Письма из Америки. Париж

  Мы с Наташей, словно фишки в настольной игре, передвигались от одного бистро к другому. Каждый ход длиною в квартал. Ноги уже гудели от усталости. Мы плюхались за круглый уличный столик, заказывали кофе, или вино, или коньяк. Рядом хохотали, обсуждали что-то нам непонятное, смотрели на прохожих. Нам говорили «бон суар», мы отвечали «гуд ивнинг» и пили кофе, или вино, или коньяк, и смотрели на прохожих, на прокатные электрические автомобильчики, привязанные толстыми проводами к столбику, в который надо всего лишь вставить кредитку – и катайся сколько прижимистая французская душа пожелает. Но мы упорно ходили пешком, только изредка проезжая пару остановок на автобусе, потому что как же иначе? Что можно увидеть из окна автомобиля?

  - Лягушатники! – хмыкала Наташа, оглядывая полные народа, в середине февраля, уличные кафе под матечатыми маркизами. – И это они называют зимой!
  Позади осталась сумрачная громада Собора Парижской Богоматери с военизированной толпой китайцев, вооруженных до зубов гнусными фотокамерами. И Лувр, похожий больше на чисто вымытый склад, чем на жилище королей. И костистая Эйфелева башня, пронизанная духом великого мечтателя Жюля Верна и безжалостно налаженной системой отъёма денег у туристов.

  В лифте башни висело предупреждение «Осторожно! Работают карманники!». Перед тем как мы спустились с третьего ресторанно-магазинного этажа, Наташа из вредности распихала прихваченные салфетки по всем карманам. К её искреннему сожалению, не украли ни одной. Прямо скажем, плохо работают карманники.

  - Как пройти к Центру Помпиду? – спрашивали мы по- английски чернокожую женщину-полицейского. Она горестно таращилась, не разбирая ни слова. От отчаяния я переходил на немеций и собирался уже применить знание старославянского, как вдруг её шоколадное лицо озарилось, и она развернула нас, словно сдвоенный пулемёт на цель, в нужном направлении и слегка подтолкнула:
  - Тре бьен! Чап-чап! Силь ву пле.
 
   И вот так чап-чап по Парижу, мы волей случая завернули на старинную тихую улицу Рю де Гренель. Уже зажглись фонари. У входа в закрытый магазин прямо на тротуаре  под одним стёганым одеялом по-цыгански уютно улеглась целая семья сирийских беженцев:  муж, жена и две дочки. Дочки грызли чипсы и хихикали. Родители блестели глазами из полутьмы. Я положил на одеяло денежку.
  Над беженским бутиком алела вывеска «Лабутен». В освещённой витрине невесомыми стрекозами парили женские туфли. Вот она где, родина бессмертных Шнуровских лабутенов:
  На лабутенах, ах! И в восхитительных штанах!

  Навстечу нам процокала девушка, ведя на поводке маленькую лохматую собачку. В груди моей что-то ёкнуло: собачка была точь в точь Чапа – подарок незабвенной Павле Васильевне к выходу на пенсию от учеников. Помннится, на ошейнике собачки болталась медаль с надписью «Директору школы». Наш с Наташей ньюфауленд и Чапа быстро спелись и составили хулиганскую банду, держа в страхе всех собак посёлка Мартышкино. Действовали чисто по-блатному. Сначала выскакивала звонкая Чапа, и, когда противник уже примеривался перекусить это недоразумение пополам, из кустов внезапно выплывала огромная медвежья башка ньюфа. Парочка выигрывала бои без кровопролития – по очкам.

  А ведь здесь, на Рю де Гренель, насколько я знаю, когда-то располагалось посольство СССР. И по этому тротуару много лет назад цокала Павла Васильевна, и уж, конечно, не в лабутенах, а в чём попроще, в габардиновом плащике и с модной завивкой мелким бесом.    
  Тёща моя, со странным для нынешнего слуха, но вполне обычным в минувшие времена русским именем Параскева, карьеру сделала стремительную и почти космическую. Из неловкой  деревенской девки, приехавшей в город  «чтоб в люди выбиться», она доросла до учительницы школы в Париже для детей советских дипработников.  В пятидесятых годах это было круче, чем сейчас стать депутатом. Впрочем, за свою долгую жизнь депутатом она побывала тоже.

   Сказать, что Париж её ошеломил, было бы полным враньём. Он её вообще не задел. Париж и Параскева сосуществовали в параллельных реальностях. Она разглядывала буржуйскую столицу через уверенный партийный прицел сельской активистки. Однажды шофёр такси, когда она назвала адрес посольства, обернулся и зло прошипел на чистом русском:
  - Вы там в совдепии ещё не все от голода сдохли?
  Параскева обложила белогвардейца ядреным деревенским матом и выскочила наружу, из всех сил хлопнув дверцей чёрного «Рено». О том, что стекло дверцы не разлетелось тут же на мелкие осколки, она жалела следующие пятьдесят лет.

  В целях достижения транспортной независимоти она упросила водителя посольства дядю Гришу преподать ей урок вождения. Чем чёрт не шутит, а вдруг получится?    Параскева села за руль, доехала до первого перекрёстка и растерялась. Красный цвет светофора сменился зелёным, затем снова красным, потом опять зелёным, а она забыла, какую ручку и куда надо втыкать. Дядя Гриша уже орал в голос и норовил сам включить передачу. В этот момент к водительскому окошку подошёл ажан, склонился и вежливо поднёс руку к козырьку своего смешного форменного кепи:
  - Мадам, зеленей уже не будет!

  С перекрёстка Параскева всё-таки уехала, однако эксперименты с автовождением прекратила. Иногда, когда я отвозил её на нашу дачу в Мартышкино, она проявляла вялый интерес к технике:
  - Это ручной тормоз?
  - Это рычаг поворотников.
  - Я так и сказала.
  После чего переключала разговор на воспитание внука.
 
  В разгар жары и летних каникул Париж пустел. Горожане устремлялись на юг. Целую группу совработников тоже вывезли в Ниццу, разместили в отеле на берегу Средиземного моря. В первую же ночь Параскева вместе с подружками удумала искупнуться. Плавать они не умели, поэтому, не мудрствуя лукаво, просто взялись за руки, вошли в воду по пояс и стали радостно приседать и выпрыгивать, вопя во всё горло. Уснувший отель был жестоко разбужен. То тут, то там вспыхивали окна, в которых маячили недоумеваюшие лица постояльцев. А над пальмами и ласковыми волнами разносилось разудалое:
  - Баба сеяла горох! Ох! Обвалился потолок! Ох!

  Карьеру Параскевы сгубила любовь. Ну, а что ещё? Как в песне:
  На нём погоны золотые
  И яркий орден на груди.
  Зачем, зачем я повстречала
  Его на жизненном пути?
    На жизненном пути Параскева повстречала югославского атташе. Были и погоны золотые, и орден, и чёрные тонкие усики, а вместо защитной гимнастёрки - белоснежный китель. Атташе  подошёл к ней на каком-то приёме, и у Параскевы сразу закружилась голова.  Внимательные люди с горячим сердцем и чистыми руками головокружение не одобрили. Параскеву на всякий случай отправили обратно в Ленинград  и даже устроили сразу завучем, но не посольской школы, а обычной. А вот имя своё с тех пор она невзлюбила и велела звать себя Павла. С одной стороны, слышался в этом имени некий французский шарм, а с другой – всё же скромно и не столь вызывающе, как какая-нибудь антисоветская Женевьева.
  Из Парижа Параскева- Павла привезла бархатное платье и невиданную диковину – красную пласмассовую коробку для переноски куриных яиц. Боже, как кумушки-соседки завидовали Параскеве! Я и сам, бывало, ходил с этой коробкой в соседний гастроном, неизменно вызывая завистливые вздохи.

  Мы по вечерам после парижских блужданий тоже частенько заруливали в местный магазинчик за багетом, сыром и бутылкой вина. Поднимались к себе в номер в нелепом крохотном треугольном лифте, в котором еле помещалось два человека. Мы начинали пир, и за окном нашего  отельчика на Рю де Монгольфьер терпеливо ждал своей доли голодный французский голубь.
 
  И именно в этот час на нас обрушивались послания от друзей. Старинная подруга из Бордо с придыханием вопрошала:
  - А вы были в ресторане «Прокоп», где Наполеон оставил в залог свою шляпу? Круть!
  Из Кливленда прилетали остроумные стишки-пирожки. Из Петербурга – приглашения. По невидимым проводам пробегали фотографии и песни, искорками мерцали и гасли шутки, эфир потрескивал от напряжения. И все эти живые, разноцветные , нервные, пульсирующие нити стягивали края распадающегося мира, даря надежду и примиряя прошлое и будущее.

  И мне хотелось выйти на ночную улицу, вдохнуть лёгкий воздух столетий, язвительно, по-вольтеровски, изогнуть бровь и, притоптывая каблуком по старому камню мостовой, продекламировать какую-нибудь многозначительную банальность, вроде:
  Париж остаётся Парижем!
    Что, несомненно, несмотря на глупость, является чистейшей и кристальной правдой. Разве что полицейские со времён Бонапарта самую малость потемнели.
 


Рецензии
"Потемнел" оборабился Париж настолько, что и побывать там уже не хочется. По рассказам дочери, что была там недавно, стало мне ясно, что лучше уж так и оставить в памяти тот Париж, что поселился там еще с детства. Отец мой провел во Франции 4 месяца. Было это в шестьдесят третьем, мне тогда было лет семь. Все его рассказы я впитал так ярко, что позже, смотря французские фильмы, понимал, что вот этот-то яркий мир и есть моя тайная родина. Бацилла, завезенная отцом, отравила меня настолько, что как только приоткрылась дверь, я удрал на запад. Но в Париж не поеду. Дочь моя рассказывала уже совсем не о том городе, где побывал когда-то отец. Рассказ прекрасный. Все предельно живо: блеск сирийских глаз из полутьмы, цокот каблучков, собачья шайка, мартышкино, голодный француский голубь... и конечно же Параскева. Пишите еще. Читается с удовольствием.

Ditrikh Lipats   08.10.2019 02:27     Заявить о нарушении
Мой приятель француз Жак арабов откровенно ненавидит. Говорит, что таких, как он, во Франции большинство. Не знаю, кто их там разберёт... Может, и так. Я в Париже арабов не особенно замечал. Вот чёрные повсюду слегка пугали. Но при контактах выяснялось сразу, что они только по-французски лопочут. Ну чисто французы, только чёрные. Странно это всё выглядит в исторических местах, на средневековых улочках. Фэнтези какое-то.

Шульман Илья   09.10.2019 02:02   Заявить о нарушении