Раскрывайся, Душа
Предисловие
Любовь – это лучшее чувство на нашей земле, которое может испытывать человек! Она бывает разная, есть любовь родителей к детям и детей к родителям; есть любовь бабушки к своим внукам, есть любовь братьев и сестёр, есть любовь друзей и подруг.
Когда люди слышат слово Родина, то они тоже ощущают чувство любви. Любовь к своему государству, области, городу. Любовь проявляется в уважении к окружающей природе, людям и животным. Это и любовь к дому и улице, где прошло твоё детство, и к бабушкам и дедушкам, которые брали летом в деревню, это и первый домашний питомец.
В течение всей жизни человек встречает и знакомиться с разными людьми, которые затем становятся друзьями. Вот тут и проявляется любовь к друзьям, выраженная поддержкой, заботой, верностью. С друзьями всегда весело проводить время, гулять и делиться всевозможными новостями и секретами.
И наконец, любовь между мужчиной и женщиной. Когда человек встречает в жизни свою вторую половинку. Любовь – это когда ничего не стыдно, ничего не страшно. Когда тебя не подведут, не предадут. Когда верят.
Мы учимся чему-то у всех, кто проходит через нашу жизнь. Некоторые уроки болезненные, некоторые безболезненные… но все они бесценные.
У верующих людей очень почитается любовь к Богу. Они молятся в церкви, читают молитвы. Такие люди, как правило, добры и больше других знают, что такое любовь.
Но самая наивысшая Любовь – это любовь Бога к нам!
Хочу поделиться с вами как я пришла к своему понятию Бога. Как я поняла, что Он любит не только меня, но и всех нас…
Вступление
Открывайся, Душа, открывайся!
Лепесток и ещё лепесток…
Слышишь звуки весеннего вальса?
Слышишь? –
Плещет весёлый поток…
Расцветай, раскрывайся, Душа!
Ты незримо доверилась Богу
И живёшь, Благодатью дыша…
Так не мешкай же!
С Богом! В Дорогу…
Лилит Козлова
Впервые прочитав эти строки Лилит Козловой, я будто почувствовала, как внутри что;то тихо дрогнуло и распахнулось – словно душа, долго сжатая в тугой бутон, наконец выпустила первый лепесток, за ним второй, и вот уже потянулся навстречу свету целый сад. Особенно врезались в сердце слова: «Так не мешкай же! С Богом в Дорогу!» – они прозвучали не просто как поэтическая строка, а как наказ, как личное напутствие, почти как веление свыше, от которого по коже пробежал трепет.
Сейчас я уже знаю, что Бог есть Премудрость! Бог – это Творец! Бог – Справедливость! Бог – это ЛЮБОВЬ! Но к этому знанию я шла долго, шаг за шагом, порой сбиваясь с пути и снова отыскивая дорогу в темноте. Именно встреча с Лилит стала для меня той самой точкой опоры, с которой начался внутренний пересмотр и переосмысление всей моей жизни – будто кто;то зажёг тихий, но верный огонёк.
Раннее детство
Сколько себя помню, с самых младенческих лет меня неудержимо тянуло к природе – будто в её тишине и мельчайших деталях пряталось какое;то особенное, только мне предназначенное волшебство. Ещё в яслях, во время прогулок, я могла замереть, словно зачарованная, увлечённая разглядыванием травинки или лепестка, казавшихся мне настоящими сокровищами. Воспитатели порой окликали меня по нескольку раз, а я не слышала: весь мир сужался до этого крохотного чуда, и ничего больше не существовало.
В старших группах детского сада у меня появились первые друзья, и я торопилась поделиться с ними своими открытиями, передать им это трепетное чувство. Но не все разделяли мой восторг.
— Фу, какая гадость! Выброси жука — он страшный! – сморщившись, говорил кто;нибудь из ребят.
— Да что ты! – возражала я горячо, будто от этого зависело что;то очень важное. Посмотри, как переливаются его крылышки! Разве не чудо?
— Странная ты какая;то, – слышала я в ответ и чуть опускала плечи, но тут же снова выпрямлялась.
— И вовсе не странная, – настаивала я, стараясь говорить спокойно и терпеливо. – Просто ты ещё не увидела. Посмотри внимательней, ну хоть секундочку… И тогда ты увидишь то же, что и я.
Шли годы, и всё чаще мне повторяли эти слова: «Странная ты!» – будто моя способность замирать перед каплей росы или восхищаться узором на крыльях бабочки была чем;то неправильным. Но внутри меня тихо жило упрямое убеждение: странно – не замечать этого света, этой тонкой, хрупкой красоты, которая каждый день раскрывается прямо перед глазами, стоит только присмотреться.
Чита
В тот период у меня было много подружек, но одна из них осталась в памяти особенно ярким, почти солнечным пятном. Она не ходила в детский сад. Имя её, кажется, и вовсе стёрлось из общей памяти – и взрослые, и дети звали её Читой, и в этом прозвище звучало что;то дикое, свободное, будто кличка лесной зверюшки. Она и правда напоминала резвую обезьянку: с ранней весны до первых снегов носилась босиком, коленки вечно были сбиты, а кожа загорела до черноты. Ей было обидно, когда её так звали, – она не терпела насмешек: дралась с обидчиками, отвечала на дразнилки, а если совсем доводили – кидалась камнями.
Мама говорила, что Чита из неблагополучной семьи, и строго-настрого запрещала мне с ней дружить. «Не ходи с ней, слышишь? Она тебя плохому научит, в беду втянет!» – повторяла мама. Но запреты только разжигали упрямое желание быть рядом. Я кивала, опускала глаза, обещала, что больше не буду, и даже сама себе верила в эти минуты. Но стоило только выглянуть в окно и увидеть, как Чита машет мне издали, подпрыгивая на одной ноге, как всё внутри поджималось от нетерпения, и ноги сами несли меня к калитке.
Я разрывалась между мамиными запретами и своим сердцем, и это раздвоение отзывалось в груди колючей, горькой тяжестью. Мне хотелось быть послушной, не огорчать маму. Но ещё сильнее хотелось быть там, где пахнет травой и пылью, где можно шептать секреты, не оглядываясь, где мир раскрывается в каждой мелочи. И каждый раз, когда я убегала к Чите, во мне будто что;то надламывалось: стыд перед мамой смешивался с упрямым, почти отчаянным чувством правоты – я знала, что в этой дружбе нет ничего плохого.
Чита была на год младше меня, и любила она меня не за принесённые из дома угощения, а за то, что со мной можно было просто быть – без оглядки, без притворства. А может, ещё и потому, что я одна звала её ласково – Читочкой. В этом слове будто пряталось тепло, которого ей так не хватало.
Мы часто убегали вдвоём в поле или в рощу – туда, где никто не мог нас найти, где чужие взгляды не доставали. Там я, снова зачарованная, пересказывала ей книги, которые знала почти наизусть, а она, затаив дыхание, слушала, будто каждое слово было настоящим чудом. Чита стала единственной, с кем я могла делиться самыми сокровенными тайнами, не боясь услышать в ответ: «Странная ты».
— Знаешь, какой самый красивый цветок? – загадочно шептала я.
— Какой?! – её глаза загорались, и в них плясали солнечные зайчики.
— Сейчас покажу, но это наш секрет.
— Моги;и;и;ла!.. – выдыхала подружка, уже предвкушая тайну.
Я осторожно раздвигала резные листья травы;муравы:
— Смотри, видишь этот маленький белый цветочек с нежной розовой серединкой? Это самая крошечная лилия на земле. Посмотри, как она прекрасна! И это наш с тобой секрет. Никто про неё не знает, поэтому и топчут, не замечая. Но ты больше не будешь наступать на неё, правда?
— Не бу;у;у;ду! – торжественно обещала Чита, и в её голосе звучала искренняя клятва.
Чита жила в гармонии с природой куда свободнее меня – будто сама земля была ей домом. Она могла целыми днями носиться по полям и лугам, а потом прибегать ко мне, гордо протягивая букетик из диких цветов или показывая в ладошке пойманного жучка. Мы вместе подолгу рассматривали эти маленькие сокровища – каждую прожилку на лепестке, каждый узор на спинке букашки, – а потом бережно отпускали их обратно, на волю.
После дождя я тянула её к лужам, чтобы показать самое простое и самое настоящее волшебство:
— Смотри, как красиво! На Севере бывает северное сияние, а у нас – такое, в обычных лужах. Правда, волшебно?!
— О;о;очень! – восторженно подтверждала моя верная, зачарованная подружка, и в этот миг весь мир казался нам огромным, добрым и полным чудес.
А потом приходилось возвращаться. Сердце сжималось ещё на подходе к дому: я заранее чувствовала мамин взгляд, строгий и встревоженный, слышала в нём невысказанный вопрос: «Ты опять была с ней?» И снова я училась прятать глаза, подбирать слова, чтобы не врать совсем уж в открытую, но и не выдавать нашу с Читой тайну. В эти минуты я остро чувствовала, как трудно быть ребёнком, когда взрослые делят мир на «можно» и «нельзя», не видя того, что видишь ты: как переливаются крылышки жука, как светится в луже небо, как просто и честно умеет дружить та, кого все считают «не такой».
Переезд
Когда мне исполнилось девять лет, судьба распорядилась так, что мы с мамой и сестрёнкой покинули уральские просторы и оказались на благодатной волжской земле. Поначалу всё казалось непривычным, даже немного чужим: другие запахи, другие звуки, другой ритм жизни. Но стоило только выйти за околицу, как сердце вдруг замирало от тихого восторга – и я понимала: здесь тоже есть своё чудо.
Меня, словно зачарованную, покорил лес. Он был прекрасен в любую пору года, и это дивное царство начиналось буквально за покосившимися сараями, маня в свои объятия. Стоило переступить невидимую границу, где кончался двор и начиналась чаща, как будто исчезали все тревоги, все мамины «нельзя», все неловкие чувства, что копились внутри. Здесь я снова становилась собой – той девочкой, которая умеет видеть красоту в каждой мелочи.
Вся наша детская жизнь, все свободные минуты, что мы с друзьями могли выкроить между делами и наставлениями взрослых, проходили под его тенистыми сводами. Зимой, когда земля укрывалась пушистым белоснежным покрывалом, мы превращались в неутомимых строителей снежных крепостей: лепили башни, рыли ходы, самозабвенно валялись в сугробах, а потом, раскрасневшиеся и счастливые, играли в бравых партизан, будто от наших тайных штабов зависела судьба целого мира.
С наступлением самой ранней весны, пока ещё не растаял последний снег, мы, проваливаясь в мягкие объятия сугробов, спешили к первым робким подснежникам. Их было так мало, они казались такими хрупкими, что мы старались даже не дышать рядом, чтобы не спугнуть это маленькое чудо. За ними следовал целый калейдоскоп лесных цветов: нежная медуница, яркий горицвет, жизнерадостные купавки, благоухающие ландыши. Каждый из них мы находили как сокровище, бережно запоминали места, чтобы потом возвращаться и смотреть, как они растут.
А в мае, когда воздух наполнялся теплом и гудел от пробуждения природы, мы с азартом ловили майских жуков, запасая их в бутылках для кур – у кого они, конечно, были. Это было не столько ради пользы, сколько ради самого процесса: ради того восторга, когда жук ползёт по ладони, переливаясь бронзой, ради споров, у кого он крупнее, ради ощущения, что ты – часть этого огромного живого мира.
Затем наступала самая желанная пора – время ягод. Мы знали все тайные полянки: где раньше всех поспевает сладкая земляника, где прячется сочная клубника, где растёт терпкая костяника, душистая малина, а позже – терпкая черёмуха. Возвращались домой с перепачканными соком руками и губами, с травинками в волосах.
И в эти минуты мне становилось чуть легче мириться с тем, что жизнь изменилась, что мы уехали с Урала. Лес умел слушать, умел укрывать, умел дарить то самое чувство, когда кажется, что весь мир на твоей стороне. И я знала: пока есть этот лес, пока можно бежать по тропинке, проваливаясь в прошлогоднюю листву, и находить под ней новый, ещё никому не известный цветок — я не потеряюсь.
«Откуда всё это взялось?»
Необъятное многообразие природы вызывало во мне трепетное удивление – будто каждый листок, каждая капля росы были посланы мне как загадка, которую непременно нужно разгадать. Эти детские мысли, словно маленькие росточки, пробивались сквозь обыденность, не давая успокоиться: как всё это возникло? Откуда взялись эти плывущие облака, необъятное небо, загадочный ветер, который то ласково гладил по волосам, то вдруг срывался в порывистый смех?
Ведь прежде, чем всё появилось, кто-то свыше должен был это сотворить. А прежде чем сотворить – нужно было это придумать. Кто же автор этой грандиозной задумки? Бабушки, с их вековечной мудростью, тихо говорили что какой-то Бог. В школе же наша учительница, строгая и авторитетная, уверенно утверждала: «Бога нет». И тогда внутри меня всё сжималось от неловкого, колючего противоречия. Если Бога нет, тогда кто же есть? Ведь кто-то ЕСТЬ – это было неоспоримо, как неоспоримо было солнце, встающее каждое утро.
Когда я оставалась в лесу одна, в этой безмолвной, но живой обители, где тишина не пугала, а будто обнимала, я часто, охватывая взглядом зелёное море деревьев, звала звонким голосом:
— Эй, Ты! Кто Ты? Спасибо, что придумал меня! Спасибо Тебе за всё! Можешь не показываться – только отзовись!..
В ответ мне вторили лишь трели птиц, лёгкие шорохи листвы, далёкий крик сойки — и это казалось мне самым настоящим ответом, тихим, но уверенным: «Я здесь».
Иногда, когда в моей жизни случались мелкие бытовые «неприятности» – а случалось это, по правде говоря, довольно часто: то я что-нибудь теряла, то нечаянно приводила в негодность, то опрокидывала банку с вареньем, – я, на всякий случай (вдруг Бог всё-таки есть), шептала, зажмурившись, будто от этого просьба становилась сильнее:
— Боженька, помоги! Боженька, помоги! Боженька, помоги!!!
И странное дело: когда я обращалась к нему с такой отчаянной, искренней мольбой, меня либо вообще не наказывали, либо наказание было смягчено, словно кто-то тихо шепнул маме: «Да ладно, она же не нарочно». И тогда я понимала: если права наша учительница и Бога действительно нет, то какая-то неведомая, сверхъестественная сила всё-таки существует. Ведь кто-то же мне помогает, когда я прошу.
Чаще всего эти размышления приходили ко мне, когда я, раскинувшись в душистой траве, наблюдала за неспешным танцем облаков. Они плыли так важно, так неторопливо, будто знали какую-то великую тайну и не спешили её выдавать.
— Интересно, а есть где-нибудь на свете ещё такая девочка, как я? Похожая на меня, такого же возраста и с таким же именем? Как бы с ней встретиться? А если нет, может, она уже была когда-нибудь? Или позднее будет? А я сама когда-нибудь раньше была или нет? Если была, то почему не помню? — шептала я облакам, будто они могли мне ответить.
И сама себе отвечала:
— Если бы помнила, как жила раньше, сейчас было бы неинтересно. А мне было очень интересно… Вокруг столько неизведанного! И я понимала: чтобы всё это узнать и всё запомнить, нужно появляться на свет много-много раз.
В глубине леса у меня был свой тайный уголок – большой, старый камень, почти мне до пояса. Я часто бегала на эту укромную полянку и устраивалась на нём, чувствуя, как его прохладная, шершавая поверхность будто передаёт мне частичку своей древней тишины. Здесь, в этой лесной тишине, никто не мешал мне погружаться в свои мысли, не торопил, не перебивал.
Мне казалось, что камни существуют специально для того, чтобы на них можно было сидеть и думать. И ещё мне казалось, что камень – живое существо, только лишённое дара речи. Но он всё слышит и всё понимает. И я разговаривала с ним, как с давним другом, доверчиво и без стеснения:
— Тебе здесь хорошо: птички поют, солнышко ласкает, дождик поливает. Давно ты здесь лежишь? Может, видел девочку, похожую на меня? А если видел, вы с ней тоже дружили? А раньше ты камнем был? Или человеком? А ты не знаешь, когда меня совсем-совсем не станет, я тоже камнем буду? Или опять девочкой? А кто решает, кем нам стать в следующей жизни?
Камень молчал, храня свои древние тайны, и это молчание не было холодным или пустым. Оно было таким же глубоким, как небо, и таким же надёжным, как земля под ногами. И мне казалось, что я безошибочно понимаю, что он мне хочет сказать, и сама же придумывала ответы – такие, в которые хотелось верить.
Никому, даже самым близким подругам, я не раскрывала секрета своего камня. Он был моим молчаливым собеседником, моим тайным хранителем, и я берегла эту тишину, как самое дорогое сокровище.
Лето – лагерь
Летний воздух, ещё не остывший после дневного зноя, будто нёс в себе не просто запахи травы и нагретой земли, а какие-то новые, волнующие откровения – такие, что от них по спине бежали мурашки, а сердце начинало биться чаще. Когда я, пятиклассница, впервые окунулась в бурлящий мир пионерского лагеря, в моей душе зародился росток любопытства, которому предстояло дать неожиданные всходы.
Наш отряд, сплетённый из крепкой дружбы, жил сменой в вихре детского смеха и бесконечных игр: мы носились по дорожкам, пели у костра, спорили, кто быстрее добежит до дальнего корпуса, и верили, что лето никогда не кончится. Но настоящая магия начиналась с наступлением темноты. Под покровом ночи, когда лагерь замирал в полудреме и только редкие фонари бросали на дорожки тусклые пятна света, мы, сбившись в плотный круг на скрипучих кроватях, затаив дыхание, слушали душераздирающие истории. Колдуны, ведьмы, привидения, черти – шёпот разносился по палатам, и каждый рассказчик клялся, что всё это было на самом деле, буквально прошлым летом, в соседней смене.
Так в мою голову, ещё не обременённую взрослыми сомнениями и готовыми ответами, закралась мысль, простая и в то же время огромная: если существуют черти, то должны быть и их светлые противоположности. Вечный дуализм мира – зима и лето, добро и зло, радость и печаль, смех и слёзы – теперь обретал зримое воплощение, становился не просто словами, а живой, осязаемой картиной.
— Не смейся так громко! – часто наставляли меня подружки, оглядываясь по сторонам, будто кто-то невидимый мог подслушать.
— А почему? – недоумевала я, всё ещё раскрасневшаяся от веселья.
— А то потом тебе будет плохо.
— Но почему? – отчаянно пыталась я понять эту странную, пугающую логику.
— А вот узнаешь… – шептали они, и в этих словах слышалась древняя, почти ритуальная уверенность.
И судьба, будто проверяя мои зарождающиеся представления о мироздании, часто подтверждала эти предостережения. Днём я заливалась звонким смехом, не думая ни о чём, а вечером, как по злому умыслу, получала нагоняй от мамы за какую-нибудь мелочь – то за перепачканную юбку, то за забытую тетрадь. И слёзы сами собой наворачивались на глаза, смешиваясь с обидой и странным чувством, будто мир действительно следит и строго пересчитывает каждый мой смех.
Вернувшись из лагеря, я, не теряя времени, засыпала маму вопросами, которые крутились в голове все эти дни:
— Мам, вот черти – они злые, а есть кто-нибудь такой же, но добрый?
— Есть. Ангелы.
— А какие они? – я подалась вперёд, боясь пропустить хоть слово.
— Белые и с крыльями. Но ты себе ничего не воображай, это просто поповские сказки. На самом деле ни ангелов, ни чертей нет.
И вот оно – долгожданное подтверждение! В маминых словах, хоть она и хотела всё свести к «просто сказкам», я услышала самое главное: ангелы существуют! «Значит, – размышляла я, сидя потом на своей кровати и теребя уголок одеяла, – черти есть (друзья ведь не станут врать), ангелы тоже есть. Осталось лишь выяснить, каковы они и что делают».
Расспрашивать учительницу и маму было бессмысленно: они уже всё решили, для них этого мира не существовало. Нужно было искать тех, кто живёт очень давно. Бабушки, старые соседки, люди, у которых в глазах прячется память о чём-то большем, – они-то наверняка их видели. И я начала присматриваться к каждому пожилому человеку, который неторопливо шёл по улице, к каждой бабушке на лавочке, будто в их морщинах можно было прочесть ответы на все мои вопросы.
В ту пору моя душа раскрывалась не через готовые истины, а через эти поиски, через столкновение разных голосов: шёпота подружек в тёмной палате, маминого усталого «не выдумывай», бабушкиного тихого «Бог всё видит». И среди этого разноголосья я училась слышать свой собственный голос – тот, что не хотел мириться с простым «этого нет», а хотел знать, как всё устроено, кто стоит за светом и кто прячется в тени, и почему мир так хитро и красиво устроен, что в нём всегда есть место и страху, и чуду.
Баба Груша
На противоположном конце нашей улицы, в маленьком, будто сказочном домике, жила баба Груша. Так звали её все – от мала до велика. Дом у неё был словно из детской книжки: низенький, с резными наличниками, а вокруг – клумбы, где цветы росли не по линейке, а как хотели, будто сами выбирали, где им быть красивее.
Она часто заглядывала к нам в гости. Мы с мамой и сестрёнкой жили в двухэтажном доме, на втором этаже, и баба Груша, поднимаясь по скрипучей лестнице, будто приносила с собой запах сухих трав и тёплой печки. Присаживалась у окна, будто в родное кресло. Подоконник, обычно уставленный цветами, на время освобождался – она любила часами наблюдать за жизнью улицы. Отсюда, словно с театральной сцены, разворачивалась вся жизнь посёлка: кто куда пошёл, когда вернулся, с кем задержался у калитки. И баба Груша всё это видела, всё примечала, но без злобы, а с какой-то тихой, усталой внимательностью, будто берегла эти мелочи, чтобы потом, если станет совсем пусто, можно было их вспомнить.
К ней-то я и понесла своё сокровенное любопытство, которое никак не хотело укладываться в мамины «не выдумывай» и учительские «этого нет».
— Баба Груша, я про чертей всё знаю, мне в лагере рассказали. А про ангелов – ничего. Какие они и для чего?
— Эх ты, бедолага! Некому тебе и рассказать. Слушай, пока мать твоя на работе, а то заругает меня, – она чуть наклонила голову, будто прислушиваясь, не скрипнет ли внизу дверь.
Баба Груша подняла глаза к потолку, будто ища там нужные слова, такие, чтобы сразу всё стало понятно и не рассыпалось от первого же вопроса.
— Ангелы… это посланники самого Бога!
— А Бога же нет? – недоуменно переспросила я, вспоминая мамин голос.
— Слушай их больше! – баба Груша неопределённо махнула рукой, и я поняла, что под «ними» она подразумевает и мою маму, и учительницу, и всех тех взрослых, у которых на всё есть один ответ: «Не бывает».
— Слушай, дочка, – она всегда называла меня так, и от этого слова становилось теплее, будто меня укрывали старым, но надёжным платком, – ангелы – это посланники Бога. Он посылает их, чтобы они предупреждали нас об опасности. Помогали, если что.
— А если что? – перебила я, предвкушая разгадку, будто вот сейчас мне откроют самый главный секрет.
— Ну, если беда какая.
— Так, значит, они за нас?
— За нас, дочка, за нас.
— А почему мы их никогда не видим?
— Потому что они невидимые. Ты воздух когда-нибудь видела?
— Нет, не видела…
— Но ты же знаешь, что воздух есть?
— Да, знаю. Мы вдыхаем его, когда дышим.
— Вот так же и ангелы. Мы не видим их, но без них – никуда, как без воздуха.
Я сидела, впитывая каждое слово, и вдруг всё встало на свои места. Мир снова стал цельным: если есть тень, есть и свет; если есть опасность, есть и тот, кто о ней предупредит. И этот невидимый, но настоящий помощник теперь был не просто именем из книжки, а чем-то своим, близким, почти домашним – как запах трав у бабы Груши, как скрип её лестницы, как этот подоконник, с которого видно всю улицу.
— Спасибо, бабочка Грушечка! – я крепко обняла старушку, уткнувшись в её тёплый, пахнущий лавандой платок.
— Ты только матери не говори, а то пускать меня к вам не будет.
— Хорошо, не скажу, – пообещала я, и в этом обещании не было ни капли обмана, а только желание сберечь наш маленький секрет, как берегут первый подснежник, чтобы он успел распуститься.
Теперь я знала, кого звать на помощь, когда случится «если что». И с того дня, если становилось страшно или обидно, я шептала про себя: «Ангел, помоги». Мне казалось, что кто-то действительно слышит, потому что становилось чуть легче, будто рядом кто-то тихо положил ладонь на плечо – невидимый, но верный.
Переезд в Ульяновск
Шестнадцатилетней я с мамой и младшей сестрёнкой оказалась в Ульяновске. Дом наш стоял в самом сердце города, на улице Крымова. Поначалу город казался мне слишком шумным, слишком прямым: улицы шли ровно, без изгибов, как будто спешили куда;то, и даже деревья вдоль тротуаров стояли будто по линейке. После вольного простора, где лес начинался за сараями, а тропинки вились сами собой, здесь всё было устроено иначе – чётко, по плану, без намёка на случайную красоту.
Но очень скоро я поняла, что и в этом строгом порядке прячется своя магия. Именно тогда, в круговороте юности, меня захватили сияние киноэкранов, величественная музыка филармонии и завораживающая магия драмтеатра. Мы с подругами, словно мотыльки на свет, слетались на каждую новую премьеру. Билет стоил недорого, и мы берегли каждую копейку, чтобы потом сидеть в полутёмном зале, затаив дыхание, и верить, что всё происходящее на сцене – настоящая жизнь, только чуть более яркая, чуть более правдивая, чем наша.
Мир театра, подобно древнему алхимику, преобразовывал мою душу, открывая ей врата искусства. На сцене люди не просто говорили – они проживали судьбы, и каждое слово звучало так, будто было выковано из боли и надежды. Я впитывала это всем существом: как актёр делает паузу, как поднимает голову, как в одном жесте умещается целая история. Дома, перед зеркалом, я неустанно репетировала монологи, пытаясь впитать в себя глубину ролей. То я была трагической героиней, то озорной девчонкой, то усталой женщиной, которая слишком много знает. Сестрёнка иногда стояла в дверях, смотрела на меня и тихо смеялась:
— Ты опять с зеркалом разговариваешь?
— Не разговариваю, а репетирую! – серьёзно отвечала я, будто от этого зависело что;то очень важное.
А после волшебного, парящего «Лебединого озера» в исполнении московского балета моя душа, уже искушённая великим искусством, забилась в поисках балетных студий. Я обошла несколько адресов, спрашивала у прохожих, заглядывала в афиши — но увы, их не оказалось. Тогда, не желая расставаться с мечтой о движении, я записалась в танцевальный кружок вместе с подругами.
Там не учили высокому балету, но учили чувствовать ритм, слышать музыку и доверять своему телу. Мы разучивали простые комбинации, снова и снова повторяя одно и то же движение, пока оно не становилось частью нас. И в эти минуты, когда зал наполнялся тяжёлым дыханием и скрипом половиц, я вдруг чувствовала то же самое, что когда;то в лесу у старого камня: будто весь мир сужается до одного-единственного ощущения, и в нём – вся правда.
В танце не нужно было ничего объяснять. Не нужно было спорить, есть Бог или нет, есть ангелы или это просто сказки. В танце всё становилось ясно без слов: радость – это когда тело тянется вверх, боль – когда не получается, надежда – когда пробуешь снова. И я училась этому языку, как учатся родному: неуклюже, старательно, с бесконечным терпением.
Ульяновск постепенно переставал быть чужим. Он раскрывался не сразу, а по частям: в отблеске фонаря на мокром асфальте, в афише у театра, в смехе подруг, в скрипе паркета в танцевальном зале. И я понимала: здесь тоже можно расти, можно искать, можно мечтать. И пусть балетной студии не нашлось – зато нашёлся кружок, где меня научили главному: искусство начинается там, где ты решаешь не отступать, даже если всё выходит не так, как хотелось.
Первые разочарования
В семнадцать лет молния первой любви пронзила меня до глубины души – острая, слепящая, такая, что от неё не было ни укрытия, ни спасения. Она вспыхнула ярко, будто в мире разом зажглись все звёзды, и так же внезапно, жестоко погасла: любимый погиб.
Полгода я парила где;то между небом и землёй, а вернее – падала, словно сброшенная с неба без парашюта, и никак не могла приземлиться в реальность. Каждый день начинался с того, что я на секунду забывала, и эта секунда была самым светлым мгновением суток. А потом память возвращалась – и мир снова становился серым, тяжёлым, невыносимым.
Впервые в жизни мои уста готовы были роптать на Высшие силы. Почему? За что? Как они могли допустить такое?! И как мне теперь жить?! Вопросы кололи изнутри, не давая ни спать, ни есть, ни просто сидеть спокойно. Мир казался наполненным вселенской несправедливостью, и жажда докопаться до сути, до истины, до существования хоть какой;то справедливости жгла меня изнутри, как огонь, от которого не спрятаться.
Я искала ответы там, где, казалось, их хранят дольше всего. Из Америки, по почте, я выписала Библию – в те времена она была редчайшим сокровищем, почти легендой: её не продавали, в храмах не раздавали, и получить её значило совершить маленькое чудо. Я начала её не просто читать, а именно изучать – вчитывалась в каждое слово, искала между строк то, что могло бы унять эту боль, дать хоть какое;то объяснение.
Библия говорила о смирении, о принятии, о том, что пути Господни неисповедимы. Но моя душа бунтовала, отказываясь покоряться.
«Смирение? – шептала я про себя, стискивая страницы так, что пальцы белели. – Как можно смириться с тем, что сердце разорвано на части?» И всё же, в самой глубине сердца, вопреки всему, теплилась упрямая вера: должно быть объяснение. Должна быть правда, которую я просто ещё не вижу. И я продолжала искать.
Раздобыла Коран. Не ради любопытства, не ради моды, а потому, что он обещал дать ответы там, где другие замолкали. Проглотила его от корки до корки, за один присест, будто боялась, что если остановлюсь хоть на минуту, то больше не смогу вернуться к этим словам. И Коран, подобно далёкому эху, отзывался в Библии, повторяя те же незыблемые догмы: «не убий», «не укради», призывы к милосердию и справедливости.
Но душа моя не унималась. Эти заповеди звучали как защита для других, а не как утешение для меня.
— Значит, нам – не убий, а нас – можно?! – шептала я в тишину пустой комнаты, и мой голос дрожал от боли и гнева.
Мне хотелось не сухих правил, а живого ответа: как жить, когда самое дорогое у тебя отняли? Где прячется справедливость, если она вообще существует? Я искала не догмы – я искала голос, который скажет: «Я вижу твою боль. Она не напрасна».
И пусть я не нашла этого голоса в строках священных книг, сама жажда поиска стала во мне чем;то новым, твёрдым. Она не заглушила горе, но дала ему русло: если мир устроен сложно, если в нём есть и свет, и тьма, значит, нужно идти дальше, смотреть внимательнее, спрашивать громче. И даже если ответы не приходят сразу, сам вопрос уже не даёт душе замереть.
Узнав из дневников Марины Цветаевой о церкви, я решила обратиться к храму — словно шла по следу чьего;то тихого, но очень важного откровения. Вхожу в полумрак, вдыхаю запах ладана и старой древесины, смотрю на лики святых, слушаю мерное пение, пытаюсь уловить тот самый голос, который скажет: «Всё будет хорошо». Но и там душа моя не нашла утешения. Не потому, что храм был чужим или холодным, а потому, что боль моя была слишком острой, слишком личной – она не вмещалась в привычные слова, не укладывалась в готовые формулы.
Поиск продолжался, упорный, неустанный. Я бродила по библиотекам, копалась в букинистических развалах, рыскала по книжным базарам, словно кладоискатель, который знает: где;то здесь, между пожелтевших страниц, спрятан ответ, способный удержать меня на краю. Ветер трепал обложки, продавцы кричали, люди спешили мимо, а я листала, вчитывалась, отбрасывала, снова хваталась за что;то новое – и не сдавалась.
Однажды среди россыпи книг мне на глаза попался четырёхтомник «АУМ». Тома с чуть потускневшей позолотой на корешках. Рука сама потянулась к нему, будто кто;то невидимый тихо подтолкнул: «Вот оно». Это был синтез мистических учений Востока и Запада, странная, непривычная смесь, которая поначалу пугала своей смелостью. Я начала читать прямо на улице, стоя у лотка, не замечая ни прохожих, ни холода, ни того, как темнеет небо. Чтение захватило меня целиком, словно я попала на золотую жилу и боялась, что, если оторвусь хоть на миг, она исчезнет.
Впервые я нашла подтверждение своим собственным, робким, давно таившимся в глубине мыслям: человек вечен! Бессмертен, как само бессмертие Божие! В «Бхагавад;Гите» я прочла: «Он не рождается и не умирает, раз получив бытие. Он не перестаёт существовать. Постоянный, вечный и древний, он не убит, когда его убивают!»
Эти слова легли на сердце, как тёплая ладонь. Они не стёрли память о потере, не сделали её меньше, но изменили её вес. Теперь она не давила, а становилась частью чего;то большего. Смерть – лишь мимолётное сбрасывание одежды, и, когда придёт время, человек надевает новую. Недаром А. Безанат изрёк: «Пока живёт Бог, Человек не может умереть».
Эти знания стали целительным бальзамом для моих ран. Не тем, что стирает шрамы, а тем, что учит видеть в них следы пройденного пути. Пришло осознание: ничто в жизни не происходит напрасно. Каждая невзгода – это испытание, призванное закалить нас, сделать сильнее. Не зря народная мудрость гласит: «Что нас не убивает – делает нас сильнее».
Душа моя воспряла. Я начала оживать. Теперь я знала: мой любимый жив – не в том смысле, который можно объяснить словами, а в том, который чувствуешь кожей, когда вдруг становится тихо и светло. И там, где он сейчас, ему хорошо. Вечная, светлая память о нём навсегда поселилась в моём сердце. Воспоминания о нём больше не причиняли боли, а дарили радость, свет, счастье и благодать.
И в какой;то момент я вдруг услышала те самые слова, которые так долго искала: «Ваши печали будут побеждены мудростью, ибо ваша сокровенная природа – радость. От неё вы изошли и к ней же вы вернётесь». Они прозвучали не извне, а изнутри, будто всё прочитанное, всё пережитое наконец сложилось в одну ясную мелодию. И я поняла: путь не в том, чтобы забыть боль, а в том, чтобы пройти сквозь неё и выйти, с чем;то своим, настоящим.
Так я приняла концепцию реинкарнации, и она пролила свет на многое – будто кто;то отодвинул тяжёлую штору, и в комнату хлынул поток тёплого, ясного света. Всё, что прежде казалось необъяснимым чудом, вдруг обрело свой, пусть и не всем понятный, но для меня – совершенно логичный смысл.
Стало ясно, как Моцарт мог дать свой первый концерт в четыре года: не как внезапное озарение, не как случайная искра, а как продолжение пути – лишь благодаря навыкам, накопленным в прошлых жизнях. Стоило только представить его маленьким, сосредоточенным, уверенно касающимся клавиш, и мне казалось, что я вижу не просто одарённого ребёнка, а душу, которая уже столько раз слышала эту музыку, столько раз проживала её в разных эпохах и теперь наконец нашла нужные ноты.
Великие мастера кисти и резца – Леонардо да Винчи, Микеланджело, Рембрандт, Рубенс – эти гении, несомненно, обладали знаниями, приобретёнными в предыдущих инкарнациях. Их мастерство было не вспышкой, а долгим, терпеливым трудом множества жизней. Я смотрела на их полотна и фрески и видела не только краски и линии, но и следы бесчисленных попыток, ошибок, прозрений, собранных по крупицам в разных временах.
Мы перевоплощаемся, чтобы усвоить жизненные уроки, обрести качества, которых нам недостаёт, или помочь другим пройти их собственный путь. Эта мысль не пугала, а, напротив, согревала: значит, у каждого шага есть смысл, у каждой встречи – своя задача, у каждой боли – своё предназначение. Даже самое тяжёлое становилось не наказанием, а уроком, который нужно понять и принять.
Осознание реинкарнации заставило меня глубже задуматься о смысле жизни. Если мы приходим сюда не один раз, значит, нельзя тратить время на равнодушие, на пустые обиды, на страх сделать неверный шаг. Значит, нужно жить так, чтобы в конце пути не было горько от упущенного, чтобы в следующей жизни можно было сказать: «Я старалась. Я училась. Я помогала».
Чем больше я узнавала, тем сильнее становилось стремление идти вперёд. Душа рвалась в неведомые просторы, к свободе, к высшей радости, будто наконец вспомнила, куда всегда хотела попасть. И это желание не было бунтом против мира – оно было зовом к чему;то большему, чем я сама.
С этим новым взглядом я стала иначе замечать людей. В глазах старушки на скамейке мне чудилась мудрость веков, в упорстве мальчишки, снова и снова поднимающегося после падения, – сила многих прожитых дорог. Я начинала видеть в каждом не просто случайного прохожего, а странника, идущего своим путём, как и я.
И даже воспоминания о любимом теперь звучали иначе. Если жизнь – это не единственный миг, а длинная череда возвращений, значит, мы обязательно встретимся снова. Не обязательно в тех же лицах, не обязательно в тех же ролях, но обязательно – там, где душа узнаёт душу по одному только дыханию, по одному взгляду. И от этой мысли становилось не горько, а светло.
Замужество
Время неумолимо текло, будто не замечая, как внутри меня всё застыло. В свои двадцать лет я оказалась под материнским напором, подталкивающим к браку. Мама говорила не зло, а с той самой усталой уверенностью, с какой взрослые решают за нас самое важное: «Пора. Жизнь идёт. Нельзя всё время жить прошлым». И я слушала, кивала, а внутри всё сжималось.
Одноклассник, чья нежная привязанность ко мне тянулась с восьмого класса, сватался. Он смотрел на меня так, будто я – единственное, что держит его на этом свете. Подруги вторили маме:
— Ты только взгляни, как он тебя обожает! Подобной любви мы и в кино не видели. Ты будешь за ним, как за каменной стеной!
В тот момент, опустошённая гибелью любимого, я верила, что больше никогда не полюблю и счастье мне не суждено. Любовь казалась чем-то хрупким, что разбилось раз и навсегда, и склеить её уже нельзя. Поддавшись уговорам, я согласилась, но с одним условием: муж никогда не станет спрашивать о моих чувствах. Не потому, что хотела его обидеть, а потому, что знала: если спросит – я либо солгу, либо расплачусь, а ни то, ни другое не сделает нас счастливее.
Свадьба прошла скромно, в кругу самых близких. Все веселились, смеялись, подбадривали, а я ощущала лишь холодную пустоту, будто стояла не в тёплой комнате среди родных, а на краю обрыва, где ветер выдувает из груди всё живое. Хотелось сбежать, раствориться в воздухе, провалиться сквозь землю. В какой-то миг, когда взгляды всех обратились ко мне, я отчётливо осознала: совершила роковую ошибку.
От решительного побега меня удержала лишь глубокая благодарность жениху. Он знал и понимал мою боль – не до конца, конечно, не так, как понимала её баба Груша, но чувствовал её, не пытался её стереть, не делал вид, что её нет. Относился ко мне с безмерной заботой и трепетом, словно я была чем-то очень хрупким, что может разбиться от одного неловкого слова.
Когда гости, захлёбываясь от восторга, кричали «Горько!», мой новоиспечённый муж, прикрывая меня собой, давал им возможность увидеть лишь иллюзию поцелуя. Он делал это незаметно, бережно, так, чтобы никто не понял, что я не могу, не готова, не способна сейчас ответить на эту радость. И в этом его тихом, почти невидимом жесте было столько уважения, что мне становилось стыдно за свою холодность – и ещё больнее от того, что я ничего не могла с ней поделать.
После торжества я дала себе слово: никогда не обижать мужа, вести себя как любящая жена. И старалась. Бытовые хлопоты давались мне легко: я варила супы, гладила рубашки, прибиралась, улыбалась, когда нужно было улыбаться. Всё это я делала искренне, потому что видела, как он радуется даже самой маленькой моей заботе. Но стоило ему обнять или поцеловать, как моё тело сковывалось ледяным ужасом, словно по мне прыгали бесчисленные лягушки. Это была не злость, не отвращение – это был страх перед тем, что любая близость сейчас может разорвать меня изнутри.
Я безмерно жалела супруга, корила себя, но совладать с собой не могла. И тогда я придумала для себя маленькую, но важную опору: если я не могу дать ему любовь, я могу дать ему уважение и тишину. Я старалась быть рядом не как женщина, которая пылает страстью, а как человек, который не предаст, не уйдёт без слова, не сделает больно нарочно.
И в этом странном, нелёгком равновесии постепенно прорастало что-то новое – не любовь, но ответственность, не страсть, но верность. А ещё я всё чаще вспоминала те слова, что когда;то стали для меня бальзамом: «ничто в жизни не происходит напрасно». И пусть этот брак начался не из радости, а из усталости и уговоров, пусть он не был тем светом, к которому рвалась моя душа, – может быть, и в нём был свой урок. Может быть, мне нужно было научиться не только искать смысл в великих потрясениях, но и видеть его в тихом, будничном терпении.
С появлением дочери мир преобразился, заиграл новыми, яркими красками – будто кто;то распахнул окно, и в комнату ворвался солнечный ветер. Я возблагодарила судьбу за несказанное счастье материнства. Это чувство было не просто радостью – оно было тихим чудом, в которое хотелось верить до конца дней. Я знала, что этот дар послан мне свыше: ещё до того, как узнать о беременности, я видела её во сне – крохотную, с серьёзным взглядом, будто она уже тогда хотела мне что;то сказать. Подробнее об этом волшебном предзнаменовании я рассказала в своём более раннем произведении «Танечка».
Но, несмотря на старательное исполнение роли жены, несмотря на то, что супруг буквально носил меня на руках, мой внутренний мир оставался неспокоен. Муж делал всё, чтобы мне было хорошо: угадывал желания, оберегал от малейшей тяжести, смотрел так, будто я – самое дорогое, что есть на свете. А я… я старалась быть благодарной, старалась быть хорошей, но сердце молчало. Поговорка «стерпится – слюбится» оказалась бессильной: она не могла заставить родиться то, чего не было.
Я чувствовала, что проживаю чужую жизнь, а моя собственная будто оборвалась где;то там, в семнадцати годах, вместе с той первой, пронзительной любовью. И однажды, собрав всю смелость, какая только у меня была, я обратилась к мужу:
— Отпусти меня, пожалуйста. Прости, что не смогла сделать тебя по;настоящему счастливым.
— Я счастлив! – перебил он меня, и в его голосе не было ни упрёка, ни злости, только эта бесконечная, почти невыносимая доброта. – Я вижу тебя каждый день, слышу твой голос, мне этого достаточно для счастья!
— Ты необыкновенно добр, но я постоянно думаю о том, что другая женщина смогла бы подарить тебе истинное счастье. Я безмерно благодарна за твоё отношение ко мне, за всё. И всегда буду благодарна, но, прошу, отпусти меня. Обещаю, ты навсегда останешься для меня родным человеком.
Долгие, изнуряющие беседы не принесли результата: стало очевидно, что добровольно он меня не отпустит. Он не хотел зла – он просто любил и потому не мог представить дня, в котором меня не будет рядом. И тогда, когда дочери исполнился год и три месяца, я ушла из нашего некогда общего дома, забрав с собой лишь сумку с детскими вещами и сетку с игрушками. На столе осталась записка, исчерпывающая себя одним словом: «Прости…»
Соседи, друзья, свидетели нашей, казалось бы, идеальной семьи, недоумевали:
— Что случилось?! Мы ставили вас в пример…
Облегчение от принятого решения омрачалось чувством вины перед супругом. Я знала: я причиняю ему боль, и от этого хотелось плакать. Но вместе с тем я ощутила такую лёгкость, будто сбросила неподъёмный груз, который таскала годами. Казалось, расправились не только плечи, но и крылья – те самые, о которых я когда;то читала в мистических книгах: будто душа, уставшая притворяться, наконец смогла расправить свои настоящие крылья – не широкие, не могучие, а такие, какие у неё есть: чуть потрёпанные бытом, местами потёртые чужими ожиданиями, но свои. И оказалось, что даже таких хватает, чтобы просто лететь чуть выше обычной суеты. Не к каким;то далёким звёздам, а хотя бы над серым асфальтом, над тревожными мыслями. Больше не нужно было улыбаться, когда не хотелось. Не нужно было кивать и говорить «всё хорошо», когда внутри всё сжималось.
Мы тогда жили в Казахстане, и я понимала: пока я здесь, мой муж будет скован, не сможет идти дальше, не будет устраивать свою личную жизнь, будет продолжать погоню за мной, умоляя вернуться. А ему нужно было дать возможность дышать свободно, найти своё настоящее счастье – такое, которое не держится на терпении и благодарности. Через полгода я приняла решение вернуться в Ульяновск. На работе взяла отпуск, договорившись, что, как только найду новое место, напишу заявление об увольнении.
В поезде, глядя, как за окном мелькают поля, перелески, полустанки, я прижимала к себе спящую Танечку и думала о том, что впереди – не просто другой город, а другая глава. И пусть она будет трудной, пусть придётся начинать с нуля, но это будет моя глава, написанная моим почерком, без чужих подсказок и чужих ожиданий.
Новая жизнь
Судьба привела меня к тёте по материнской линии, чьё сердце оказалось достаточно велико, чтобы приютить меня и мою маленькую дочь. Тётя ничего не спрашивала – просто распахнула дверь, обняла нас обеих и тихо сказала: «Теперь вы дома». В её доме пахло сушёной мятой и тёплым хлебом, и этот запах вдруг сделал реальность чуть добрее, чуть терпимее.
Танечке, которой едва исполнилось два года, нашлось место в яслях. Каждое утро, когда я отводила её туда, сердце сжималось: она крепко цеплялась за мою юбку, а потом, будто вспомнив что;то важное, отпускала, делала шаг вперёд и оборачивалась: «Ты придёшь?» – и я клялась, что приду, обязательно приду. И эти её взгляды были для меня самым строгим обещанием, которое я не имела права нарушить.
А я, полная решимости, окунулась в поиски работы. Дни складывались в похожие друг на друга картинки: беготня по учреждениям, разговоры, анкеты, робкие «мы вам перезвоним». Но удача всё же улыбнулась мне: я устроилась воспитателем в детский сад, где уже трудились две мои бывшие однокурсницы. Когда я переступила порог, они завизжали от радости, бросились ко мне, закружили в объятиях, а потом вдруг, ни с того ни с сего, принялись танцевать какой;то нелепый, весёлый танец – то ли «Умба;юмба», то ли что;то своё, придуманное на ходу. Их восторженное «Ура!» прозвучало как сигнал: ты не одна, ты снова в строю.
И это помогло легко найти общий язык с новым коллективом. Мы смеялись над одними и теми же шутками, одинаково вздыхали над капризами малышей, вместе придумывали, как превратить обычное утро в маленькое приключение. Наш детский сад, носивший ласковое имя «Колобок», стремительно взлетел на вершину районного рейтинга. Не потому, – что мы гнались за цифрами или отчётами, а потому, что вкладывали в каждый день столько души, что она буквально переливалась через край.
Комсомол, увидев наш энтузиазм, поручил нам создать агитбригаду. Мы готовили номера, репетировали до хрипоты, спорили, кто будет читать стихотворение, а кто – петь частушку. И потом зажигали сердца слушателей в клубах, на агитплощадках и даже на полевых станах, где уставшие люди в спецовках на минуту забывали про усталость и смотрели на нас так, будто мы принесли с собой глоток свежего воздуха.
Жизнь вновь забурлила, наполнилась смыслом, и я снова научилась улыбаться, радоваться каждому дню. Оказалось, что счастье может быть простым: когда ребёнок, который утром плакал, вечером сам берёт тебя за руку; когда подруги понимают тебя с полуслова; когда после длинного дня ты возвращаешься домой.
Время шло, и подруги, одна за другой, находили своё счастье и отправлялись вслед за своими мужьями. Кто;то уезжал на стройку века, кто;то – к морю, кто;то просто туда, где сердце звало громче. С каждой их отправкой в моей душе становилось чуть тише, но я не завидовала их счастью – я радовалась за них. Ведь если они смогли, значит, и у меня впереди тоже есть что;то своё.
А пока я оставалась здесь, в «Колобке», среди детских голосов, рисунков на шкафчиках и запаха свежей краски. И в этом будничном, тёплом мире постепенно прорастало новое чувство – не забытое, не стёртое, а заново собранное из мелочей: из смеха Танечки, из доверия малышей, из поддержки тёти, из тех самых простых радостей, которые не требуют громких слов.
Новое замужество
Танечка росла, и всё чаще её детские уста произносили вопрос, ставший для меня настоящей дилеммой: «Почему у всех детей есть папа, а у меня нет?» Я пыталась уйти от ответа – рассказывала про ангелов-хранителей, про то, что мы с ней вдвоём – целая команда, про то, как здорово, когда никто не ворчит из;за разбросанных игрушек. Но детская настойчивость брала своё: она не хотела команды, она хотела папу – как у Светки из соседней группы, как у Серёжки, который гордо говорил: «А мой папа гвозди забивает!»
Однажды дочь подошла ко мне с неожиданным предложением:
— Мам, давай копить деньги.
— На что же, милая? – удивилась я, чувствуя, как внутри всё сжимается от этой простой, но такой пронзительной просьбы.
— Купим папу…
Я едва сдержала слёзы, спрятав их за неловкой улыбкой.
— Боюсь, нам придётся копить очень долго, – пошутила я, пытаясь скрыть смятение.
— А давай больше не будем покупать конфеты и мороженое? – её предложение было совершенно серьёзным, без тени игры. Она готова была отказаться от самого дорогого ради этой мечты.
— Нет, Танечка, конфеты и мороженое мы будем покупать. Но если ты решила копить на папу – копи. А я буду тебе помогать. Буду отдавать тебе всю сдачу с покупок.
На том и порешили. И с тех пор каждый раз, когда я приносила сдачу, Танечка торжественно опускала монетки в свою заветную копилку – в старую жестяную банку из;под печенья с нарисованным сердечком. И в этом её тихом ритуале было столько надежды, что мне становилось одновременно и тепло, и горько.
Когда дочке исполнилось четыре года, ко мне начал свататься двоюродный брат моей подруги. Я упорно отказывала. В душе всё ещё жило чувство вины перед первым мужем, память о той, не случившейся любви, и я боялась снова сделать шаг не туда. Да и сама мысль о новом мужчине в доме пугала: как он отнесётся к Танечке? Не станет ли требовать от неё того, чего она не сможет дать? Не будет ли смотреть на меня с ожиданием, которое я не сумею оправдать?
В то время я ютилась в маленькой комнате в четырёхкомнатной квартире. Моя подруга Галя, работавшая со мной в одном детском саду, жила в соседней комнате. Её мама, Ольга Семёновна, трудилась няней в моей группе. Вместе они взяли меня в оборот – и делали это с такой искренней заботой, что сопротивляться было почти невозможно. Едва я появлялась на работе, как Ольга Семёновна начинала нахваливать своего племянника:
— Такой работящий! Руки откуда надо растут! И с детьми ладит, ты только посмотри, как он с малышами возится!
Вернувшись домой, я слышала от Гали те же комплименты в адрес её брата. А дома меня встречала Танечка со своей заветной копилкой, осторожно встряхивала её, прислушиваясь к звону монет, и спрашивала:
— Мам, а сегодня мы ещё немножко накопим?
И я сдалась. Не потому, что вдруг поверила, что это будет та самая, большая любовь. А потому, что поняла: иногда семья – это не только про страсть и романтику, это про то, чтобы рядом был человек, который не испугается детской копилки, который поймёт, почему она так важна.
Но решающим аргументом стал тот факт, что жениха звали так же, как моего отца – Ильин Иван. Для меня это прозвучало как тихий знак свыше, будто папа, которого уже не было рядом, словно шепнул: «Доверься. Пусть будет опора». И я дала согласие на замужество.
Свадьба была скромной, без пышных торжеств – просто собрали самых близких. Танечка, наряженная в платьице с кружевными оборками, стояла рядом со мной и крепко держала меня за руку. А когда Иван присел перед ней на корточки и тихо спросил:
— Хочешь, я буду твоим папой? – она на секунду задумалась, потом кивнула и вдруг обняла его за шею так крепко, будто боялась, что он исчезнет, если она хоть на миг ослабит хватку.
И в этот миг я поняла: вот ради чего стоило согласиться. Не ради себя, а ради этого детского «хочу, чтобы был папа». Ради того, чтобы Танечка перестала копить монеты в жестяной банке. Ради того, чтобы она могла просто сказать: «Мой папа» – и в её голосе не было бы ни просьбы, ни надежды, а только спокойная уверенность.
Больше всех этой новости была рада Танечка. Она с восторгом носилась по двору, объявляя всем друзьям, что мы с мамой «купили папу»! Мальчишки на скамейке недоверчиво щурились, девчонки прижимали к себе кукол и слушали, раскрыв рты, а Танечка тараторила без умолку, размахивая руками так, будто хотела обнять весь мир:
— Мы копили! В банку! А теперь он тут! Он настоящий!
Иван, услышав это, сначала замер, будто слова ударили его в самое сердце, а потом мягко, очень осторожно поправил её:
— Почему купили? Я просто вернулся из армии.
Танечка на секунду остановилась, переваривая эту новую, куда более героическую версию. Для неё «вернулся из армии» звучало почти как «прилетел с другой планеты» – так же важно, так же невероятно. Она вскинула голову, посмотрела на Ивана, будто проверяя: правда ли это, не шутит ли он? А потом, не дожидаясь ни подтверждения, ни опровержения, снова сорвалась с места и выбежала на улицу, с гордостью возвещая уже совсем другую, куда более торжественную весть:
— Папа вернулся из армии!
Дочке тогда было, как я уже говорила, четыре года. И в этом её стремительном переходе от «купили» к «вернулся» было столько живой, настоящей веры в чудо, что у меня на глаза наворачивались слёзы. Она не цеплялась за прежнюю историю – она тут же приняла новую, потому что она была лучше, светлее, достойнее. И теперь у неё был не просто «купленный» папа, а папа-герой, который служил, защищал, а теперь пришёл домой – к ней.
Иван смотрел ей вслед, улыбался уголком губ, а потом тихо сказал мне:
— Пусть так. Пусть будет так, как ей хочется.
И в этой его готовности стать для неё тем, в ком она так нуждалась, не требуя ничего взамен, я впервые почувствовала, что, возможно, не ошиблась. Не в том смысле, что пришла большая любовь, а в том, что рядом оказался человек, который умеет беречь детское сердце. Он не стал смеяться над её жестяной банкой, не стал объяснять, что папу нельзя купить, не стал поправлять слишком резко. Он просто взял её историю и бережно переплавил в другую – более красивую, более сильную, ту, которой ей хотелось гордиться.
Я смотрела на них и понимала: семья – это не всегда про идеальные совпадения и про то, чтобы всё сложилось само собой. Иногда семья – это когда кто-то берёт твою неловкость, твою детскую копилку, твои наивные мечты и говорит: «Пусть будет так». И делает это не из жалости, а из уважения к тому, что для тебя важно.
Тревожное ожидание
Февраль 1979 года. Напряжение между СССР и Китаем достигло пика. Поднебесная назвала Советский Союз своим главным врагом, а затем, в том же месяце, обрушила агрессию на Вьетнам – страну, связанную с нами союзническими обязательствами. Началась советско;китайская война. Наши войска стягивались к границам Монголии и Китая.
Воздух был пропитан липким, трепетным ожиданием неизбежного. Он будто густел от шёпотов, от взглядов, от невысказанных страхов. В каждом коллективе, в каждой организации ежедневно проводились собрания. Тема одна: времена суровые, война не исключена, панике не поддаваться. Наш долг в это грозное время – работать ещё усерднее, держать строй, не дрогнуть.
Я старалась успокоить свекровь и золовку:
— Не бойтесь. Всё обойдётся. Войны не будет.
Говорила твёрдо, почти уверенно, будто сама могла чем;то повлиять на ход истории. Но в собственной душе тревожные мысли не находили покоя. Они кружились, как метель за окном, и не давали ни спать, ни есть, ни просто сидеть спокойно. Что же станет с нами, если грянет война и мужа заберут на фронт? Ведь в те дни я ожидала второго ребёнка.
Каждую ночь я лежала, прислушиваясь к тишине, и пыталась представить, как будет выглядеть этот мир, если Иван уйдёт. Как я буду одна с Танечкой и малышом, который ещё даже не родился. Как буду объяснять дочери, почему папа не приходит, почему письма приходят редко, почему в каждом шорохе на лестнице мне будет чудиться то самое слово, которое никто не захочет произносить вслух.
А днём я брала себя в руки, надевала пальто, шла на работу, улыбалась детям, пела с ними песенки, помогала завязывать шарфы, вытирала носы. И делала вид, что всё в порядке. Потому что если я не буду держаться, то кто же тогда удержит этот хрупкий мир, в котором так много маленьких, доверчивых глаз?
Пророческий сон
И однажды мне приснился сон…
Стою я на вершине пологой, величественной горы. Надо мной раскинулось бездонное, ослепительно;голубое небо – такое, что дух захватывает от его высоты и чистоты. Вокруг – деревья, укрытые молодыми, трепетными листочками нежно;зелёного оттенка, будто только-только расправившими свои крылышки навстречу солнцу. Трава – сочная, бархатная, юная, как бывает лишь в первые майские дни. Воздух прозрачный, звенящий, напоённый запахом свежей земли и листвы. Неописуемая красота!
Взор мой устремляется вдаль. И вижу я, что передо мной, внизу, распростёрлась необъятная панорама: деревни, сёла, города, страны, реки, моря, океаны. Вся наша Земля, как на ладони, – вся разом, целиком, и в этом виде столько покоя, столько гармонии, что сердце замирает.
И вдруг сквозь эту тишину пробивается тихий, многоголосый шёпот: «Бо;о;ог! Бо;о;ог! Бо;о;ог!..» Звук не грозный, не пугающий – он словно рождается из самой тишины, из дыхания мира. Я оборачиваюсь, недоумевая: «Откуда этот звук?!» И вижу, что со всех сторон меня окружает людское море. Бесчисленное множество людей, стоящих вплотную друг к другу. Они повсюду: вокруг меня, у подножия горы, насколько хватает глаз, во всех весях, городах, странах – все повернулись к небу с воздетыми головами, и лица их полны не страха, а благоговейного ожидания, словно они давно знали, что этот миг наступит.
Я тоже поднимаю голову к небесной бездне и вижу, как сверху нисходит сияющий купол, переливающийся нежно;голубыми искрами, будто сотканный из света и воздуха. Внутри купола – исполинского роста, прекраснейший мужчина, облачённый в лазурную мантию; сама неземная, трепещущая красота, от которой невозможно отвести взгляд. С небес льётся Музыка! Такой ещё не знали наши земные мелодии – в ней нет нот, нет ритма, как мы его понимаем, но есть сама суть гармонии, сама душа мира. Это была Музыка божественная, и она проникала не в уши, а прямо в сердце, заставляя его биться в такт чему;то бесконечно большему.
Люди, продолжая в один голос шептать: «Бог! Бог! Бог!..», опускаются на колени. А я, потрясённая, остаюсь стоять – не из дерзости, не из непокорности, а потому, что ноги будто приросли к этой горной вершине, и всё моё существо кричит одним безмолвным криком: «Значит, Бог есть! Значит, Бог есть!..»
Купол тем временем плавно снижается к земле. И раздаётся величественный, глубокий, красивый голос – не оглушающий, но проникающий в самую глубину души, так что каждое слово ложится в сердце навсегда:
— Слу;у;у;шайте меня, миряне! Слу;у;у;шайте! Войны не бу;у;у;дет! Войны НЕ БУДЕТ!!! Это Я говорю вам — ваш БОГ!
И я вижу, как слова Его расходятся волнами, подобно пару над весенней пашней, всё дальше и дальше. Они летят во все деревни, сёла, города, страны… И с каждым мгновением в мире будто становится тише, будто сама тревога, копившаяся веками, начинает таять, уступая место этому обещанию, этому завету.
— Войны не будет! Войны не будет! — и я пробуждаюсь…
Лежу, не открывая глаз, ещё несколько мгновений, чтобы удержать в себе эту тишину, этот свет, эту музыку. Сердце колотится, но не от страха, а от какого;то огромного, переполняющего чувства – будто мне доверили великую тайну и одновременно дали величайшее утешение.
Потом медленно открываю глаза и вижу привычную комнату: край одеяла, полоску света на стене, тень от цветка на подоконнике. Всё обычное, земное, родное. Но теперь оно кажется чуть светлее, чуть добрее, чуть значимее. Потому что в этом сне мне было дано увидеть: мир держится не на силе, а на любви. И обещание, прозвучавшее с высоты, осталось во мне не как сказка, а как тихая, твёрдая опора.
С тех пор, когда в новостях мелькают тревожные заголовки, когда мир будто снова начинает хмуриться, я закрываю глаза и снова поднимаюсь на ту вершину. Снова слышу этот голос: «Войны не будет». И в груди становится спокойно. Не потому, что я перестала замечать боль мира, а потому, что знаю: есть сила, которая больше любой бури.
Но история, начавшаяся с этого сна, на этом не закончилась.
Третьего мая на свет явилась моя вторая доченька, Оленька. Маленькая, тёплая, с крошечными пальчиками, которые будто хотели ухватить весь мир сразу. Я смотрела на неё и чувствовала, как сердце переполняется такой тихой, звенящей радостью, что, казалось, даже воздух в палате становится светлее.
Но радость омрачилась быстро и жестоко: на вторые сутки после родов меня разбил жар. Тело горело, в висках стучало, а каждое движение давалось с трудом. Пришла доктор, осмотрела, нахмурилась и, раз уж держать меня здесь нельзя, отправила в отделение патологии. Сердце сжималось от обиды: так не хотелось покидать ту палату, где уже успела сблизиться с соседками, где мы шептались по ночам, делились страхами и надеждами, где казалось, что вместе всё не так страшно. А теперь – в неизвестность.
Спускаясь по лестнице, я украдкой плакала, стараясь, чтобы никто не заметил. Но медсестра, провожая меня, не стала делать вид, что ничего не видит. Она просто взяла меня под локоть, чуть крепче, чем нужно, будто хотела передать часть своей силы, и тихо сказала:
— Не плачь, милая. Здесь тебе будет только лучше, и выпишут быстрее.
В новой палате было тихо. Соседки мирно спали, кто-то чуть посапывал, кто;то вздыхал во сне. С заплаканными глазами я забралась на свободную койку, отвернулась к стене, прижала к себе тонкий больничный плед, будто он мог укрыть не только от холода, но и от всех тревог, и тут же уснула – от усталости, от боли, от того, что сил больше не осталось.
Проснулась я от тихого шёпота одной из женщин. Она рассказывала свой сон – так тихо, будто боялась, что её услышат не только живые, но и те, кто приходит к нам по ночам. Я не собиралась подслушивать, просто слова сами вползли в сознание, и вдруг от них волосы встали дыбом, а по телу пробежали леденящие мурашки.
Она рассказывала… мой сон. Слово в слово. Та же гора, с которой раскинулся перед ней весь мир. Тот же шёпот: «Бог! Бог!..» И вот с небес спускается купол, а в нём – мужчина.
Я лежала, боясь пошевелиться, боясь спугнуть этот странный, невероятный момент, когда два чужих сердца вдруг заговорили на одном языке. Но была и разница. У меня небо сияло нежно;голубым, спокойным, будто само обещало мир. А у неё – бушевало бордовыми грозовыми тучами, словно мир стоял на краю. Мой Бог был в голубых одеждах, её – в тёмно;бордовых. Женщина не досмотрела свой сон – её разбудили.
Мои мысли кружились, как листья на ветру. Стоит ли повернуться, открыться, рассказать? Или лучше промолчать, спрятать этот сон глубоко внутри, чтобы никто не посмотрел косо, не усмехнулся тихо.
А ведь я бы и сама не поверила, что один и тот же сон может присниться двум разным людям. Но сон не отпускал. Он жил во мне, тяжёлый и светлый одновременно, и не давал просто встать, умыться и пойти по делам, будто требовал: «Выпусти меня. Пусть кто;нибудь ещё это услышит».
И я решилась. Села на кровать, глубоко вздохнула, будто перед прыжком в холодную воду, начала рассказывать. Просто, без прикрас, не стараясь сделать историю красивее или страшнее. Назвалась, выдохнула и выложила всё, как было: про гору, про людей у подножия, про лазурную мантию и про тот голос, что обещал: «Войны не будет».
И, о чудо, женщины мне поверили. Не переглянулись, не закатили глаза, не стали торопливо кивать, чтобы скорее закончить этот странный разговор. В комнате стало тихо – не натянутой, неловкой тишиной, а той, что бывает, когда люди вдруг слышат что;то настоящее.
Люба, та самая, чей сон был так похож на мой, чуть наклонила голову, будто прислушиваясь к чему;то внутри, а потом тихо добавила, что уже обращалась к одной знахарке, чтобы та истолковала увиденное. Бабушка предрекла Любе скорые великие беды. И как же это оказалось правдой…
С начала года на неё обрушилось одно несчастье за другим: под машину попал и погиб отец, младшую сестру избили и изнасиловали, сама Люба сломала ногу, а теперь ещё и эти тяжёлые роды, закончившиеся кесаревым сечением. Каждое слово она произносила ровно, без надрыва, но в голосе слышалась такая усталость, что у меня внутри всё сжималось.
Выслушав её, мы с девочками долго хранили молчание. В этой тишине не было пустоты — в ней жила наша общая боль, наше общее желание хоть как;то удержать друг друга на плаву. Мы сидели, не шевелясь, будто боялись спугнуть ту хрупкую связь, что вдруг возникла между нами.
Когда же снова смогли говорить, в один миг пришли к общему выводу: мой сон был предсказанием о грядущих добрых переменах.
— Значит, дальше будет легче, – тихо сказала одна из девочек, будто проверяя эти слова на вкус.
— Да, – кивнула Люба, и в её глазах впервые за долгое время мелькнуло что;то похожее на свет. – Дальше будет легче.
Я часто вспоминала тот сон, теперь уже не только как своё личное видение, а как что;то общее, что коснулось и Любы, и других женщин в палате. И если раньше я думала, что он был дан только мне, чтобы успокоить мои собственные страхи перед будущим, то теперь понимала: он пришёл туда, где его больше всего ждали.
Постепенно жар начал отступать. Тело понемногу возвращало себе силы, а вместе с ними приходило и другое чувство – не беззаботность, а спокойная уверенность: я справлюсь. Ради Танечки, которая каждый день спрашивала: «А мама скоро?»
Церковь и я
После этого случая я вновь погрузилась в размышления о Боге, вечности, душе и нашем предназначении. Анализ сна привёл меня к твёрдому убеждению: Бог есть, и он любит каждого из нас. Я жадно читала православную литературу, впитывала каждое слово, пыталась уложить в сердце и разуме все эти истины. Но, как ни старалась, душа моя к храму не лежала. В книгах всё было про свет и про милость, а я боялась столкнуться с чем;то чужим, строгим, таким, что оттолкнёт, а не притянет.
Однажды, поддавшись настоянию свекрови, я согласилась окрестить дочерей. Танечке тогда было пять лет, а младшей, Оленьке, едва исполнилось три месяца. Свекровь говорила об этом так, будто от этого зависело всё наше будущее:
— Пусть будут под покровом. Пусть у них будет защита.
И я сдалась – не потому, что чувствовала внутреннюю готовность, а потому, что хотела сделать ей доброе, успокоить её тревоги.
Храм встретил нас гулким полумраком, запахом ладана и воска, множеством людей, теснившихся у стен. Нас, мам с младенцами, поставили перед купелью. Всё шло своим чередом: священник совершал положенные обряды, голос его звучал ровно, торжественно, и я старалась ловить каждое слово, чтобы хоть так почувствовать, что делаю всё правильно.
Потом батюшка обходил нас, напутственно призывая:
— Кланяйтесь! Кланяйтесь!
Я старательно исполняла его наставление, кланялась, как умела, стараясь вложить в этот жест всё своё желание быть здесь не чужой. Но тут до моего слуха долетел раздражённый шёпот работницы церкви, закутанной в чёрное:
— Что головой мотаешь, как лошадь? Креститься надо!
Слова ударили резко, словно хлыстом. Я замерла, чувствуя, как щёки заливает жар стыда. Хотелось провалиться сквозь землю, исчезнуть, чтобы никто не смотрел, никто не судил.
И в этот момент ко мне подошёл батюшка. Не с укором, не с поучением, а с лёгкой, доброй улыбкой. Он ласково произнёс:
— Мамочка сама креститься не умеет и дочку не научила…
От этих слов стыд не стал сильнее – он вдруг словно потерял свою остроту, потому что в голосе батюшки не было ни насмешки, ни презрения, только тихая, человеческая теплота.
Я замерла, а потом мой взгляд сам собой метнулся к Танечке. И тут сердце моё подпрыгнуло и забилось где;то у самого горла. Моя девочка, моя пятилетняя умница, собрав все пять пальчиков в щепоть, сосредоточенно осеняла себя крестным знамением – лоб, щёки, подбородок. Она делала это не напоказ, не ради того, чтобы понравиться, а искренне, всей своей детской душой, будто хотела защитить нас всех этим маленьким, неловким жестом.
Умилённый батюшка подошёл к ней, взял её крохотную ручку в свою большую, тёплую ладонь и тихо, бережно показал, как совершать этот священный жест правильно.
— Вот так, милая. Не торопись. Пусть будет от сердца.
Танечка кивала, вглядываясь в его лицо, стараясь запомнить каждое движение. А я стояла и смотрела на них, и в груди разливалось странное чувство: не облегчение, не радость, а что;то глубже, похожее на тихое узнавание. Будто в этом простом, добром отношении и была та самая церковь, которую я искала, – не в строгости и не в осуждении, а в тепле, которое протягивают тому, кто не знает, как правильно, но очень хочет сделать хоть что;то хорошее.
Оленька в это время тихо посапывала у меня на руках, ничего не понимая, просто чувствуя, что мама рядом, а вокруг не страшно. И в этом контрасте — в детской сосредоточенности Танечки, в доброте батюшки, в спящем тепле дочки – я вдруг увидела не обряд, не формальность, а живую, настоящую жизнь, которая умеет быть святой и без громких слов.
После службы свекровь сияла, будто свершилось самое главное. А я шла домой, держа за руку Танечку, прижимая к себе Оленьку, и думала о том, что, возможно, вера – это не про то, чтобы всё знать и всё делать правильно. Это про то, чтобы рядом оказался человек, который не оттолкнёт, когда ты не умеешь креститься, а просто возьмёт твою руку и покажет, как сделать шаг.
С того дня я не стала частой прихожанкой, не выучила все правила и не перестала чувствовать себя чужой среди строгих взглядов. Но я запомнила эту доброту.
Походы в церковь не были мне близки, особенно в дни великих праздников. Духота, давка, запах перегретого воска и духов, сливающийся с тяжёлым ароматом ладана, многочасовое стояние – всё это отталкивало, давило, будто само пространство говорило: «Тебе тут не место».
Я недоумевала: зачем стоять? У католиков, знаю, в храмах прихожане сидят. И я считала это куда более разумным. Лучше сидя размышлять о Боге, чем стоя – о ногах, о том, как ноют колени, как хочется просто присесть хоть на минуту. Я всегда покидала храм раньше окончания службы, выходила на улицу, жадно глотая прохладный воздух, и ждала, пока разойдётся толпа. Стояла у ограды, смотрела, как люди расходятся по домам, смеются, спорят, торопятся, и чувствовала, как с каждым ушедшим человеком с меня спадает ещё один слой напряжения.
И лишь потом, когда наступала тишина, я вновь заходила внутрь. И тогда церковь преображалась. Будто сбрасывала с себя праздничную суету и возвращала своё истинное лицо – спокойное, глубокое, внимательное. В пустом храме даже свет от свечей казался другим: не дрожащим от сквозняков, а ровным, тёплым.
Возникало отчётливое ощущение, что меня здесь ждали. Не для того, чтобы проверить, правильно ли я стою или как держу пальцы, а просто чтобы дать мне место, где можно выдохнуть и побыть наедине с собой и с тем, что больше меня. Можно было свободно подойти к любой иконе, не боясь задеть кого;то локтем, спокойно поставить свечу, заворожённо наблюдая за её мерцающим пламенем. Огонь тянулся вверх, тонкий, живой, и в этом его движении было что;то бесконечно правильное – будто и моя душа тоже хотела так: не кричать, не метаться, а тихо подниматься туда, где светлее.
Мысленно я благодарила всех, кто незримо ведёт меня по жизни, кто оберегает, кто ждёт. Не только святых на иконах, но и живых: Танечку, которая своим детским, искренним жестом показала мне, что вера может быть простой и настоящей; и даже ту работницу в чёрном, чей резкий шёпот, как ни странно, помог мне понять, что не в строгости святость, а в доброте.
Прошли годы, но и по сей день я люблю приходить в храм, когда там почти никого нет. Ничто не отвлекает меня от сокровенных мыслей, от тихих молитв. Теперь я уже не оправдываюсь перед собой за то, что не могу стоять часами, не терзаюсь из;за того, что мне чужда праздничная толпа. Я знаю: моя вера – не в том, чтобы быть как все, а в том, чтобы найти свой угол тишины, свою свечу, своё «спасибо» тем, кто был рядом, когда мне было тяжело.
Необычный сон.
Однажды, когда у меня уже было трое детей (с мужем мы к тому времени благополучно разошлись), мне приснился необычный сон. Я проснулась от яркого света, который ослепительно светил мне в глаза. Прищурившись, стала осматриваться вокруг и поняла, что лежу на траве, на небольшой возвышенности. Рядом крепко спят мои дети – Танечка, Оленька и маленький Володя. Они лежат, прижавшись друг к другу, как птенцы в гнезде, и дышат так ровно, так спокойно, что от одного этого звука хочется плакать от нежности.
Я одной рукой бережно прикрываю им глаза, пытаясь защитить их от этого невыносимого света, и внутренне волнуюсь: «Если проснуться и откроют глаза – ослепнут». Всё вокруг нас озарено светом, который ярче солнца во много раз. Он не греет и не обжигает – он просто есть, огромный, всеобъемлющий, такой, что не остаётся ни тени, ни угла, куда можно было бы спрятаться.
Начинаю размышлять, что же это может быть. И вдруг невидимый голос отвечает мне:
— Это Бог!
— Как?! Разве Бог – это Свет? – тихо, чтобы не разбудить детей, мысленно спрашиваю я.
— Да! Бог – это Свет! – вновь звучит этот голос, спокойный, глубокий, будто он всегда был где;то внутри меня, только ждал, когда я наконец услышу. И в этот момент я проснулась.
С того дня я начала искать информацию, подтверждающую, что Бог – это Свет. Перебирала книги, листала страницы, вчитывалась в строки, будто надеялась найти там тот самый голос, который говорил со мной во сне. И вскоре я обнаружила строки в Библии, в Первом соборном послании святого апостола Иоанна, глава 1: «И вот благовестие, которое мы слышали от Него и возвещаем вам: Бог есмь Свет, и нет в Нём никакой тьмы» (1Ин. 1:5).
Я перечитывала эти слова снова и снова, и с каждым разом они ложились на сердце всё ровнее, будто совпадали с чем;то давно известным, но забытым. Мне не нужно было больше доказывать себе, что вера – это не про строгие правила, не про толпу в храме, не про то, чтобы стоять, когда хочется сесть. Вера была в этом свете, который не даёт тени, в желании прикрыть детские глаза, в том, чтобы сберечь самое хрупкое.
В 1993 году мне в руки попала книга Даниила Андреева «Роза мира». Помню тот день: я взяла её в магазине почти наугад, просто обложка зацепила взгляд – строгая, без кричащих красок, будто сама просила: «Прочитай меня не спеша». И я прочитала.
Это произведение о науке и искусстве, о религии, о добре и зле, о жизни после смерти. Благодаря своему духовному видению Андреев открыл нам миры, находящиеся за пределами обычного человеческого восприятия. Его «Роза мира» – это захватывающее исследование многослойности Вселенной и множественных миров, тесно взаимодействующих с нашим. Я читала и чувствовала, как будто передо мной медленно раздвигается занавес, за которым оказывается куда больше пространства, чем я привыкла видеть.
После «Розы мира» я потянулась к другим книгам, искала в них отголоски того же ощущения глубины. Сначала заинтересовалась работами Елены Петровны Блаватской, потом – Елены Ивановны Рерих. В их текстах было много сложного, местами противоречивого, но в самой попытке объять необъятное, соединить науку и мистику, земное и небесное, я находила что;то очень близкое своей душе. Не как догму, не как инструкцию к жизни, а как приглашение смотреть шире, не бояться задавать вопросы, на которые нет простых ответов.
Ещё один сон
И вот, спустя годы, мне приснился ещё один сон – такой яркий, что, проснувшись, я долго сидела, держа его в памяти, боясь, что он растает, как утренний туман.
Снилось мне, что я нахожусь в каком;то деревенском доме. Дом был тихий, будто весь мир за его стенами на время затаил дыхание. Окна не занавешены, и за ними царит ночь — густая, бархатная, без единого огонька вдали. И вдруг у меня возникает ощущение, что за окном стало светло, будто кто;то включил фонарь. В голове мелькает простая, почти бытовая мысль: «Фонарь повесили». От этой мысли даже как;то спокойнее — будто в темноте появилось что;то понятное, земное.
Я выхожу из дома, чтобы посмотреть на него. Открываю дверь — и вижу, что очень яркий свет падает прямо на крыльцо. Он не мерцает, не дрожит, как от лампы на ветру, а льётся ровно, мощно, уверенно. «Нет, это не фонарь, — думаю я, чувствуя, как внутри шевелится что;то похожее на трепет. — Скорее всего, мощный прожектор».
Поднимаю голову и вижу, как огромный луч света, диаметром около метра, опускается с неба на моё крыльцо. Он будто соединяет землю и небо, становится дорогой, по которой может прийти что;то важное. Я стою, не в силах оторвать взгляд, и чувствую, как этот свет касается не только кожи, но и чего;то глубоко внутри – того, что годами пряталось от чужих глаз, сжималось от усталости и страха.
Поднимая взгляд всё выше и выше, я вижу синее небо, усыпанное мириадами сияющих звёзд. Они горят так ярко, что кажется, будто небо – это не пустота, а живое полотно, сотканное из света. Среди них я замечаю Богородицу. Её видно только до пояса: нимб сверкает белыми каменьями, будто в нём заключены все звёзды мира, а сама Она облачена в белый сверкающий наряд – такой чистый, что на него больно смотреть, и в то же время от него невозможно оторваться.
Она настолько красива, что именно от её лица и исходит тот самый яркий свет, который я сперва приняла за свет прожектора. С нежностью Богородица смотрит на меня и улыбается. В этой улыбке нет ни торжества, ни отстранённости – только бесконечная, тихая доброта. Её взгляд излучает такую любовь ко мне, что хватило бы на всю Вселенную, и я чувствую, как этот поток проникает в меня, заполняя каждую клеточку моего существа, вытесняя холод, боль и одиночество, которые так долго жили во мне.
Смотрю в Её глаза и понимаю: Она знает обо мне всё – все мои слабости, все ошибки, все бессонные ночи. Знает и всё равно смотрит с такой жалостью и верой, будто я – самое дорогое, что есть у Неё.
Из груди вырывается крик души, в который я вложила всю накопленную за годы жизни боль:
— Богородица, как жить мне?! КАК жить?!
Молча, с любовью, Богородица протягивает руки в мою сторону. В Её руках появляется белый искрящийся шар диаметром около полуметра. Он светится изнутри, будто в нём живёт само дыхание света. Она отпускает шар, и он быстро скользит по лучу, словно по невидимой дороге, и плавно ложится в мои подставленные руки.
Шар оказывается совершенно невесомым, словно состоит лишь из одной сверкающей оболочки, сотканной из тишины и тепла. Но я понимаю: внутри него скрывается нечто сказочно;прекрасное, нематериальное, но бесконечно важное для меня. Что;то, что нельзя взвесить, измерить или объяснить словами – но без чего я так долго шла по жизни, спотыкаясь.
Понимая это, я вновь обращаюсь к Богородице:
— Богородица, это мне?!
Она, не произнося ни слова, продолжает с любовью смотреть на меня. Её глаза и улыбка говорят яснее любых слов: «Тебе! Конечно, тебе! Кому же ещё?»
Не выдержав, начинаю плакать – плакать от счастья, от любви и благодарности, от облегчения, которое приходит, когда наконец;то снимают с плеч невыносимо тяжёлый груз. Слезы текут по щекам, но в них нет горечи – только освобождение.
На этом мой сон завершился. Проснувшись, я была вся в слезах. Подушка рядом была мокрой, а в комнате стоял тот особенный предрассветный полумрак, когда ночь уже сдаёт свои позиции, но день ещё не вступил в права.
Долго не могла прийти в себя. Лежала, прислушиваясь к себе, и чувствовала, как эта любовь, подаренная во сне, остаётся во мне, становится частью меня. Некоторое время мне казалось, что я не хожу, а парю над землёй. Лёгкость появилась не только в теле, но и в душе – будто кто;то наконец;то разрешил мне просто быть, не оправдываться, не стараться быть сильнее, чем я есть.
Успокоившись, перестала бояться жизни. Теперь я знала, что нахожусь под присмотром Богородицы, которая меня очень любит. Пусть это было во сне, пусть кто;то скажет, что это лишь игра уставшего разума, – но для меня эта любовь была настоящей. Я познала эту Божественную любовь, и она навсегда осталась в моём сердце, став тихой опорой.
Новая знакомая
Выйдя на пенсию, я решила заняться индивидуальным предпринимательством и открыла небольшой отдел с белорусской косметикой в магазине «Радуга», который только начал свою работу.
Многим посетителям было интересно заглянуть сюда: люди подходили, разглядывали витрины, трогали коробочки, спрашивали про составы, про скидки. Я улыбалась, отвечала.
Однажды ко мне подошли две женщины – одна помоложе, другая постарше. Молодая, едва переступив порог, с воодушевлением стала рассказывать своей спутнице: «Смотри, какой великолепный магазин открылся, здесь есть всё необходимое. Я уже несколько раз здесь была». В её голосе было столько энергии, что он будто звенел, как натянутая струна, и от этого становилось немного легче — будто само пространство одобряло: да, ты на своём месте, людям тут интересно.
Однако вторая женщина, не дождавшись окончания её речи, сразу подошла ко мне и поздоровалась. В этом жесте не было ни спешки, ни суеты – только спокойная уверенность, будто она точно знала, куда идёт и зачем. И когда она подняла на меня взгляд, я замерла: её живые голубые глаза сияли каким;то особенным восторгом — не показным, не броским, а глубоким, будто она умела видеть в обыденном что;то чудесное.
Между нами завязался живой разговор. Позже ни я, ни моя знакомая не смогли вспомнить, о чём мы говорили. Слова будто рассыпались, как песок сквозь пальцы, и не оставили следа. Но я навсегда запомнила это чувство: будто весь магазин, покупатели, шум вокруг – всё исчезло. Кто;то задавал вопросы, я машинально отвечала, поворачивалась к полкам, доставала баночки, но всё моё внимание было сосредоточено на этой женщине.
Впервые в жизни я встретила человека, который говорил именно то, о чём думала я, о чём долго размышляла, сама не решаясь произнести вслух. Она была моим единомышленником – не потому, что мы соглашались во всём, а потому, что смотрели на мир под одним углом, замечали одни и те же тихие чудеса в самых обычных вещах.
Я никогда не была одна. У меня всегда были хорошие, верные подруги, которые меня любили и которым я отвечала взаимностью. Мы вместе плакали над чужими бедами, смеялись над пустяками, делились рецептами, ругали непослушных детей, поддерживали друг друга в мелочах и в серьёзном — и в этом была своя, очень нужная, земная теплота. Но о тех глубоких размышлениях, что меня заполняли, мне не с кем было поделиться.
Поэтому я с детства привыкла держать свои мысли при себе, прятать их, как что;то слишком хрупкое, чтобы выносить на общий разговор. Со временем это даже стало казаться нормальным.
И вот передо мной стояла женщина, которая думала так же, как и я, и мы понимали друг друга без лишних объяснений. Достаточно было одной фразы, одного взгляда – и смысл долетал, как будто между нами протянулась тонкая, но прочная нить. В её глазах я видела не любопытство, а узнавание: «Я тоже это замечала. Я тоже об этом думала».
Во время нашего разговора выяснилось, что её зовут Нинель Добрянская, и она – писательница. Её имя само по себе звучало как строчка из хорошей книги – неброско, но точно, будто в нём уже была спрятана какая;то история.
Её спутница несколько раз пыталась увести её из магазина, дёргала за рукав, шептала: «Ну идём, мы и так тут целую вечность стоим». Но, увидев, что мы не можем оторваться друг от друга, что между нами происходит что;то важное, она вздохнула, покачала головой с лёгкой улыбкой и решила уйти одна. Мы это даже не сразу заметили. Для нас в тот момент не существовало никого, кроме друг друга.
После ухода Нинель ко мне подошла коллега из соседнего отдела – та, что весь день то чай пила, то по телефону болтала, то косилась в мою сторону. Остановилась, скрестила руки, покачала головой и заявила:
— Странная какая;то женщина, эта твоя Добрянская.
В ответ я только рассмеялась
— Ты что?! – с недоумением спросила соседка.
— Ничего. Просто так, – весело ответила я.
Меня радовало то, что я не одна на свете «странная».
На следующий день после нашего знакомства новая подруга пришла не с пустыми руками – принесла мне четырёхтомник Конкордии Антаровой «Две жизни». Толстые тома в скромной обложке, но в них будто пряталась целая вселенная.
— Держи, – сказала Нинель, протягивая книги с таким видом, будто вручает не бумагу и чернила, а что;то очень личное. – Мне кажется, тебе это нужно прочитать. Там всё про то, как душа учится не сдаваться.
Я взяла книги, прижала к груди, будто уже чувствовала, что они станут для меня чем;то важным. И не ошиблась.
«Две жизни» захватили меня с первой строчки. Я читала запоем, забывая про перерывы, про чай, про то, что вообще;то я здесь на работе. Вечером, когда магазин закрывался, я забирала очередной том домой и сидела над ним до поздней ночи.
Особенно меня тянуло выписывать фразы, которые будто говорили со мной напрямую, попадали точно в сердце. Тетрадь быстро заполнялась аккуратным почерком: строчки ложились плотно, одна к другой, как будто я боялась потерять хоть слово. Благодаря этим записям многие детали, которые раньше ускользали от моего сознания, вдруг встали на свои места, сложились в целостную картину. Мир не казался больше набором случайных событий – в нём проступал какой;то глубокий, терпеливый порядок.
В «Двух жизнях» затрагиваются вечные темы добра и зла, но не как в сказках, где всё чёрно;белое, а как в настоящей жизни – сложно, неоднозначно, по;человечески. И именно это меня и цепляло.
До сих пор помню несколько цитат, которые я тогда выписала и потом не раз перечитывала, когда становилось тяжело: «Великая мудрость жизни не знает наказаний. Она даёт каждому возможность созревать и крепнуть именно в тех обстоятельствах, которые необходимы ему одному».
Эти слова я повторяла про себя, когда рушились планы, когда казалось, что судьба нарочно подкидывает мне испытания. И постепенно в них начинала слышать не жестокость, а заботу: будто жизнь не мстит, а терпеливо учит, подбирая именно те уроки, которые мне сейчас нужнее всего.
А другая фраза стала для меня почти правилом: «Помни, что радость – непобедимая сила. Уныние и отрицание погубят всё, за что бы ты ни взялся. Знание растёт не от твоих побед над другими, возвышающих тебя. Но от мудрости, спокойствия и радости, которые ты добыл себе тогда, когда этого никто не видел. Побеждай любя – и ты победишь всё. Ищи радостно – и всё ответит тебе».
Знакомство с Л.Н. Козловой
Постепенно Нинель знакомила меня со своими друзьями: писателями, поэтами, композиторами, бардами.
Я уже знала за Нинелечкой эту особенность: для неё все знакомые были замечательными. Поэтому, слушая подругу, я тихонько улыбалась и думала, что это просто её щедрая привычка – преувеличивать достоинства тех, кого любит.
Но чем чаще звучало имя Лилит, тем сильнее во мне просыпалось любопытство. Не то чтобы я уже ждала этой встречи – скорее, во мне тихо зрела надежда: а вдруг и правда есть такие люди, в которых столько света, что его хватает не только на себя, но и на тех, кто рядом? И если Нинель так горит, рассказывая о ней, значит, в этой женщине и правда живёт что;то особенное.
И я стала ждать. Не торопясь, без суеты, просто позволяя этому ожиданию тихо жить внутри – как ждут первого весеннего тепла, когда ещё холодно, но уже чувствуешь: скоро всё начнёт просыпаться.
Однажды Добрянская, словно выложив самый главный козырь, произнесла фразу, которая сразу же притянула всё моё внимание:
— А ещё она цветаевед…
— Стоп! Вот с этого и надо было начинать! – вырвалось у меня.
И тут уже настала моя очередь говорить. Слова полились сами, будто прорвало плотину: про то, как я впервые открыла томик Цветаевой и будто услышала голос, который давно искал меня; про то, как её строки врезались в память, как острые, сверкающие осколки, и потом годами вспыхивали в голове в самые неожиданные моменты; про то, что для меня Цветаева – это не просто стихи, а способ дышать, когда воздуха не хватает.
Нинель слушала, чуть наклонив голову, и улыбалась той самой улыбкой, в которой не было ни снисхождения, ни торопливого «да;да, понимаю», а было настоящее присутствие. А когда я наконец выдохлась и замолчала, она тихо сказала:
— Вот видишь. Значит, тебе обязательно надо с ней встретиться. В следующий раз я возьму с собой и тебя на встречу с Лилит.
В тот же вечер, придя домой, я первым делом села к компьютеру. Руки сами начали набирать: «Лилит Ульяновск». И вдруг произошло чудо – на экране посыпались строчки, фотографии, статьи, ссылки. Я жадно щёлкала по ним, читала взахлёб, будто боялась пропустить хоть слово.
Удивлялась, как один человек может быть настолько многогранным: и учёный, и поэт, и исследователь, и просветитель… В каждой строчке про неё чувствовалась эта редкая способность – соединять науку и душу, точность мысли и трепет сердца. И чем больше я читала, тем сильнее росло во мне радостное волнение: как же мне повезло, что я скоро её увижу.
Я исписала ещё одну тетрадь – теперь не цитатами из Антаровой, а заметками о Лилит: имена, даты, названия её работ, обрывки фраз, которые сразу запали в душу. И ловила себя на том, что улыбаюсь, будто уже слышу её голос.
Вот настал этот день. Мы пришли к Лилит. Заходя, я чувствовала, как внутри всё подрагивает от волнения – будто я не в обычную квартиру вхожу, а переступаю порог какого;то особенного, заповедного места.
Навстречу нам вышла хозяйка – стройная и красивая, в одежде чистого белого цвета. В этом белом не было ни торжественности, ни показной простоты – только свет и покой. Она распахнула объятия и обняла каждого по очереди. Когда подошла ко мне, в её глазах уже жила добрая улыбка, тёплая и будто заранее знакомая.
— Очень рада, – сказала она и обняла меня.
Я, воспитанная в строгости, где любое проявление чувств считали чуть ли не излишеством, застыла на миг, а потом вдруг почувствовала, как что;то внутри тихо треснуло – не сломалось, а скорее раскрылось, как почка под тёплым дождём. Я поняла: меня здесь ждали. Меня здесь любят. Не за что;то, не потому, что я что;то сделала, а просто потому, что я пришла.
Садимся за стол, где уже ждут несколько человек. Простая посуда, тихий свет лампы — всё это будто уходит на задний план, становится неважным. Лилит начинает говорить — о любви, счастье, смысле жизни… Её слова звучат ровно, без пафоса, но попадают точно в сердце.
Затаив дыхание, слушаю, не отрывая взгляда от её мудрых, добрых глаз. В них нет суеты, нет желания казаться значительнее – только глубокое, терпеливое понимание. Лилит держит мою руку, и я чувствую: она действительно понимает, что происходит со мной, чувствует эту тихую бурю, что столько лет жила внутри. Её ладонь тёплая, уверенная, и от этого будто сама тяжесть становится чуть легче.
Девочки иногда перебивают её, вклиниваясь со своими мыслями – горячими, искренними, но в тот момент для меня до боли неуместными. Я внутренне сжимаюсь и мысленно прошу: «Девочки, милые, не перебивайте, пожалуйста. Позвольте этой чудесной женщине говорить». Хочется удержать каждое её слово, не расплескать этот редкий миг. Будто в этом мгновении – вся тишина мира. Не та, что от отсутствия звуков, а та, что приходит, когда всё лишнее вдруг отступает: суета, тревоги, бесконечный внутренний диалог, который обычно не даёт услышать главное. И остаётся только голос – тёплый, живой, настоящий. И я слушала так, будто от этого зависело что;то очень важное: не судьба, не решение, а просто способность дальше дышать, верить, надеяться.
И потом, когда разговор уже закончился, я старалась не расплескать его. Держала бережно, как воду в сложенных ладонях: чуть тряхнёшь – и утечёт. А если идти медленно, не торопясь, то можно донести эту капельку до самого вечера. И когда станет темно и холодно, можно будет тихонько раскрыть ладони, поднести их к сердцу – и снова почувствовать то самое тепло.
Время летит быстро – или, может, наоборот, само время на этот вечер становится другим, тягучим, плотным, и потому кажется, что всё пронеслось как мгновение. Волшебный вечер длился будто всего один вздох. Расставаться не хочется – будто, стоит выйти за дверь, и этот свет начнёт меркнуть.
Сбивчиво благодарю хозяйку, прощаемся. Лилит снова обнимает меня – крепко, по;настоящему, без лишней суеты. И я мысленно благодарю судьбу, Вселенную, Бога за эту встречу. Я стала богаче на эту встречу! Я стала счастливее на эту встречу! Благодарю тебя, ЛИЛИТ!
Это знакомство оставило меня в лёгком, трепетном возбуждении – не от суеты, а от переполняющего чувства, будто внутри зажгли тихий, но очень сильный огонь. Лилит – уникальный человек. От неё исходит мощная, мудрая космическая энергия любви – как протуберанец, который разносит добрый свет всё шире и дальше, касаясь каждого, кто готов его принять. И я была готова. Я его приняла – и он остался во мне.
Заключение
Теперь, оглядываясь на пройденное, я вижу свои триумфы и падения, взлёты и поражения – и уже не смотрю на них как на случайности, разбросанные по дороге. Вижу узор, в котором каждая линия на своём месте. И понимаю: всё это было необходимо.
Трудности – не кара за грехи, не наказание за ошибки, а испытание, закаляющее дух для грядущего. Они не ломали меня – они учили стоять твёрже, дышать глубже, видеть дальше. Даже те дни, когда казалось, что сил больше нет, теперь видятся не как провал, а как порог: там, где душа должна была стать крепче, она и становилась.
Я признательна за каждый урок, ниспосланный мне, – за каждую бессонную ночь, за каждое «не знаю, как быть», за каждую минуту, когда хотелось всё бросить, но я всё;таки делала ещё один шаг. Всё, что случалось, несло в себе неизбежное благо – пусть и не сразу заметное, порой спрятанное так глубоко, что разглядеть его удавалось лишь годы спустя.
Благодарю Творца за каждый миг моей жизни – за свет и за тень, за радость и за боль, за тишину и за грозу. Без любого из этих мгновений картина была бы неполной.
Благодарю всех, кто встретился на моём пути. Добрых – за щедрость души, за то, что согревали, когда становилось холодно, за их тихое «я с тобой», которое порой спасало лучше любых громких слов. Злых – за бесценные уроки жизни, за те границы, которые они помогли мне осознать, за умение отличать свет от фальшивого блеска. Даже они были частью моего пути – и я принимаю эту часть без горечи, с пониманием.
Я иду дальше – не оглядываясь с сожалением, а оглядываясь с признательностью. И знаю: впереди ещё много дорог. И на каждой из них я буду не той, что была прежде, а той, кем стала благодаря всему, что уже прожила.
И больше нет страха ни перед Жизнью, ни перед Смертью. Жизнь теперь видится не как череда испытаний, а как щедрый дар, в котором каждый миг – возможность что;то понять, кому;то помочь, чему;то научиться. А смерть… она больше не пугает своей пустотой. Как сказала Марина Цветаева: «Смерть страшна только телу. Душа её не мыслит». И в этих словах я слышу ту самую истину, что давно жила во мне, только ждала, чтобы кто;то облачил её в точную, звонкую фразу.
Моя вера не стала громкой. Я не стала строгой наставницей, не стала судить, кто правильно верит, а кто нет. Для меня Бог остался Светом. Не прожектором, который высвечивает грехи, а тем самым лучом, который мягко ложится на крыльцо деревенского дома. Тем светом, который не обжигает, а согревает. Тем, что можно передать другому: «Если станет темно, просто подними голову. Там кто;то есть».
И когда я оглядываюсь назад, я вижу, что пришла к этому пониманию не через одно большое откровение. А через множество маленьких: через добрый взгляд батюшки, через сосредоточенную щепоть Танечки, через тишину пустого храма, через строчки в книгах, через сны, в которых небо было усыпано звёздами, а в них — любовь, которая вмещает всё.
Это и стало моим понятием Бога: не строгий судья, не далёкая сила, а Свет и Любовь, которые умеют быть тихими, терпеливыми, домашними. Которые не требуют от тебя быть идеальной, а просто ждут, когда ты устанешь, присядешь на минутку и скажешь: «Мне тяжело». И тогда они тихо положат тебе в ладони этот самый невесомый шар и скажут: «Держи. Это тебе. В нём хватит света на сегодня».
Я и сама, когда вспоминаю давний сон, теперь первым делом вижу не свет и не звёзды, а Её глаза. В них не было ни укора за то, что я не всё делаю правильно, ни нетерпения из;за моих сомнений. Только нежность. Такая, от которой внутри будто расправляется что;то сжатое, уставшее. И эта улыбка… Она словно говорила: «Я знаю, как тебе тяжело. И я здесь».
Мне ведь столько лет казалось, что к Богу надо приходить с чем;то особенным: с безупречной жизнью, с правильными словами, с такой верой, чтобы ни тени сомнения. А тут вдруг — просто женщина в сияющем наряде, смотрит на меня, будто я для неё самое дорогое, что есть на свете. И не надо ничего доказывать. Не надо быть лучше, чем я есть. Достаточно просто стоять на крыльце, испуганной, уставшей, и знать: на тебя смотрят с любовью.
После этого сна я перестала бояться приходить к Богу с тем, что у меня есть: с тревогой, с вопросами, с усталостью. Если в храм — то когда там тихо, чтобы никто не торопил и не судил взглядом. Если к книгам — то не чтобы выудить истину, а чтобы почувствовать: другие люди тоже искали этот свет, тоже спотыкались, тоже хотели услышать хоть одно доброе слово оттуда, сверху. Даже в работе, среди цифр, я теперь видела не только порядок, но и эту тихую просьбу: «Помоги мне удержать хоть маленький кусочек мира, чтобы моим детям было куда возвращаться».
И когда становилось совсем тяжело, я не повторяла заученные молитвы. Я просто поднимала голову и шептала: «Мне сейчас очень непросто. Но я помню, как на меня смотрели. Спасибо, что не отвернулись».
Этот сон не сделал жизнь легче. Дни оставались днями: с делами, ссорами, ошибками, слезами. Но он дал мне чувство, которое никуда не делось. Будто где;то в вышине, среди звёзд, есть Тот, Кто не устаёт на меня смотреть. И в этом взгляде — не требование, а обещание: «Ты справишься. Потому что ты не одна».
Вот к этому я и пришла в своём понимании Бога: не к строгому закону, не к страху, а к этой бесконечной, терпеливой любви. К той, что умеет ждать, умеет прощать, умеет просто стоять рядом и тихо говорить: «Я вижу тебя. И я тебя люблю».
16.09.2018 г.
Свидетельство о публикации №218091600568