенным возможностям тела и чуть не свалилась на пол. Охнула, замерла и медленно поползла к столу, придерживая рукой поясницу.

Тихо, тихо ползи,
Улитка, по дощатому полу
К столу за тетрадью.

Она выдвинула средний ящик, смиренно приняв свою осведомленность о расположении вещей в чужой квартире, и моментально нашла пустую тетрадь с изображенной на твердой обложке мухой. Насекомое существо выглядело более чем реалистичным. Казалось, что муха вот-вот взлетит, и никто слова не скажет, не возмутится нереальностью, а напротив: начнут бегать за ней с тряпкой, опрокидывать горшки с цветами и пугать кошку. Арина Никифоровна улыбнулась. Тетрадь была старой и очень любимой. Ей подарили ее много лет назад и приятно было, что пожелтевшая бумага наконец дождалась тех чувств и мыслей, которые захотелось записать.
Арина Никифоровна села за стол, взяла ручку и почти не думая, отдала волю бумаге, чернилам и внутреннему потоку, рвущемуся наружу.
«Милая моя Рина, здравствуй! Мне горько и больно писать эти строки в столь странных обстоятельствах. Объяснить же сами обстоятельства, пожалуй, еще сложнее, ибо вообразить себе случившееся не хватит никакой фантазии ни сказочнику, ни тем более человеку повседневному. Достаточно будет упомянуть, что еще сегодня ночью я была тобой семнадцатилетней, а к утру сделалась Ариной Никифоровной, твоей соседкой и учительницей, 74 лет отроду. Как такое могло произойти и что явилось причиной этому, вопрос неоднозначный (неоднозначность испокон веков заигрывает со сложным вопросом); я расскажу тебе все, что знаю.
Итак, семнадцатилетняя Рина, весной, в год ее поступления в музыкальное училище (да-да! – так и вижу твою недоверчивую улыбку), по небрежности любившего ее тогда молодого человека попала в автокатастрофу. Водитель погиб на месте, а Рину увезли в больницу, где она впала в кому. Мне странно и противоестественно писать о себе в третьем лице, однако я остановлюсь на этом варианте, исключительно с той целью, чтобы не возникло путаницы. А прежде чем ты узнаешь, что такое жизнь человека в коме, заклинаю тебя, моя хорошая, ни в семнадцать, ни раньше, ни позже...  (я осознаю истеричность этого заявления), не садись на мотоцикл с молодом человеком; и вообще избегай и мотоциклов, и молодых людей.
Кома. По мнению окружающих, пациент в коме представляет из себя нечто в большей степени ботаническое, нежели разумное – тело спит, и спит настолько глубоко, что любой хоть сколько-нибудь реалистично настроенный человек вряд ли станет относиться к неподвижной массе мышц и крови, как к мыслящему существу; врачи никогда не уверены в том, чем это может закончиться. Собственно, вариантов всего два: «пациент скорее жив, чем мертв» и «пациент скорее мертв, чем жив». В это время душа уже отделяется от тела и пребывает в долине грез, где ее окружают лишь ей одной понятные видения перековерканного мира, еще не созданного, но уже не пустого.
И Рина маялась в этом месте, встречая испытывающих ее бесов и отказываясь принять невообразимый для психики факт, что она умерла. Конечно же я предвижу твой вопрос и сомнение: отчего же умерла, если кома – это не смерть. Соглашусь с тобой, моя хорошая, но только в определении: да, кома – это состояние отличное от смерти. Тем не менее, считая так, мы пользуемся исключительно медицинской точкой зрения, опуская реальные переживания души, которая, как я уже говорила, покидает тело и сталкивается с необходимостью принять крайне важное для своей дальнейшей судьбы решение.
Это решение и есть тот самый замковый камень человеческой жизни, за который бьются и бесы, и ангелы. Конечно же, смысл этой борьбы, как равно и сам замковый камень – все это более чем абстрактно. Реальность такова, что душа выбирает: быть ей ведомой (к каковому решению ее склоняют бесы) или быть ей ведущей (создателем собственного мира). Знаю, девочка моя, тебе неловко это читать, и ты испытываешь понятную осторожность, примеривая на себя непривычный фасон нового мировоззрения, но поверь мне на слово, дело обстоит именно так.
Бесовские козни успели настолько глубоко въесться в Ринину душу, что исключительно великое чудо спасло ее в самый последний момент. Возможно, случись еще несколько минут, и она, увидев гибель родителей, так правдоподобно инсценированную бесами на воображаемой шахматной доске, покорилась бы силе иллюзии, сказав: «Делайте что хотите, только верните их!». Но чудо произошло, и это чудо – Харон (твой-мой... пишу и смеюсь уже от этой путаницы, посему как условились), Ринин дедушка. Он посадил ее в лодку и увез по реке домой. Да-да, именно в ту самую лодку с черным смоляным дном. Как он говаривал, помнишь: «Смола-то, она какая? Липкая. Вот раки на нее и липнут. А я их, зеленых, в кастрюльке варю-красню и девочке своей несу-у-у!», – и щелкает раковыми клешнями. Жуть!
Спасенная Рина. Благодарная Рина. Но кому как не нам с тобой знать Ринин характер: слушала она Харона ровно до тех пор, пока не выяснилось, что назад в юность ее вернуть нельзя. И ладно бы юность – о взрослой жизни Рина давно уже мечтала, проблема в том, что ей предстояло быть семидесяти четырех летней Ариной Никифоровной. Ох, как не хотела я становиться старой и спорила-спорила-спорила, пока не надавали мне по ушам, как у Стругацких было, помнишь? Ах нет, еще не помнишь, счастливая ты моя. Сколько волшебных часов, дней и недель тебе предстоит прожить, наслаждаясь гениальной литературой!
Так, мне пора заканчивать, дом проснулся и что-то там во дворе происходит...
... а-ха-ха-ха-ха! – выглянула в окно: и стар и млад ловят в палисаднике козу, невесть откуда забредшую. И я бегу, иначе погибнут мои флоксы. На этом прощаюсь. Хотя, какое там! Сегодня вторник? Вторник. А коль скоро так, то жду тебя на урок».

ГЛАВА 6
Бабочка – посланница осени

Когда-то в молодости дверь подъезда держалась мощной челюстной пружиной и никому не хотелось с ней конфликтовать. Но молодость канула в Лету, пружина растянулась и обмякла. Одрябшая, сто раз крашеная старушка разучилась лаять. Все понимая, звезда немого кино была вынуждена оставить роль щелкающего челюстями Цербера, согласившись на добродушную жабу, которая, по сценарию, вечно спала и впускала всех без разбору, мирно позевывая и мигая стеклышком в окошке. В те дни, когда погода портилась и неугомонный ветер устраивал сквозняк, дверь простужалась и хрипло кашляла, пугая копошащихся под стрехой голубей.
Внутри было тихо и торжественно. Уличная суета, а равно и мусор со двора в подъезд не пускались. Специально для этой цели, сразу за дверью лежал коврик, прозванный общественностью «швейцаром», и слышались такие речи: «Настасья, в конце концов! Твоя очередь швейцара трясти, или забыла?». Настасья покорно шла и швейцара трясла. Порядок в доме был полнейший, образцово-показательный. И каким бы знойным и душным не выдалось лето, стоило только шагнуть в подъезд, как оказывался человек в царстве прохладного полумрака. Дышать делалось легко, тело отдыхало, и мозг, расправив скукоженные непомерной жарой и засухой полушария, вновь набирал упругость и возобновлял мыслительный процесс.
Борька, хоть и очень ему было нехорошо от разгорающегося внутри пожара, с выводами не торопился, ибо был он трезв. Непривычное состояние поражало его неприхотливый ум способностью мыслить вообще и мыслить стратегически в частности. Лисий Борькин нос, настроившись на эфирные волны настроений и повадок жильцов, выяснял потенциальные возможности: слева квартира Настасьи, она ничего не даст ни сейчас, ни потом и никогда не даст, точка; в квартире прямо никого нет, если не считать Степы, который ребенок и стучаться к нему нельзя, а взрослые все на работе; справа Юсуф – нет, ну что за имя нерусское! – этот и к двери подойти не в состоянии, больной насквозь, а жена тоже на работе.
- Ядрит твою лять! – выругался Борька, но не сплюнул – со второго этажа выдвигался на прогулку пес и вороватому Борьке пришлось спешно бежать из подъезда в прибрежные кусты.
Пес лису учуял моментально, однако виду не подал. Был он миролюбив. Что же касается еще одной причины, более деликатной, то здесь собаку подкупала обоюдная рыжина: пес был рыж, и Борька тоже. По мнению пса, общность цвета накладывала некие родственные обязательства – не лаять, например.
Борька знал, что собаку выгуливает Юлька и собаку звать Дорик. Опять-таки нерусское имя, но не в этом суть, а в том, что по утрам Юлька тоже одна, без родителей, значит соваться в четвертую нет смысла. Что остается? В пятой пенсионеры Рондовалевские, в шестой Арина Никифоровна – все люди хорошие, даже отличнейшие! А стало быть: «стучите – и вам откроют», считая себя православным, Борька любил оперировать ссылками на фразы из Святого Писания. И только он двинулся попытать счастья у отличнейших лиц, как вновь вышло препятствие. На сей раз его спугнула девчонка, бойко выбежавшая из второго подъезда и стремглав залетевшая в первый. Лисий нос решил притаиться еще на пару минут.
- Лабу-дабу-дабу-дабу-дам... – зашевелилось пианино и тут же отхватило подзатыльник.
- Руки! Цапки у тебя, моя хорошая, а не руки.
Пригнувшись, Борька скользнул к двери, скрытный как подпольщик. План действий вырисовался сам собой: у Арины Никифоровны урок, а из этого следует, что вся надежда исключительно на Рондовалевских и этот шанс Борька упускать не собирался.
В шестой квартире опять заиграли. Приняв справедливую критику, руки были поставлены в надлежащее положение и занялись плетением замысловатой кольчуги из крохотных колечек нот. Временами случались оплошности: или колечко неровное вклинивалось, или смещение ряда шло, или еще какая напасть... Работа сию минуту прерывалась, а получившаяся косомятка, сиречь игра неаккуратная, распускалась в хлам, после чего Арина Никифоровна требовала начинать сначала, а потом опять сначала и опять, и опять. Все то время пока Борька клянчил у Рондовалевских деньги, маленькая Рина терпеливо нанизывала одинаковые колечки, как вдруг неожиданно бросила и горько расплакалась. Борька даже подумал сунуться в шестую и даже ухо к двери приложил. Услышал, что разговаривают о чем-то и постеснялся, не сунулся. А разговор вышел такой:
- Арина Никифоровна... – плакала девочка, утираясь рукавом.
- Что случилось, моя хорошая? – тревожно спрашивала Арина Никифоровна, усаживая ее в кресло, рядом с которым на круглом столике стоял кувшин с абрикосовым компотом.
Загляни сейчас Борька, он бы увидел картину отнюдь не классическую. Не так все было, как по науке полагается, где ученик сидит за инструментом, а учитель рядом стоит. Наоборот все было, точнее шиворот навыворот... а еще точнее – вкосомятку. Ну сами посудите: посреди комнаты два кресла, в одном заплаканная Рина с компотом, во втором Арина Никифоровна с листиком бумаги, ассоциации какие? Психоаналитик и пациент, да? Нет! Ничего Арина Никифоровна не записывала и не анализировала, как этого требует психоаналитическая наука. Арина Никифоровна складывала из листика оригами, а Рина ей рассказывала о своих бедах-огорчениях. Вот как было.
Оригами сложилось быстро и оказалось небольшой человеческой фигуркой с крылышками, словно ангелочек. Очень уж Рина увлеклась волшебным превращением бумаги, но рассказывать не перестала.
- Мне хотелось, как дядюшка Бенедикт насекомых собирать, – вытирая нос платком, говорила она. – Я даже коробочки с бархотками сделала. Красиво так! И нашла пару жуков. Колорадского. Ой, он такой замечательный, если на него через лупу посмотреть! Еще такого зеленого, ну как его там... в общем, все сдохлые были.
- Не сдохлые, а дохлые. А еще лучше мертвые, – поправила Арина Никифоровна.
Рина остановилась, беззвучно двигая губами; потом продолжила:
- Бабочку я увидела, – она опять всхлипнула. – Арина Никифоровна, ведь самое ужасное не то, что я убить ее хотела, а то, что у меня не получилось! Я и булавками ее тыкала и пыталась ее каким-то ацетоном отравить, а бабочка не умирала. Она рвалась из рук! Сильно-сильно в пальцах толкалась... боже мой, какой кошмар!
Арина Никифоровна встала, подошла к Рине и обняла ее. Ринины плечи дергались, а из-под ладоней, в которые она спрятала лицо, капали слезы.
- Знаете... – голос Рины сделался холодным и спокойным. – Я хочу, чтобы меня так же убивали.
Арина Никифоровна вздрогнула и убрала от Рины руки. Казалось, что слова девочки заставили ее вспомнить что-то очень болезненное.
- Зачем? – медленно проговорила она. – Зачем, чтобы убивали?
- Когда меня будут так же убивать, я смогу себя простить.
Это было сказано настолько серьезно, с такой душной вязкостью... – так мог говорить только человек взрослый и отчаянно страдающий; человек, принявший непомерно тяжелое, но единственно возможное решение. Арина Никифоровна почувствовала холодный пот побежавший по спине.
Они замолчали. В тишину немедленно вошли часы, монотонно выстукивая подкованными каблучками караульный шаг, вбежали в подъезд Юлька с Дориком и через мгновение забилось в истерике жестяное ведро, падая и околачивая бока о бетонные ступени.
- Милая моя девочка, – наконец сказала Арина Никифоровна, – поверишь ли, а я чувствовала что-то такое в тебе. Видишь вот ангелочка сложила, – она протянула Рине бумажную фигурку, – он тоже все слышал. Искренность твоя, боль твоя, слезы твои, что может быть сильнее...  Я понимаю и отчаяние, и безысходность, которые ты пережила в тот момент и знаю сколько важного ты поняла. А вину нельзя вечно носить в душе. Это неправильно. Это потом может... – Арина Никифоровна не договорила; не смогла договорить, перешла на другое. – Мы с тобой вот что сделаем. Вставай, пошли.
У подъезда им встретился Борька. Увидев Арину Никифоровну, Борька расплылся в улыбочке такой масляной, что сразу сделалось понятно – он уже успел поправиться.
- Борис, – заговорщицки шепнула Арина Никифоровна, – а могли ли бы вы сделать нам маленький белый крест?
Улыбка сползла с лица Бориса.
- Я вам безусловно заплачу, – добавила Арина Никифоровна.
- Кошку что ли хоронить будете? Или хомяка? Так не под крестом же! – Борька был в том состоянии, в котором появляется безотчетная потребность что-нибудь отстаивать. Что угодно: хоть царя, хоть веру, хоть отечество.
- Нет-нет, – успокоила Арина Никифоровна, – нам для другого... для садоводческого, – выдумала она сходу.
И сработало. Сложно сказать, что наш борец за веру представил в кресте садоводческого, но улыбка вернулась и наспех сговорившись о цене, Борька двинулся в сарай, где у него сохранились остатки столярной мастерской, а Рина со своей учительницей обогнули дом и оказались на лужайке – пустыре, принимающем заявки на жительство от всех полевых цветов.
Никто ничего не сказал, а может никто ничего и не увидел, слишком привычной была картинка, изображающая Арину Никифоровну, копошащуюся в палисаднике. Ленивый ум, упрямо игнорируя подробности, фиксирует только точки узнавания и достраивает собственный вариант реальности, брезгливо отмахиваясь от оригинала. И нет ему дела, что рядом со старушкой девочка, что нет лейки с прочим инвентарем, а есть крылатая фигурка из бумаги, которую хоронят в маленькую могилку без креста. А что же крест? Он появится позже, когда краска высохнет.

Осень пришла в штормовую ночь. Последний день перед ней – крошечный хвостик лета – вильнул напоследок, поглаживая мягкой шерстью и обещая несбыточное. Уже вечером сделалось грустно. Солнечный зверь заползал в берлогу, торопливо втягивая лапы под фиолетово-черную тучу, растущую на западе. Взглянув на небо, жильцы потихоньку двинулись домой, потеряв настроение к разговорам. Затем сквозняк, закашлялась дверь и пришлось срочно закрывать дребезжащие от страха окна, спасая их от налетевшего с нагайкой шпанливого ветра. Всю ночь выло, трещало, ломалось. Человек, известный в доме своим воображением, рисовал обезумевшего великана: «Вот и тень его палицы, вот и прогорклый смех его, а вот он споткнулся в темноте о дом и рухнул, безбожно ругаясь и с треском вырывая обожженные руки из паутины искрящих проводов».
Света не было ни ночью, ни утром. Очень похолодало. Оправившись от пережитого ужаса, ночной рассказчик объяснял детям основы метеорологии: «Единственной причиной сегодняшнего похолодания является то обстоятельство, что за ночь потекли все до единого холодильники». Дети открывали рты, мигали и верили, отчего их природоведение обогащалось изумительными деталями про тех же великанов, холодильники и многое другое. Все это они узнавали от торговца птицами Карла Гансевича из седьмой квартиры – того самого человека с воображением. Подрастающее поколение собиралось у него изначально любопытствуя насчет пернатой фауны, коей квартира была переполнена: фауна пела, крякала, шуршала и даже говорила вслух на человечьем языке, как например большой белый попугай Гагаку; а после, уже привыкнув к птицам, дети оставались увлеченные рассказами Карла Гансевича. В свои сюжеты он укладывал все вокруг, от природных явлений до простых предметов и мир обретал черты туманно-загадочные, оживая и обнаруживая совершенно неожиданные характеры у тех вещей, которые еще вчера можно было запросто ногой отодвинуть в сторону. Дети просиживали у него целыми днями, благо дом был маленький и позвать ребенка кушать или спать можно было прямо через форточку, свою Карл Гансевич предусмотрительно оставлял приоткрытой. «Форточный телеграф» – так он называл этот способ общения.
Однако, осень... Каждый житель дома знал, помнил и даже больше того, вынашивал оригинальные идеи касательно традиционного «Хлебокваса» – застольного праздника, испокон веков справляемого жильцами в первую погожую субботу осени. Легенды о происхождении праздника, а равно и его названия, отправляли интересующихся к некому Федору Еврипидовичу, жившему в доме настолько давно, что представлялся он чуть ли не сыном того самого древнегреческого драматурга Еврипида. В этот день с самого утра на поляне у озера обустраивали антураж. Квартиры освобождались от мебели и в доме царило настроение переезда. Выносились столы, стулья, лавки и табуретки, клеенки и покрывала, а под конец всего – вавилонское столпотворение посуды – и стол как надо убрать хватало, и удовлетворить любопытство соседок соседским бытом удовлетворяло. Возбужденный Борька командовал ворчащими женщинами, заставляя их выстраивать мебель с геометрической точностью. Ровной палкой он мерял уровень и приподнимал неудавшихся по росту при помощи кирпичей или подставочек. К обеду пространство перед домом выглядело празднично и торжественно. Все старались покрасоваться: кто кулинарной изобретательностью, кто музыкальным сопровождением, а кто и вечерним театром теней с фиолетовой лампой. За стол усаживались часа в два и сидели до темноты.
Начали с холодного; был подан заливной язык и малосоленый огурчик. То есть сначала выпили, разумеется, а затем немедленно закусили соленым огурчиком и языком. После чего сразу же выпили еще раз и снова закусили. Появились соленые грибы и щука «от Рондовалевских», украшенная листьями петрушки, тот же самый помидорчик появился, и выпили еще раз.
- Да... – пробасили мужские голоса.
- Ой, я уже пьяная! – фальцетом ответили женские.
Завязалось яблочко разговора. Арина Никифоровна сходила в квартиру, открыла настежь окно и просунула в него блестящий раструб патефона. Завела, поставила пластинку и зарыдали истеричные скрипки, путаясь в ногах мерно шагающего контрабаса; высокомерно пропустив вступление, поднял темные глаза рояль и заговорил про любовь, про кровь и кинжалы – старое танго звучало. Публика разгоряченно захлопала. На предложение выпить еще откликнулись с энтузиазмом и тут же налили и выпили. Женщины были готовы танцевать, однако подоспели отбивные и с танцами пришлось повременить. Заговорили про детей.
Выяснили, что Юлька будет парикмахером, – «Она уже папу стрижет! И хорошо стрижет. Толя встань, покажись людям», – хвасталась Юлина мать; Толя вставал и не зная что делать, чесал затылок. Все смеялись.
История Степы из второй квартиры начиналась в детективном ключе. Анна Олеговна и Сергей Геннадьевич, родители Степы, перебивая друг друга рассказывали, как недавно их чадо привело домой велосипед. На вопрос: «Где взял?», Степа отвечал, что «Купил», каковым ответом ввел родителей в недоумение. «Позвольте! А деньги откуда?», – кричал Сергей Геннадьевич. «Не кричи на ребенка!», – кричала Анна Олеговна. А оказалось, что кричали они напрасно, так как Степа... – «Вы только представьте себе, – восклицала Анна Олеговна, оборачиваясь к мужу, и Сергей Геннадьевич истово кивал, – Степа ни разу не потратил и копеечки из своих карманных на мороженое или сладкое, а деньги собирал. Годами!», – Анна Олеговна воздела руки горе и приняла на себя восторженный шквал аплодисментов.
Выпили еще, закусывая дымящимися отбивными с вареной картошкой.
- Что же касается нашей Рины, – робко вступил Никифор Семенович, – коль вышла у нас тема про детей и их будущее...
- Сядь, Кифа! – Ада Чеславовна, как обычно и происходило, не выдержала музейного темпа Никифора Семеновича и живо отобрала у него инициативу. – Представляете, наша Рина мечтает быть писательницей. Она пишет рассказы и даже стихи. И, между прочим, ее уже напечатали! – Ада Чеславовна встала так, чтобы всем было видно и подняла раскрытый газетный лист.
- Это что... – загудели мужчины.
- Ничего не видать, читай давай! – отозвались женщины.
- Риночка, ты прочти. Прочти, не стесняйся! – сидящие за столом благосклонно улыбались и показывали руками типично дирижерский жест поднимающий оркестр.
Рина поднялась и стала послушно перемещаться по поляне, следуя указаниям публики, желающей с удобством смотреть на исполнительницу. Как только нужное положение было найдено, она сглотнула, словно решаясь на что-то очень смелое и прочла:

Я у причала стояла,
а птица кричала, звала...
Сначала я не понимала
и не замечала,
а потом поняла,

что птица мне рассказала
ту правду, которую я не знала
и о которой не подозревала,
ведь мысли мои закрывала
дождливая мгла.

Я бросилась и открывала
клетки и выпускала
всех птиц, и небо их обнимало.
И если бы я достала,
я тоже бы обняла.

Все зааплодировали. Ада Чеславовна зачем-то поклонилась и ей тоже зааплодировали. Было принято решение сию же минуту выпить, пока еще «дышат теплом отбивные» – процитировал Карл Гансевич, а пока наливали, он успел рассказать свеженькое:
- В Америке недавно писателя засудили. И не кто-то там, а читатель засудил. Дескать неравноправие выходит: писатель, зараза такая, знает чем все кончится в произведении, а читатель – нет. Про то, что этот пройдоха мог бы и дочитать книгу, никто сами понимаете не вспомнил. Суд ополчился на писателя и приговорил его к выплате денежной компенсации невинно пострадавшему читателю.
- Безобразие! Бардак! – возмутились ратующие за благоразумие.
А иных не нашлось. Посему единодушно выпили, окончательно забыв про Рину, которая сразу после чтения убежала в подъезд.
Но минутой спустя вспомнили.
- Ведь я вас предупреждала! – в рифму своих стихов выкрикнула она в открытое окно квартиры Карла Гансевича через которое с шумом вылетали выпущенные птицы.

ГЛАВА 7
Кошка – посланница весны

Беззвучной, безлюдной, пустой зимней ночью любой взгляд ищет свет. И какими бы гордыми, циничными не были мысли, что бы не мнил о себе высокомерный ум, не сможет он существовать в простывших комнатах логики, сорвет с себя негодную хламиду тщеславия и войдет в свет, нищ и наг.
Арина Никифоровна любила ночь и не боялась бессонницы. Просыпаясь, она садилась на кровать и с закрытыми глазами репетировала уморительное па-де-де непослушных ног, ищущих спрятанные тапочки. Потом ждала. Ночью Арина Никифоровна встречалась с теми мыслями, которые не могли жить при дневном свете – его губительная суетливая яркость стирала с них всякий смысл, оставляя только глупые болванки, скорее нуждающиеся в рашпиле газетчика, чем в изысканном пере писателя.
В те ночи, когда мысли приходили, она вставала, цыкала пластмассовым зубом на проводе настольного светильника, доставала тетрадь и строго смотрела на муху, замершую на обложке. Муха истрепалась, вытерлась и уже не проявляла интереса к полетам. Улыбнувшись, Арина Никифоровна ласково поглаживала ее и вздыхала именно так, как вздыхают все старики, вспоминая прошлое.
«Милая моя Рина! Вот уже больше пяти лет прошло с тех пор, как я написала первое письмо тебе. Да-да, моя хорошая, время течет очень быстро и скоро тебе стукнет семнадцать, а мне восемьдесят. Для нас с тобой это знаковая дата.
Сейчас ночь. Тихая зимняя ночь, когда неслышно ничего, кроме бестолковых часов, не умеющих помолчать (я сержусь на них за метрономную монотонность, навязывающую темп письма и даже дыхания). Ладно... – это не стоит того, чтобы тратить время.
Мне в высшей степени любопытно как ты будешь жить в этой квартире, сидеть за этим столом, писать и стареть, наблюдая безжалостно растянутое в годах увядание цветка собственной жизни. Будешь ли ты страдать? Или будешь обманываться, сбивая с толку доверчивый ум философскими конструкциями, отрицающими значение молодости, красоты, здоровья... Не увлечет ли тебя, после неизбежных разочарований, религия с ее обещаниями покоя и блаженства взамен свободы и здравого смысла. Что бы ни было, как бы не повернулась твоя судьба и куда бы не направилось твое сердце, знай – человек рожден отнюдь не для счастья.
Легко представляю твою реакцию: поднятые брови, резкие и рваные фразы, безоговорочная капитуляция всех нюансов перед мощью адского фортиссимо, огонь вопросов и буря жестов в тех местах, где в грохоте эмоций теряются слова. Потом пауза (ты видишь, как я тебя изучила!) – она мне всегда напоминала тот момент, когда разъяренный бык убеждается в невозможности зацепить тореадора, продолжая бездумно бегать за тряпкой. Бык останавливается и садится подумать, почесывая задней ногой рогатую голову (не обижайся ради бога, смешно же получилось, правда?).
Итак, ты успокоилась. Теперь попробуем чем-нибудь выманить нашу перепуганную идею, спрятавшуюся от шума под диваном... вот она! – «человек рожден не для счастья». Да, мысль вызывает сопротивление и оттого непременно требует пояснения. Но я начну с вопроса: приходилось ли тебе огорчаться по поводу каких-либо изменений в том, к чему ты привыкла... нет-нет, иначе: не возникало ли у тебя чувство, что уделять внимание стоит только тому, что будет длиться безусловно долго (хочется сказать вечно, но мы смертны и не смеем мыслить такими категориями) – уверена, что да, возникало. Следующий вопрос: почему? И в ответе на него содержится ключ, открывающий дверь очень важного критерия. Ответ таков: душа вечна, и память о вечности она хранит всегда; хранит и сравнивает все что ее окружает со своим внутренним идеалом – нескончаемостью, или (душа тоскливо озирается на тлен одушевленный и неодушевленный) ... или как минимум максимально долгой продолжительностью.
«Хорошо. Пусть так, – скажешь ты, – но какое это все имеет отношение к человеческому счастью?». А такое, моя хорошая, что проживи человек жизнь счастливо: в довольстве, любви и радости, наивная душа захочет остаться здесь навсегда, сомневаясь в возможности иной жизни, жизни наполненной той совершенной гармонией, ростки которой хранятся глубоко внутри нее. И душа останется, не решаясь проститься с родными местами, любимыми людьми, домом – всем тем, чем она так дорожила; и будет вечно (чувствуешь монументальность этого понятия?) – вечно наблюдать разрушение и смерть всего того, ради чего она пожертвовала безбрежными просторами творчества истинной жизни.
«Так что же, стремиться к несчастью? К горю? Кому подойдет такая философия?» – я абсолютно согласна с твоим удивлением и упреком, но и здесь хочу подправить кажущуюся логичность умозаключений. Нет, не нужно стремиться к несчастью или горю, увы, эти господа сами тебя найдут без особых приглашений. Стремиться, радость моя, нужно к другому, а именно к созиданию того мира, который впоследствии будет твоим.
Итог рассуждений таков: счастливый человек рискует ошибиться в выборе своей судьбы соблазнившись тем, что пройдет, соблазнившись преходящим – тем самым библейским прахом, который, по всеобщему закону этого мира, в прах вернется. Душа же стремится к вечному, это мы выяснили, не так ли?
В чем же отличие несчастного человека от счастливого. Несчастный человек отнюдь не думает довольствоваться своим положением. Да, он страдает, да, ему больно, но он мечтает! И поверь мне, я понимаю что фантазии неудовлетворенного человека могут быть о разном: о смерти ненавидимых им, о революциях и прочих мерзостях... но согласись, есть и другие мечтатели – я, например, или ты, которой адресованы мои послания. Оставим революционерам их революции, ну их к бесу! Нам же следует поспешить собраться в дорогу.

... и вспомнить забытый прибой
с пеной морской.
Прибоем накрыть стаю птиц,
лежащую на дагерротипах лиц.
Мокрое небо в рулон скатать
и не оглядываясь убежать».

Была ли Рина счастлива в этот год? Саму себя она об этом не спрашивала. А предположим спросила бы и что ответить? Вообще, что такое счастье? И чем его измерить, чтобы наверняка убедиться в том, что да: вес, консистенция и аромат соответствуют установленным стандартам – вы, девушка, счастливы! Смешно.
Первые годы жизни, Рина, как и все остальные дети, была счастлива одной близостью к матери: ее молоку, ее ласкам, улыбкам и любви. Позже, у нее, как и у всех остальных детей, появилась потребность в общении со сверстниками: в играх, в дружбе, в тайнах. В этом она находила наивысшее удовольствие и радость. Не зря же родители, наказывая ребенка, лишают его прогулки и игры – метко бьют в самое болезненное. Еще позже, Рина начала взрослеть; толком не понимая, что с ней происходит, она устраивала скандалы, истерики и бунты, требуя по сути лишь уважения к зарождающейся внутри нее личности. Однако никто к личностям в ребенке не привык, уважением к ней озабочен не был, и все это приводило к конфликтам, еле балансирующим на грани рациональности. Справедливым ли будет сказать, что Рина была несчастной? И да и нет. Если мерить счастье сиюминутным переживанием, то ответ очевиден – несчастна. Но если отойти на пять шагов и попытаться шире охватить происходящее, то вывод будет совсем другим – Рине пора было любить; другими словами, природа звала покинуть гнездо. Оттуда и личности, и нервы, и даже досадные прыщи на лице, которые хотелось выжечь йодом или спиртом... а не помогает, так выцарапать в конце концов к чертям драным!
Она перестала доверять маме. Музейного папу, увлеченного изучением экспонатов и статей в научных журналах, Рина в открытую игнорировала. Что же до давней привязанности к Арине Никифоровне – восьмидесятилетней старушке – несложно догадаться, что она угасала. Встречались они как обычно, ведь Рина готовилась к поступлению в музыкальное училище и дополнительные занятия с опытным педагогом были ей необходимы, но делиться как раньше всеми горестями и радостями Рина уже не считала нужным. Теперь, по дороге на урок она не бежала напрямую от подъезда к подъезду, а неспешно шла, прогуливаясь до конца улицы и обратно, или ходила вокруг дома по протоптанной в снегу дорожке, пока в ее голове напевно рифмовались: дали-страдали и рассказали...
Чертиком выпрыгивал непрошенный Розенталь, наугад перекликаясь с далями, но его тут же прятали, со злостью запихивая в переполненный ящик ненужностей.
... дали-страдали и закопали... – Рина остановилась возле странного кладбища с маленькими белыми крестами, торчащими из-под снега.
«Вот сегодня и расскажу», – решила она. И опять не рассказала.

Пришла весна, растормошила голубей и кинулась запахом талого снега в открытые форточки под одеяла стариков, заставляя их вставать, вспоминать ушедшую молодость и тихо на что-то надеяться. За зиму, а собственно и за прошедшие годы дом умудрился не постареть ни на минуту. Все те же два подъезда, и те же окна и двери, и голуби те же. Кое-где отвалились кусочки штукатурки, но эта неприятность несерьезная, сродни щетине – достаточно побриться и умыться, как вот он молодец-удалец хоть под венец.
Единственным изменением было то, что после печального инцидента с птицами Карл Гансевич съехал, забрав с собой все клетки и оставив тишину. Квартира некоторое время пустовала, а попустовав положенное, обзавелась жильцами – семейством Принцепсов в составе отца, матери, бабушки, двух дочерей, кажется... вся эта шумная компания Рину не интересовала, ее внимание притягивал молодой человек по имени Артур, который именовал себя Арчи. Вроде бы и спросить надо, почему Арчи и чем плох Артур. Но Рина не спрашивала, стеснялась. Себе она все объяснила следующим образом: Артур остается на месте; смотрим дальше – из-под кепки торчит вихор, очень-очень напоминающий лук, стало быть Чиполино; теперь мы это соединяем, тщательно перемешиваем, сливаем на дуршлаг и у нас остается чистенький Арчи, с которого стекают в умывальник все лишние остаточки.
Арчи был брюнетом и Рина черненькая, а отсюда возникало нечто большее, чем просто банальное сходство окраса. Вспомнить тех же рыжих Борьку и Дорика – никогда друг друга не облают, ибо семейственность.
Арчи имел мотоцикл. В этом месте мне хочется сделать длинную паузу, чтобы посмотреть вам в глаза и убедиться, что вы понимаете, о чем идет речь. Мотоцикл! И ездил он на этом мотоцикле более чем виртуозно.
Арчи пел. Песни пел и романсы пел. И под гитару! Невероятно, но на каждое свидание он изобретал новый, еще более витиеватый и длинный перебор. А голос... Что? Как, вы еще не догадались о свиданиях? И это после таких намеков?!
Рина сделалась счастливой. И кто в этом возрасте, встречая любовь, станет вспоминать Соломона с его надписями на кольце: «Это пройдет. И это тоже». Старый плут негодный Соломон – одноногие блохи запятые сбежали. Как пройдет? С ума сошел, дедуля? Это не может пройти! Это восхитительное, волшебное чувство, окрыляющее и дарящее... – Рина летала, она не могла ни на чем сосредоточиться. В те минуты, когда она думала о любимом, ее лицо выражало отрешенное блаженство, а при встрече она таяла и растекалась на его груди.
На день рождения Арчи подарил Рине хомяка, и теперь этот пушистый комочек с глазками сделался для нее постоянным живым напоминанием о том, что в «сердце лапками когтистыми щекочется любовь».
Цонк! – щелчок аппарата; падает подбитая птичка и фотограф из парка отдает вам фотокарточку с дешевым любовным романом, битком набитом печальностями – без них никак в любовном романе – и... даже не знаю, что там за «и», по той простой причине, что в нашем случае «и» заменяется на «но».
- То есть, как это «но»? Что может соревноваться с любовью?!
Минуточку. Я не указываю на сравнение. Я указываю на дополнение, а именно на давнишнюю мечту Рины иметь спортивный велосипед, который ей и подарили родители в тот самый день рождения. Велосипед оказался шикарным: тонкие шины, педали с держателем ноги, переключение скоростей и один единственный минус – ручные тормоза. «А фиг вам, – думала Рина, – если грамотно рассудить, вполне достаточно будет немного потренироваться на школьном стадионе и приучить руки делать то, что на прежнем велосипеде выполняли ноги: вот и все – ажур-абажур!».
Но это только кажется, что все. Обратим внимание на высунувшее мордочку «но» вначале предложения. «Но» готовится, «но» приседает, «но» бьет по полу нервным кончиком хвоста... и прыгает! Как можно ездить по школьному двору на спортивном велосипеде, если есть дорога и горки? Никак, доложу я вам.
Исключительно для очистки совести, Рина сделала полтора круга по ровному асфальту и попробовав руками тормоза – вроде просто... вроде понятно... – смело вывернула на дорогу. Упруго нажимая на педали, она настолько легко набрала скорость, что сделалось стыдно за ту мамкину колымагу-дамку, на которой приходилось ездить прошлые годы. От скорости захватывало дух. На горку Рина взлетела птицей; аккуратно притормозила, решительно глянула вниз и ринулась со свистом и восторгом, представляя себя на мотоцикле рядом с любимым Арчи.
Котенок выбежал ровно за две секунды до того, как Рина «на секундочку» прикрыла глаза, желая полнее ощутить полет. Секунду ощущала, а вторую секунду тормозила. Ну и конечно же не той рукой, заставляя несчастный велосипед с визгом ободрать ладошки и перевернуться через переднее колесо, мстительно выбрасывая глупую наездницу на асфальт и дальше – вон с дороги, разумеется, не оставляя без внимания прикорнувшую на солнце бровку с ее особо болезненными синяками.
- Боже! Девушка, вы живы?
- Пустите, я доктор!
- Надо вызвать скорую помощь.
- Жива? Скажите же, жива?
- Жива, – ответила Рина таким тоном, что всем собравшимся стало неудобно оставаться собранными и захотелось разобраться.
Она встала, одной рукой подняла велосипед, второй взяла котенка и пошла, прихрамывая на ушибленную ногу. Глубоко внутри надрывно кричал голос, схваченный рукой за горло и безжалостно швыряемый в черную бездонную яму. И ни звука снаружи. И изуверское наслаждение болью внутри.
Перепуганные родители поневоле отзеркалили все реплики, которые Рина слышала на улице: и про доктора, и про скорую помощь; «слава богу они не спрашивают жива ли я», – злилась Рина и с родителями поступила схожим образом – умылась, взяла котенка и молча ушла.
Весна вприпрыжку бегала по озеру, оставляя на воде еле заметные следы. Бежала на лужайку, смеясь заглядывала в подъезды и подзадоривала ветер: «подуй вот в эту, в эту форточку!». И старый кавалер, веселясь, заряжал шрапнелью, кидая в окна щебечущую стайку воробьев, вместо прокашлявшей всю зиму вороны.
- Привет! – сказала Арина Никифоровна и не думая обращать внимание на расцарапанное лицо, локти и коленки; но тут ее взгляд поймал котенка. – Панна?! – воскликнула она. – Это Панна, только маленькая, да? – Арина Никифоровна улыбалась, протягивая к котенку соскучившиеся жадные руки.
- Да, Арина Никифоровна, это Панна, – ответила Рина, чувствуя, что ей не хватает воздуха. – Я должна рассказать вам... очень давно хотела, думала рассказать, даже репетировала, но не могла!
Зашли в комнату, сели в кресла, Арина Никифоровна посмотрела на Рину и сразу поняла, что ей нужна пауза, что дело важное и надо подготовиться.
- Ты отдышись, моя хорошая, а я пока Панне молочка принесу. Тебе чего налить?
Рина только головой покрутила, отказываясь. И подышала бы, посидела... но не выдержала, побежала на кухню, упала на колени и рыдая обхватила худые старушкины ноги, обмотанные эластичным бинтом. Арина Никифоровна вдохнула судорожно и придерживаясь за табуретку, осторожно опустилась на пол рядом с ученицей.
- Я не хорошая! – захлебываясь слезами шептала Рина. – Я не милая! Я вообще ненавижу себя!
- За что же? – Арина Никифоровна гладила ее по голове.
- Мне надо было убиться сегодня с этого велосипеда, – продолжала она, – убиться до полусмерти и лежать изувеченной, до конца умирая... – Рина сглотнула застрявший комок. – Я видела Панну зимой.
- Видела? Где?
- По дороге в школу. Машина ее сбила... только-только, наверное, и она как-то смогла переползти сугроб, дворницкий сметыш такой с наваленной грязью; переползла и лежала, – Рина опять не могла говорить, казалось, что у нее не получается вдохнуть полной грудью.
- Выпей воды, – Арина Никифоровна протянула Рине стакан со стола.
- Она и сейчас лежит – черная кошка под сугробом и медленно капает красная кровь. Лежит и лежит... я вижу ее каждый день и каждый день хочу умирать, как она умирала! Вы понимаете, Арина Никифоровна, почему так? – Рина дрожала. – Почему я хочу умирать?
- Нет.
- Потому, что я мимо прошла, – ее голос стал металлическим. – Я не остановилась. Я не наклонилась к ней и не прикоснулась, и не бросила все к чертям собачьим, чтобы отвезти ее в лечебницу и хоть попытаться спасти! А знаете почему? – снова спросила, сменив нож на хлыст. – Потому, что на мне была... Новая. Белая. Куртка.

Рина отказалась хоронить ангела. Она взяла бумажную фигурку с собой, положив в карман пальто. Не глядя в глаза Арине Никифоровне, опустив голову и комкая во рту неизбежное «до свидания», Рина вышла и закрыла за собой дверь. Но ей стало немножко легче, умирающую кошку припорошило чистым снегом и боль уменьшилась.

В капли красные на снегу,
безразлично нога наступала.
Я простить себя не могу,
что не я на снегу умирала.

Спустя неделю, Рина поехала со своим молодым человеком кататься на мотоцикле. Водитель не справился с управлением и на повороте въехал в автобус. Молодой человек погиб на месте, а Рину госпитализировали с предварительным диагнозом: ЧМТ, множественные ушибы и ссадины.

ГЛАВА 8
Не быть или быть

- Ну что ты за человек такой, фикус? – жалилась Филипповна – та самая медсестра, к которой деревце являлось в ночных кошмарах. – Почему нельзя по-нормальному подождать! Все остальные ждут: кактус, к примеру, пальма, или что там еще... Может хочешь, чтоб я тебе начала сниться? Вот приснюсь с пилой двузубой... – Филипповна засомневалась и покусала ноготь. – Нет – двуручной пилой, но зубастой, а? И буду тебя, дорогуша, всю ночь пилить!
Она приоткрыла окошко и запустила в палату весенний воздух, заманивая его кистью руки, как щенят зовут, торопливо приговаривая: «давай-давай, не стой на месте». И опять повернулась к фикусу.
- Доведешь ты меня до погибели, бессовестный. Это ж надо такое выдумать! – она картинно бросила руки; быстро оглянулась на дверь – не подслушивает ли кто – и перешла на шепот. – Райское дерево, понимаешь... Так и ладно, будь деревом, но я в Евы не записывалась! Чтобы, простите, голышом по саду расхаживать, – голос ее сделался глубже и чувственнее, – и Сергея Сергеевича, в первозданном виде его, за Адама почитать. Я вам, батюшка, над главврачом потешаться не позволю... я вас, батюшка, заморю! Вот только выясню как извести тебя, гадюка человеконенавистническая, – выговорила Филипповна, едва не задохнувшись в буреломе букв.
- Вы ему скажите, что муравьев запустите, – сглатывая скопившуюся слюну, посоветовал голос.
- Да-да-да! Так и знай, райское дерево, тыть тебя к лешему, принесу муравьев в банке и запущу тебе в самые твои корневищ-щ-щ, – медсестра запуталась, пытаясь справиться со змеиной «щ», но плюнула, так не справившись.
- Еще ему можно русалкой пригрозить. Русалки на деревья подобно омеле действуют. Сидит такая раскрасавица на ветке, поет, волосы чешет, а дерево сохнет и хиреет; невмоготу ему русалка, – голос немного окреп и повеселел.
- Или русалку... – робко согласилась Филипповна и недоверчиво обернулась, смешно вытягивая шею. – Ох... батюшки святы, проснулась что ли?
Добрая Филипповна... ее охватила такая всепоглощающая радость, что она, не совладав с эмоциями, убежала в ординаторскую, размахивая руками и крича как Мария Магдалина: «Жива! Проснулась! Жива!».
Через полчаса белохалатный врачебный консилиум сменился плачущими от счастья родителями. Проигнорировав запрет врачей, Рина уселась на кровати, подоткнула под спину подушку и улыбаясь рассказывала маме с папой, что чувствует себя хорошо, что болит ей совсем капелюшечку и что лежать здесь она не собирается – это снаружи, а внутри – ум нервно стряхивал пришитый грязной нитью полусон... полуморок... полу-что-то такое необъяснимое, липкое, докучливое, вроде и не мешающее жить и дышать, но чуждое самому естеству и оттого мерзко-отвратительное. Но можно ли отодрать от себя свою тень? Догонит ли собака хвост, кружась на месте все быстрее и быстрее, завиваясь в вихрь, водоворот, смерч.
Продолжая быть собой, она разделилась на две танцующие в круге части. И только скорость их вращения преодолела границу возможности оставаться двумя, явился образ целого, напоминающий глазастых головастиков Инь и Ян, завороженных вечно перекатываться друг за другом.
Тишина в душе оборвалась и зазвучало танго. Тело Рины начало мелко дрожать, волнами пробежало напряжение по лицу, грудь дернулась, дыхание замерло, глаза закрылись. Никифор Семенович успел наполовину вдохнуть, а Ада Чеславовна наполовину выдохнуть, но испугаться никто не успел – глаза ее опять открылись, и дочка оказалась жива-живехонька.
- Клепсидра, – спокойно сказала она. – Мышка бежала, хвостиком вильнула и разбила. Время истекло. Клепсидры ремонтирует Харон. Кувшинчик новый: кап капелька, кап.
- Оп-па... – заволновался Никифор Семенович – дочка, что с тобой?
Ну как описать? Кто поймет про танго? Ладно... аккордеон скалит зубы, звук выжимает из нутра. Он ухватывает ее за шею и тянет к себе, путая в паутине надрывности интонаций и пальцев. Разгоряченная виолончель стекает вниз по струнам, в визг смычка по потной канифоли... и бас глубочайший как «да».
- Ничего, все в порядке, – ответила Рина. – Почему вы мне не говорите, что Арина Никифоровна умерла?
- Оп... – неопределенно икнул Никифор Семенович, но был грубо срезан Адой Чеславовной.
- Кифа! Все, замолчи. Как ты узнала, Рина?
- Узнала и узнала. Когда похороны?
И снова танго. Изгнаны аккордеон с виолончелью. На сцену стройно вдвинулся рояль. Упершись в чью-то спину с вырезом, он бьет акцентами аккордов и ровно утрамбовывает хроматизмы вдоль бедра. Он гнет ее, она податлива и трется ногой обнаженной об его брючно-черную ногу.
- Это неважно. Ты все равно будешь в больнице. Рина, кто тебе сказал про Арину Никифоровну? И вообще, я не понимаю...
- Она умерла сегодня, – Кифа воспользовался замешательством супруги. – Если точнее, то мы узнали об этом буквально тогда же, когда нам позвонили из больницы, что ты очнулась. Действительно, дочь, как ты узнала?
- Кто вам сказал?
- Борька сказал! – рявкнула Ада Чеславовна, забыв про тишину и покой. – Последний раз спрашиваю, откуда ты узнала?
- Мама, – устало ответила Рина – я уже взрослая и ты мне счет не считай – последний, предпоследний... Когда похороны? Еще не решили? У нее нет родственников. Сообщать некому. Значит можно и завтра хоронить. А еще лучше послезавтра.
- Это почему это?
- Это потому это, что за завтра я оклемаюсь и послезавтра обязательно буду на похоронах.
- Не знаю, Рина. С тобой делается как-то сложно разговаривать. И почему ты, ну не знаю опять-таки... не расстроилась что ли?
- Сложно, долго и абсолютно невозможно объяснить.
Аккордеон вернулся и протиснулся мотивом обещаний – акриловым пятном в гравюре строгой струн рояля. Он клялся в верности и нарушал все клятвы, сбивая ритм своим речитативом.

Но он действительно нуждался в свете
софитных ламп и в аккомпанементе,
и снова клялся страшной клятвой смерти:
«Возьмите нож, и если я солгал – убейте!»

Из больницы вышли все вместе. Был скандал, со всеми необходимыми скандалу атрибутами: криком, маханием бумажками, угрозами и зловещими заверениями, что все кончится очень-очень плохо. Рина выслушала всех желающих высказаться и коротко потребовала одежду, сославшись на то немаловажное для присяжных обстоятельство, что пациент имеет право лечиться, не имея при этом таковой обязанности. Переодевшись в штатское и аккуратно сложив больничный халат, она поблагодарила оставшихся медсестер – врачи и консилиум гневно покинули поле боя – а Филипповну даже обняла, шепнув на ушко, что взаправду говорила только про муравьев, а про русалку – выдумка. Через пять минут неторопливого променада по весеннему городу, семейство оказалось на остановке, а еще через пять, Рина сидела на трамвайной скамейке и в окошке видела отражение стоящих родителей: папа пожимал плечами, а мама отворачивала от него лицо.
Домой она заглянула на минуту, только чтобы взять ключи от квартиры Арины Никифоровны. Пошарив в кармане пальто, она нащупала мятый лист бумаги и тоскливо вспомнила про последнего ангелочка. Вспомнила, но ничего не сказала; взяла связку ключей, всегда довольных и звенящих зубами скелетиков, кивнула родителям и пошла.
И все это время, не прерываясь, внутри ее звучало танго: органично, естественно, не встречая никакого сопротивления ни со стороны сердца, легко повинующегося ритму, ни дыхания, ни движений. Гармония со всем миром и целостность себя, утерянные при рождении в человеческом теле, возрождались в ней вместе с его звуками.
Кружилась голова. Ощущение реальности рассеивалось в тусклый след. Рина не спеша дошла до соседнего подъезда и, придерживаясь за поручень, поднялась на второй этаж, где встретилась со знакомой дверью. Дверь посмотрела надменно.
- Не знаю, не знаю, – сказала она. – Ты пойми, ничего личного, но не будешь ведь пускать в дом первого попавшегося? Ручки коснись, и я подумаю.
На мгновение Рине показалось, что она вернулась в сон. Тошнотворно накатила волна страха, но тут же откатила, ибо на сцене, прямо посреди звучащего танго, появился полный человек с лысиной. Поклонившись, он взял микрофон и не в такт продекламировал: «Старая она, подслеповатая, вот и сбивает с толку, дескать, руку приложи – ногу придавлю». Изобразив придавленную ногу, он так искренне рассмеялся от собственной шутки, брызгаясь и утираясь платком, что Рина тоже улыбнулась. Осмелев, она нажала на ручку и легко открыла оказавшуюся незапертой дверь. Темный коридор на вдохе сказал «Фа...».
Знакомый запах, знакомый скрип половиц... нет, не так – дверь входная, та знакомая, а здесь все родное! «На случай цветы полить если что, или за инструментом посидеть в тишине», – сказала однажды Арина Никифоровна, отделяя от связки ключи для Рины, и она не раз заходила в квартиру учительницы; за годы дружбы их отношения стали более чем доверительными. Сейчас в квартире было все по-другому. Казалось, вещи в комнате догадываются о том, что произошло. Они молча смотрели на Рину и ждали. И как только она села в кресло, шкаф немедленно скрипнул дверцей, наклоняя к ней полированную щеку. Желая ничего не пропустить, он вслушивался внимательной замочной скважиной.
Рина хотела рассказать им, но промолчала, вспомнив про записки. Была у них давняя традиция оставлять на фортепиано друг дружке послания, например так: «Рина. Если зайдешь, то купи молока по дороге. Хотя ты не купишь... ведь ты уже зашла! Шучу. Сегодня повторяем Ре мажор. Тренируйся, скоро буду»; и ответ: «Арина Н. Тамбурмажор – это там (в смысле где-то) веселый бур (в смысле африканеров из Намибии)? Шучу. Ре мажор побежден! Направляю авангард войск на Си бемоль мажор».
Она встала, подошла к инструменту и действительно, на верхней крышке лежал запечатанный конверт; вся Ринина сдержанность рухнула.
- Она умерла! – крикнула она. – Слышите меня? Умерла.
Рина прижала конверт к лицу и горько плача, наощупь нашла вертлявый стул, всегда стоящий рядом с фортепиано; стул чтобы крутиться как в детстве: пять оборотов влево и пять вправо... туда-сюда – туда-сюда... и так до тех пор, пока кулак сжимающий сердце не отпустил.
- Она умерла.
И существа из комнаты – четыре стула, шкаф, карниз, горшки с цветами, стол, скатерка на столе, два кресла, низкий столик, полки с книгами, фортепиано, ноты-ноты-ноты – все замерли оцепенев, как будто и не жили. Рина вскрыла конверт.
«Милая моя Рина! Люди видят, как делятся клетки и полагают, что им известна тайна рождения. Да, биологически все так и происходит. Люди видят холодное недвижимое тело и полагают, что им известна тайна смерти. И здесь я соглашусь: организм вырабатывает ресурс и гибнет. Однако человек есть целое, а «целое больше, чем сумма его частей», и что мы знаем про тайну рождения и смерти?
Я умерла, раз ты читаешь эту записку.
А ты жива по той же самой причине.
Причины и следствия вьются вокруг единого центра, образуя длиннейшие логические периоды, впечатляющие разум. Но кто смотрит в центр?
Какие бы ветра не бушевали на периферии урагана, в его центре покой.
Этот центр всякого бытия и есть истинная сущность бытия. И что с ним? Он смещается, подобно пятнышку света от фонаря на черном экране: сейчас он здесь, а завтра сдвинется в другое место. Он живет и для окружающих это выглядит как шторм, затягивающий внутрь все на своем пути. Логика тех, кто не видит центра и руководствуется в размышлениях пустым движеньем ветра примитивна: есть шторм – живой, нет шторма – умер.
Радость моя! Сейчас я не успею объяснить тебе свой взгляд на то, что случилось.

Кто ты, кто я,
и кто мы друг для друга –
не знаю я,
но думаю, что мы часть круга.

В верхнем ящике стола тетрадь (осторожно с мухой, она самодурка), в этой тетради я успела записать все, что касается моего появления здесь; текст более чем странный, но он многое прояснит, читай.
P.S. Квартира переходит тебе. Мое тело я прошу кремировать. Где похоронить прах, думаю догадаешься сама (все распоряжения и документы у нотариуса, его визитка возле телефона)».

Рина не спешила открывать верхний ящик стола, она встала, прошлась по комнате и уселась в свое кресло, чувствуя острую потребность поговорить с Ариной Никифоровной. Она посидела какое-то время с закрытыми глазами и когда внутри все успокоилось, а чувства, так беззастенчиво умеющие лгать, убедили сознание желанной иллюзией, что все осталось без изменений – Арина Никифоровна, вот она, сидит напротив, Рина сказала:
- Звучит аккордеон, виолончель, рояль. Играют танго.
Она замолчала и вслушалась. Вступили скрипки: взяв легчайшее дыхание, они вылетели пестрыми мотыльками из-под каблука сильной доли и взмыли к верхушкам деревьев, где ветер убаюкивал невесомое тело новорожденной мелодии.
- И скрипки, – задумчиво продолжила Рина. – Арина Никифоровна, мне тоже хочется сказать «моя», как вы всегда говорили и писали мне. Как больно, что я могу это сделать только сейчас. Моя Арина Никифоровна! Моя-моя-моя...
Моя душа искала голубей,
но ей
встречались только крокодилы.
Я вам не говорила, но еще в детстве, вдруг до меня дошло, что я тоже Арина Никифоровна. Ребенок об этом не думает, откликаясь на привычную Рину, или Рине, Рины, «Рин, иди сюда». Но папа мой ведь Никифор, Арину сократили до Рины, а вместе что получается? Очень я тогда задумалась – решила, что вы мне снитесь. Смешно? А помните, как я вас проверяла? Мне надо было дотронуться невзначай, чтоб неожиданно, или про ваше детство разузнать, помните? Потом я убедилась, что все в порядке, это не сон. И чуть голову не сломала, пытаясь выяснить: «Кто ты, кто я, и кто мы друг для друга». Я постоянно спрашивала себя: «Часть круга? Какого круга? И зачем она без конца читает мне эти стихи?!». Но ответов не было. И быть не могло, по той причине, что пространство ответов на такие вопросы выше, ниже, рядом, сбоку... я не знаю где, но понимаю, что явно не в пространстве вопросов. Оставалось только доверять интуиции, которая не любит говорить. Без слов, в молчанье я узнала «кто мы друг для друга», но объяснить это не умела; мне кажется, что я догадываюсь, о чем вы... ты писала мне в тетради. Но прежде чем я проверю свою догадку, мне надо еще кое-что сказать.
Рина остановилась. Музыка совсем не мешала – создавалось впечатление, что танго ушло на второй план, оставив от себя полупрозрачный, еле слышимый фон.
- Еще про это, хоть оно не главное, – продолжила она. – Кто, как не ты, мог понять мое одиночество. Одиночество настолько дикое! Море подружек, игры, школа... господи боже мой, купания-гуляния – все на свете! И везде, всегда и всюду, меня заменяла очень похожая на оригинал, глупо-улыбчивая, резиновая и абсолютно бездушная кукла. А по-настоящему я общалась только с тобой и только тебе, моя Арина Никифоровна, я могла поведать свои мысли, свои тайны – она сделала паузу и глубоко вздохнула – свои вины. Вины-вины... стихи даже сочиняла:

Я несла на себе кандалы
и железо, и цепи длинные,
камни, и пробки винные,
и бутылки мне были малы.

Раньше я не могла объяснить, а теперь скажу. Наверняка тебе было обидно, что я отдаляюсь, что из комнаты выветрилась наша общность и откровенность. Но представь себе мое осточертение от вечного одиночества! Мне так хотелось быть такой же как подружки с их джинсиками-шминсиками, словечками и поцелуйчиками, компашками и ограниченными мальчишками с бессмысленно тупым гуляньем под луной.
Рина сморщилась в спазме самоуничижения и напряженными пальцами сжала до боли колени. Танго тревожно высунулось из аккомпанирующей полутьмы.
- Ты чувствовала мою вину, знала мои смертоубийственные терзания и самопроклятия. Моя Арина Никифоровна... ведь я не понимала, как можно себя прощать! И ты предложила мне этот странный, нелепый и даже кощунственный способ лечить душевные раны.
Она облизнула пересохшие губы. Голова болела уже давно, но сейчас боль становилась невыносимой.
- Мы так и не похоронили последнего ангелочка. Он лежит в кармане пальто, – Рина грустно улыбнулась. – Теперь я знаю, когда его похоронить. Только ты мне скажи... вот ты умерла, а я проснулась; а если бы я не проснулась, ты бы не умерла?
«Цики-токи – цики-токи – цики-токи» – невыразительно повторяли часы.
- Арина Никифоровна, ангел мой! Я убила тебя?
«Бом-м-м...» – один раз пробили часы и остановились. В крышу забарабанил первый весенний ливень.
Рина встала и открыла балконную дверь. Не вмещаясь широкой грудью в дверной проем, жизнерадостный воздух нырнул внутрь как пловец и накрыл ее легчайшей тканью ароматов. Она вышла наружу. На балконе все так кипело и булькало, что Рина не сразу обратила внимание на желобок, питающийся водой с крыши. Стекая по нему, вода наполняла ржавеющий жестяной ушат с отломанным ухом, медленно приподнимая лежащий на боку кораблик. Прямо на глазах он выравнивался под тяжестью противовеса и спустя минуту весело качался в бурном ушатном море, гордо устремив вверх единственную мачту.

Из крематория прах Арины Никифоровны привезли к дому. На похороны собрались все жители, даже немощный Юсуф был вывезен на инвалидной коляске. Борька сделал белый крест и по собственной инициативе поставил вокруг всего кладбища низенький белый заборчик с декоративной калиткой.
День выдался сырой, ветреный и дождливый. Люди под зонтиками стояли молча и так удивленно смотрели на кладбище в палисаднике за домом, словно видели его в первый раз. Впрочем, возможно так и было, ведь представление о мире «режется в умах по кальке трафарета, отточенным резцом авторитета». А потом даже грубая подошва опыта не стирает изображение на пластине ума, плодящееся многочисленными оттисками. И в близорукой старости, ум предпочтет очки, чтоб мирно полистать фотоальбомы памяти, «его не выгнать в бой из осажденной ленью коморки представлений».
Погребальную урну опустили на дно небольшой могилки. Дождавшись, когда выскажутся все желающие, Рина вышла последней. В руке она держала белый воздушный шарик, наполненный гелием.
- Арина Никифоровна была ангелом, – Рина не готовилась говорить, слова словно бы сами появлялись в ее голове. – Судьба ангела улететь, а не лечь в землю. И мы хороним только прах, в то время как она возвращается в небо.
Рина отпустила воздушный шарик, и он полетел, слегка подрагивая на ветру. К нитке был привязан бумажный ангелочек.


Рецензии