Круг пятый

Представь осенний день, благословлённый на своё содержание; день, в который в озёрах лебеди, маятник на кухне, почтальон разносит по ящикам письма и кто-то сломает ногу. День, в который не случится ничего необычного. Мимолётный блик, благословенный обрывок, наполненный смеющимися во дворе детьми, которые пытаются оторвать кошке хвост, кашлем соседа, который занял до пенсии десятку и твоим простатитом; воскресный праздник, первый день, в который Спаситель рассказал по секрету о тайне Своего Тела. Представил? Хорошо, давай я дорисую рыночную площадь перед маленькой, изящной ратушей, витиеватые эркерчики и балконы теснящихся купеческих домиков, шпиль нашей церквушки, тронутую губительными пальцами сентября листву сыплющих ёжиками каштанов. Церемониальный парик прокурор-капеллана. Несколько десятков человек, обступивших наряженных в синие кепки солдат гарнизона, чьи серьёзные, болванистые, как у всех кого присылают нам на паромах, лица должны олицетворять нерушимость карточного домика человеческих правопорядков. Неприятный, осипший голос зачитанного приговора, пригоршню рассевшихся на ветках, как галки, детей. Мою Лисе среди них, с крапинками солнечных поцелуев на вздёрнутом носике и заплатой на заднице. Это она зацепилась за розовый куст в огороде хэрра Якубсена, когда рвала с ребятами яблоки; маленькая паскуда. Только что отгудевший полдень колокол в колокольне, оставленные на кухне тарелки. Кушали всей общиной, как обычно. Прокурор-капеллан разнял сложенные молитвенно руки: это значило звон ложек и приглушённые, благочестивые разговоры. Ещё представь ободранные рёбра мужчины лет тридцати; запущенные пряди чёрных от сала волос, пучковатую, как у дикого кабана, шею и заклёпанные на запястьях скобы. На них – блики нежного, прохладного солнца и отражения меня, Лисе, прокурор-капеллана, Хильде. Я попросил её чтобы та шла домой, но она уцепилась за рукав и помотала бледным лицом. Хильде любит красный перец и слушать воскресные проповеди. У неё набожно забранные под косынку волосы и плотно сжатые губы. Так делают когда в деревню приходят чужие или пытаются забрать последнее; моя жена всегда имеет в запасе пару цитат из Писания и очень любит в чём-нибудь себе отказывать; так она становится ещё набожнее, а её без того белые от постоянного напряжения губы сжимаются ещё благочестивей.
- Слово защите!
Осипший, ослепительно-белый парик, шевеление штанин и одинокие выкрики из толпы. Солдаты обеспокоенно переворачивают горизонтально винтовки. Бумажный рулон с гербовой печатью, массивное кольцо поверх церемониальной перчатки. Кашель, почёсывания, маленькая, любопытная собачонка, которую поспешили прогнать.
- Сырого, сырого ублюдку!
- Да пусть хоть слово скажет, что это ваше "сырого".
- Молчание! Тишина!
Молоточек. Я с детства видел его на рыночной площади и никогда не замечал чтобы им били по чему-то помимо специальной деревянной подставки.
"Защита" стоит прямо настолько, насколько может разогнуться. У нас на острове нет адвокатов. Из-под тяжёлых, как у алкоголика, век что-то полупрофиль скользит по толпе. Может быть, ищет брешь. Помощи, мало-ли что придёт в голову. У Сньёрсона крупно трясутся пальцы; он никогда не был героем. Пастор качает париком. "Чего только не сделаешь ради ненаглядной"; – если присмотреться внимательно, можно заметить иронический взгляд, брошенный на свисающие с балконов гербовые гобелены.
- Сырого давайте!
Капеллан собирается встать, но подсудимый вздрагивает – как будто упёрся во что-то, – может быть понял что на его стороне точно никого нет, или его молчание не произведёт эффекта, – тараторит. Прокурор, не глядя, уселся обратно и сложил у губ указательные пальцы. Голубь на карнизе третьего этажа. Так внимательно слушают.
- Убьёте меня? – Сньёрсон выпучивает глаза прямо в толпу, – убьёте? "Высшая мера?" Что там ещё? Как там было сказано? – оборачивается к капеллану. Тот, не глядя в сторону подсудимого, разворачивает гербовый рулон. Стая кружащихся мошек:
- Чревоугодие. Злостный, идейный гедонизм, проповедь несовместимых с государственной верой учений, агита…
- Чревоугодие? – человек даже не замечает как перебил, продолжая таращиться в людскую гущу и разговаривать сам с собой. – Хаха, чревоугодие, за которое вы просто убьёте меня? А что мне по вашему делать, если с детства я только терял одну способность за другой? Как дерево – одна веточка, другая, пока не остался только умирающий, обезвоженный ствол? Природу, только что обретённого бога, – а ведь я на какой-то момент, кажется, обрёл его, как вы там говорите… 
Гневный взгляд алкоголика на руках прокурора, Чешущий ухо солдат. Невозмутимый, приросший отражением к крышке бюро судейский парик.
- Обрёл веру, что-ли. "Принял спасителя". А потом опять потерял, а с ним и всех вас. Потому что без него я могу в вас только любоваться, смотреть на самого себя, обнаруживать самого себя в вас. Без него иначе и не получится. Нужен третий, свидетель.
Один из свидетелей, тот самый хэрр Якубсен у которого Лисе таскала яблоки, отчаянно ковыряет пальцем в зубах. Коричневый пиджак, испарина на неравномерной лысине. Вытирает платком, одевает шляпу обратно. Набожная жена-истукан. Очень благочестивый, уважаемый пастором человек.
- Без этого вашего соключителя всё станет тобой, всё пропадёт. ТЕБЯ – нет…
Нарисованный перчатками прямоугольник, сдержанный кивок парням в чёрных масках. "Так и быть, облейте". Прокурор-капеллан вообще не любит когда говорит кто-то помимо него, но, если чего-то требует церемониал, переборет даже прокурор-капеллана. Ребята носят маски чтобы убивать людей не от своего лица, своего имени. Все прекрасно знают как их зовут, но никто не обвиняет; просто у каждого своя работа. Следишь? Не засыпай, вот они появляются уже с вёдрами. Сньёрсон замечает их и заметно бледнеет, но не подаёт виду. Бодрится. Распинается ещё сильнее, чтобы скрыть волнение и придать себе мужества. Оно ему понадобится, Сньёрсон далеко не герой.
- Замкнёшься и замкнёшь других в прерывистой череде ебли, еды, сна и простых, самодостаточных, почти бесплатных радостей, пока и эту череду не отняли. А вы сейчас отбираете у меня и это. Сам виноват, не верил, не каялся? Но это подарок! Не от меня! Я читал ваши книжки о прекрасных вещах, много книжек – хорошо написано, правда! Но я не смог им поверить или восхищаться, не могу, у меня нет той штуки которой это делается.
Нетерпеливые колени в штанинах, перетаптываются. Кто-то громко сморкает в платок; Сньёрсона никто у нас не любит. Не потому что он делал что-то плохое, наверное потому что не сделал ничего хорошего. Не то чтобы его ненавидели; скорее просто не любили. Вечный подросток, перезревший абрикос; – прокурор кивает ребятам.
- Кто-то из вас любит песни, картины? Щимит что-то? Всплывает в памяти? У меня нет. Кто-то любит ближнего? Не из чувства ответственности которое они возбуждают; прекрасное чувство, но это тоже самолюбование. Не себя, человека. Кто-то любит? Я не умею, не не хочу, просто – нечем. У меня нет этой штуки которой оно делается, как делалось раньше: непринуждённо, отсоединённое любование тем что у другого выпукло или грациозно. А тот кто не любит грешит во всём. Каяться? Каяться в том что я инвалид? Но я уже наказан, как вы не понимаете, я уже наказан тем что прикасаюсь к міру вокруг, к вам, к вашему богу только органами чувств! Ведь вы не сделаете мне ни хуже, принеся очень много боли – а ведь вы просто сделаете мне очень больно, больше мне нельзя нанести, – ни лучше, очистив. От чего вы собираетесь меня чистить, если органы чувств это тоже ложь?!! Ото лжи, в которой я живу? От меня самого? Вы, идиоты, вы думаете что земля на которой вы стоите – неподвижна? Что можете быть уверены в колбасе за обедом?
Крепкие руки подмышками. Несколько небрежных пинков, привязанный к столбу стул. Пытаются расклепать скобы. Хорошие, исполнительные парни в масках, но с ловкостью у них не всё в порядке. Подсудимый-гедонист трясётся всем телом. Ему очень страшно, это хорошо видно. Как попавшему в капкан животному, на которого выпускают собак. Трясётся даже подбородок; Сньёрсон царапает непослушными пальцами заусенчатый столб.
Искры холодной, набранной в колодце воды на заботливо уложенных вязанках. Одобрительное ворчание людей; запах мокрого хвороста и давно не мытого тела. Опять любопытная собачка возле помоста. Снова прогнали.
Подсудимый теряет сознание. Что-то тараторил-тараторил, запыхался. Ноги подкосились, тело съехало в сидячее положение, а потом рухнуло со стула. Один из парней, который расклёпывал, промахнулся клещами и прищемил палец. Ругнулся, зажал окровавленной ладошкой рот. Пастор не любит когда ругаются. Подзывает к себе одного из палачей. Шум человеческих нагромождений; седая прядь Хильде. Мерная амплитуда цветастого гобелена. Судья энергично машет руками. Решают привязать подсудимого цепью, зафиксировать гвоздём с обратной стороны столба. Жгут у нас редко, а когда вешают это почти всегда рваные верёвки, сломанные ноги и рёбра, вторые, третьи дубли…
Звон расклёпанных скоб.
Сньёрсона растолкали; теперь он стоит, прислушиваясь как двое мастеров за спиной железисто позванивают: так и сяк прикидывают как зафиксировать тело, чтобы всё прошло без задорин. Махнули, наконец, рукой – Сундвалле, его чёрные, с кожей как древесная кора, руки, проседь на каменных скулах. Любезный специалист, подсказывает прямо с места. Решили забить в дерево те-же самые скобы, просунув через них запястья. Грудь от этого сильно выпячивается, зато не должно быть проблем.
Интересно, что чувствуют люди когда вот так не справляются с ситуацией, выключаются, а потом просыпаются там-же?
- Доверяете к чему прикасаетесь? – у бедняги даже голос изменился. – Вы тупые, безмозглые, ограниченные идиоты, потому что я сам такой-же сегодня. Но я видел и другое! Я видел другое, мог другое, мог больше, сегодня только не могу, а вы хотите меня просто так взять и убить! Как будто жизнь не продолжается; вы ведь надежду убиваете а не меня, на то что всё поменяется, даже ваш бог говорил о надежде, вы-же преступление делаете! Обвиняете меня? Но я уверен, что вы никогда не были там где я, не пробовали того что я пробовал, почти никто! Нельзя осуждать человека за то что он за жизнь не сделал ни одного шага, –
Я даже не могу сдержать улыбку. Прямо по писанному, пастор предупреждал нас о том что Сньёрсон станет говорить, обо всех попытках разжалобить или апеллировать к "здравому смыслу". Прямо слово в слово, пригоршня воробьёв возле лужи. Скобы вбивают в бревно с обратной стороны, чуть выше затылка. В одну из них забывают продеть руку. Видно как капеллан нервничает; бывает.
- А я не умею не испытывать отвращения к никогда не зажжённым свечам, поэтому презираю вас, тупых, прикрывающих срам никогда не изведанными тайнами бога, которого переделали в изуверский станок. Где ваши лица? Где ваши глаза, я не вижу ни пары! Так много, так много пришло сегодня – и нету глаз. Это не катастрофа? Это не катастрофа?
Сходящий с ума человек. Сейчас его заливают гормоны, так случается. Млекопитающие к примеру опустошают кишечник чтобы быстрей убегать. Татуировка на запястье одного из палачей. Он с флота; это почти что тюрьма.
-…что нет людей? Да наверное нет, для того кто не мечтал никогда хотя-бы об одном, а вы не мечтали. Ваш бог говорил о любви, но ведь вы никогда не любили никого, вас не выбрасывало на берег хлопать жабрами, и можно привести миллион аргументов про то что я выродок и делаю что-то неправильно, но я один против вас всех – и вы боитесь. А я не говорю что я не выродок. Просто я понимаю это, и мне стыдно, тоскливо и тошно от меня, – а вам нет. Каждый из вас запросто проткнёт меня пальцем. Пройдёт сквозь меня, потому что считает что его ноги, то что он однажды увидел в детстве и сраные убеждения – правда, а я не считаю. Не потому что мои убеждения чепуха; я прав, Я прав, а вы нет, именно потому что вижу откуда-то свою неправоту; – потому что у меня нет прошлого, нет ни корней ни кроны и с этой мерцающей точкой происходит только бесконечное, мучительное сейчас, которое никогда не заканчивается!
Ослепительно-белый кивок. Закреплённого говоруна оставляют на стуле, он громко кричит бранные слова. Чёрт, слёзы. У него текут слёзы по щекам, несколько десятков сжатых в карманах кулаков. Напряжённые мыщцы под синим сукном. Выкрученные скобами запястья, ободранные, как у бездомного, рёбра.
Сньёрсона держали в тюрьме целый месяц, ждали что он покается. Не знаю почему он этого не сделал, сцеволить и прометейничать совсем не в его стиле. 
Оборачиваюсь на Лисе; не хватало ещё чтобы она свалилась с дерева. Глубокомысленный взгляд Хильде, добела стиснутая полоса губ. Наверное в возне парней со спичками она тоже узрела что-то богодухновенное. Вроде дымит, но что-то опять не выходит.
- Вы закончите его? Я сказал-бы спасибо, но мой рот тоже сгорит, поэтому лучше я прокляну вас пока он есть! Будьте прокляты, выродки, тупое, жвачное племя, высоконравственный гумус, вы и ваш унизительный суррогат для душевно неполноценных! Будьте прокляты со своим инкубаторным богом-самоделкой, которого вы таскаете на шеях, вы никогда не гуляли с Человеком на берегу Йернстрёма! Будьте прокляты! И я желаю вам гореть постоянно, за то что вы со мной сделаете, с моим телом, с моей чёртовой головой, с моими сомнениями, разрешите их вот так. Я очень боюсь, я боюсь боли, боюсь никогда больше не стать на ноги, потому что они тоже сгорят вот-вот, но даже сейчас не могу отказаться от привилегии ошибаться, сомневаться и идти одному, не потому что я хочу истины; просто я так сделан, это не вытащить. А вы хотите чтобы вам ничего не мешало. Я не мешал вам тем что просто пытаюсь радоваться самому себе... Пусть меня накажет ваш бог, но для меня привилегия быть задушенным удавом, которого вы почитаете. Не потому что мои убеждения комфортней; – это пронизывает меня до зуда в яйцах, прожигает голову каждым встречным взглядом и мучит даже во сне. Вы спокойно спите, можете спать? Спите спокойно. Не просыпайтесь никогда. Вы думаете, наверное, что я хочу жить? Да, очень сильно, но я не хочу жить ВОТ ТАК – и это делает всю вашу процедуру не наказательной, а садистской. Хотите чтобы я покаялся, кающийся каждый, каждый новый день – но не так как я, а как вы. Вы просто будете убивать человека, и мне кажется что в этом мало блага, правда? Плохо или хорошо просто брать и убивать человека?
Сотни высокопарных слов. Ему что-то около тридцати, надрывается как мегафон.
Голова в маске прижимается к уху говоруна – тот что без татуировки, – неразличимый отсюда шёпот. Доказательная интонация Якубсена прокурору; пока никто не видит. Все знают, что когда припекает, нужно молиться святому Хуберту из Лённстада. Пастор может сильно наказать за такое, но когда припекает совсем, прибегают к действенному, становится не до пастора. Сньёрсон кивает.
Кивает и закрывает глаза, перестав что-то выискивать. Наверное именно того он и искал, чтобы хоть одна деталь машины его убийства дала сбой и обнаружила что-то не формальное, не справедливое. Рекомендацию как дышать, стоять. Есть перед казнью или лучше не надо. Маленькое торжество маленького, полувисящего посреди маленькой площади человека. Тон снова меняется, становится не то чтобы уверенней, твёрже. Воробьи не сговариваясь подпрыгивают и заворачивают в переулок, к бакалейной.
- А если вы не хотите сделать что-то хорошее моей смертью, разве не делаете вы зло? Человек ко всему привыкает, но худшее в этом не то что он быстро привыкает к добру, а именно ко злу. В первом случае он становится неблагодарным ублюдком, а во втором – невосприимчивым к добру в принципе, разучивается его распознавать. Это то что ваш бог назвал теплохладностью, это и есть моральное уродство.
- Ну давай ты уже быстрее, что возитесь!
Злобный шум. Озадаченные, безмозглые лица в синих кепи, незаряженные винтовки, которые нам присылают паромом. Блеснувшая – и снова скрывшаяся под шляпой лысина хэрра Якубсена. Пиджак из овечьей шерсти, в таком в сентябре жарко.
Хворосту нужно время чтобы как следует промокнуть. Смоченный водой, чтобы дольше горело и меньше была температура, разжигают пучками сухого. Сундвалле явно положительный человек, раз так настойчиво помогает правосудию. Нервные желваки прибитого, неудобный, передавленный рёбрами голос. Разлетающийся в воздухе комок какой-то дряни. Промахнулись.
- И вот знаете, боль по ним… – говорит сам себе, тихо, неразборчиво: в такой позе трудно дышать; – по самым близким людям, которые встречались. Я отчаялся пробовать передать её словами. Отчаялся пытаться рассказать о ней самому себе. Отчаялся примириться с ней, убивающей меня, сосущей моё неживое, вздрагивающее от постоянных тычков тело – и нечего больше с ней делать. Она ничему не учит, просто болит без смысла. Даже заблудившись в себе и став себе чужим, запутанным, глухим лесом, я продолжаю болеть, и не перестаю всё время чувствовать боль, ****скую боль день и ночь, ночью и днём без конца, каждый день, годами. Может быть это тоска или ностальгия, эта чёрная скважина, выковырянная, выжженная во мне теми кто забредал под мою крышу и смотрел на рассвете в то-же окно, когда казалось что ты, Господи, жив и всё вокруг живо и благословенно; – нет, не прекрасно, благополучно, не многообещающе, а именно радостно от того что заваренное нами, тараканами, дерьмо ВИДИМО. Вот когда кажется будто освящены все шаги которые ты сделал к этому окну не один, встретился возле этой светящейся дырки наружу с кем-то кто видит, а значит это правда, значит правда и вкус, и запах, и твои пальцы, кусок недожёванной колбасы – вот эти моменты и есть проклятые, пустые воронки. Такие-же как ваши глаза, смотрящие как ломают мне кости и выворачивают воротом жилы, – но ВИДЯЩИЕ. Это значит что всё до чего мы дотянулись – реальность; я реален, мои слепые глаза. И не важно через сколько я разлечусь, пепельно-лёгкий, важно то что никто не моргнёт. НЕ ЗАМЕТИТ, потому что меня несколько раз парализовывало в постели и мір шёл дальше. Думаете моя катастрофа в том что вы убъёте меня? Да нет-же, она в том что я знаю: даже если вы оставите меня в живых ничего не изменится!
Дым становится реже. Кажется, Сньёрсон улыбнулся. Коротко, истощённо. На солнце плохо видно огонь, но можно почувствовать протянутыми кистями рук. Ругань ковыляющих с вёдрами палачей: ветер в их сторону. Бродят туда-сюда, а ветер всё равно целится в них. Тут хорошо помогает показать костру фигу, но пастор такое не любит.
Кто-то одобрительно хлопает в ладоши. Не очень умелый свист. Вгрызшиеся в рукав костяшки Хильде.
- Вы думаете, что мы когда-нибудь ещё встретимся? Что там всё будет иначе, или что я сказал-бы что-то вроде: "никого не вините?" Благословил, подсказал с какой стороны лучше подгрести? Нет, я виню! Я виню, и никогда не прощу вас, потому что я сейчас ненавижу, а когда выгорю полностью – ничего больше не будет. Нет никакого другого міра; не буду играть в ссаные игры в благородство, потому что я простой человек, ненавижу, мщу, слабый, трусливый; не стану заниматься херовой философией и скажу прямо –
Открывает наконец глаза и ведёт головой насколько позволяет поза,
- тебе, ублюдочный, хитрый, уродливый дегенерат Кейтиль, мерзкая падаль, и тебе, Эршебет, двуликая, лицемерная, гнойная сука; – виню вас, желаю вам зла, желаю гореть вечно там где я горю, пройти каждый мой шажок по углям, вынести каждую мою секунду, выносить всегда, выносить и выносить, глотать и давиться, мучиться и мучиться. Чтобы у вас отсох язык и выдернули глаза, переломали по одной все кости, колесом, выдёргивали жилы, которыми вы передвигали ноги к вашей мечте и вы чувствовали, как она всё дальше, пока окончательно не обессилите и не будете валяться беспомощные, в собственной моче и блевотине, прося только о том чтобы вас убили! А если есть другой мір, я и оттуда буду делать всё чтобы вам было плохо, потому что хочу всё зло міра, меня, всю радость светлой человеческой мести на ваши злобные тёмные головы! Будьте прокляты! Слышите? Идите замаливайте грешки, думая что никто не знает ваше сердце! Я знаю, проклинаю их, ваши гнилые, чёрные сердца!
- Как пирожок.
Это Сундвалле, обстоятельный малый.
Разгорается.
Привязанный кривится. Пока становится жарче Сньёрсон перетаптывается, ступая босыми ногами на места где хворост ещё не успел как следует заняться. Обвисшие, праздничные простыни гобеленов; жёлтые лошадки на синем поле. По вспученным венам течёт пот и сукровица. Кажется, на ногах надуваются волдыри. Кашляет, ругается и кашляет, опять кричит:
- Не наступит ничего, видит Бог, не наступит, и никто не отменит моего слова, потому что оно моё, будьте прокляты, ты, Эршебет, и ты, Кейтиль, потому что я любил вас, я не буду говорить "не ведают", блять, как-же горячо, я сам ведаю столько-же! Как мне блять больно, твари, аппетит я вам портил, святоши херовы, приду к вам после ужина, к вашим детям когда они спать лягут! Я хочу жить вечно, вы хотите… Не хочу умирать, Господи, не хочу умирать, хочу жить, ссуки, хоть вы и выдумали себе закон чтобы оправдаться, вы себя оправдываете! Что это за закон такой! Вы-же не знаете что делаете, никто, вы не плакали с другом в саду, вы не хотите плакать, вас камнями не забивали, вы слишком правы чтобы любить, Господи, как я хочу любить, хочу жить, жить сссуки, будьте прокляты вы со своим богом, как больно, как это больно, будьте прокляты, он сам! Он сам забрал, наказал! Что не дал, что… Спрашивает!!! Спрашивает, будьте прокляты!
Пересохшие губы Сундвалле. Облизывается как кот. Очень жарко. Ноги подсудимого надуваются, пока кожа не лопается. Видно как из мышц испаряется вода. Сньёрсона всё труднее узнать. Он шипит и изо всей силы бьёт затылком о бревно, пытаясь потерять сознание, воет, волосы на теле вспыхивают и тут-же осыпаются.
- Так он быстро отрубится.
Капеллан приподнимает парик и вытирает перчаткой бегущие по вискам струи. Все знают что его часто тошнит от вида крови. Пока держится молодцом.
– Да, уже ничего не поделаешь. Жарко у вас тут; – улыбается.
Частично обугленное тело. Вой; будто волчий. Пытается прыгать на горящем под ногами стуле; можно заметить как быстро кровь на затылке сворачивается. Очень жарко. Визжа от боли, человек изо всех сил размахивается и лупит затылком о столб. Прогоревший под ногами стул проваливается, тело виснет на скобах.
- Подгребите! – кто-то кричит. Кто-то из парней в масках думает что это прокурор и подбегает с лопатой к костру. Сам капеллан не вмешивается, он смотрит под ноги и пытается сдерживать подкатывающие к горлу спазмы.
Температура горения сравнительно небольшая. Огонь вгрызается в брюшную полость. Невероятная вонь. Один из ребят подбегает и плещет на голову водой, другой суетливо работает лопатой, такой зимой убирают снег. Вода моментально вскипает, ещё необугленные места моментально покрываются волдырями.
Тот что с татуировкой на запястье ругается, отнимает у второго инвентарь. Сньёрсон не приходит в сознание. Парень изо всех сил бьёт висящее тело по животу.
Я оглядываюсь на Лисе. Её нет на дереве. Короткий, полупрофиль брошенный взгляд Хильде. Словно стесняется.
Мышцы, сильно обожжённые, не выдерживают удара. Лопаются и из живота проседает бордовый, сильно прокипячённый комок; запах варёного дерьма. Прилипший к карнизу голубь. Ахнули. Кого-то чуть справа и позади стошнило. Бывает. Парень в маске роняет лопату, виновато оглядывается. Прокурора уже нет. Якубсен держит в руках свой пиджак из овечьей шерсти, мокрая рубашка. Трёт глаза.
Удивительно, но Сньёрсон от удара приходит в сознание. Стонет, вяло машет головой. Висит на скобах, пытается что-то мямлить. Может и хорошо что нельзя разобрать. Раздутый на весь рот язык, капли розового жира из медленно разворачивающегося живота. Бордовый комок медленно разваливается, раскрывается. Всё-таки поел. Глаза как варёные яйца. Опять тошнит кого-то, совсем рядом. Я оглядываюсь ещё раз. Людей явно меньше. Завороженный истукан-Хильде. Чудеса человеческой анатомии, пропущенной через решето правосудия. Солнце, вытирающее облаком нос.
Из лица всё сильнее проступают зубы; теперь Сньёрсона совсем не узнать. Чёрная кожа плотно облепила череп. Должен уже умереть, сильно прогрело мозги. Смердит невероятно. Кто-то из толпы не выдерживает:
- Облейте маслом, мы же задохнёмся тут все!
Кто-то одобрительно вторит. Хворост почти прогорел и площадь действительно утонула в копоти; гербовые гобелены и потные, синие спины солдат. Наконец вспыхивает; это один из ребят подобрался и облил. Запах сразу-же поменялся, весело заплясал двухметровый жёлтый столб. Он выхватывает из чада поникшую и высохшую фигуру человека, висящего над жирным тлеющим пучком. Сухожилия перегорают и лопаются; одна из рук отвалилась, в следующее мгновение покосившееся тело перекручивается вокруг столба. Падает в зловонную сажу. Плеснули ещё раз. Любознательная, юркая собачонка.

Не заснул? Смотри, чуть выше на холме несколько сосёнок в обнимку. За ними крыша; её клал мой прадед, чинил мой отец. Под ней родилась Лисе, мой курносый щенок. У Хильде нервная походка. Когда она хочет молчать, лучше не трогать – волнуется куда пропала дочь. Успокаивать бесполезно.
Массивная ручка двери. На Хальмё не принято запирать: пастор говорит что все мы – одна семья, нам нечего прятать или отнимать. Наверное, в его доме тоже не запирают.
Заплаканный чертёнок со вздёрнутым носом, заплатанная дырка на заднице. Никак не могли её успокоить, Лисе жутко боялась Сньёрсона и его фотокамеры. Узкая, чёрная полоса. Деревянная рама; запах чеснока, хрустнувшее на зубе гречневое зерно. Пронзительный секундомер маятника. Размазавшийся в оконных разводах закат, прижавшиеся друг к другу сосновые ветки. Кажется, мой праздничный пиджак сильно пропах; я подхожу сзади к опёршейся на подоконник Хильде. Как каменная. Раньше она очень любила когда я её так обнимал – белая линия губ, сизый, разреженный взгляд в розовую размазню. Интересно, что чувствуют люди когда вот так выключаются, а потом включаются – и продолжают заниматься тем-же самым?




Представь себе осеннее утро.
Благословенный, огненный шар: Хильде всю ночь брыкалась во сне, проснулась, ходила по коридору. "Святой Хуберт из Лённстада. Он приходил, шарил руками под обувной полкой. Наверное, искал свои глаза". Как девочка; опухшее от слёз лицо, до белой, поседевшей полоски перепуганный, ненаглядный галчонок. Запах её волос. Ничего необычного; святая правота оторванного кошке хвоста, пустота кишечника перед тем как броситься наутёк. Сваренные вкрутую глаза Хуберта из Хальмё, шарящего у Якубсенов дома руками. Простатит. Благословенные объятия сосновых колючек, целованный носик любопытной собачки. Ничего, Господи, ничего нового.
Ты ещё здесь?


Рецензии