Крах. Часть2. Глава20

                20

Что, все правы в своих опасениях? Тоска зелёная из-за этого. Это ведь как болезнь – тоска-то. Тоску просто так не похоронить, не отвадить. Душа должна отболеть, чтобы заново начать жить. Кто на сто процентов согласится с этим? И что странно, я прекрасно понимаю все страхи: страх от невыплаты зарплаты, страх неопределённости, страх Елизаветы Михайловны, что её порыв ничем закончится, страх Максима – сделка срывается, мой страх, что так и не найду своего места. Но ведь это не страх перед новой войной. Хорошо помню, как бабушка говорила: «Только бы не война. Остальное пережить можно». И свой страх я могу разложить по полочкам, свести в картотеку, чтобы карточку с нужным состоянием вытаскивать не глядя. Я прежде, наверное, так же боялся бы за кого-то, тоже сочувствовал бы, но теперь, теперь, не радуясь и не сильно огорчаясь, осознал, что мне открылось нечто иное, не понятое другими. Это не деньги, не работа, это – не пойми, что. Я бы и хотел объяснить, что со мной происходит, но так как принужден разговаривать людским языком, которым с детства выучили, то…А вот что последует за этим «то», без понятия.
С неба прищуренными жидко-голубенькими глазками вечность на меня смотрит. Губы вечности кривятся недоверчивой усмешкой. И воздух колышется, видно, приоткрыв губы, дышит вечность через рот. А я вдруг встревожено-робким, цепенеющим делаюсь, точно жду приговора.
Не хочу сочувствия. Так сказать, пролетарий неумственного труда. Советская порода – гордая. Но ведь чем нас больше пинают, тем слаще сапог лижем. Не понимаю, откуда мне известны многие подробности. Если говорить про цену, то цену себе знаю. Отчасти согласен - люди меня не понимают. Не как у других шарики в голове проворачиваются.  У настоящего, как и у всего на свете, есть своё начало. Слов, чтобы это как-то объяснить на общем языке, нет. А объяснять для чего? Чтобы остаться в живых? Или потому, что жизнь представляется таким богатством, несмотря на всевозможные испытания и беды, которыми она чревата и которые её омрачают?
Да Бог с тобой! Я полон смирения. Я согласен с теми утверждениями, что мужчина в семье что-то вроде квартиранта: должен приносить деньги и за это получать еду, постель, если не любовь, то уважение. Молчать квартиранту – плохо, говорить – опять нехорошо. Нет, гнев меня не душит. Ради этих двух дней стоило жить. Что было раньше – это было раньше, то можно забыть. Мне, чтобы спастись от своего страха, нужно было создать внутреннее пространство, чем я и занимался все эти годы.
Не один я такой. Много нас. И все мы решаем эту задачу по-разному. Кто-то до потемнения в глазах отдаётся работе, до седьмого пота вкалывает. Есть фанатики от спорта, карьеристы, любители длинного рубля. А кто-то плюёт на всё и всех, лежит-полёживает на диване, телевизор смотрит. Никакого напряга. В телевизоре теперь подсказывают, когда смеяться. Всё дозировано в телевизоре. Там один расчёт: под музычку показать, в какой прекрасной стране ты живёшь, как счастливы богатенькие и как нелепо убоги не нашедшие себя «совки». Не один год уже объясняют, кого ненавидеть, кого жалеть, над кем смеяться. Словом, быть идиотом.
А моё пространство, какое? Куда я могу забиться, чтобы чувствовать себя отдельным от всех, но при этом не брошенным всеми? Своё пространство я берегу от чужих глаз, не веря в доброту.
Почему-то всё чаще и чаще приходит в голову мысль о зряшности жизни. Вроде бы стал слепым, и в то же время стал видеть больше. Живой я или стал неодушевлённым, но, по моему понятию, только неодушевлённый может быть в теперешней жизни по-настоящему живым. Чтобы понять это, нужно ткнуть пальцем в каждого. Получил отклик,- сомнения нет в существовании. Чего?
Сколько людей, столько и истин. Но ведь есть истинная Истина, скрывающаяся в нагромождении подобных себе истин. На собственной шкуре испытал доброту жизни.
Когда я так рассуждаю, мне самому становится не по себе. Взгляд как бы тускнеет, делается невыразительным, равнодушным, что ли. Глазами упираюсь в одну точку. Плёнка укрывает всё, что находится передо мной. Могу ещё сказать, что решётка какая-то часто перед глазами возникает, будто смотрю на мир из тюремной камеры. А ещё, смотрясь как-то в зеркало, свои глаза схожими с овечьими нашёл. У овец в глазах нет огонька. И овца искренней не может быть, по существу. Овцы в глаза друг дружке не глядят. Отаре овец баран предводитель нужен. Люди теперь стали менее искренними, чем раньше.
Далась мне эта искренность! Сам поступаю часто несообразно, а от других хочу что-то получить. Если люди со мной неискренни, значит, им тяжело находиться в моём обществе. Как ни крути, тяжело думать, что можно сказать и чего нельзя, всегда напрягает поиск тайного непонятного смысла в словах, а разве прятать мысли и чувства так уж приятно? Тот, кто тяжёл людям, в сущности, тот никому не нужен. Тебя могут пожалеть, словами в любви изъяснится, но обременяешь ты. Люди не виноваты в том, что творится у меня. Даже если они чем-то обязаны, то им от этого не легче. Этим объясняется молчание, которое я слышу вокруг себя. Ведь это молчание никакими словами не разбить, не избавиться от него.
Как-то всё о себе и о себе. О других начинаю думать, только сталкиваясь с ними, чувствуя, если есть какая-то связь. Но ведь люди тоже как-то связаны со мной. Елизавета Михайловна, например. Мне стало жалко всех.
Главное – это беречь нервы близких тебе людей. Иначе они тебя съедят.
Почему мне бы не стремиться сделать что-то хорошее?
Да, конечно, я это понимаю. Но какой ценой?
Причём здесь цена? Если цель хороша, цена вряд ли имеет значение.
Надо жить сегодняшними проблемами, не задумываться, что будет завтра. В завтрашнем дне можно потеряться. В завтрашнем дне потеряться, в сегодняшнем - утонуть. Час от часу не легче.
В жизни, сознаюсь честно, много лгал, поэтому солгать ещё раз не составит мне никакого труда. Только вот укол совести останется. Но ведь он невидим другим. Укол совести дырок и отметин не оставляет на теле.
А есть что-то такое, о чём впоследствии жалел? Вопрос вопросов. Чувствую, как чьи-то глаза уставились на меня пристально и испытующе. Интуицию не обманешь. Встревоженная интуиция человека, если тот такой обладает, подскажет, что с тобой всё не так просто, как кажется с первого взгляда. Ну, и?
Ну, недостаточно я правдив, а уж в ситуациях, которые требовали полной откровенности, я лучше помолчу.
- Вы со мной, Глеб Сергеевич, правдивы?
Удивительно, как это женщина умеет читать излияния души. Носом чует.
- Вас, тебя, не обманывал.
Не ожидал вопроса. Сбил он меня с толку.
- Согласитесь, что между «не обманывал» и «говорить правду» расстояние больше воробьиного скока. Кто там писал, Горький, что ли, что ненависть от любви воробьиный скок отделяет?
- У тренированного воробья скок длиннее. Уж с вами я полностью откровенен.
- И не сделаете ничего такого, что может…
Елизавета Михайловна не договорила. В жизни человека есть минуты, о которых ему больно вспомнить, и есть минуты, которые забывать не хочется. Которые из них вызывают большее напряжение ума, непонятно. И те, и те минуты утомляют. Много в них неясного, раздражающего, волнующего. Сам себе человек должен, признаться. А в чём,- это его дело.
День клонился к закату. Вечер, как говорится, расправлял крылья, чтобы ими накрыть Ярс. От реки доносились голоса – рыбаки, наверное, приплыли. Люди разговаривали неспешно, растягивая слова. Звук мотора был похож на сыплющийся горох. Стало чуть прохладнее.
- Я не люблю слушать сплетни,- то, о чём начала говорить Елизавета Михайловна, сначала до меня не доходило. На лбу обозначилась небольшая морщинка, в глазах озабоченное выражение. - Люди не умеют скрывать то, что они думают. У них это часто бывает написано на лице. Я вот вас всех, голубчиков, по лицу, по взгляду, по интонации могу раскусить. Мои участковые мужички, все вы, как на ладони у меня. Это не трудная наука, дорогой Глеб Сергеевич, догадываться, что люди о тебе думают. Если пошевелить мозгами, раскинуть ими, нетрудно понять, почему они так думают, откуда взялись такие мысли. Да и люди не стенам говорят, а кому-нибудь. Я вот одно уяснила, что соваться между зверем и мясом нельзя.
- Как это? Кто зверь, кто мясо? Что за утверждение? Неужели вы, Елизавета Михайловна, нас за мясо считаете? Вот не ожидал такого признания. Мужик – мясо! Если честно, то я утверждение наоборот слышал.
- Какой вы…Мы же речь вели о любви и нелюбви…И вот тут встревать нельзя.
- Хотя язык у меня довольно острый и мысли вольные, и не связан я никакими обязательствами, но ведь понимаю, что таких люди не любят, тех. кто встревает. Я вот не причиняю никому зла, а окольно узнаю, что люди, которых и в глаза не видел, говорят обо мне, бог знает, что.
- Побойтесь Бога, Глеб Сергеевич, зачем людям о вас говорить? Вы же не артист, не депутат, не «новый русский». Что это возомнили о себе? Никак Демидычев бальзам так подействовал?
- Может, и бальзам, а, может, что-то другое. Честно сказать, мой интерес к женщинам был угрюмым и тяжеловесным, может быть потому, что стыдился этого своего интереса, старался скрыть. Я был не прочь впустить в свою постель женщину, но с условием, чтобы не слышать её голоса.
Не понимаю своей откровенности, не принимаю её. Будто кто-то за язык тащит. Будто, произнося одну за другой нелепицы, освобождаюсь от чего-то.
Далёкий огонёк в глазах Елизаветы Михайловны слаб и робок, но он был тепел, и так человечен, что я невольно вздрогнул. Сказал только что непотребное. Бальзам Демидыча помог язык распустить. В огоньке женщины был какой-то вопрос, какой-то порыв, какое-то знание, для которого нужные слова не всегда находятся.
Жаль, очень жаль, что нет рядом зеркала, чтобы попытаться найти в отражении тот же огонёк в своих глазах. Зеркало для чего нужно, чтобы провалиться в зазеркалье. Алиса из меня никудышная. Но вот же…Опять что-то выжидаю. Не понимаю, что, собственно, вызывает во мне недоверие, трудно сказать пару ласковых слов.
Помню, в детстве сделал открытие, когда заявил, что у меня не одно сердце, а несколько. И в животе есть сердце, и под коленом, и в висках. Везде что-то тукает. А раз так, то непочатый край у меня жизни. Меня тогда высмеяли. Но ведь правда, в человеке много разных сердец, по-разному они на всё отзываются, по-разному тот или иной отрезок жизни живётся.
Почему я всё время выпадаю из настоящего? Оказываюсь в комнате, в которой стены раздвинуты немыслимо широко. Там много людей-фантомов, все что-то говорят. Слов не слышу, только вижу, как медленно движутся губы. И жесты тех людей плавны. Ни одного резкого движения. Люди что-то хотят до меня донести. Что? Тем не менее, тем не менее, во всём этом было много неясного, раздражающего и волнующего. Как всегда, правы те, кто говорит, что я сам не знаю, чего хочу. А, правда, чего?
Что может дать человек человеку такого, чтобы обессмертить его? Кого его? Раньше думалось, что кто-то знает о жизни всё, а на самом деле никто ничего не знает, каждый знает меньше каждого. Почти равнодушно об этом думаю. Разлад между желанием иметь и невозможностью с чем-то смириться становился тягостным.
Чего бы я хотел знать? На прямо поставленный вопрос сходу не отвечу. Я, пожалуй, не знаю, чего бы я хотел. Я, может быть, ничего не хочу. Всё приелось. Кто-то хочет, а мне в эту минуту ничего не хочется. Сыт, пьян, иду рядом с женщиной. Спустя минуту хотение может возникнуть. Когда в Дом колхозника придём. Дом колхозника!
Тут же подумалось, что кому-то вообще лень самому ломать голову над настоящим хотением, вот он и пытается через меня ответ получить, чтобы я за него придумал. Людских фантомов и набилось в пространство вокруг нас так много потому, что настоящего у них у всех не было. У меня, может быть, было настоящее, раз они меня пытать собрались. Мелькнула смутная догадка, чтобы отвадить любителей халявы, надо что-то особенное выдать, подурачить. А любопытство особо особенных можно отвадить – это краем глаза дать возможность повидать им свою смерть. Повидать, конечно, нельзя, скорее, дать прочувствовать то состояние, чтобы отбить всякое желание до срока закоулки обшаривать.
Усмешка какая-то кривая на лице угнездилась. Все уличные звуки пропали. Дверь комнаты закрыли. В наступившей тишине ясно гул слышался. Из этого гула образовались шаги - время приблизилось. Спина напряглась, вот-вот почувствую на плече холодную ладонь. Глаза не поднимаю. Никого не хочу видеть.
Тем не менее, чувствую, как чужие жизни втягивают меня. Чужие жизни, чужие проблемы, но почему-то начинаю испытывать настоятельное желание узнать и понять, может быть, наладить что-то, мне пока неподвластное.
Я оправдываю своё желание необходимостью правдиво играть выпавшую роль сопровождающего, миссию любовника. Оправдываю, но при этом знаю, что это не совсем так. Мужики просили щуку привезти. До безумия хочу жить. По-другому, совсем иначе. Елизавета Михайловна, собственно, в неземное существо превратилась. В той комнате, в которой я внезапно оказался, её не было. Я не знаю, какой Бог собрал тех людей в комнате, в каких пределах тоска души может осатанеть, чтобы равнодушно смотреть на метания. Что из того, что метания совершаются мысленно, только желанием хотения? Холод проник в сердце. Кремень не камень сердца, он - холодный камень, но с его помощью искры можно высечь. Предел перешёл: пускай не будет завтра или послезавтра, пускай солнце не пробьётся сквозь облака. Жизнь – это сегодня. А сегодня человек живёт на проценты надежды. И у меня есть эти заработанные проценты. И Бог с ним, что эти проценты всего лишь иллюзия. Слово, стон, жест и взвешивания, взвешивания воспоминаний. Человек идёт, ищет тех, кто поможет ему построить новую жизнь: он ищет любовь, ищет друзей. Кому-то везёт, интуиция открывает нужные ему двери. А кто-то блуждает, не решаясь ни постучать, ни испросить позволения погреться у чужого костра. Чужим теплом наполниться нельзя.
Полный разлад самого с собой. Лад был до того, разлад наступил после того, принёс неудовлетворённость и раздражение. Правильно, рано или поздно одни желания отмирают, другие – осуществляются. Не знаешь ведь, что в письме до востребования написано, когда идёшь за ним на почту, и от кого оно пришло, и почему оно пришло до востребования, и что тебя позвало сходить узнать.
До востребования! А ведь это хорошо, когда кто-то тебя востребовал, кто-то помнит. Лишь бы не обмануться, лишь бы не разучиться ждать и хотеть радости.
Появление новых мыслей в голове невозможно не заметить. То они таились в укромных уголках, куда даже лучик света не доходил, где никто никогда пыль не смахивал, а потом что-то сшевельнуло их с места, кто-то живительного нектара в них как бы впрыснул. Они начинают разрастаться до невероятных размеров, им становится тесно. А ты живёшь себе и живёшь, и не подозреваешь об этих изменениях. И в один прекрасный день, не ясно, почему он считается прекрасным, открытие происходит. Всё тайное вырывается на свободу. И взгляд делается другим, и слова находятся иные, и все преграды как бы рушатся. И в этот момент настоящее делается вторичным и отправляется на тот страшный склад, где хранится память предков. Нет, нельзя советовать, что-то забыть и не слишком сильно помнить, потому что, к несчастью, забыть ничего нельзя, потому что иначе самым жалким образом не выжить.
Не знаю, почему кто-то сказал, что жизнь есть жизнь, а смерть имеет особые права. Почему всегда предупреждают, что остерегаться надо того, что за спиной? Не уточняют, а как бы предполагают рассудку поразмышлять над тем, что значат эти слова. Ничего предосудительного не происходит. Бежать некуда. Куда бежать? Всё равно рано или поздно придётся вернуться. Что и остаётся, так спросить самого себя: «Куда и зачем возвращаться?»
Витаю в облаках. Не я рядом иду с Елизаветой Михайловной, а она меня – воздушный шарик за ниточку несёт, намотанную на палец. Отпустит ниточку, я и улечу в небо.
Я осознаю происходящее, исподволь к нему привык. Ничего поделать не могу. Приятно побыть и мужем, и любовником. Подумал так и тут же пожалел об этом. Один виток ниточки с пальца спустился. Мыслесловие прозвучало, если мысленно оно может звучать, как эффектный удар в гонг.
Чувствую, что-то висит надо мной, как гора. Первым я никогда не заговорю о любви. Кручу и кручу ручку мясорубки. В таком случае, чего ждать от кого-то ответного слова? Может, моё время истекло, слова, предназначенные мне, были выговорены до моего рождения, а мои отправлены на хранение для тех, кто родится на лет десять позже?
Дурь несусветная. Вздохнул. Постараюсь придумать что-нибудь уничтожающее.
Это вот присутствие в какой-то комнате с воображаемыми собеседниками нисколько не напрягало. Ошибиться я не мог. Если никто меня ни о чём не спрашивает, значит, нужно самому действовать, самому задавать вопросы, чувствовать ответы. Но голова не работает в этом направлении. Голова пуста. Правда, сердце бьётся ускоренно. Наконец-то все сердца в одно слились. Надо спешить. Для чего? Никто не ответит. Разве обязательно нужно видеть и слышать? Способов понять происходящее великое множество. Нет, выдать себя я не могу.
Что является первопричиной начать задумываться? Может, я с дерева упал в детстве? Может, сук обломился, может, боль была настолько острой, что пронзила с ног до головы? Стоит быть благодарным той боли, которая дала возможность задумываться?
Ответов нет ни на один вопрос. И благодарить не стоит, потому что жизнь умеет понимать без слов. Гляжу на всё как бы сквозь дымку – глаза увлажнились. Жду, чтобы похвалили? Так хвалят тех, кто понятен, кто собственный путь не проложил. Я скрытен, я старателен, я сам себя не знаю.
Где-то за плечами слышу с придыхом произносимое: «Нет – нет – нет!» Нигде нет ни опоры, ни поддержки.


Рецензии