Ненужные люди

               
          
      С самого мальчишества Игнатку Землякова отец держал в строгости, нежности да всякие там ласки не дозволял. Просто он для него был рядом живущий. И в глазах сына стоял не отец, а насупившийся кряж. Влас Земляков был изобретатель – самоучка, смастерил себе самодельный телескоп и по ночам через открытую форточку смотрел на звёзды. А сыну было любопытно. Что он там всё ищет? То ли других людей, то ли другую жизнь, но всё смотрит и смотрит. А может, родственные души хочет встретить. Игнат слышал, как отец говорил, что он слышит их голоса. Они где-то рядом. К телескопу Влас никого не допускал: ни своих семейных, ни чужих. Но когда отца не было дома, Игнатка всё-таки добрался до телескопа и стал тоже смотреть на звёзды. Таращился, таращился и ничего там интересного не нашёл. Тогда он ещё яростней стал смотреть, ведь что-то же там отец находит и, увлёкшись, в запальчивости, уронил телескоп, и телескоп сломался.
      Увидев разломанное своё устройство, над которым Влас трогательно корпел, в которое вложил всё своё умение, силу и жизнь, он в страшном гневе стал бить сына. Тот, вырвавшись, выбежал на улицу. Влас за ним. Догнав Игнатку, он, зажал голову сына меж своих ног, снял с себя ремень и, спустив с Игнатки штаны, стал пороть на глазах опешивших соседей. Игнатка неистово кричал и рвался. В злобе отец бросил одуревшего от боли сына, и ушёл в дом. 
      Сломанный телескоп, это все ровно, что сломали его, этого стерпеть он не смог. Через телескоп хочется Власу найти что-то интересное, чем-то занять себя от плохой земной жизни. Ему обязательно надо отогреть сердце другой жизнью, отогреть от жестоких людей, от их лютости. Скулит у него душа по матери и отцу и желает он эту боль затянуть небесным смотрением. Был Влас ещё мальцом, когда большевики вывели его родителей за деревню и расстреляли. Расстреляли, признав их народными мучителями. А эти мучители всего лишь не терпели лодырей, пьяниц да бестолковость. Зависть мутила сознание: «Ты посмотри-ка, как живут-то хорошо. Ишь ты, какой дом у них красивый, да и кирпичный. Хозяйство исправно держат сволочи. Вона, какие у них сытые лошадки и пшеничка вдоволь водится».
       Испугавшись винтовок и злых людей, Власка, спасся, спрятавшись в бурьяне, и после выстрелов он пополз к родителям. Добравшись до них, он приблизился к убитой матери. Отец лежал рядом ничком, уткнувшись головой в землю. Мать лежала на спине с открытыми глазами, смотрящими в небо. Эти глаза просили защиты у неба, а вышло, по-матерински проститься с небом и Власом. Материнские глаза стоят у него в памяти. И небо тянет его, напоминая о родных глазах. «Мёртвые держат живых», это стало для Власа воочию. Ему помнится, как отец серчал.
      – Недоумки, только ритм сбили, жизнь под корень сковырнули. Чехарда теперь плясать пойдёт, всю здравость срушили.
      Старшие братья и сестра разбежались, и больше они уже не встретились. Дорожки их разошлись навсегда. Дорожка Власа проросла колючками, прошла по впадинам и буграм, помутнениями и светлыми вспышками, срывами и подъёмами, по велению безжалостной судьбы. 
      У Власа с возрастом стала болеть голова и при сильных приступах он повязывает её чёрной повязкой. Земляков Влас работал в шахте электрослесарем и слыл народным умельцем. Много он вносил рацпредложений по работе, но от него только отмахивались. И он остыл, поняв, что никому это не нужно, не до него, есть дело поважней. Как игре в социализм придать вид серьёзный и реальный, как из фикций вывернуть дела похожие на настоящие. Из ничего сделать что-то, это фокус золотой рыбки. А состряпать из вранья социализм это серьёзнее, даже рыбке не под силу. Какую силу надо из притворства войти в строгий вид. Вид правды и быть всё время начеку. Такая клоунада это дело не шуточное и высасывает много сил. Сила выживания у каждого своя, каждый выживает, как может. Один прикидывается что верит, другой убеждает себя, что верит в коммунизм, и всё, для того чтобы быть, и ходить у власти в хорошеньких.
      Если Влас не пьёт, то мужик привлекательный своей задумчивостью. В нём спрятана сила пытливого ума и сидит она в нём червоточиной, точит его и точит. Когда в голову Власу залазят черти, он, не мешкая, бежит в магазин за водкой и пьёт её до одурения, пьёт неделю, а то и две, чтобы одуреть. Через дурь он обороняется от червоточины, да навязчивых чертей, чтобы их выгнать. Но черти не хотят вылезать из головы и тогда он взъерошивается и ерепенится. В дебоширстве изводит семью. И семья разбегается быстрей чертей. В это время жена Лиза не заходит в дом и ночует в огороде, прячась в картошке, пока большой и грозный Земляков не перебесится.
      А Игнатка предоставлен себе, наслаждается свободой, целый день отсыпается в стайке, а вечерами слоняется да ширмачит. Сам себе хозяин. Игнату нравится летать. Это его лучшее состояние души. Он много летает во сне и когда просыпается, то самые счастливый на свете.  После отцовской порки у него отложилось в голове, что нет в этой жизни ничего настоящего, всё нарошничное, всё  какое-то кувырково заигранное. И он тоже у родителей неправдашный, так себе, игрушка для забавы, которую
можно зашвырнуть как надоевшую. 
      Во время запоя для Власа все бабы дуры, и в головах у них одни тараканы. Ну а для жены, все мужики, конечно, сволочи. 
      Подурев, Влас бросает пить, становясь задумчивым и внимательным. Начинает серьёзно оправдываться перед семьёй и людьми вежливыми манерами и мягкой речью утверждается, что, мол, это всё не спроста, это необходимая нужность жизни. И этим смекалистым убеждением вселяется во всех своей тактичностью. И про свою спутницу он уже не может сказать, что все бабы дуры. И жена, подобрев, молчит, и муж для неё переходит из плохих в хорошие. Так же и она для мужа похорошевшая. И жизнь становится на прежнее место, начинают жить, как и прежде, всяк, сам по себе. Муж – увлечениями, жена – заботами.
      Влас не жил, а приспосабливался, он не оголял свой внутренний мир, а зажимал его в себе, вынужденно врал, скрывая свою вражду к лживому лоску и на ложь, отвечал ложью, защищаясь от показного патриотизма и преданности к навязанной идее коммунизма. Он чуял, что такой строй не вечный жилец, где все скованы обручем безликой кучности без понимания того, что происходит в жизни.   
       Школу Игнатка промозолил не рыбой ни мясом, проскакал примелькавшимся середнячком. До тошноты нахлебался он ученического бульона, а пятёрки на зубах всё-таки не хрустели, лишь тройки слетали шелухой, прикрывая двойки, но читать, почитывал для смаку и ядрености души, и от лопушастика в беззаботном задоре добрался до юнца. За партой он получил прививку, «смысл в жизни не добывать». Зачем? Если он уже добыт с тысяча девятисот семнадцатого года. Свет тебе уже зажжен и путь тебе указан, счастье у тебя в руках и живи, не кувыркайся. Это раньше было темно, а сейчас свет, и давай-ка, шагай, да шагай, не кручинься, поживей и в ногу, в ногу, не сворачивая, и с песнями вперёд. Но вопреки учебной болтушке Игнат всё-таки для забавы был пытлив и любопытничал, что там происходит за рамками школы. И как мал-мал, оперился, он тут же шагнул
     в армию.
       Но там оказалась поступь другая. Вначале для проверки на смётку армия, трошки, побаловалась с Игнаткой. Для боевого крещения показала ему, где раки зимуют да как портянки пахнут. Потом, сердито шарахнула под дых, и пустила пацана тащится на полусогнутых, да отбывать в почитании да в ревнивом подчинении службу. И вот он обкатанный муштрой, отчеканенный дрессировкой, вылетел пугливым стригунком на гражданку. Но ещё долго не покидали его слова. «Есть», «Слушаюсь», «Так точно», «Совершенно верно». Отдышавшись свободой, Игнат убился совестью, что он единственный у отца с матерью, и родители, затаив дыхание, ждут наследника. И чтобы не томить их, он женился для оправдания надежд, да и род продолжить. Женился на хорошенькой блондинке, подкупив её рыжей кучерявой причёской и вежливым обхождением. И наследник вскоре обрадовал ждущих своим криком.
      Завод, на котором Игнат что-то делал, а в основном не сознавая что, прозябал в одряхлевшем старчестве, душивший дымом и копотью, он гнобил Землякова младшего гулом разбитых станков, визгом механизмов, расхлябанностью и нудной отбываловкой. И весь смысл Игната уходил в ожидание окончания смены. Отмывшись от копоти и масла, он летел домой, на островок тепла и уюта, уткнуться в мягкие объятия жены и щебетания сынишки. Он брал его на руки, подкидывал под потолок, нос теребил, игриво кусал уши, губами щекотал личико малыша, и, балуясь, они безудержно смеялись.
      Когда Земляков Влас услышал, что все кричат – Ельцин, Ельцин, Ельцин, на руках его носят, он тоже оживился, поворчал.
       – Революция для жизни, всё ровно, что дождь в зимнюю стужу, одно только смертоубийство.
А когда Ельцина на трон Российский посадили, то от волнения Влас лёг спать. Но лёг он в одном строе, а проснулся в другом. Проснулся, вокруг осматривается, оглядывается, а Советского Союза нет. И тут он смекнул, что придуманный Советский Союз, этот балласт на здоровой жизни приказал долго жить. Рухнул. И чем теперь лозунговая страна подменится, властью наглых бандюг или хваткими жадными чинушами?  Общим, хрен редьки не слаще. Земляков не то чтобы покручинился, но как-то дрожью встряхнулся, вытянувшись распрямился, крякнул и стал дальше жить. И хотя Влас к этой возне и ко всякому крику был равнодушен, его это не касалось, но на всякий случай чёрную повязку с головы снял. Снял, то ли для приветствия чего-то нового, то ли от неприязни старого, он этим не задавался. Он просто подчинился всеобщему восторгу. Влас был холоден к людям, считал их недалёкими. «Они кичливы, носятся со своей персоной как с торбой и живут не разумом, а запалом чувств». Земляков Влас не может простить вздыбленное время, разрубившее ветвь его родословной.
      И как всё поутихло, стали Ельцина ругать.
      – Обманул нас, всё что обещал – наврал. Пускай под поезд ложится.
 Земляков тут и понял, что человека Ельцина не стало, ушёл в себя, в своё имя и там исчез, ужаснувшись, российской пропасти, и нескончаемому шутовству и порокам. Стал болеть, спустился с капитанского мостика, и пошла, кружится важным вальсом мелкотравчатая публика. Закрутилось шулерство, потянув Россию в чёрную бездонную воронку.
      Власу стало страшно, он почувствовал, что с него кожу сорвали, и стало ему зябко. Тогда он вновь повязал на свою разбитую событиями голову чёрную повязку и стал всё позёвывать и позёвывать. И как-то он подозвал к себе сына и сказал.
      – Игнат, вот я умру, а ты будешь жить ещё хуже, чем я. Тебе будет тяжелее в сто крат, чем мне. Если большевики своровали у человека правду, то сейчас своровали и душу. Страна себя проедает, захребётников много. Шушера загнездилась, шушера. У нас ведь жизнь процветает не по способностям человека, а по знакомству и по блату и жизнь от этого закисает в стоячем болоте, а у тебя ни родственников, ни знакомых нету. Идёт не жизнь, а эстафета смерти. Мёртвые по эстафете передают смерть, таща за собой живых. Россия большая, а пространства стало мало. Будете жить живыми мертвецами, мертвее мёртвых.
Игнат смутился, ничего не сказал, но эти слова запали ему в душу.
      В преклонности Земляковы надоели близостью друг к другу. Мелочные подробности их ожесточили, отбили от супружеской жизни. И они пошумят, поскандалят и впадут в наслаждение тишиной. Отойдут отдыхам оглохшие тишиной и опять возьмутся скандалить. Так и пускают свою старость по гребешкам и спадам волны.
      От резкого  поворота страны у Землякова старшего рот совсем не стал закрываться, и он умер с открытым ртом, хотел что-то сказать от обиды, но не мог. Только глаза его застыли в мысли. «Людишки, вы людишки, никчёмный вы народ, какие-то вы все чужие друг другу, я тут с вами только себя потерял, а найти, ничего ни нашёл, и ухожу я от вас, наконец, в праздник, в высшую свободу». Так и ушёл Влас ничего, не сказавши и ни кем не понятый, немотой повязанный. Ушёл к зовущим его голосам.
      Жена Власа, живя без мужа, измучилась свободой. В свободе  она чувствует себя несвободной, какой-то неловкой, как-то сиротливо. Что она ни кому не нужна. Тишина её пытает, тоска рвёт. Она не найдёт себе места в свободе. Все углы и места её презирают. За что не возьмётся, всё не так выходит, и всё ей что-то мешает, всё что-то за неё цепляется. То угол стола в её воткнётся, то табуретка ногу зашибёт. Неуклюжесть её всё преследует и преследует. Извелась она свободой, готова в петлю залезть. Устала она жить, видеть одни и те же стены, одни и те же лица и слушать одно и тоже. Не уютно ей в свободе, слишком много углов, да неведомого, слишком много враждебного пространства.
      В развале потешной системы, как только Ельцин ляпнул от широкой души, не почесав затылок: «Берите суверенитета столько, сколько сможете унести» и ценовые вожжи отпустил, тут сразу и стали растаскивать суверенитет по своим хатам. Горячий Кавказ вспыхнул войной, кровушка водицей полилась, и гроздями посыпались срубленные головы. Взлетевшие мигом до небес цены с высоты стали народу страшные рожицы строить. Тут-то партийные перевёртыши быстро и лёгко преобразились, вместо пламенных борцов за коммунизм, сразу стали пламенными строителями капитализма – бардака. Стали рубить шальные деньги да сходить с ума. Каждый упырёк тащит всё под себя, рвёт капитал народный и прячет кубышки за бугор. И пошёл парад безумств. Затрещала страна, загудел и народ, «Куда ты смотришь царёк, не туда же пляска идёт». И впрямь свистопляска шальная шла от Владивостока до Калининграда. Загуляла земля в воровской шалости, и проворные ребятки стали чистить всё, что плохо лежит и что нравится. Коршуном поднялся триумф бандитской ярости. Те, кто свистоплясали у трона, выплясали себе пирог с яблоками, и стали неприкасаемыми, превратившись в элиту. А плясуны на задворках отплясали себе лишь чугунные крышки от канализационных колодцев. Грабёж выворачивал до изнанки. Маленькие пушистые бесенята подражали большим щетинистым бесам. Дьявольщина смерчем кружила.   
      В разделе безумств, властвовал воровской делёж. Бесхозными оказались целые заводы, цеха, оборудования, механизмы и станки. И пошёл бум бесплатного дележа. Делили не заработанное, а свалившееся сверху добро, тайно, без согласия и участия народа. И тут же приёмные пункты для обслуживания воровства выросли как грибы: и в частных дворах и в крупных складах по приёму металла. Стали сдавать всё. Не гнушались и кладбищами, тащили с них металлические памятники, оградки, тащили всё, что было железное. Плевать хотели на святые места. Шерстили общественные сады; утаскивали баки, лопаты, вилы, весь инструмент, трубы, металлические сетки, кастрюли, чайники, самовары, чашки, ложки. Тайфун не щадил ни чего, ни чем не брезговали, резали провода и кабели, всё что принимали – всё тащили. Этот смерч бушевал повсюду. Смерч предприимчивой руки хищника.          
      Игнаткин завод задохнулся в свитопляске, и, закашлявшись в чаду, сыграл в ящик, сдох за ни понюшку табаку, как в старческой непригодности. Заколотили туда его, купчики купи – продай. И пришлось Игнату под прощальный марш отшагивать домой на посиделки. И куда он не сунется на работу, везде ему играют марш «Прощание славянки». Никому он не стал нужен, усматривали в нём лишь отработанный материал, не пользующийся спросом и не вписавшийся в склоченную жизнь. В знак кончины старого света Игнат на последнюю получку взял ящик водки и, забившись в одиночестве, в упавшем духе, горько пьёт, справляя поминки по ушедшему миражу – идиллий и поминки по себе. Пьёт, чтобы лететь. Ему хочется улететь к звёздам от этой унылости и от страха будущего. Сидит он дома, нос, повесивши, горюет. А жена заявляется с новым мужем. Не стала она время терять, пока Игнат водку допьёт, и, чтобы ноги не протянуть с голоду с сыном, обзавелась денежным пухленьким уркой. И тот на правах нового мужа, сразу бойко выступил хозяином. Не мешкая, он выкинул два перста вперёд и, шевеля ими, пошёл угрожающе на Игната.
       – Ты, чмо, кинься отсюда, а то я сщас в твоих амбразурах свет потушу.   
Игнату ничего не оставалось, как тряхнуть рыжей гривой, развернуться, и убраться жить к матери.
           Придя к матери, Игнат красноречиво изъяснился.
      – Мать ты моя мать! Мои финансы такие сделали реверансы, что петь нам с тобой теперь романсы!
      Мать вначале замерла от такой новости, но встретила сына с надеждой, что он хоть облегчит её старость. А сын только лёг и покуривает, не сходя с
кровати, ушедший в мечту сладкого полёта. Тут мать в безмолвной холодной паузе и поняла, что на неё свалилась тяжёлая невзгода. Жить придётся теперь без покоя, в тревоге и в натянутых нервах.
      В цвете сил мать не могла на сына насмотреться, когда он был маленький, рубашки его отглаживала, следила, чтобы костюмчик был на нём с иголочки. Ведь власть имущие пели всем счастье, и она верила, что её сынок будет обязательно купаться в этих кумачовых зорях и её старость обогреет. А что получилось? Он сел на её шею проедать её крохотную пенсию. «Если бы я знала, что он будет шалопай, я б его не родила. А то
вырастила кукушонка» – мучили её мысли. И она стала на сына роптать.
      – Ну, что я мать сделаю. Ни где меня на работу не берут.
      – По дому хоть что-нибудь помогай тогда.
Поднялся Игнат и отправился на промысел, добывать металлолом да сдавать на приёмные пункты, хоть грошом на курево разживиться. Благо, что в стране, ещё со времён советов земля была загажена металлоломом. В лесных колках ржавели брошенные сеялки, бороны, плуги и много разного металла рассеяно на обширных полях. Эти поля ждали Игната в крике, бери, не ленись. И Игнат бродил по приволью, разживаясь металлом. И находил не только металл, но и подружек, которые легко становились его женами. С жёнами Игнат был в полёте души. Летел в радостное состояние.
     Шли к нему жить больные, спившиеся и битые женщины спасаться. Шли спасаться от отпетой жизни. Разочаровавшись во всём, они надеялись найти хоть у него уголок, ещё не зацапанный когтистой лапой прожорливого зверя, и были рады обмануться, чтобы быстрей их затащила к себе смерть.
      Мать не могла с этим смириться, выгоняла приблудную жену из дому. И Игнат уходил вместе с женой  жить в сарае. Очередь его жен была длинна и подвижна. Одни жёны убегали от него, другие умирали.
      В холодную зиму мать не выдержала и, смирившись, пустила жить сына с женой в дом, чтобы они не замёрзли.
      Мать много плакала. И, измучившись, она видит сон, как земля перевернулась и сбросила на адскую раскалённую сковороду её сына и множество, таких как он. В этом огне ада они, корчась от боли, в страшных муках сгорали. Сгорали без укора, молча страдали за грехи всех. А на верху сидят уцелевшие и наслаждаются счастьем невинности, не тронутые карой. Они обошли её, толкнув туда невинных. Столкнули в огонь за то, что не такие как они, они не могут лгать, не могут воровать, не могут предавать.
      И мать, не выдержав, закричала на сидящих в верху.
      – Убийцы, несчастные люди за вас сгорают, они жертвы ваших преступлений. Они не могут выворачиваться как вы. Они принимают смерть, за то, что верили вам, а вы их предали, увернулись от суда и скинули их вместо себя. Ваши преступления не выдержала земля, перевернулась, а в аду гореть должны вы. А вы от суда откупились, кинули в пасть огня вместо себя невинных. Вы должны быть в ответе за всё.
       Но слышит мать голос от куда-то: «Эти, горящие, грешны тем, что дали обворовать себя». От услышанных слов мать застыла.
      Спит Игнат измождённый мученической жизнью, а когда проснулся мать мёртвая лежит.
      – Ты чё мать, умерла? Ты зачем так сделала? – Закричал он не своим голосом. – Ты зачем умерла? – Смотрит он на неё и смотрит. Затрясёт головой и опять смотрит. Захлопав глазами, он вышел на улицу.
      – Вот так да! Вот так да! Вот так да! – Ходит и бормочет он. Ходит, ходит, а зачем ходит он этого не знает, и что теперь делать и как быть, тоже
не знает. А когда вернулся домой, мать всё так же мёртвая лежит, и голос в нём вновь заговорил. – Вот так да! Вот так да! Вот так да!
       Знакомые старушки скинулись и скромно, в молчаливой угрюмости похоронили мать Игната. А сам Игнат был с застывшими глазами и пустой головой. Он был отключён смертью матери и молчаливо медленно выполнял только необходимые движения.
      Металл в полях и в закоулках весь собрали, и Игнат вновь остался без работы. А воровать, и тащить, как делают другие, он не может. Хотя люди его бьют и проклинают за ворованные вещи, за металл и проволоку, хотя он в этом неповинен. Но бьют его для острастки и для успокоения себя. А неугомонные злопыхатели переругались друг с другом. Каждый подозревает каждого, что тот плохо уничтожает Игната. Бесит их, его обрёмканный внешний вид. Эти люди живут привычкой изничтожать себе подобных. А то, что Игнат не такой, что не похож на них, что он неблагополучен как они – они простить этого ему не могут.
      Средства для пропитания Игнат стал теперь добывать на помойке.
Обследует мусорные контейнеры вместе с бездомными собаками и кошками. Собаки и кошки уступают ему в добыче, только молча смотрят,
сопровождая его находки взглядом. Нашедшие им выброшенные объедки он не съедает тут же, а несёт домой, где ждёт его жена. И он радостно несёт ей, чтобы с нею поделиться. Но, однажды придя, домой он обнаружил жену мертвой.
      Хоронили жену безлюдно: только родственник умершей, Игнат и блаженный с небесно – голыми глазами, названный народом Немша.
      Похоронная команда, наспех зарыв могилу, по свежему холмику хлопнула лопатой и крикнула, – Всё. – Уехала.
      Оставшиеся трое ходили вокруг могилы. Родственник надел на деревянный крест венок и сильной рукой привязав его проволокой, вымолвил.
       – Давай, здесь помянем покойную.
Потоптавшись, расселись на землю у могилы и стали пить. Задурев от выпитого стакана водки, Немша гордо и хвастливо стал вертеть пальцем у своего виска перед родственником. Улыбаясь, он указывал головой на заросшего с всклоченной бородой Игната, что тот совсем дурак. А Игнат на это только безучастно смотрит. Он летит к звёздам. Летит туда, где хорошие люди, где понимают, где не унижают.
      Блаженный не унимался.
      – Зачем бабу такую загубил? Приставал он к Игнату. И замотав головой, ещё яростней продолжал. – Такая баба, ай – я – яй, накрылась! Охи баба! Вот так! Я с такой бабы конфетку бы сделал, а ты в землю её положил. Такую бабу земли отдал. Эх – хэ – хэ. И он опять покрутил пальцем у виска и стал всхлипывать.
      Родственник тоже расчувствовался и не выдержал.
      – Да. Наша жизнь без выплаты душой. – И многозначительно обвёл глазами кладбище.
      – Россия никак не может разродится свободой. Вроде схватки у неё взялись, ан, нет, не тут-то было, только преждевременный уродец выплюнулся. И этот недоделанный такой кручёный вьюн, что своими каменными желваками только мужика жуёт. А почему? А потому, что искусственная беременность была ещё при советах. Вот и пожинаем чудовище. Народ опять в стойле оказался. Люди с лёгкостью отдали свою свободу сквалыге. И рубль подмял душу.
Помолчав, он добавил. – Живём мы иждивенцами у природы, а не умом. Она нас только и выручает.
      – А чё, да. Пожалуй ты прав. – Согласился Игнат. – Выходит, была эпоха идейных дураков. А крокодилы повылазили и всё поглотали.
      Тут блаженный Немша совсем разревелся. Перевернувшись на живот, он ткнулся лицом в траву и зарыдал в припадке, вздрагивая. Но вскоре затих и уснул.
      Игнат видит, как листва деревьев и кустарников волнуется тонами. Где неожиданно нахмурится густой зеленью, а где расслабится белесой. Берёзы отбеленными стволами туго вытянулись к солнцу. Выполощенное синевой небо глубит в себя его взгляд. И только сонные паутинки, лениво покачиваясь, вытягиваются в тоненькие ниточки в беззвучной прозрачности. И вдруг качнётся покой от крика испуганной птахи, она камнем кинет себя в чащу и опять всё замрёт. И сознание чёрным кристаллом не моргающего зрачка умирает.   
      Опьяневший увлечённый дуэт, забыв про Немшу поднявшись, в разговорах стал удалятся с кладбища.
      – Оно, конешно, жизнь наша не жемчужина, но и обуревать мрачностью тоже не гоже. – Напором налегал родственник.
      – Но ты тоже пойми, у нас в детстве жизнь другая была, и мы это время спалили со школьной скамьи. В балду уходили. Мы же заразой чудилкой заражены были, «Лучше балду бить, чем сваи». – Убеждал себя и родственника Игнат. – И вот ушла сказка, и всё до последнего разворовали, а мы только остались бренчать скелетом.
       Разгорячённые слова стали затухать в пространстве и, перейдя в глухой шум, вскоре совсем стихли. И удалившиеся фигуры, слившись с крайними постройками раскинувшегося посёлка, совсем потерялись. 
       Немша, проснувшись, подполз к венку и опять стал плакать. Поплакав, он,  вытирая слёзы земельночёрным кулаком, густо измазал и так грязное лицо, стал ворчать.
      – Жинщына должна верхуводить житём. Мужик, ыхы – хы, охи дурак, охи дурак! Ну, да-а-а!
Озираясь вокруг и, обнаружив, что один, он стал натягивать на себя венок. Но венок не поддавался. Тогда он с силой рванул его и, натянув на себя вместе с крестом, медленно, бурча под нос, потащился с кладбища.
      Шёл блаженный по улице уже в сумерках с крестом на спине и с венком на животе. Шёл, взлохмаченный, грязный в разорванной рубахе вылезшей из штанов размахивая руками. То остановится, покричит, шатаясь, то опять пойдёт, кидаясь из стороны в сторону. Встречная старушка, увидев такое чудище, в испуге, крестясь, шепчет.
      –  Свят, свят, свят! Матерь моя божия! И что ж творится-та? Ишто, никак бес ерепенится Русию поломать!? Нечистая окаянная повылазила  охотой люд дурить некак?
      Изумлённые бабы столбенеют с вытаращенными глазами, охают, хлопая руками по бёдрам. Только бесстрашная пацанва любопытной толпой, да дробью хохота сопровождает его. 
      Долю умершей жены Игнат так и не съел. Он не может дотронуться до доли усопшей. Эта доля так и лежит им не коснувшаяся, высоко на шкафу, как доля поминальная по ушедшей из жизни жены. Живёт он только желанием, что скоро улетит тоже в вечный полёт. А сейчас он только шарит в тёмной комнате чёрного кота.
       Теперь оставшись один, Игнат домой уже не торопится, только медленно бродит по улицам, по помойкам.
       Упитанная маслянистая рожица, разъезжающая на дорогой иномарке, смотря на возившегося в мусорных контейнерах Игната, убивающей издёвкой кричит ему, не вылезая из машины.
      – Эй, ты! Ты, небось, миллионером стал. Я тебе нечета. Не угнаться мне за тобой. – И хохоча под рёв мотора, этот счастливчик, радостный за то, что растоптал слабого, горделиво уезжает.
А Игнат  серьёзно занятый спасением своей жизни, увидев проезжего, только вежливо отвечает на это: «Здравствуйте».
У него нет уже сил, парировать на едкие выпады зажравшихся. Игнат сломлен и подавлен, не может дать отпор этим сильным смеющимся. Его
жизнь на волоске. И кроме как здравствуете (это его защитная реакция) ответить он ничем не может. Для него сидящие в машине чудовищно страшны. Этим, огромным бесчувственным валом он раздавлен.
Лишь люди, не затянутые жиром, сочувствуют ему, подкармливают его, делясь с ним со своего стола: кто супчиком, кто картошечкой, кто хлебом.
      Игната стали посещать видения. Лежит он и видится ему, как катится по стране огромное воровское колесо хамской малины. Где осевая втулка из жлобной людской сурогати, а спицы из диржиморд – сгублю душу, от министра – бессмертной бестии до чинушной кручёной блошки. А связующим ободом является зуботычная публика – бандитов, жуликов, плутов, шулеров да шутов. И вся эта ряженая блудь сплетённая в разбойничью конструкцию, кичливо и весело двигаясь, давит молодые всходы свободы. Эта чванливая камарилья, упиваясь властью, разухабисто отыгрывается, пируя на безысходности униженных. Она уверена, что народ всё равно зачуханный и живёт на полувздохе загнанным борзым.
      Проморгавшись от видения, Игнат горько утверждает. «А ведь всё это есть воочию».
      Забился безвылазно Игнат в доме – берлоге, задичал в общении приблудных кошек. Стаями они прыгают к нему через форточку. Делится он с ними пропитанием с помойки, и кошки в благодарность зеленью своих глаз и мурлыканьем живят его. Полижут свою шерстинку, и улягутся клубками цепочкой, охраняя его. А Игнат изнывая, только сипло вытягивает.
      – Вы тоже безработные, мышей не ловите, затупились у вас когти, а у меня, вот, затупилась голова. Мы все с вами выброшенные безропотные. Ну, ладно, пришла ко мне тут красавица смерть и манит: «Пошли со мной, и ты полетишь. Здесь тебе плохо».
      Стал Игнат задыхаться в лёжке омертвелой и вышел на улицу. Улица встретила пьяным воздухом, и он шёл, шатаясь, не разбирая дорог. Почерневшее небо, опустилось на него свинцовой тяжестью, и он упал и пополз. Но силы его покинули, и Игнат лёг на землю недвижимым. Всё затянуло тишиной. Где-то только далеко, далеко тоненько звенит. Потом и звон прекратился, всё стихло. Всё потемнело. Всё исчезло. Стало ему хорошо и легко. Стали его поднимать, а он мёртвый.
      В морге Игната побрили, из шланги, напором воды прошлись по трупу, натянули одежду и, расчесав, упаковали в грубо сколоченный гроб. Лежит он с заострённым обескровленным лицом, маленький в большой безлюдности.
      Хоронили Игната только двое, первая жена и повзрослевший сын. Сын стоит мелом побелевший и неотрывно смотрит на мёртвого отца. Смотрит и смотрит не в силах оторваться. Словно привязан невидимыми нитями. Эти
нити, нити родной крови тянут его скованного в страх. В страх предчувствия, что его отец пал усохшей грушей от бывших засахаренных начальников – скользунов и теперешних жуликоватых крутунов. Они подспудно мстят народу: «Вы хотели свободы! Вот и получайте, дохните свободно!» Они карают народ опустошением, стянули на себя всю скатерть полнокровной жизни и выжигают ему глаза башнями теремов, отдыхая на страдании обречённых.
      Ушёл Игнат, упакоявшись на кладбище где деревья поднялись над крестами, и сторожат тишину, которая усмирила и уровняла покоем всех здесь лежащих. Только месяц скучает в кладбинской тиши, да филин прошуршит крыльями, гоняясь за тенью привидений. Здесь спрятаны судьбы забытых поколений. Их души весят мерцающими звёздами испуская лучи на землю и вспыхивая светлячками, оживают память об умерших.


Рецензии