Йоля и Пистолет
Я переехал в Сенцово в августе. Домик, который я снял у хозяев до зимы, стоял на возвышенности на окраине поселка – в Заполье, как там говорили. Это был заброшенный хутор на краю леса, состоящий из нескольких домов, жилых из которых, кроме моего, было еще всего два. К центру поселка от хутора вела незаметная тропинка через заброшенное овсяное поле, на котором, вероятно уже давно, кроме овса рос больше чертополох, дикие злаки и полевые цветы. Иногда в пронзительно тихие и сырые утра я курил на открытом высоком крыльце, вжимаясь в уютное, еле хранимое тепло наброшенной одежонки, глядя, как старая почтальонша в высоких резиновых сапогах, в брезентовой куртке и с туго набитой сумкой через плечо медленно поднимается в нашу горку, таща за собой велосипед, и слышал, как его спицы шелестели и застревали в густой траве. Она всегда одинаковым шагом проходила мимо трех моих окон, хлопая мокрыми голенищами, сырые от росы велосипедные шины оставляли глубокие следы в тяжелом рыхлом песке, и на ее белом платке недвижно ехали два-три по-осеннему сонных комара. Под шепот тлеющего табака сизый кислый дым растворялся под воронцом где-то среди переживших здесь не одну зиму сухих вязанок пахучего деревенского разноцветия.
Я неохотно выбирался в поселок. Заперши калитку, я разжигал печь и много писал. Или бесцельно бродил по лесу, сшибая палкой мухоморы, дождевые капли с кустов, головки репейника. Собаки у меня не было, так что почти целый месяц кроме продавщицы в местном магазине я ни с кем не разговаривал и даже удивлялся своему голосу, когда раздавался редкий звонок из редакции.
Лёльку я заметил издалека на улице на четвертой неделе моей новой уединенной жизни. Она неспешно разговаривала с местной бабой, стоя у края дороги, и между делом ковыряла каблуком ямку в песке, как бывало и раньше, когда мы подолгу задерживались во дворе ее дома в тот счастливое и короткое время, когда она уже больше не прятала меня от окон, но еще не решалась познакомить меня с родителями. Я подолгу провожал ее после институтских занятий, и поначалу наши прогулки заканчивались неловким переминанием с ноги на ногу у ее парадной, от чего в снегу оставались эти квадратные ямки от ее каблуков.
Еще почти две недели я наблюдал за ней, стараясь не выдать себя, хотя в обезлюдевшей с окончанием лета деревне это было непросто. С тех пор, как я увидел ее снова, спустя, мой Бог, двадцать с лишним лет, мне больше не сиделось дома. Роман был заброшен, в лес больше не тянуло, и даже почему-то захотелось обратно в ненавистный город – на те улицы и тупики, которые для меня так навсегда и остались «нашими». Под сердцем заныла давно не посещавшая меня тоска, которую я подкармливал по вечерам, зажигая свечу в почерневшем от времени маленьком латунном подсвечнике. Я даже раздобыл настоящих птичьих перьев в развалинах старого скотника и достал на почте чернил, но кроме пачкотни бумаги ничего из этого не вышло. Не хватало только гончей, шкуры на полу и камина, но ничего этого не было. Смотреть на огонь в русской печи было неудобно и скучно. Тоска не проходила. Меня все больше тянуло к ней.
_______________
По-настоящему мы были вместе всего однажды, перед самой дипломной практикой. Ни с кем из своих родных и даже с подругами она меня так никогда и не познакомила, но я несколько раз бывал у нее дома, отчаянно пытаясь покрепче затолкать в недра памяти мельчайшие детали быта, в котором моя Йоля росла, цвела, взрослела, проживала день за днем и наконец стала моей. Я жадно вглядывался в складки на покрывале дивана, в котором угадывались очертания ее тела, впитывал всей кожей запахи ванной, предметы девичьего обихода на ее ученическом столе – все эти маленькие пестрые блокнотики, резинки для волос, записочки на цветной бумаге, раскрашенные фломастерами коробки аудиокассет, стыдливо припрятанные за школьными почетными грамотами на стене фотографии подросткового возраста… В это время она выходила ко мне из другой комнаты, уже облаченная в свой простой домашний халат лоснящейся синтетики, и по блеску ее больших, коньячного оттенка глаз с первого же моего визита было безошибочно ясно, что на ней в этот момент нет больше ничего. Несколько до ужаса милых маленьких катышков на ткани в области груди делали мое отчаяние совершенным.
Она пекла мне блины, наливала чай, крутилась на одном месте на носочках, бойко стреляя глазами и улыбаясь через плечо, мало что-то рассказывала сама, больше выспрашивала. Слушала, внимательно и серьезно глядя на меня, закусив край губы и подогнув одно колено, держа на отлете блинную поварёшку, по которой медленно стекало белесое тесто. Ее круглые тяжелые груди свободно двигались под плотной шелковистой тканью, при каждом движении вздыбливали полы халата и иногда обнажали ту глубину, которая обычно скрыта от посторонних.
Мы проучились вместе пять лет, но заметили друг друга впервые далеко не сразу, когда случайно оба опоздали к звонку и оказались за одной партой на заднем ряду – и с тех пор уже почти всегда садились вместе. Наша дружба родилась в один день – оказалось, что ей тоже нравится Depeche Mode, не нравятся читальные залы, нравится Гюго и не нравится Бодлер. На переменах в курилке она запрокидывала голову мне на плечо, в столовой занимала нам уединенные места, а я складывал нашу еду на один поднос, по университетским коридорам мы часто прогуливались об руку, и в общем довольно быстро все, включая и преподавателей, заочно поженили нас. А на самом деле после учебы я шел в ближайшее общежитие, где с однокашниками с других факультетов и их нетребовательными однокурсницами из провинции мы предавались занятиям, которые оставили в моей судьбе гораздо более длинный, но гораздо менее глубокий след, чем Лоло. Она тоже – долгое время встречалась с каким-то хоккеистом, делала один аборт за другим, а потом рыдала мне в плечо и вытирала слезы моим шарфом под лестницей в кладовке уборщицы. Я утешал ее какими-то пошлейшими уговорами, проклиная в душе ее легкомыслие и поглядывая на часы.
Это никогда не должно было кончиться ничем, кроме пьяного и унылого поцелуя на выпускном, после чего мы расстались бы без оглядки. Но вышло иначе. Однажды, словно заглянув на минуту в будущее, в эти самые строки, она решила расправиться с проклятой неопределенностью фатума одним махом. Теплый коньяк на дне ее глаз блеснул как-то по-особенному; на полуслове оборвав меня, она резко, с глухим шелковым визгом выдернула пояс халата и приблизилась ко мне вплотную, пока он тяжело соскальзывал по ней на пол...
Несколько месяцев спустя я снова и снова вспоминал крупные поры вокруг ее сосков, которые оказались большими и светлыми, почти неразличимыми на коже, ее влажное дыхание, то, как стремительно и непоправимо всё откладываемое нами будущее вдруг свалилось на нас и сразу стало далеким прошлым – раньше, чем она первой, не торопясь, как-то даже буднично отправилась в душ, волоча за собой по полу уже не полюбившийся мне халат, а безразмерную и бесполую толстовку.
Был, наверное, и выпускной, и разлитое шампанское, и катание на теплоходе, и усталые танцы под светлым небом белых ночей – но ничего этого я не помню. Мы почти не разговаривали с тех пор, как она навсегда закрыла за мной дверь в свой разноцветный и теплый девичий мир, в котором я оказался недолгим, не первым, не единственным и даже не обязательным гостем. А потом она исчезла. И началась какая-то новая, незагаданная, незапланированная, неизвестная жизнь, в которой со всеми без исключения людьми, в том числе и с нами, каждый день начали происходить вещи, которые никогда, никогда не должны были произойти в нормальности, к которой мы успели привыкнуть от отрочества до последнего рассвета перед выпускным. Все эти наши небрежные черновики, рисуночки на полях, зарубки, пометки, выписанные столбиком долги и планы, аккуратно сложенные про запас куда-то за сердце краденые поцелуи чужих подруг, попойки, смертельные обиды, драки, случайные связи без имен – все эти сделанные жирными мазками наброски жизни, с которыми мы планировали разобраться когда-нибудь позже, вдруг превратились в насмерть приклеенные обои в тесном четырехугольном, грубом, занозистом ящике наших неуютных и стремительно укорачивающихся жизней. Прошли какие-от минуты – и в тех же ботинках, что на собственный выпускной, я пошел на первую в нашем кругу свадьбу. Немного еще погодя повесился одноклассник. Конопатая девчушка-соседка, которая, казалось, вечно будет носить свои смешные бантики и ранец, родила двойню. А потом и вовсе – будущее перестало исчезать за непостоянным, зыбким горизонтом – оно превратилось в узкий отрезок дороги прямо под ногами, всегда хорошо различимый, известный, осязаемый, понятный…
И вот – она почти не изменилась. Живет в какой-то пасторальной глуши с белокаменной церковью, носит резиновую обувь, наверняка потеряла пару зубов, отяжелела в бедрах, но это все она же…
_______________
Мы никогда не обсуждали ни произошедшее, ни что теперь нам с этим, со случившимся делать. В ответ на все мои попытки сблизиться еще хоть на минуту, она становилась замкнутой и чужой, во все же остальное время – равнодушной. Впрочем, продолжалось это не долго. После выпускного она почти сразу уехала, не то в Питер, не то за границу – я никогда не собирал слухи о ней, да и негде было их собирать. Я начал работать журналистом, много ездил. Время шло. Все улеглось.
Еще недавно, в городе, сидя в парикмахерской и глядя на падающие на пол седенькие клочья с моих висков, я совсем было приготовился никогда больше не вспоминать о ней. И вот уже несколько дней я длинными осенними вечерами у печки, не зажигая электрический свет, аккуратно, почти не дыша, доставал из памяти истончившиеся, невесомые воспоминания, кажущиеся мне уже скорее чем-то прочитанным, чем пережитым. Например, как она сидела на диване, поджав ноги, оправляла оборки короткой юбки и подпевала моей игре на гитаре. Как она роняла из футболки тяжелые ошария своей груди мне в ладони, глядя на меня спокойным, трезвым и теплым взглядом поверх поднятых локтей. Она могла даже говорить со мной о чем-то совершенно отвлеченном, сидя на мне в одной юбке, и даже требовать ответа на какой-нибудь пустячный вопрос, делано капризничая: «Порошин! Ты обещал мне дочитать до понедельника Павича!.. Отвечай!» Мысль о том, что она настолько моя и в то же время совсем и наверняка чужая, то есть чья-то еще, выжигала меня изнутри несколько лет, пока мы виделись каждый день.
Я никогда не смог уложить в голове глубину ее предательства, которое казалось мне безусловным и непостижимо жестоким, несмотря на то, что мы никогда ни в чем друг другу не клялись и даже не обсуждали, могло ли быть у нас общее будущее. Этот эмоциональный тупик, этот единственный вопрос, на который у меня не было четкого ответа, никакого ответа вообще, мучил меня долгие годы. И все, чего я хотел – положить этому конец. Этого хотела, кажется, и сама судьба, которая зачем-то снова свела нас в этой глуши.
Но как приблизиться к ней? Я выследил ее, как мне казалось, совершенно незаметно. Во дворе ее дома в глаза сразу бросалось множество предметов крепкого деревенского обихода, ясно указывающих на присутствие и роль в этой семье мужчин. Из-за угла торчала рама автоприцепа, где-то в углу под навесом были аккуратно сложены кубом кирпичи, у дровяного сарая отсвечивали в вечернем солнце свежие щепки, к стене был прибит разлапистый лосиный рог, покрытый светлым лаком, дом окружал ладно собранный крашеный забор. Но никогда в эти несколько дней никто, кроме нее, не входил и не выходил из дома. И в то же время было ясно, что она давным-давно замужем, может быть, как раз с того времени, когда я видел ее в последний раз.
Я даже арендовал у почтальонши велосипед, чтобы в течение двух последних дней несколько раз проехать мимо ее дома, не приближаясь к воротам, но так никого и не заметил. Только белая собачонка остервенело лаяла на меня из-под калитки.
И вот день настал. Я сказал себе, что ближе к сумеркам дождусь в ивняке за дворами ее появления, и если она подойдет к задней части забора или к бане, выйду к ней. А там будь что будет. Я рассчитывал если не огорошить ее чем-нибудь остроумным, то по крайней мере увидеть поближе ее увядшую красоту и тень раскаяния на лице. В то же время я понимал, что как тогда, так и теперь предугадывать ее было глупо и недальновидно и смутно надеялся хотя бы заговорить с ней, чтобы поглубже вонзить эту старую занозу обратно в сердце и унести ее с собой уже навсегда. А может быть, даже как бы невзначай коснуться ее?
В намеченное мной время, однако, она появилась. Белый свитер крупной вязки с высоким горлом, поверх длинная куртка, волосы короче, чем раньше, темная юбка ниже колен, короткие резиновые сапоги. Деревенская баба отправилась на вечернюю дойку. Только волосы распущены по ветру. Какой там, к черту, Павич?!
Она уверенно притворила дверь, взглянула куда-то в мою сторону, спустилась с крыльца и твердо начала приближаться ко мне, шаркая сапогами по сырой траве. Откуда-то немедленно появилась белая бестия ростом с таксу, увязалась за ней, подпрыгивала и басовито ворчала, забегая вперед и перегораживая ей дорогу. У меня перехватило горло. Вот сейчас она приблизится, и нужно будет выйти к ней или навсегда исчезнуть, сбежать с мукой и позором, никогда больше не показываться на глаза, и что страшнее всего – в любом случае жизнь моя сейчас круто переменится. Вот-вот растрескается что-то определяющее, укрепившийся в памяти ее неправдоподобно чистый образ, который поддерживал меня все эти годы, заставлял жить, развеется в пепел; какой-то внутренний гвоздь сейчас выдернут из моего позвоночника, и я рассыплюсь под этот куст как тоскливая детская пирамидка, как поленница у дверей ее бани, и растворюсь, пропаду в этом сыром мороке. Что бы сейчас ни произошло, никогда больше не будут важны и уместны все сказанные и написанные слова, все мои одни на двоих с ней воспоминания; можно будет жечь дневники с приклеенными пожелтевшими записочками и дурацкими рисунками – всё, всё, что осталось у меня от нее сейчас обратится в какой-то оброненный где-то в углу погреба запыленный огарок, бесполезный, нелепый, который если и заметят когда – не поднимут, а просто навсегда втопчут в земляной пол. Наступающее горе вот-вот раздавит меня, превратит в старика, и не было в эту минуту ничего более неотвратимого на свете.
Собака почуяла меня и залаяла. Хозяйка с ходу прицельно въехала ей носком сапога в нижнюю челюсть. Та отступила, глухо рыча на кусты, где все еще молча и дрожа стоял я.
– Порошин! Ты тут? Выходи давай, хренов штирлиц! Тихо, я сказала, сидеть!
Голос тот же. Девчачье милый, пеленавший, сковывавший всю мою волю одной первой нотой, голос, который, оказывается, я помнил все это время до самых тонких оттенков.
Я подался на свет из сырого жидкого ивняка, сгорая от стыда и подростковой неловкости. Собака зарычала громче, она снова пихнула ее сапогом. Подошла к забору, положила на верхнюю жердь руки и грудь.
– Здравству Йоля, – я всю жизнь бережно носил в душе эту нашу с ней одну на двоих филологическую шутку; сердце так горячо билось, что я почувствовал во рту привкус крови.
– Помню, помню… Чего ты здесь делаешь? Ты соображаешь вообще, что у меня муж с сыновьями приезжает послезавтра?
Я молчал и разглядывал ее руки. Я обнаружил вдруг, что это были совершенно те же самые руки, которыми я любовался во время лекций, когда она писала в своей тетрадке, – и онемел от этого. Все те же длинные и гибкие, чуть посиневшие от холода передние фаланги с самыми прекрасными на свете ногтями, которые я каждый день растирал и согревал дыханием в промерзшей нашей институтской аудитории с заледеневшими окнами. Мне даже на миг показалось, что ребро ее ладони было по обыкновению испачкано шариковой пастой.
– Запомни, прятаться – это не твое. Я заметила тебя две недели назад. А с велосипедом спалиться сильнее нельзя было – его же вся деревня знает! Эпик фэйл, Порошин. Ну скажи уже что-нибудь… – она внезапно смягчилась и даже слегка улыбнулась своим большим красивым ртом. Вроде все зубы на месте и даже как будто стали белее. Я успел подумать еще, что в этом ее напористом выпаде сквозило все то же самое знакомое спокойное равнодушие, которое легко сменялось молчанием или смехом, смотря по обстоятельствам. Она никогда не бывала одинаковой и постоянной. Между двумя записанными под диктовку строчками в тетрадке она могла посмотреть на меня совершенно с разным настроением, то изучающе, то скучая.
– Ты есть вконтактике? – выдавил зачем-то я с последней надеждой на еще возможное виртуальное продолжение надвигающейся и уже почти свершившейся катастрофы.
– Нет, – она, казалось, была даже удивлена моему идиотизму, хотя никогда ничему не удивлялась раньше. – Старший сын есть.
Я молчал, смотрел на нее и пытался изобразить на лице крайнюю степень отчаяния, развеять которую могла бы только она. Всё, всё то же. Появились только легкие складки у губ и сетчатые в уголках глаз – совершенно так, как это описывают в книгах, а в общем это была все та же, ничуть не изменившаяся, не постаревшая Йоля с третьей парты у окна. Хоть сейчас к доске.
– В общем так, Порошин, забирай все свои пубертатные комплексы и завтра уезжай. Тебе ноги выдернут. Понял? Поверь мне. Кстати, че это ты не женат?.. Я думала, с рыженькой той у вас все нормально было… Велик верни только бабе Нюре, – она сняла одну руку с забора.
Я открыл рот, силясь что-то сказать. Она выпрямилась, переступила с ноги на ногу, как породистая лошадь, и отодвинулась сразу на метр.
– Пока, Порошин! Пистолет, домой! Пошли, пошли!.. – развернулась и зашагала к своим теплым желтым окнам с занавесками тем же шагом, шаркая сапогами по траве. Собака кинула на меня последний взгляд из-за спины, уже было набрала воздуху, но передумала, и мелко зашелестела обгонять хозяйку.
Я стоял, опершись на широкую жердь забора, силясь уловить и впитать быстро ускользающее тепло в том месте, где только что лежала ее ладонь. Вдалеке громыхнул и затих засов на входной двери. Собака еще нюхнула землю и пропала за углом амбара. Вдалеке холодно и сыро бледнела старая церковь без куполов. С ржавой антенны на шиферной крыше сорвалась ворона и полетела в сторону леса и неровной красноватой луны.
Ранним утром я спускался со стороны Заполья в туман по направлению к трассе.
2018 г.
Свидетельство о публикации №218091800361