Воспоминания. Дмитрий Сидоренко. Глава 38

(См. информацию на странице http://proza.ru/avtor/deshchere).

Дмитрий Григорьевич Сидоренко (15.05.1924 - 15.08.1955), автор повести "Воспоминания", одна из глав которой предлагается вниманию читателей на этой страничке  - мой дядя, младший брат моего отца. "Воспоминания" были написаны им в далёкие послевоенные годы  и  много лет хранились у родственников (см. Предисловие к повести http://www.proza.ru/2018/09/06/1560).

На моей страничке портала Проза.ру эту повесть можно прочесть и в цельном виде, без разбивки по главам, - "Воспоминания. Дмитрий Сидоренко. 1924 - 1955" - http://www.proza.ru/2018/08/24/999 .

Глава 37 - http://www.proza.ru/2018/09/05/350

Глава 38
Уж перебиты, поломаны крылья,
Тихой грустью мне душу свело,
Как снегом, серебряной пылью
Все дороги мои замело…
[Прим. 98. Песня из кинофильма Евгения Червякова "Заключенные" (1936 г.); стихи С. Алымов, музыка Ю.Шапорин, обработка текста – различные авторы]

В воздухе ревели сигналы воздушной тревоги. Все суетились на аэродроме. Бежали пилоты с картами и шлемофонами в руках. Техники метались по аэродрому с криками: «Воздух! Воздух! Сжатый воздух!» – БАО вовремя не подвезло к самолётам баллонов со сжатым воздухом. Вылет задерживался. Я побежал к компрессорной, но машины, подвозящей баллоны с воздухом, здесь не было. Несколько баллонов лежали рядом.
 – Слушай, солдат, давай, помоги взвалить на плечо, – попросил я.
 – Да что ж ты: он больше семи пудов весит, не донесёшь так далеко.
 – Давай, давай! – и я понес баллон сжатого воздуха к своей машине.

Я с трудом дотащил его до машины, сбросил и закашлялся. Всё усиливающийся кашель, начавшийся после того пожара, теперь больно драл в груди. И вдруг полилась изо рта кровь из легких – чистая и прозрачная. Она била фонтаном. Я быстро лег на траву, катался по ней, задыхаясь от кашля. Никто меня не видел.

Прибежавший лететь пилот увидел меня на траве и обдал водой из противопожарного ведра. Я расстегнул грудь, и кровь притихла. Машину выпустил техник звена (моторист и оружейник, как всегда, были в наряде). Санитарная машина увезла меня в санчасть. Там я полежал с недельку, и мне дали направление в гарнизонный терапевтический госпиталь. Чувствовал, что иду надолго. Я зашёл в эскадрилью. Пораздавал свои личные вещи ребятам. Свой трофейный «парабеллум» подарил Михайлову – своему первому наставнику в части. Остальное барахло отдал Серафиму. Он был понижен в должности и, по его просьбе, переведён ко мне в мотористы. Но возле машины его видеть можно было редко – он пропадал в караулах и дневальствах.

Потеряв много крови, я чувствовал слабость в ногах, донимала тошнота. Простившись с товарищами, я вырезал себе хорошую палочку и вышел на дорогу. Оглянулся. И зелень аэродрома, и яркий дневной свет, и прохладная голубизна неба – всё представилось в мучительной непередаваемой прелести, которую можно почувствовать только при расставании….

Дорога шла в густом сосновом лесу. Тихо перебирая палочкой, я шел в госпиталь. По дороге то и дело бежали «студебеккеры», «форды», «зисы», «Газ М 1», «Опель», «Мерседес» и другие автомобили. Здесь были сосредоточены марки автомобилей всего мира. Сзади тарахтел мотоцикл, и я, не оглядываясь, уступил ему дорогу, но мотоцикл остановился рядом со мной
 – Садись, Дмитрий!

Я оглянулся. За рулем сидел Михайлов.
 – Мишка! – я забросил палочку и побежал к нему. – Ты где ж это… сообразил?
 – Старая фронтовая привычка…Один майор… оставил «непривязанным».
 – Знаешь, Миша, дай, последний раз за руль сяду. Люблю же я его.

Он пересел на заднее сидение. Я сель за руль, от предвкушения удовольствия быстрой скорости протёр глаза, включил скорость, добавил газку, отпустил конус, мы слегка дёрнулись и легко понеслись по ровному асфальту шоссе.
 – Держись, Миша, выжмем до железки!

Мы неслись по гладкому асфальту шоссе, сами не зная, куда. Давно минул город. Встречный поток воздуха трепал волосы, закрывал ресницы. А я всё добавлял обороты мотору, выжимая последнее: хотелось нестись бог знает куда, хоть на край света, или разбиться на полпути, но только не идти в госпиталь.
 – Ты не сильно разлетайся, а то мы вместо госпиталя сразу на тот свет попадем, – попросил Михайлов, когда мы лихо развернулись на повороте.

Мы долго гоняли по дорогам Германии и только к вечеру подъехали к госпиталю.
 
Мы тепло простились, и он уехал.

Госпиталь располагался в сосновом лесу, рядом с большой магистралью шоссе. Я зашёл в приемную, и сразу же в нос ударил отвратительный запах больницы. Меня встретила молоденькая сестра, с которой я с досады крепко поругался.

Госпиталь был терапевтический, он был переполнен бывшими военнопленными, страдающими желудком, печенью, легкими и прочее. Фронтовиков (то есть бывших на фронте) нас было трое. Я и артисты, супруги Яндола.

Три дня я спал беспросыпно, сестра будила только покушать. Выспавшись, страшно заскучал в больничной обстановке. На третий день в палату к нам зашёл тонкий худой мужчина
– Я буду ваш лечащий врач. Мое воинское звание – лейтенант медицинской службы. Куцемберг – представился он нам официальным холодным тоном. Громко шмыгнув своим красным носом, раскуривая в палате, он выслушал всех, вернее, продемонстрировал выслушивание и молча ушёл. В этом заключалось его лечение.

Лежали здесь в госпитале запуганные бывшие пленные, они были рады одному покою, были тихие и покорные. Это привело к тому, что врачи бездельничали, не работали, а только соблюдали пустые формальности. Нас, фронтовиков было трое, нам было обидно такое отношение к пострадавшим. Мы сразу потребовали отделения нас от остальных, а потом, когда набрали достаточно фактов, самовольно уехали в управление полевых госпиталей (УПГ), и этих врачей из клиники поразгоняли. Но об этом после.

Я познакомился с Яндолами. Это были культурные, образованные и решительные люди. До войны работали в Киеве в оперном театре, а когда началась война, они вместе уехали на фронт и давали концерты. Он был забавный весельчак, замечательно играл положительно на всех музыкальных инструментах. Она замечательно пела, имела приятный лирический голос.

Была у них та особенность, что, кроме всего прочего, они хорошо играли друг у друга на нервах. Всегда у их двери можно было слышать, так сказать, выражение семейного счастья – супружеский скандал. Но, судя по прочему, они крепко любили друг друга. Это были принципиальные и гордые люди.

Она всегда спала. И кто бы к ней ни заходил, обычно делала страдающее лицо и на что-нибудь жаловалась. Обычно жаловалась на бессонницу по ночам и поэтому всегда спала днём; в действительности она  потому и страдала бессонницей ночью, что всегда высыпалась за день. Она была принципиальна и, как всякий артист, очень самолюбива, отчего между супругами можно было слушать интересные споры. Например, они спорили так: она утверждала, что, например, грузчики потому и работают грузчиками, что они много едят, что у них хороший аппетит, Яндола ж, напротив, утверждал, что потому у них хороший аппетит, что они работают грузчиками. Так они могли спорить без конца, не уступая друг другу, пока третье лицо не вмешается.

Она оказалась очень остроумной и неистощимой собеседницей. И произвела на меня впечатление очень способной актрисы. С полчаса она поддерживала активный разговор и притом все время устраивала так, чтобы этот разговор вращался вокруг моей персоны. И признаться, никто не удостаивал меня такой тонкой искусной лести. Я невольно ухмылялся, поддаваясь обаянию её слов, и не пытался разубеждать её в чём-либо на свой счет, скромно храня молчание.

Я близко сошёлся с ними как друг по несчастью. Мы занимались фотографией, изобретательством, математикой и прочим, чем может заняться от безделья человек. А по вечерам я приходил к ним в палату (они жили вдвоем), туда приходили сестры; мы рассаживались поудобнее и рассказывали по очереди какие-нибудь страшные истории, старинные волшебные сказки (с современной обработкой). Для усиления впечатления рассказанного девушки тушили в палате свет, а рассказчик говорил медленно, применяя страшные, таинственные, роковые слова. Рассказывали про Гришку Распутина, Екатерину. Некоторые верили в спиритизм, и мы даже хотели как-то раз ночью вызвать дух Распутина, но не нашлось для этой цели стола без гвоздей.

Днём я спал, а ночью ходил к ним слушать рассказы. Спал так крепко, что из-под подушки украли часы. Я порылся под подушкой – часов не было.
 – Увели, значит, – решил я и перевернулся спать на другой бок.

Теперь бы мне не спалось при такой утрате, но тогда это было так. В подавленном настроении я ничуть не был этим озабочен. Много было этих часов у меня на руках, для морального разнообразия менял их «Мах на мах», не глядя, и в госпиталь принес ещё семь штук. Одни украли, вторые сам подарил, третьи дорогой променял на золотое кольцо, трое часов привез домой на Кубань, а седьмые с удовольствием разбил, – да, часы можно бить с удовольствием.

Дело в том, что они безбожно врали время. Я их прямо в госпитале аккуратно разобрал и исправил дефект, но вот собрать, собрать никак не удавалось. Терпения хватило ровно на два дня, на третий день оно мне изменило – и я изо всех сил ударил их об цементный пол и целый день был этим доволен и даже счастлив, что избавился от них. Но на четвертый день я уже и немного жалел об этом.

Как-то раз наша весёлая ночная компания, узнав мою специальность, попросила рассказать им о самолёте. Недалеко в лесу около аэродрома сидел, кстати, немецкий самолёт. Я вынужден был согласиться. Вернувшись от самолёта, я почувствовал себя крайне дурно. Там я много говорил, стоя на солнце, а это оказалось очень вредным для организма. Вернувшись в палату, я почувствовал опять во рту знакомый запах крови. Предчувствуя недоброе, я выскочил на чистый воздух. Здесь и началось… Опять полилась кровь. Я не успевал её выплевывать и захлебывался ею.

Я лёг на траву, стараясь лёжа заглушить её, весь полосатый жилет перепачкался кровью, страшно тошнило, а она всё лилась и лилась. Это был особенно сильный поток крови. Меня заметила сестра Шура. Кувшин воды и укол в вену хлористого кальция прекратили поток крови. Не завидую я тому, кто принимал когда-либо на фронте внутривенный ввод хлористого кальция. От него очень неудобное ощущение… Кто принимал, тот знает.

Я потерял много крови и едва добрался с помощью Шуры до своей койки. Слабо помню, что было дальше… Когда я очнулся, был вечер. Всё казалось, как в тумане, какая-то теплота раскатилась по всему телу, и хотелось опять спать и спать, хотелось нерушимого покоя. Я посмотрел на стол. Там тускло мерцал свет от тухнущей лампы, в углу стонал старик – мой единственный сожитель в этой палате. В лесу где-то уныло выла сова. Пришла опять Шура и села у моей койки на стул. Равнодушно и лениво посмотрел я на неё. Но столько сочувствия, столько сострадания было в её глазах. Она приносила собой ту особую душевную чистоту, которая ощущалась на фронте, на чужбине, как бесценное дыхание родины, семьи, товарищей. Долго она сидела в своём белом халате, уставшая, облокотившись на стол. И как приятно было на душе оттого, что есть хоть один человек, который искренне сочувствует тебе и всеми силами хочет помочь.

Поссорившись, люди всегда становятся после хорошими друзьями – такой уж существует закон. Это она первый раз встречала меня в госпитале. Я её тогда обозвал мадемузелью, а она меня – психом. Однако, после, встречаясь со мной, она смотрела как-то неравнодушно, краснела и прятала глаза. А мы, трое фронтовиков были очень нескромны: резали правду в глаза, часто поднимали скандалы из-за недобросовестного отношения к больным, и в госпитале были на особом счету. Шура стала чаще навещать нашу палату, где мы «страдали» со стариком. Однажды она принесла даже вишен, но угостила старика, а потом и меня. Я понимал её и чувствовал в ней потребность поговорить, извиниться за тот случай. Но обычно разговор наш был натянут, не было, как говорят, общих слов – всему была причиной та ссора.

Троим нам перед обедом давали вино и усилили немного питание. Она приносила мне вино. Причем, говорила ещё вначале так:
 – Больной, зайдите в палату.
 – Срочно?
 – Выпейте эту микстуру, – и она подавала рюмку вина.

Теперь же она говорила совсем по-другому.
 – Дмитрий, вино пить будете? Может ещё? Ещё?

По вечерам, когда мы рассказывали страшные рассказы в комнате Яндолы, она была особенно внимательна и обязательно садилась рядом. А перед вечером она особенно долго нам со стариком мерила температуру, причем для этого брала только один градусник. Затем она придумала для меня растирание, наврав мне, что это прописал врач и каждый день, вернее, вечер, долго и старательно тёрла мне грудь.

Однажды я не выдержал, чтобы не отблагодарить за внимание:
 – Знаешь, Шура, ты на меня ещё сердишься? До чего приятно, когда по больной груди бегают нежные женские лапки. И как приятно для такого человека, когда рядом сидит девушка, которая сочувствует ему, всё хлопочет о его выздоровлении. – Так из врагов мы стали друзьями.

Я открыл глаза. Шура сидела над койкой. Она не ушла. Это присутствие девушки как-то вливало неведомые силы, и больной чувствовал себя бодрей. И каждый чувствовал к себе её уважение и каждый считал, что к нему она привязана больше, чем к другим. К сожалению, таких девушек медсестёр в медицине очень мало, но они есть и оставляют у раненого человека глубокую память о себе.

Шура сидела молча и уже начинала клевать носом. Лампа уже совсем потухла, и тусклый свет луны падал в окно. Всё было тихо. Мне стало жаль эту девушку, хотелось чем-нибудь отблагодарить её, сказать хотя бы теплое ласковое слово.
 – Саша, ты бы шла уже спать… Можно тебя назвать так – Саша?..
 – Зови, тебе можно, но сейчас не надо говорить… вредно тебе. Спи, – тихо и нежно прошептала она.

Я догадался и закрыл глаза. Она сидела ещё минут десять, затем тихонько поднялась, смерила мой пульс, укрыла одеялом по грудь и осторожно вышла.

Я долго не мог уснуть: далеко от России, среди чужих людей и толпы ненавистных и нудных врачей, была одна русская девушка, один человек, который был искренне привязан ко мне. Как это ценно в чужих краях! Удручённый своим положением, я смотрел теперь на всё просто и равнодушно. Резко переменились мои взгляды на многие вещи, во многом я был разочарован, жизнь разоблачила многое, чего я не знал, как следует, раньше. Говорят, чтобы стать взрослым, надо испытать долю горя. Немцев я считал виной всему и спокойно ходил к ним на «свои» огороды, хотя уже было запрещено всякое нелояльное отношение к немцам. Но я на всякие запрещения смотрел сквозь пальцы, спокойно перелезал через забор и собирал клубнику, рвал лук и прочее…

Обычно выбегала с криком немка, становилась рядом и страшно бранилась, но хорошо, что я ничего не понимал из её слов и спокойно собирал ягоды у самых её ног. Я не обращал на неё никакого внимания и не поднимал головы. Когда она мне надоедала, я переходил к другому месту, немка опять становилась рядом и кричала. Когда она окончательно надоедала, я гнался в полосатом костюме со своей палкой за ней, или просто, нарвав необходимого, перелазил через забор обратно.

Рядом с госпиталем, через густой сосновый лес шла большая шоссейная дорога. Любил я один выйти на дорогу и часами сидеть где-нибудь под деревом… Здесь, на дороге было большое движение, и я как бы опять возвращался к прежней жизни, и только проклятый полосатый костюм напоминал о действительности.

По дороге в обе стороны бежали автомобили, мотоциклы, велосипеды, танки и бронемашины… Здесь шла бурная, оживленная жизнь. Бежали легковые, перегоняя тяжёлые «студебеккеры», лихо выворачиваясь среди машин, стремглав летели мотоциклы, устало тянули друг друга на буксире пустые «бис(ы)», требуя дорогу, кричали голосистые «эмки»… И только одиноко и уныло лежали в кюветах разбитые, ржавеющие машины… «Вот так и жизнь, – думал я. – Все бегут вперед, все развиваются… Одни бегут быстро, перегоняя других, другие идут, нагруженные тяжестью, третьи – двигаются свободно и беззаботно, покрикивая на других, – как «эмки», – четвертых тянут на буксире… Но вот случайно произошла дорожная авария – и машина лежит на боку в грязной канаве… Никто её не поднимет, никому она больше не нужна… А в ней живет крепкий здоровый мотор. Он рвется из канавы, рвётся к жизни, на большую дорогу, но перебитая грудь отказывается работать…

В нём ещё полно сил и надежд… Он только вышел с завода, окреп, но простая случайность, нелепая и глупая, разбила грудь и столкнула с дороги…И только одна грудь… Сердце же бьется ровно, оно полно кипучей, ещё не использованной энергии, способно идти вперед, неустанно работать, жестоко ненавидеть и пылко, нежно любить… Но нет, … нет уже сил выбраться на эту дорогу, и он со скорбной грустью смотрит на неё»…

Дальше в этом госпитале находиться было невозможно: никто нас не лечил. Приходил через день «лечащий врач» Куцемберг и совершал над нами пустые формальности. Зевая, с холодным, нудным видом он выстукивал и выслушивал, но ничего не слышал, так как всегда при этом разговаривал с сопровождавшей его медсестрой. Его меньше всего интересовало состояние больных – он нашёл себе кровное двуногое «счастье» и участен был только к нему. Остальное его меньше всего интересовало.

Питание стало совсем отвратительное. Бывшие военнопленные со всем этим мирились и молчали, но нам, фронтовикам, это никак не нравилось. Становилось обидно: одни сражались на передовой, а другие нашли себе тёплое место в госпитале, пригрелись и отвратительно относились к своим обязанностям. Хотелось иногда взять палку и поразгонять всех, но для этого мы предприняли более умеренный способ.

Как раз подобрались те люди, кто мог постоять за себя, когда над ним издеваются. В одно раннее утро, захватив с собой на всякий случай бутылку воды, мы втроем – Яндола, Шаматура и я – отправились в главное управление полевых госпиталей в город Гюстров. По дороге остановили подводу с нашим солдатом и приказали везти нас в УПГ.

Все втроём ввалили к начальнику в кабинет. Там, видно, было какое-то совещание. Все были удивлены такой делегацией. А мы, дополняя друг друга, высказали всё, что было на сердце.
 – Не волнуйтесь, не волнуйтесь, вам это вредно, сейчас же пошлю туда комиссию – успокаивал нас полковник, записывая данные нами факты.
 – Распорядитесь подвести к крыльцу легковую машину и свезите их в госпиталь, – распорядился полковник.

На легковой мы приехали обратно в госпиталь, а через два часа приехало ещё две машины с комиссией, которая застала всех врасплох… Комиссия провела следствие, госпиталь расформировали, врачей поразгоняли, а больных перевели в другие госпиталя. Нас, пятнадцать человек, как зачинщиков этого скандала устроили отдельно и лучше всех. Нас определили в отдельный, вновь образованный госпиталь, на даче. Обеспечили всем необходимым: книгами, газетами и даже патефоном. Обеспечили своим поваром, который варил нам пищу по заказу.
 – В жизни всё решают блатом, блата нет – решают матом – говорил мне Василий Григорьевич Яндола, заводя патефон.

Глава 39 - http://www.proza.ru/2018/09/05/337


Рецензии